Наверно, мятежники думают, что если сгонят нас с берега, то смогут удерживать брод и не пустить федералов через реку. Теперь мы знаем, что они наступают большими силами с правого берега. За десять миль и слепой увидит пыль и толчею. Тысяч десять, не меньше. По крайней мере, дивизия этих героев в дырявых штанах. Нас только четыре тысячи, но мы окопались, что твои сурки. Ряд стрелковых ячеек тянется не меньше чем на милю, изогнутый коварными углами, и полные батареи по флангам, а снарядов у нас столько, что хоть египетскую пирамиду складывай. Один полк держит рубеж у нас в тылу, и с правого фланга тоже подобрались роты хоть куда. Старлинг Карлтон говорит, что двое ихних на одного нашего – это по-честному, в самый раз. Лайдж говорит, что Старлинг не умеет считать. Старлинг обзывает его лживым теннессийским предателем. Чего это ты сказал, говорит Лайдж. Ну разве ж ты не с Теннесси? Да, я оттуда. Так чего ж ты не на стороне мятежников, раз от тебя воняет ровно так же, как от них? Старлинг, услышал бы тебя мой батя, пристрелил бы на месте, говорит Лайдж, потому как ты ни шиша не знаешь, а стало быть, и не разевай свою пасть насчет Теннесси. Нет, уж я-то узнаю лживого перебежчика по виду. Отчего ж ты не подойдешь сюда и не скажешь это мне в лицо, спрашивает Лайдж. Да моя пасть и так в двух футах от твоего лица. Черт побери, Лайдж. Тут оба начинают гоготать, как обычно. Хотя только что, кажется, готовы были друг друга убить.
Полковники суетятся на рубеже в тылу, и сержанты прибегают оттуда с приказами. Кажется, доходит до дела. Скоро начнется. У Лайджа есть бумага, на которой написано его имя и название фермы, и он перед боем всегда прикалывает эту бумагу себе на грудь. Не хочет, чтобы его тело бросили неопознанным в какую-нибудь яму и папу не оповестили. Папе Лайджа восемьдесят девять лет, и он, наверно, уже одной ногой в могиле, кто его знает. Потом Лайдж идет и начинает заниматься знаменами. Достает наше знамя с ирландским клевером и арфой. Оно зеленое, как апрельская листва, но пыльное и рваное. Ветер с реки подхватывает знамя и разворачивает. Наступающие мятежники ужасно шумят, и надо сказать, что мы уже нервничаем и нас даже подташнивает от волнения. Все лица обращены на юг – надо же видеть, что там. Там небольшие холмы вроде кочек, чахлые рощицы, а потом, левее, – полноводная темная река, текущая на юг. Дружелюбная, прикрывающая нас река. Вот появляется полковник Нил верхом и, склонившись с седла, кратко говорит с капитаном Уилсоном, но никто из нас не слышит о чем. Кажется, они шутят. Полковник едет вдоль строя, кивая людям. Справа у нас большой отряд кавалерии, но он укрыт за деревьями, и пока нельзя сказать, будет он участвовать в бою или нет. Может, ему придется срочно затыкать брешь, если вдруг мятежники прорвутся где-нибудь. Мы не собираемся этого допускать. Мы набили брюхо соленой свининой и сухарями и не допустим, чтобы на север ушли вести о нашем поражении. Такие вот простые вещи сидят в голове. И еще – странный ужас, набухающий в животе; иногда вдруг срочно приходит нужда посрать, а сортиры оказываются слишком далеко в тылу. Рыгаешь, и еда подступает к горлу, будто снова хочет поздороваться с миром. И запросто в штаны нассать можно, не забудьте. Такова солдатская жизнь. Теперь войска мятежников уже лучше видно, там и сям можно разглядеть полковые знамена, и еще с пехотой медленно идет кавалерия. Они рассредоточиваются, и можно представить себе, как их полковники пытаются со всем этим совладать. Двоюродный брат порядка – хаос. Сам братец хаос. Мы уже почти чувствуем, как трясется земля под ногами, и бедный Старлинг Карлтон, хоть и успевает убедиться, что его солдаты расставлены по местам, выблевывает свою свинину в могучем приступе экспекторации. Впрочем, он даже с шага не сбивается – и ему плевать, кто на него смотрит. Он вытирает грязный рот и марширует дальше, не теряя ни секунды. Ужас, кстати, тоже двоюродный брат – храбрости. Во всяком случае, я на это надеюсь, поскольку охвачен именно им. Мы смотрим на мятежников – и, Бог свидетель, похоже, что мы ошиблись в счете и их больше десяти тысяч. Похоже, тут целая армия, черт бы ее драл. С обеих сторон лошади подтаскивают пушки, артиллеристы пристреливаются, и вот – кажется, двух секунд не прошло – первые снаряды уже летят, визжа, как Господни младенцы, у нас над головой. На нас собираются бросить четыре тысячи пехотинцев – огромный, страшный ком людей по центру. Вот они идут. Мы и опомниться не успели, как уже пристрелялись по ним из пушек и выпустили осиный рой снарядов. Расцветают взрывы, дымно-огненные деревья вдруг вырастают в гуще наступающих на нас мириадов. Сквозь гул слышно, как выкрикивают приказы наши артиллеристы, рявкают сержанты и капитаны, и все тело подбирается в тугой кулак испуга и страха. Матерь всемилостивейшего Бога. Густой черный дым от взорванных боеприпасов несет через реку, как речной туман. Старлинг Карлтон, распрощавшийся со своим завтраком, стоит рядом со мной и смеется. Почему смеется – не знает даже он сам, кто угодно знает лучше его. Капитаны командуют «огонь», и тысяча мушкетов подает голос, швыряя круглые пули в идущих на нас бесов, Джонни-мятежников на тощих ножках. Они в лохмотьях тыквенного цвета, а тыквы, которыми они думают, прикрыты разношерстными шляпами. У этих южан нет ни формы, ни жратвы, а часто – и обуви. Половина этих свирепых типов – босиком. Как будто они только что вылезли из трущобы в Слайго. Впрочем, наверняка есть и оттуда, черт их дери. Они всё идут. Уже лучше видно полковые знамена, и то, что в центре, – оно, черт побери, расшито четырехлистным клевером и арфами, точно как наше. Война, блин, что ты хочешь. Обычное безумие. Я вижу по крайней мере десять знамен. Простому солдату другого приказа не надо. Видишь свое полковое знамя – иди за ним. Умри, но не отдавай его проклятому врагу. Еще я теперь вижу, какие они все худые, прямо до странности, как призраки и упыри. Глаза как двадцать тысяч грязных камешков. Речная галька, думаю я и с каждой секундой все больше схожу с ума. Я так напуган и до того съехал с катушек, что обоссываю свои армейские форменные штаны. Так и льется по ногам. Словно кобыла раскорячилась в поле. Ну что ж, зато сапоги блестеть будут. Наш первый залп положил человек двести в рядах противника. Которому предстоит их всех хоронить. Кавалерия вырывается из укрытия восточней наших укреплений, и пятьсот коней врезаются в левый фланг мятежников. Одному Богу известно, чьи пушки косят их ряды. Снаряды летят без пристрелки, а дыма и крику теперь столько, что ничего кругом не видно. Прощай, Виргиния, здравствуйте, неразбериха и шум. Мы перезаряжаем быстро, насколько рук хватает. Спорим, Старлинг Карлтон сейчас не отказался бы от хорошего «спенсера», за какой он хотел тогда убить индейского вождя. Да я бы и сам не отказался. Стреляй еще, да чтоб попасть. Стреляй еще, да чтоб попасть. Наступление смято, и противник отходит назад. Ему неудобно стрелять, потому что мы за брустверами и реданами. Мятежники не могут нас перестрелять и не могут подобраться поближе, чтобы задавить нас массой. Поглотить нас, как разлив реки, и утопить в смерти. Не могут. Кавалерия сворачивает к центру и лавой несется на отступающих. Рубит саблями по головам и спинам, и вот теперь кавалерия мятежников бросается на нашу. Господи спаси. Они схлестываются, как два корчащихся дьявола, вертятся, поднимают сабли, палят из пистолетов друг другу в лицо – запросто, как «здрасте» сказать. Десятки солдат падают. Мешанина испуганных бегущих людей, лошадей, встающих на дыбы и скидывающих всадника, и бог знает еще какие опасности. Вот кавалерия скачет назад, позволяя проклятым мятежникам отступить за холмы. Черт побери, нет. У них там еще один кавалерийский полк, он несется прямо через отступающих, и те чуть не поворачивают обратно, чтоб их не растоптали свои. Вот они снова идут на нас. Мы палим, как одержимые лунатики. Палим и палим. Целое людское море снова поворачивает – будто старый король Кнуд совершил чудо, что не осилил в старину. Людской прилив уходит вспять. Минут пятнадцать мы их еще видим, и среди нас поднимается победный крик, и вот мы стоим или преклоняем колени, задыхаясь, как измученный жаждой скот. Разрази Господь меня и весь мир, Старлинг Карлтон наваливается на парапет и своим большим толстым лицом плюхает об землю, словно целует ее. Но он устал, как охотничья собака, что пробегала целый день. Таскал свою тяжеленную тушу и теперь шмякнулся как убитый. Я слышу, как он что-то бормочет в землю, рот забит ею, лицо облеплено. День выдался сухой, как печка, но с Карлтона столько поту натекло, что хватило бы горшок слепить. Приходит Джон Коул из своего отряда и опускается на колени рядом со мной. Упирается лбом в мое правое плечо и словно засыпает на миг. Погружается в сон. Как младенец после колыбельной. Весь полк вдруг словно засыпает. Никакая сила не сможет поднять нас вновь. Закрыв глаза, мы молимся о восстановлении сил. У кого есть Бог, те молятся Ему. И вот силы начинают возвращаться. Никакая благодарственная речь никакого капитана не передаст, как глубоко наше облегчение.
Глава четырнадцатая
Ближе к сумеркам эти засранцы опять лезут в наступление. Ветерок поменялся и теперь дует с востока, и на реке – миллион мелких волночек-оборок, словно работа миллиона белошвеек. Древние вестники сумерек – слепота мало-помалу наползает на землю, и в небо медленно просачивается длинная высокая полоса цвета яблок. Далекие горы, раньше голубые, темнеют и чернеют. Ртуть в термометре падает. Вероятно, мы уже не так готовы, как раньше; впоследствии будет сказано много резких слов о защитных укреплениях – там, где сортиры и полевой госпиталь. Должно быть, мятежники просочились там, как красная полоса – в небо. Первым делом на нас налетает кавалерия, но они, должно быть, нащупали слабину, и вот вливаются через то место, где у нас склады, и бросают лошадей на укрепленный рубеж в тылу. За этим рубежом – наши, черт бы их драл, полковники и все прочие. Мы все это видим, стоя как дураки на брустверах. Как дураки мы стоим из-за вечерней полутьмы. Мы чувствуем приближение бойни и, стараясь избежать ее, сами в нее бросаемся. Первые когорты темноты – тоже наши враги. Сам мир и природа его – против нас. Сотни наших отбивают атаку как могут, и кони разворачиваются и уносятся в кляксы новорожденной ночи. Дальше, видимо, полковник сообразил, что к чему, и нам велят вылезти из-за брустверов, и рассредоточиться по полям, и там встретить мятежников, если они снова придут. Ни единая душа среди нас не хочет вылезать из-за брустверов. Для чего мы их копали, черт возьми, и с какой стати нам их теперь бросать. Гущины и пустоши темноты нас не манят. Дэн Фицджеральд смотрит на меня в ожидании приказа, а я молчу. Нам идти или как, спрашивает он. Я бы не пошел, говорю я. Но похоже, надо, говорю я. За честь Бундорраги, смеется он. Что хорошего сделала тебе Бундоррага в твоей жизни, спрашиваю я. Ничего, отвечает он. Ну и вот, говорю я. С этими словами мы перебираемся через передовой ров, потом все дружно – с тысячу человек – бредем, спотыкаясь, по полю, и, к счастью, на этот раз мятежники посылают не целую армию, а лишь несколько рот. Может, прощупывают путь. Может, больше народу не спрячется за здешними невысокими холмами. Так что мы в десяти шагах от своих укреплений, среди сочной виргинской травы, и река безмолвно и величественно катит воды, обрамленные рюшами волн, и по воле случая отряд, выезжающий прямо на нас, – тот самый ирландский сброд, который мы заметили раньше. По воле случая, какие часто бывают на войне. Лайдж Маган поднял наше знамя и выступает вперед в середине отряда. Мы идем по травам твердым шагом, с примкнутыми штыками и нацеленными ружьями. Мы ничего не собираемся делать, пока тот, другой отряд не ускорит шаги. Вот они зашевелили ногами быстрее. Капитан Уилсон приказывает, и мы переходим на бег. Никто не хочет, но все делают. Вот уже слышится треск – мятежники начали стрелять, и поле вмиг занимается пожаром шума и ответных выстрелов. Перезаряжать некогда, и мы бросаемся в штыковую атаку. Крик зарождается у меня в горле – сперва маленький, потом все громче, и вот уже рев тысячи глоток, и капитан ревет громче всех. Напугали бы и архангела. Этот рев громче любого урагана, в нем слышится странная жажда и что-то близкое к жестокости. Наши противники расстреляли все заряды и попросту побросали мушкеты на землю, отомкнув штыки, – и вот теперь наступают со штыком в одной руке и ножом в другой. Мы про такое сроду не слыхали. Из дальней темноты доносится смятенный топот коней, и мы молимся, чтобы это оказалась наша кавалерия. Сабельная рубка, пистолетные выстрелы. Всадники склоняются с седла – перерезать сухожилия и мускулы. И все это в надвигающейся тьме. Атака в сумерки – что это, гений или безумие? Мятежники-ирландцы тоже кричат, грязно ругаются по-гэльски. Мы схлестываемся – борем, бьем, режем. Эти ребята здоровенные – потом мы узнаем, что их набрали на железной дороге и в доках Нового Орлеана. Крупные парни, привычные к месилову и мокрым делам. Они не для того бегут на нас в темноте, чтобы по головке погладить. Они хотят забрать нашу жизнь, вырезать сердце, убить, заткнуть, остановить. Огромный сержант пытается вонзить в меня нож, и я вынужден вогнать штык ему в брюхо. Благородные противники сражаются минут десять, и за это время сотни людей падают на землю. Десятки стонут и зовут на помощь. Темнота почти полная, и мятежники вновь разворачиваются, чтобы отступить, и кавалерия позволяет им уйти, потому что в этой ночи, густой, как суп, ничего не увидишь. Солдаты мятежников и солдаты союзников равно лежат, истекая кровью во мраке.
Воцаряется странное затишье. Раненые ревут, как неумело забиваемый скот. Кому-то перерезали горло, но не полностью. Глотки булькают, руки и ноги содрогаются в агонии, а многие ранены в живот, что сулит верную и чудовищно мучительную смерть. Потом тихо восходит луна, бросая на землю длинные пальцы почти бесполезного света. Мы плетемся обратно к брустверам, расталкиваем санитаров, и раненых тащат обратно в лагерь на новеньких носилках. Перевязочный пункт выжил после кавалерийской атаки, и хирург с бинтами и пилами уже на посту. Пулевых ранений больше, чем ожидалось, и, хоть я, по правде сказать, не слышал снарядных разрывов во время наступления, у многих раненых не хватает рук, или ног, или руки и ноги бессильно свисают. Помощники хирурга зажигают большие керосиновые лампы, и пилка начинается. Госпиталь в ближнем тылу еще не оборудован, поэтому – сейчас или никогда. Все, что можно забинтовать, туго бинтуют. Куча рук и ног у операционного стола растет, словно гора товара на прилавке зловещего мясника. Разводят огонь, калят железо, прижигают раны, удерживая силой кричащих солдат. Мы в душе знаем, что им не выжить. Начнется гниль, и, может, мы и дотащим раненых на север, но Рождества им уже не увидать. Проступит мерзкое черное пятно, и начнутся адские муки. Мы это уже сто раз видали. Но хирург продолжает работу – так, на всякий случай. Он потеет не хуже Старлинга Карлтона. Их слишком много, слишком много. Мы молимся, чтобы хоть кому-то повезло. Вот Лайдж Маган, из шеи торчит нож. Он, должно быть, без сознания – тело вялое, словно у спящего. Может, ему эфиру дали, дураку такому. Пропитанный кровью хирург перевязывает обмякшую шею Лайджа и велит отложить его в сторону. Следующего, следующего тащите. Да, доктор, но спасите нам старину Лайджа. Он самый лучший. Уберите этого дурака, говорит хирург. И его можно понять. Он будет трудиться еще семь часов. Господь да направит его окровавленную руку. Наши товарищи. Бедные, исковерканные тела бессильных людишек.
Когда рана у Лайджа зажила, его попытались вернуть в строй. Но оказалось, что он не может повернуть головы. Нож из Нового Орлеана стал для него все равно что гаечный ключ, засунутый в механизм. Но Лайдж сам не молоденький, так что его с почетом комиссуют посреди войны, и он говорит, что, по всей вероятности, поедет назад в Теннесси, доглядывать старика-отца. Так и будут коротать век вместе, два старых негодяя. Отец Лайджа по-прежнему возделывает три сотни акров, так что, может, ему пригодится лишняя пара рук. Лайдж говорит все это вроде как с радостью, но во мне живет и грусть. Джон Коул очень уважает Лайджа, и многие в полку – тоже. Один Старлинг Карлтон кривится и говорит гадости, но в его устах это все равно что хорошие вещи. Мы знаем, что Старлинг без Лайджа не будет и половиной прежнего себя. Наверно, люди с годами срастаются вместе. Подумаешь про Старлинга, и сразу в этой мысли возникает и Лайдж – как белка на дереве. Большому потному Старлингу придется искать себе другого приятеля. Судя по всему, это будет нелегко. Мне же Старлинг говорит, что беспокоится за Лайджа, – ведь тот не может повернуть головы, а значит, не увидит бандитов, если те начнут к нему подбираться. По-моему, Старлинга это очень беспокоит. И еще он говорит, что в Теннесси теперь неспокойно. Солдату в синем мундире не стоит туда возвращаться. Это правильно. Только Лайдж не будет в синем мундире. Ему дают какую-то поношенную штатскую одежду. В ней он совсем не похож на фермера, владеющего тремя сотнями акров. А похож на бандита из тех самых, которых боится Старлинг. Мы жмем Лайджу руки, и он отправляется в Теннесси – в основном пешком. По его прикидкам, через Голубой хребет должна быть дорога. Должна быть. Никто не знает. Но он все равно отправляется в путь. Напиши нам, когда сможешь, говорит Джон Коул. Не забудь. Я буду держать связь, отвечает Лайдж, я от вас так просто не отстану. Джон Коул становится очень молчалив. Джон – высокий и худой и, может, мало чего выдает лицом. Он бережет меня, хочет самого лучшего для Виноны и друзей своих не забывает. Но когда Лайдж Маган так явно выказывает любовь к Джону, у того все-таки что-то отражается на лице. Может, он вспомнил прежние дни, когда не мог и рукой пошевелить, а Лайдж ему служил верной нянькой. С какой стати один мужчина помогает другому? Незачем это, миру на это наплевать. Мир – лишь мимоидущая цепь кровавых мгновений и длинных нудных промежутков, в которых нет ничего, кроме цикорного кофе, виски и карт. Да мы ничего больше и не требуем. Мы странные люди – солдаты, застрявшие на войне. Мы не диктуем законов в Вашингтоне. Не ходим по тамошним бесконечным газонам. Нас убивают бури и битвы, и земля смыкается у нас над головой, и никто не скажет ни слова, да мы вроде и не хотим, чтобы было по-другому. Мы рады уже тому, что дышим, потому что видели ужас и страх, а потом ненадолго получили передышку. Библии писаны не для нас, и все остальные книги на свете – тоже. Может, мы для людей не совсем люди, ибо не вкушаем хлеба небесного. Но буде Господь пожелает найти нам оправдание, возможно, Он укажет на эту странную любовь между нами. Бывает, шаришь на ощупь в темноте, а потом зажигаешь фонарь, и свет приходит и все воскрешает. Обстановку комнаты и лицо человека, который для тебя все равно что найденный клад. Джон Коул. Он как еда для меня. Земной хлеб. Свет фонаря касается его глаз, и оттуда отвечает другой свет.
Армия мятежников сделала из нашего полка лепешку, так что нас сменяют на передовой и отводят немного на север. Полковник, однако, чрезвычайно рад, что мы отразили, как он это называет, атаку мятежников. Наверно, отразили, хоть и дорогой ценой. В месте, называемом Эдвардов Перевоз, мы пересекли реку, и это было странное, чудесное чувство – оказаться опять на землях Союза. Однако наша обувь – кошмарный ужас, и у Джона Коула ступня стерта до мяса из-за грязи и камней, попавших в сапог. Я, улучив минутку, стягиваю с него сапоги и обмываю его ноги в реке. Во всю дорогу через Виргинию мы не видали ни одного фермера. Они убегают и прячут все до единой нитки. В здешних местах фермеры не такие пуганые, и нам достается свежая еда, какой мы сто лет не тешили свои глотки. Пироги едва из печи, еще горячие. Если в раю так кормят, я, так и быть, согласен туда отправиться. Мы разбиваем лагерь вместе со всей армией – тысяч двадцать человек срут в одну и ту же яму. Словно огромный странный город вырос посреди холмов и ферм. Мэриленд – красивейшее место; спорить с этим – все равно что называть Господа девчонкой. Мы устали до мозга костей, а капитан Уилсон хочет нас снова взбодрить. Последней каплей становится Старлинг Карлтон – он нашел вишневый сад за три холма от нас и заявил, что отныне будет жить там. Нам велели взять веревку, пойти и привести его обратно. Когда мы пришли, он сидел на вишне. Какого черта ты там делаешь, говорит ординарец капитана Джо Линг. Я со всякими там рядовыми не разговариваю, отвечает Старлинг. Так что Джо Линг отправляется обратно в лагерь, и приходится идти самому капитану, и вот он стоит под деревом, машинально срывает вишни, жует их и выплевывает косточки. Хорошие вишни, говорит он. Отличная находка, сержант Карлтон. Покорно благодарю, стараемся, отвечает Старлинг, слезая с дерева. Прикажете его связать, спрашивает рядовой Линг. Связать?! – переспрашивает капитан. Нет, я приказываю вам снять фуражки и нарвать в них вишен. Так что мы идем обратно с грузом. Старлинг Карлтон, свободный и беззаботный, шагает рядом со мной. Говорят, что на Мэриленд надвигаются бури, но сегодняшний день словно дан земле в напоминание о том, какой может быть погода. Приятной и вроде бы жаркой, но ругать эту жару ни у кого язык не повернется. Поля, и узкие дороги между ними – зеленые, привольные, – и вишневые деревья, отягощенные маленькими красными планетами, и обещание яблок и груш – потом, если бури не загубят урожай. От такого солдату хочется уйти в фермеры и жить на одном месте до скончания дней своих. В изобилии и мирности. Мы бодро шагаем, и Старлинг рассказывает про места вокруг Детройта – каково там летом – и про то, что в детстве хотел стать епископом. Тут он вдруг встает на сухой дороге и смотрит вниз, на сухую землю, и я думаю, что он не захочет идти дальше и что, может, лучше все-таки принести веревку. Я думаю, что Старлинг Карлтон совсем чокнутый. Наверно, ты мне хороший друг, очень тихо говорит он. Тут капитан в нескольких ярдах впереди кричит нам, ну что, вы идете или как. Идем, идем сию минуту, говорю я.
Каждый месяц, если до нас добирается железный фургон с жалованьем, мы посылаем десять долларов поэту Максуини для Виноны Коул. Она снова работает в блэкфейсе у мистера Нуна, так что зарабатывает свое собственное сокровище. Наше же сокровище – это два с лишним десятка писем Виноны, перевязанные шнурком от ботинка. Она пишет нам красивым почерком про все свои новости. Выражает надежду, что мы вернемся и что нас 1) не застрелят мятежники и 2) не расстреляет полковник за дезертирство. Что нас снабжают провиантом и дают раз в месяц хорошенько помыться (на чем она всегда настаивала). Лучшего и король не мог бы желать. Максуини пишет, что она расцветает. Самая красивая девушка в Мичигане, равных ей нет. Еще бы, говорит Джон Коул. Неудивительно, говорю я, ведь она дочь Красавчика Джона Коула. Ну что ж, смеется Джон Коул. Он придерживается того мнения, что дни нашей жизни не бесконечны и что у каждого человека его счет в банке времени однажды иссякает. Джон Коул надеется до того еще раз повидаться с Виноной. Это, пожалуй, высшая степень набожности, какую можно от него ожидать.
Тут и нас самих отправили в Теннесси. Перед отправкой мы написали Лайджу Магану цидулю, чтобы он нас ждал, и получили в ответ грустное письмо с отчетом о кончине его папаши. Папашу забрали с фермы мятежники и повесили за то, что сын его надел синий мундир, и всех свиней перерезали. Даже не реквизировали мясо в армию. Должно быть, побрезговали федеральной свининой. Проклятые дураки и убийцы. Отец Лайджа освободил всех своих рабов и перевел их на издольщину. Мятежники заявили, что это – мятеж против Конфедерации. Так оно и есть. Лайдж написал, что шел пешком всю дорогу из Виргинии домой, потому что не мог поехать на поезде через Биг-Лик. Я ни разу не склонил головы, писал он. Это была такая шутка, потому что у него ведь шея не гнется. По его словам, железной дорогой владеют мятежники. Его ферма находится в местечке под названием Парис, округ Генри, но он там нашел лишь кости и скорбь. Все это мы рассказали Старлингу Карлтону, потому как решили, что ему будет интересно, но он только возбудился и не желал больше слушать. Он вылетел из палатки с такой скоростью, словно ему приспичило. Чего это с ним, черт побери, сказал Джон Коул.
Полковник Нил был нами очень доволен, но шишки наверху были не очень-то довольны им самим, и его сместили – капитана Уилсона повысили до майора, а полковника нам прислали нового, которому было все равно, что мы, что первый встречный. Полковник Нил опять стал майором и поехал обратно в форт Ларами, а Старлинг Карлтон хотел тоже поехать, но у него контракт не кончился, и он должен был исполнять свой почетный долг еще месяц. Полковник сказал, что рад будет нас видеть в Ларами, так что мы очень обрадовались. Джон Коул говорит, что, когда все это кончится или кончатся наши три года – смотря что будет раньше, – мы сможем забрать Винону и свалить туда. Почему бы нет? Ну, во-первых, потому, что тебе там отчего-то нездоровится, говорю я. Может, от тамошней воды. И вообще, как же наши платья? Ну тогда, говорит Джон Коул, мы можем доехать до самого ихнего сраного Сан-Франциско. Найдем театр по себе и будем вселять безумство в сердца простых людей. Или останемся с мистером Нуном, отчего бы нет, говорю я. Мир станет нам устрицею, говорит Джон Коул. И вот мы строим планы, как жених и невеста. Наш контракт на службу истекает месяца через четыре. Никто не думает, что война к тому времени кончится, а кое-кто говорит, что она затянется навечно. По слухам, мятежники все крепчают, а их кавалерия – как летучий смертельный огонь. Их не снабжают как следует, у них почти нет еды, лошади у них отощали, а глаза горят. Загадка. Может, они все – призраки и не нуждаются в питании.
Месяц прошел, и наш старый приятель Карлтон получает расчет. Он укладывает бумаги в заплечный мешок – это просто два квадратных фута мешковины. В пылающее жаркое утро ранней осени Старлинг Карлтон, уходя, вдруг раскрывает нам свое сердце. Мы вместе прошли через бойню, и вообще, пережив вместе все, что мы пережили, нельзя не привязаться друг к другу. Старлинг Карлтон – один из самых странных людей среди тех, кого я зову друзьями. Книгу его сердца не так легко прочитать. Буквы в ней все сбились в кучу, много клякс и помарок. Я видел, как он убивал и особо не жалел об этом. Убивай, или сам будешь убит. И все, что он, по его словам, ненавидит, он на самом деле любит всем сердцем и, может быть, знает это, а может, и нет. Джон Коул дарит ему на память охотничий нож с роговой рукояткой, и Старлинг смотрит на этот нож, как на корону в драгоценных каменьях. Спасибо, Джон, говорит он. И отправляется по следам своего обожаемого майора, и, может, это и есть истинная мера для сердца Старлинга Карлтона. То, что в сути своей он был верен.
Глава пятнадцатая
Тех из нас, кто еще не отслужил свое мистеру Линкольну, отправляют марш-броском в Теннесси, но там мы долго не можем даже отыскать противника. Что довольно странно – ведь говорят, что Джонни-мятежник вездесущ. Но там, где мы смотрим, его нет. Мы таскаемся по лесам и несчастным замученным теннессийским полям, но теперь нас уже не угощают пирогами. Одно дело, когда у тебя марш-бросок, а совсем другое – когда телеги с провиантом за тобой не поспевают. Мы шагаем и шагаем, как какие-то проклятые марионетки. Майор Уилсон командует теперь тремя ротами, A, B и C, но, может, и всем полком тоже, потому как новый полковник только ром пить умеет. Где он его достает, черт побери, вот вопрос. Но где-то достает и пьет. И по большей части спит – в глубине фургона знаменного отряда, и смотреть на него противно. Майор Уилсон, похоже, и без него справляется, но все-таки. Этого самого полковника фамилия – Каллахан. Возможно, это все объясняет. Очень хочется поставить свечку за здравие майора Нила в ближайшей церкви, которая попадется на дороге.
Так, в растерянности, проходит много дней, и вдруг прибывает кавалерийский отряд и привозит полковнику приказ, так что майор Уилсон его берет и читает, чтобы был хоть какой-то порядок. Впереди виден огромный балдахин вздымающегося дыма и шлеп-шлеп снарядов, словно великан шагает босиком по твердой земле. Видно, там большая битва, и мы должны сменить другую часть. Мы собираемся в бой. Дэн Фицджеральд кивает стайке новобранцев, которые жмутся к нему, – они сроду не бывали в бою. Все ли готовы, спрашивает он. Молодцы мальчики. Дэн ведь еще не офицер, и до офицера ему далеко. Но ребята совсем с лица сбледнули, гадая, что такое происходит. Скудные бороденки – словно поросль черники. Деревенские лица. Теперь, парни, заряжайте мушкеты, говорит Дэн – так просто, словно он ихний брат. Так новобранцы выживут. Кто-нибудь покажет им, когда надо быть храбрыми, а когда во имя Господа улепетывать, как застуканные воры.
Нам надо двигаться поживей, потому как наши солдаты там, впереди, удерживают линию уже три дня. Похоже, мы – их долгожданная подмога. Темные поля, потревоженные посевы, большое небо под вечер затягивается печалью. Наверно, в фермерских домиках, что прячутся в лесистых уголках, не зажигают свечей по вечерам. Не хотят привлечь еще и демонских солдат вместе с крупными теннессийскими ночными мотыльками. Когда утром просыпаешься, палатка вся заляпана этими сволочами. Мы – несколько тысяч человек – перелезаем через последние изгороди и шагаем дальше, слегка в гору. Усилие подъема ощущается в руках и ногах, и лица новых солдат выглядят странно – испуганно, словно их силой заставили бежать. Задача капралов – научить их держаться достойно. Внушить им, что это – дело мужчины. Их обучали шесть недель, учили протыкать мешки штыком и заряжать мушкет. Копать брустверы. Если эти новобранцы сейчас побегут, их все равно расстреляют капитаны, идущие позади. Лучше идите вперед, массачусетские ребята. Вскорости мы начинаем встречать парней в синих мундирах. Наверно, теперь, когда мы движемся к линии фронта, им дали приказ отходить. Это усталые мальчики и, наверно, самые мокрые солдаты в истории человечества. Дождь тут, в горах, льет так, словно плаваешь в ручье. Парни, вы кто, спрашивает один из них, ковыляя вниз. Мы ирландцы, говорит один из рекрутов скрипучим куриным голосом. Очень рад, что вы пришли, ребята, говорит встречный солдат. Я вижу, как воспрянул от этих слов наши новобранцы. Рядом со мной возникает Джон Коул и спрашивает, кто это был. Не знаю, Джон. Ты что, не узнал его? Нет, отвечаю я. Это же рядовой Уотчорн, как живой, говорит он. Рядовой Уотчорн мертв, говорю я, мы его расстреляли.
Мы идем. Навстречу попадается все больше солдат, уходящих в тыл. Там жаркое дело, ребята, смотрите в оба, говорят они. Фог а баллах. Кое-кто из них возвращается на спинах других солдат – из ран каплет кровь на безмолвную землю. Залпы и выстрелы становятся ближе. Мы вырываемся из леса и впереди на подъеме холма видим линию фронта, где скопились солдаты и стреляют. Мятежники недалеко – они зарылись в одиночные стрелковые окопы, вытянутые длинной линией. Они в гораздо большей безопасности, чем мы. Как это они так далеко дотащили свою артиллерию? Должно быть, пришли сюда другой дорогой. Наши солдаты в синих мундирах заряжают и стреляют. Теперь мы видим, что у нас есть хотя бы начерно сделанный бруствер для защиты. Уже что-то. С нашим прибытием начинается массовый обмен местами. Нас приветствуют солдаты с усталыми, покрасневшими или, наоборот, странно-белыми лицами. Слава богу, говорят они. Им дан приказ отходить в тыл прямо сквозь наши ряды. На ходу они вразнобой кричат нам «ура». Слава богу, слава богу.
День меняет свет на мрак, и яростный огонь прекращается. На рубеже мятежников все тихо, и у нас тоже. Темно, хоть глаз коли. Под тучами так темно, что даже взошедшая луна не может найти щелку и выглянуть. Как будто мы все разом ослепли в какой-то катастрофе. Господи Исусе, говорит Дэн Фицджеральд. Видал ли кто когда такую темную ночь? Тут мы вспомнили, что во весь божий день ничего не ели, и не догнала ли нас, случаем, солонина? Всем этим, кто сейчас пригнулся к земле, нужна кормежка. Но похоже что нет. Мы ставим часовых и патрули – густо, как забор. Не хотим, чтобы злобные мятежники подкрались незаметно. Пушки противника все еще в пределах выстрела и на всякий случай продолжают палить в нашу сторону. У нас, похоже, справа и слева артиллерийские батареи, видимо – на холмах поплоще, и какое-то время наши пушки отвечают, дуэтом с мятежниками. Потом в обширном мраке ночи все затихает, словно представление окончено и актеры смывают с лица черную краску, чтобы пойти домой. Майор Уилсон перечисляет недостатки нашей позиции. Хуже всего то, что у нас нет преимущества над противником – ни в высоте, ни в численности личного состава. Ужасная ничья, и, конечно, страдания этих дней были чрезвычайно велики, как и количество убитых и раненых. Мы слыхали, что их около двухсот. В основном убитых, что твои кролики. Ужас этого места ощущается на вкус, словно хлеб. Я костями чую, что у нас не хватит людей здесь удержаться. Такая удивительная чуйка приходит с годами службы. Как будто мы, синие мундиры и мятежники, – две чаши одних и тех же весов. Каждый человек – зерно. И, похоже, чашка южан перетянула. В таком положении не хочешь, чтобы наступало утро, ведь утром снова придется воевать. Мы не спим, хотя можно было бы попробовать поспать немного. Чтобы руки перестали сжимать мушкет с такой силой, словно душат его. Старайся дышать и молись, чтобы не вышла из-за туч луна. Всю черную ночь каждый из нас думает свои тайные мысли, и вот занимается заря и свет обливает все свое царство. Трогает кончики листьев и гладит лица людей. Кого же нам винить, когда мятежники бросаются на нас с обеих сторон, застав врасплох, как самых распоследних? И с зеленого склона впереди тоже льется на нас волна людей, для ровного счета. Мы кое-как стреляем, но атака внезапна и захлестывает все, как потоп. Никто не знает, сколько там мятежников. Одни тысячи идут за другими. Мы думали, против нас не больше двух бригад, но теперь капитан Уилсон выражает мнение, что нам противостоит целый корпус, и приказывает сдаваться. Сдаваться! Скажите это южанам, которые пронзают нас штыками и палят нам из мушкета прямо в лицо. Когда нет времени перезаряжать, они хватают мушкет за ствол и молотят нас по головам. Мы бы сразились в меру своих слабых сил, но по всему рубежу майоры и капитаны сдаются наперегонки, и вот мы тоже поднимаем руки, как одинокие глупцы. А то нас всех перебьют. Впрочем, за этим следует полчаса резни, в которой тысяча наших гибнет все равно. Десять тысяч демонов глодают наши кости. Помогай нам Господь, но я так думаю, что в этот день Он нам ничем не помог.
Джонни-мятежник, конечно, счастлив. Мало-помалу шум стихает, и мы имеем удовольствие, как говорят (то есть врут), видеть их лица вблизи. Ну, по правде сказать, они не слишком похожи на дьяволов. Кое-кто смеется над нами, целится в нас из мушкетов, чтобы потешиться. Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени заблудшей овцой, черт меня дери. Толпа унылых синих мундиров, которую сбивают в стадо. Теперь мы знаем, что стыд и позор ранят больней любых пуль. Может, капелька облегчения, что нас не убили на месте. Говорят, в неприветливых местах мятежники любят убивать пленных, но эти сильно замерзшие на вид солдаты нас не убивают. Мы слыхали о мятежниках только плохое, и теперь нам не по себе рядом с ними. Оказалось, это – дивизия из Арканзаса или что-то вроде. Разговаривают они так, словно у них полный рот желудей. Черт побери. Дэн Фицджеральд говорит что-то своему конвойному и получает удар с маху в лицо. Дэн падает, встает и с тех пор помалкивает. Одна из наших рот укомплектована цветными, и их, как нитки другого цвета, старательно выпарывают из холста – пестрой толпы пленных. Нас окружают толстым слоем конвоиры, – похоже, нас куда-то погонят. Раздаются приказы, странный южный говор. Чтобы нами командовали мятежники! Господи Исусе. У нас все еще сердца свободных людей, хоть мы уже в плену, и эти сердца рвутся с несчастной силой. Мятежники выстраивают цветную роту в ряд, лицом к канаве. Человек сто. Они не знают, что происходит, – так же, как и мы. Звучит приказ, и пятьдесят мятежников палят в черных, и те, кого не застрелили, бегут и кричат, и пятьдесят других мятежников с заряженными ружьями выступают вперед, чтобы закончить дело. Солдаты падают в канаву, их приканчивают из пистолета, и мятежники отходят с таким видом, словно в птиц палили. Джон Коул смотрит на меня в немом изумлении. У одного-двух мятежников вроде бы тень неуверенности в глазах. Но у остальных – мрачная решимость, а кое-где и удовлетворение. Эти лица как будто говорят: вот работа, которую надо было сделать, и мы ее сделали. Нам, остальным, велят построиться в колонну и шагать, и мы шагаем.
Андерсонвилль. Вы когда-нибудь слыхали про такой город? Мы брели туда под конвоем пять дней, и если было когда на свете место, куда незачем попадать, то это вот оно самое и есть. Чтобы подкрепить силы на пути, нам дают только грязную воду и мокрые куски того, что мятежники называют кукурузным хлебом. В нем нет ни кукурузы, ни хлеба. Нас охраняет полк южан, и у них тоже нечего жрать, кроме той же гадости. Я сроду не видел таких негодных солдат. У одних трясучка, у других зоб, у третьих еще чего похуже. Как будто нас призраки конвоируют. Сотни солдат падают на дороге, а раненым суждено увидеть доктора только на небесах. Тела умерших на дороге сбрасывают в канаву, как тогда черных. Немало, должно быть, бедных солдат в синих мундирах упокоилось по канавам Теннесси и Джорджии. Ноги распухают до того, что уже боишься никогда в жизни не снять сапоги – и снимать боишься, ведь ни за что не наденешь обратно. Голод в животе – как растущий камень. И этот камень тянет тебя к земле, миля за милей. А в сердце живет тошнотворный страх. На третий день пути была большая гроза, но для нас она – лишь песня, громогласно выпевающая наше отчаяние. Тяжело выбить темноту из головы. Добрых десять тысяч акров черных и темно-синих туч, и молния бросает резко-желтый мазок через леса, а потом – яростный вопль и грохот грома. И льет с неба поток, как вестник надвигающейся смерти. А мы тащимся и тащимся вперед, босиком или в скрипучих сапогах. Лица круглые, сухие, выбеленные, как плоды лунарии. Будь у нас где-нибудь припрятаны ножи, мы бы этих мятежников на полосы порезали. Так на первый день и на второй. Мы озираемся, жаждем убить и погубить, подвернись только случай. Джон Коул говорит, что все время вспоминает лицо юного барабанщика Маккарти, который сделал все, что мог, и умер. А потом – снова и снова – видит, как тела цветных солдат мерзко сбрасывают в канаву. Только не вслух, Джон Коул, говорю я. Потом, на третий день, в грозу, мы чувствуем перемену. Солнце Смерти выжигает нам потроха, луна Смерти притягивает к себе нашу кровь, как прилив. Кровь замедляет бег. Нашей юности больше нет, мы чувствуем себя стариками, полными годов. Отчаяние и скорбь. Такой скорби еще не бывало в анналах войны.
Вот нас пригнали в огромный лагерь, и мы видим огромную орду несчастных оборванцев. Бывших солдат Союза. Здесь, наверно, с тысячу палаток и шатров. Это наш город. Проспект из утоптанной грязи делит его пополам, и к удивительным жилищам ведут грязные тропинки. Пленных в лагере тысячи три. Может, больше. Сосчитать трудно. Деревья за высоким бревенчатым забором – унылые, ободранные и тоже похожи на пленных, взятых в неизвестной войне. С вышек смотрят часовые. Все мы, ирландцы, заходим в ограду. Повсюду стоят охранники с мушкетами, взятыми на плечо. Ружья на подставках, и при них солдаты Конфедерации – может, ждут приказа нас уничтожить. Мы не знаем. Воняет словно из задницы у дьявола. Все покрывает толстая кора грязи, слой грязи, убивший все, что могло тут расти. Мы видим, как солдаты присаживаются посрать над ямой – на виду у всех. Костлявые задницы светят, как луны. Потом нас распределяют по тринадцать человек на шатер – Джон и Дэн попадают вместе со мной. Дэн держится поближе к нам, потому что в голове у него темно от воспоминаний. Он говорит, что уже видел все это, и я не сразу понимаю, о чем он. Этап тяжело обошелся Дэну, ступни у него сочатся желтым, водянистым. Может, в лагере и есть врачи, но их, должно быть, отпустили в увольнение – мы ни одного не видим. Чертовы конвоиры сажают с нами двух чернокожих – судя по ухмылкам, им кажется, что это очень смешная шутка. У одного из чернокожих отваливается рука – кто-то отмахнул саблей – и пальцев на ногах не хватает. Этому парню нужен врач – он стонет день и ночь, валяясь на грязном полу. Я ничего не могу сделать, только смотреть. Его приятель пытается его как-то обмыть, но, похоже, у того кругом раны. Приятель говорит, что его зовут Карфаген Дейли, и смотрит на нас выжидательно, – может, мы недоброхоты. Наверно, нет, потому как он успокаивается и рассказывает нам, что они воюют уже год. Сражались в Виргинии, а потом под стенами, как говорится, Ричмонда. Вроде бы порядочный человек. Он старается помогать другу, которого, по его словам, зовут Берт Кэлхун. Юному Берту Кэлхуну, по моему мнению, больше всего нужен врач, но врача нет. Всему лагерю нужен врач. Мятежник, что командует нашей развеселой улицей палаток, – первый лейтенант Спрейг. Что его ни спроси, он смеется в ответ, словно говоря: ну и шутники вы, замарахи в синих мундирах. Мы кажемся ему очень забавными. Я спрашиваю охранника, можно ли что-нибудь сделать для Берта Кэлхуна, и он тоже смеется. Как будто мы комики на сцене у мистера Нуна. Судя по тому, как они веселятся, мы могли бы создать труппу и гастролировать на Юге. У этого парня рука висит на ниточке, говорю я. Неужели нельзя найти кого-нибудь, чтоб ему помочь? Врач не будет ходить за ниггером, отвечает охранник, рядовой Кидд. Он должен был раньше об этом подумать, допрежь чем идти с нами воевать. Чертовы ниггеры. С нами в шатре живет еще один темноволосый мальчик. Он хочет, чтобы мы перестали искать помощи для Берта Кэлхуна. Он говорит, южане стреляют всех, кто помогает ниггерам. Говорит, ниггеров нарочно поселили вместе с нами, чтобы узнать, как мы к ним отнесемся. Говорит, только вчера охранник застрелил сержанта северян, который просил того же, что сейчас Джон Коул. Я смотрю на Джона Коула – что он скажет. Джон Коул мудро кивает. Я, наверно, понял, говорит он.
Берт Кэлхун умирает, но он не один такой. Приходит мрачная зима с ледяным сердцем, а в лагере нет ни щепки дров. Половина пленных уже ходит босиком, и у всех у нас не хватает чего-нибудь из одежды. Поскольку мы шли воевать весной и летом, на весь лагерь не найдется ни одного зимнего мундира. Холод гложет кожу, как крыса. В восточном углу выкопали длинную широкую яму и каждый день сбрасывают туда мертвых. Человек по тридцать каждое утро. Может, больше. Еды у нас нет, черт ее дери, никакой, кроме этого проклятого кукурузного хлеба. И его-то на день положен кусок размером в три пальца. Как перед Господом, ни один зачатый женщиной на таком не выживет. Проходят недели, и мы молимся, чтобы мистер Линкольн нас обменял. Так делали раньше. Но лейтенант Спрейг со смаком докладывает нам, что мистер Линкольн сказал: ему ходячие скелеты без надобности. Это он про нас. Не хочет мистер Линкольн менять пленных мятежников, разжиревших от северной кормежки, на скелетов в синих мундирах. Вы ему больше ни к чему, говорит Гомер Спрейг. И снова хохочет. Мы для него такой источник веселья. Неиссякаемый, как река. Идут недели, а мы лежим. Нет смысла расхаживать – разве только до сортира дотащиться и назад. Сортир воняет так, что вам и не снилось. Его никогда не выгребают. Я клянусь, по нему можно изучать длинную ужасную историю кукурузного хлеба. Ночью уже сильно ниже нуля. Мы спим сгрудившись, что твой клубок слизней. С краю спит каждый из нас по очереди. Ночью, если холод охватит сердце, можно умереть. Многие и умирают. И их оттаскивают в яму. Через полгода мы становимся безразличней. Мы пытаемся жить, но где-то в глубине таится желание умереть. Красавчик Джон Коул, Красавчик Джон Коул. Дэн Фицджеральд превратился в мешок костей. Джон тоже. И я. Чудовищно, как может исхудать человек – и все еще дышать. В южном углу лагеря в отдельной палатке держат арестованных южан. Их выводят, судят и расстреливают. Своих расстреливают, так что у нас и вовсе шансов нет. Мистер Линкольн, пожалуйста, пришлите нам весточку. Мистер Линкольн, мы сражались за вас. Не бросайте нас тут. Лейтенант Спрейг, должно быть, дьяволово семя – он все хохочет и хохочет. Может, он потому хохочет, что иначе начнет терзать на себе волосы и сойдет с ума. Наверно, так. Охранникам в лагере самим почти нечего есть, так что одни скелеты охраняют других. Они не специально урезают наш паек – у них у самих еды нет. А иные охранники ходят босиком, я сам видел, клянусь. Что это за безумная война? Что за мир мы строим? Мы не знаем. Наверно, что бы это ни был за мир, он кончается. Мы подошли к концу света, вот он. Точно как в Библии, черт бы ее драл, говорит Джон Коул. Зачем это мы тут лежим, за высоким забором, зачем нас сторожит охрана, и зачем этот лагерь среди лесов, и зачем псы зимы гложут нам руки и ноги? Для чего, ради всего святого? Джон Коул – чисто из духа противоречия – заботится о Карфагене Дейли. Он не заступается за него и не нападает на него – но делит с ним свой хлебный паек, потому как охрана не дает Карфагену ни единого кусочка. Ни крошки. Джон Коул отдает по-братски половину от ничего. Отрывает половину своего кукурузного хлеба и тайком сует Карфагену. Я смотрю на это, день за днем, три-четыре месяца. Надо сказать, это диво, как могут торчать кости у живого человека. Я вижу его тазовые кости и кости в ногах, где они выпирают у коленок. Руки – как оструганные ветки сухого дерева. Долгие часы мы лежим рядом, и Джон Коул кладет руку мне на голову и держит. Джон Коул, мой любимый.
Глава шестнадцатая
Говорят, это самая холодная зима в истории человечества. Я готов поверить. Джон Коул говорит, что если что-нибудь не случится очень скоро, то он, как перед Богом, помрет. Я говорю ему, что он никогда не умрет, что он подписался не умирать и теперь должен выполнять обязательства. Но я вижу, что он плох. Он срет чистой водой, и, когда нам приспичивает на восток, к сортирной яме, мы поддерживаем друг друга на манер костылей. Но мы – двое среди тысяч. Нам всем нелегко приходится. Благородные воины, победители в свирепых битвах, – а рядом с ними, может, и трусы, чьи трусливые деяния прячутся в туманах военного безвременья, – все равны под солнцем и луной Андерсонвилля. Гомер Спрейг – он, надо думать, король этого безумного поселения – тоже голодает. Странно видеть. Все охранники и часовые тощают. Клянусь Богом. Говорят, что на Юге ничего нет. Войска Союза осенью пожгли весь урожай на полях, и всю землю, и жилища южан. И все же они долдонят нам, поверженным, о великих победах и что город Ричмонд пал вовсе не так, как Виксбург. Они могут нам что угодно рассказать, и мы не будем знать, правда это или нет. Они, кажется, сами верят своим словам. Нам больно все это слышать.
Видел ли когда этот прекрасный мир такое страдание, измерить которое – никакого аршина не хватит? Парни в лагере – со всех концов, в основном из восточных штатов, но есть и из тех, что трутся локтями с Канадой. Среди нас есть фермеры, бондари, плотники, первопоселенцы. Купцы и маркитанты, что служили войскам Союза. Теперь они все – одинаково граждане. Измученные голодом, прореженные болезнями. В лагере можно найти отборные образцы водянки, цинги и оспы. Болезни груди, костей, задницы, ног, глаз, лица. На сотнях лиц – огромные красные почесухи. Тела раскрашены лишаем, укусами вшей и миллионов клопов. Люди так больны, что умирают просто от смерти. А ведь поначалу они были сильные, из тех, кого так просто не убьешь. Получив свою скудную пайку, глотай ее тут же, на месте, а то сопрут. У нас нет ни карт, ни музыки, только молчаливое, упрямое страдание. Кто сходит с ума – и этим, считай, повезло. Кого расстреливают за вход в запретную зону – это значит, они забрели за ряд белых палочек, воткнутых у внешней стены. Есть люди, которые не понимают, где находятся. Они стоят, немые и чокнутые, обросшие бородой и усами, и заглядывают в жерла палаток. Стоят целый день – неделями подряд, – а потом лежат целый день. А черные, Джонни-мятежник прямо-таки ненавидит черных. Сорок ударов плетью – раненому. Или просто подходят и стреляют в голову. Джон Коул каждый раз хочет заступиться, но я раз за разом затыкаю ему рот.
И тут у нашего Абрахама, может, совесть взыграла – уж не знаю, – но кучку мятежников выпустили из лагеря в Иллинойсе и скинули на юг, а из нас столько же отправляют на север. Мистера Линкольна можно было понять – от нас остались кости да тряпье. Тысячи товарищей, брошенных позади, в Джорджии, мерцают у нас в мыслях. Дэна Фицджеральда не обменяли, и мы трясем ему руку на прощание. Парень, прошедший семь видов бойни. Лица тех, кого так и не обменяли, – обреченных на смерть. Мы лежим бок о бок в открытых телегах и чувствуем странную музыку – это стучат друг о друга кости наших ног. Нас довозят до территории Союза, перегружают в кареты «скорой помощи», и они везут нас на север – цок-цок. Везде – военный разор. Как будто мы решили стереть Америку с лица земли. Наверно, пока нас тут не было, наступил конец света. Спокойное лицо Джона Коула выглядывает из-под приподнятой покрышки фургона. Черные глаза – как речная галька. Это он не плачет беспрестанно – просто глаза слезятся. Наверно. Нас как будто пытали на дыбе и сломали, но мы все же стремимся увидеть Винону. Она – все, что у нас есть. Мистер Максуини переехал выше по реке, потому что выработки гипса расширяются. У него теперь дом на четырех сваях, на берегу реки. Две комнаты и веранда, где можно сидеть и смотреть на белый свет. Виноне теперь двенадцать лет, может – больше, и она ничего не говорит при виде нас, но у нее на лице написано все, что нужно. Нас вносят в дом и кладут на нашу общую кровать. У Джона Коула лицо так исхудало, что ясно, как он будет выглядеть в могиле. Мы с ним вроде живых покойников, желающих вернуться на этот свет. Говорят, у милосердия шесть дверей, и мы надеемся найти хотя бы одну, что откроется перед нами. Мы стали совсем хрупкие, как яичная скорлупа. Приходит мистер Нун, смотрит на нас и, клянусь Богом, плачет. Прямо там, на грязных водах реки. Джон Коул, он тогда смеется и говорит: Титус, дела не настолько плохи. Клянусь Богом, отвечает мистер Нун, я знаю, просто я стал слезлив. Все актеры и актрисы из блэкфейса носят нам пироги и кексы. Они нас балуют, чтобы мы окрепли, это точно. Нас можно показывать на сцене, говорит Джон Коул. Невероятные Живые Скелеты. Ни за что, отвечает мистер Нун, ни за что я не стану этого делать. Я знаю, что не станете, говорит, устыдившись, Джон. Не стану, говорит мистер Нун. Майор Нил прислал нам письмо. Он прочитал в газете, что нас выпустили, и посылает свои наилучшие пожелания. Пишет, что год назад обнаружил миссис Нил и девочек в добром здравии и они нам тоже шлют привет. Пишет, что из-за войны весь запад как с цепи сорвался и там идут нехорошие заварушки. Старлинг Карлтон снова в строю и поживает хорошо, он теперь сержант в (как выразился майор) настоящей армии. Да, наверно, есть настоящая армия и ненастоящая. Здесь, у реки в Гранд-Рапидс, все былое кажется сном, черт его дери. Идут месяцы, и Винона пытается вытащить нас обратно на этот свет. Приходит день, когда у нас получается натянуть одежду, и Джон Коул хохочет над тем, как она болтается. И впрямь смешно. Мало-помалу мы становимся опять людьми, а не упырями, годными детей пугать. Проходят еще месяцы, и вот мы уже сидим за обеденным столом, а потом – на веранде, на целительном солнце. Начинаем ощущать прежний, положенный нам зуд жизни. Обращаем свои мысли к будущему – строим планы. Однажды утром мы – медленно, как черепахи, – доползаем до цирюльни Эда Уэста, и там нам бреют бороды. Ну и ну, мы совсем не похожи на Джона и Томаса. Никоим образом. Куда только подевались те Джон и Томас, которых мы знали. Вид у нас старый и странный, хоть нам и тридцати еще нету вроде бы. Любой на нашем месте имел бы право проклинать жизнь, но нам что-то и не хочется. Похоже, мы с Джоном Коулом теперь наподобие близнецов, срослись боками. Вот и хорошо. Не верится, что нам удалось выхватить Винону из жизненных бурь, и она говорит то же самое и еще говорит, она очень рада, что мы вернулись. Это звучит музыкой – гораздо лучшей, чем стук берцовых костей в телеге. Мы готовы двигаться дальше. Почему бы и нет.
Если шахта сожрала землю по берегам реки в Гранд-Рапидс, любой догадается: это значит, что дела в городе идут хорошо, пока ярится ужасная война. Приходит день, когда солдаты кладут оружие, и в нашем узеньком городке кричат «ура», но мы не забываем, что сотни людей никогда не придут домой и заработки горожан уже совсем не те, что раньше. Стоит тишина, как в безлюдном лесу – как когда-то по берегам старухи Миссури, до того как она вся забилась человеческим веществом. Все взяли и держат длинную паузу – лавчонки замерли, улицы стали тропами былых времен. Мистер Нун вынужден закрыть театр и распустить свое сверкающее племя. Титус Нун явно растерян, прячет руки в карманы. Конечно, он любит своих актеров больше всего на свете, и ему до глубины души больно с ними расставаться. Но нет зрителей – нет и сборов.
В городе есть церковь под названием Бартрам-хауз, держит ее полуслепой проповедник. Я надеваю свое лучшее платье, и мы с Джоном Коулом идем туда и венчаемся. Преподобный Хиндл произносит ласкающие душу слова, Джон Коул целует невесту, и дело сделано, и кто теперь узнает. Можете прочитать в приходской книге, что Джон Коул и Томасина Макналти повенчались в этой церкви седьмого декабря года Господня одна тысяча восемьсот шестьдесят шестого. Долгожданный мир всем кружит голову, и мы решили, что немножко безумия не помешает. Мы знаем, что Господь ничего не имеет против, – этот день глубокой зимы выдался ясным, безветренным и солнечным. Потом, словно знак милости Божией, получается письмо от Лайджа Магана. Мы переписывались с ним, пока наращивали себе мясо на костях. У него на ферме дела идут туго. Рабов, освобожденных его папой, давно убили ополченцы – только двоих оставили. Вся округа разорена войной и больше похожа на пустыню, по которой бродят призраки. Грядущий год кажется ему неподъемным, и как он будет сам-один выжигать землю в январе? Она стояла под паром шесть лет и теперь как раз готова под табачок. Если мы ничем особенным не заняты, то, может, приедем и поможем ему в час нужды? Соседи к нему относятся плохо, а он не доверяет им, зато доверяет мне и Джону. Впереди суровые годы, но, может, мы поверим, что на ферме можно кое-чего добиться. Родни у него не осталось, кроме нас. Он выражает надежду, что если мы приедем, то прихватим с собой хорошие пистолеты, а еще лучше – винтовки и по сотне патронов на каждого, как принято в армии. Соседи говорят, что он прихвостень северян, весь в папашу. Вся штука в том, что он такой и есть. Мы сидим на веранде у реки, и Джон Коул читает мне письмо Лайджа. Мы закутаны до ушей в старые дерюжные пальто, а на головах у нас шапки из медвежьей шкуры. Дыхание вылетает изо рта, как одинокие цветы, умирающие в воздухе. Глубокая река стала чище с тех пор, как прекратились разработки гипса. Зимние птицы поют мудрые старые песни на иссохших шестах, торчащих из воды. Винона в зимнем платье счастлива, как роза. Старик Время словно замер с косой и песочными часами в руках. Мистер Максуини слушает и курит семицентовую чируту. Теннессийский табачок хорош, говорит он.
Мы нижайше просим Беулу Максуини поехать с нами, но ему не хочется именно сейчас испытывать терпение южан против своей породы, да и как будет без него мистер Нун? Джон Коул шлепает пешком в Маскегон, где армия выгрузила десять тысяч мулов и лошадей – теперь, когда война кончилась, – и покупает четырех мулов за гроши. Мы послали ответ Лайджу, и он чертовски рад, что мы едем, и просит нас привести с собой мулов для пахоты, если удастся их достать. Он пишет, что лошадей всех съели и Теннесси голодает. Нам понадобится неделя, чтобы попасть на место. Может, две. Смотря что окажется по дороге. Беула дает нам десять двухдолларовых банкнот железнодорожного банка Эри и Каламазу – из своих сбережений. Нет, мы не можем это взять, говорит Джон. Еще как можете, отвечает Беула. Кроме этого, у нас есть пять золотых монет и две пятидолларовые бумажки – все, что мы получили за службу в армии, да немножко от мистера Нуна, он нам задолжал за работу еще до того, как мы ушли воевать. Нельзя назвать нас богатыми янки. На четвертого мула мы погрузим свои скудные пожитки. Запасное платье Виноны и мои личные платья, только их немного побила моль. Платье, в котором я венчался, отправляется обратно к костюмеру мистера Нуна. Джон Коул просит портниху, мисс Динуидди, зашить золотые монеты в причудливую штуку, украшающую корсаж Винонина платья. Это для того, чтобы их спрятать, но Винона улыбается и говорит, что ее дедушка делал то же самое давным-давно, когда ходил на войну. Зашивал себе в военное облачение старые испанские монеты. Это очень сильное шаманство.
Вечером мы пили виски с мистером Нуном и компанией и явно перебрали. Отлично провели время. Мистер Нун произносит речь про старые времена и новые. У нас изо рта вылетают слова прощания и обеты вечной дружбы, и лица от них мрачнеют.
Похоже, мы готовы двинуться на юг. Если опустить плотницкий отвес от Гранд-Рапидс, он ровнехонько попадет в Парис, штат Теннесси, так что, говорит Джон Коул, нам надо идти точно на юг по компасу через Индиану и Кентукки. Мистер Максуини кивает, словно мы говорим что-то такое, о чем ему не надо будет больше думать никогда в жизни. Он велит нам первее всего заботиться о Виноне. Мистеру Максуини добрых сто лет, но это не мешает ему чувствовать боль разлуки. Наверно, Винона проросла глубоко в его сердце, как и в наши. Наверно, она понимает, что она очень особенный человек. Награда и сокровище – за то, что мы живы. Беула Максуини протягивает морщинистую коричневую руку и пожимает ее гладкую ручку – коричневую, как полированная сосна. Спасибо за все, что ты для меня сделал, Беула, говорит Винона. Поэт Максуини опускает глаза. Наверно, не за что меня благодарить, говорит он. Нет, Беула, я тебе благодарна, говорит Винона.
Поскольку нам достались дешевые мулы, мы не можем доехать до Мемфиса на поезде. В дилижанс четырех мулов тоже не засунешь. Но это ничего. Мы поедем потихоньку, чтобы они не устали. Джон Коул говорит, что рад будет показать Виноне красивые виды. Мы обнаруживаем, что, похоже, самые ужасные дороги в божьем мире – те, что идут через Индиану. У них что, лопат нету, спрашивает Джон Коул. Сплошная грязь, мулы сразу как в черные сапоги обулись. Однако в городках Индианы жизнь кипит и жители вроде чем-то заняты. И города вроде отстроены только что. Для нас все эти места – безымянные; ну то есть наверняка у них есть какие-то имена, но мы их не знаем. Иногда, переправляясь через реку, мы спрашиваем ее название, просто так, для интереса, но нам оно без надобности, потому как мы тут проездом. Наше дело – двигаться на юг. Местные глядят на нас исподлобья, будто мы нежелательные создания. Мы проезжаем по главным улицам десятка захолустных городков, и в одном или двух Винону обзывают грязными словами. В одном городе здоровенный пьяный краснолицый амбал при виде нас заржал и крикнул, что мы, похоже, путешествуем с собственной шлюхой. Такое не часто увидишь. Джон Коул, не любящий таких разговоров, останавливает мула, медленно слезает и идет к этому верзиле. Ну а тот обращается в бегство, как жирный кролик, и еще повизгивает на бегу. Нахалов надо приструнивать, говорит Джон Коул. Вот так хорошо будет. Он возвращается к нам и залезает на своего черного мула. Кивает, и мы едем дальше. Может, самую чуточку ускоряясь, на случай если у этого амбала есть дружки. Но Винона сидит гордая, потому как Джон Коул поступил по справедливости. Наверно, так оно и есть. Мы замечаем, что в Индиане много так называемой цивилизации. Театры. Даже сожалеем, что мы больше не красавчики. Состарились прежде срока, но все равно тоскуем по прежней работе. Я все еще печален оттого, что мне не носить больше платьев. Никогда не забуду странную тишину в зрительном зале и осязаемое в воздухе, для которого нет слов. Безумные ночи. Странный способ зарабатывать себе на жизнь, но так уж мы зарабатывали. Интересно, если у Лайджа Магана на плантации растет хорошая еда, может, она вернет нам цвет юности? Может быть. Мистер Нун не заикнулся об этом, но мы-то знали, в чем беда. Красота живет на юных лицах. И тут ничего не попишешь. Еще не бывало на свете старухи, желанной для мужчин. Я не против стать почтенной матроной, если уж такова наша судьба. Наверно, такой переход совершает со временем каждая женщина.
И вот мы трусим вперед от городка к городку, по заснеженным декабрьским лесам, мимо замерзших ферм, и Винона порой поет песню, которой ее научил поэт Максуини, пока нас не было. Это полезная песня, потому как длиной она ровно в десять миль трусцы мула по дороге. Ни единая душа на земле не могла бы объяснить, что эта песня значит. Она называется «Славный цветок дружины»[7]. Но Винона поет, как будто щегол заливается. Наверно, если с кем Титусу Нуну и было жалко расставаться, так это с ней. Такие нежные, чистые ноты вылетают у нее из груди. Словно что-то драгоценное, редкое выливается в застарелую душу года. И даже места, что мы проезжаем, кажутся краше. Вдали земля плавится и переходит в небо, и крошки ферм раскиданы по безлюдным полям. Дорога – как протертый до дыр рукав, брошенный среди этих заурядных видов. Словно когда-то здесь пробежали три топочущих бизона и жители Индианы решили, что лучшего в смысле дороги и желать нельзя. Фермеры к нам самую чуточку дружелюбней городских жителей, но отголоски войны еще не затихли, а это значит настороженность и страх. Винона должна бы смягчать сердца, но, оказывается, индейцев тут не очень-то любят, хоть штат и называется Индиана. Как бы там ни было, мы извилистым путем пробираемся среди болот и рек. С наступлением ночи мы подходим к полуразрушенному дому и встречаем там человека, и он говорит, что может перевезти нас через реку, только утром. Ночью он не поедет, потому как это верное дело – сесть на мель. Он свободно обращается с нами. Как будто совсем не боится. Стреноживает наших мулов, словно всю жизнь за ними ходил, и говорит, что мы можем переночевать у него в хижине. Я не могу понять, почему он к нам так дружелюбен, но потом все объясняется. После того как мы с ним покурили и поели его угощения, в основном мидий из реки, он говорит, что он шони. Джо – его имя для белых людей. Эта земля принадлежала индейцам-шони, но их уже много лет как почти не осталось. Есть еще несколько душ, но правительство хочет, чтобы они тоже ушли. Слыхали про Индейскую территорию? В общем, он пока сидит тихо и ловит в реке ракушки – ищет в них жемчуг. Ракушки продает в соседний городок, там из них делают пуговицы. Зарабатывает мало. Он в самом деле был смуглый, хотя в Индиане такое лето, что любого превратит в индейца. Он спросил Винону, откуда она родом, и она ответила, что она дочь Джона Коула, а до этого была сиу в Небраске. Он попробовал заговорить с ней по-индейски, но оказалось, что ее прежний язык был другой. Мы с Джоном Коулом сидели, и время яростно неслось мимо оконца. Вместо стекла у него был натянутый на раму и высушенный коровий рубец. Шони рассказал, что его жену убили какие-то люди – судя по всему, дезертиры. В этих местах неспокойно, и нас он сперва тоже принял за убийц, но потом увидел девочку. В хорошем платье, с красиво заплетенными черными волосами. И это напомнило ему прежние дни, когда он был молод и жизнь была лучше. Похоже, мы тут надолго не задержимся. Он не сильно печалился, когда это сказал. Просто так, гонял воздух. Чтобы время провести. Старый индеец, вдовец, у реки, чьего имени мы не знали.
Глава семнадцатая
Всю ночь напролет москиты жрут наши истерзанные тела, и мы лишь изредка забываемся сном, а уже под утро нас будят разверзшиеся хляби небесные. Ветхое жилище Джо от них почти не защищает. На рассвете мы смотрим на разбухшую реку, обретшую новый, устрашающий вид. Огромные ветви с неизвестного берега плывут по ней, как рогатые быки. Дождь все льет, река все поднимается, и вот она уже касается стен хижины. Холодно, словно в леднике богатого дома, и Винона дрожит, как котенок. Мы промокли, как никто никогда на свете не промокал. Джо смотрит на реку и говорит: этот берег – Индиана, а тот – Кентукки, но нам так же не суждено туда попасть, как если бы то был берег рая. Потом дождевые тучи вроде как подхватились и побежали куда-то по срочному делу, небо подобрало пышные юбки, забрезжил бледный холодный свет и слабое солнце вновь воцарилось в своих пределах. Весь день мы сидели, промокшие до нитки, и ждали, чтобы вода спала. От мороза наши одежды встали колом. Уже под вечер Джон Коул и Джо вытащили рыболовный ялик Джо к воде. Шарахающихся мулов попросили перебираться вплавь, мы сели, как удивительные путешественники, и Джо оттолкнулся от берега. Мулу с поклажей приходится хуже всего – длинный мускул реки раскачивает его туда-сюда. А Джо гребет изо всех сил, словно долг обязывает его рискнуть жизнью и добраться до другого берега. На том берегу негде пристать, и нам приходится вылезать в бурлящую ледяную воду, тянуть мулов за веревки на берег, и вот мы уже в Кентукки. Джо отталкивается от берега, пускает лодку под углом к течению, дрейфует, находит заштиленный клочок под какой-то скалой и приподнимает шляпу, прощаясь с нами. Хорошо, что я заплатил ему в Индиане, говорит Джон Коул. Мы быстро успокаиваем мулов и вскоре въезжаем в морозный притихший сосновый лес, и Джон Коул велит Виноне переодеться в сухое платье, а мне швыряет мое – другого ничего нет. Сам он натягивает старые армейские штаны и рубаху зуава, которая досталась ему после одного сражения как сувенир. Пистолеты мы сохранили сухими, обернув их в просмоленный мешок, так что теперь я сую свой пистолет за пояс юбки, а Джон Коул – в сапог. Мокрое мы развешиваем по себе, как вымпелы и знамена какого-то безумного полка. Не представляю себе, в каком виде мы выезжаем с другого конца этого леса.
Два дня мы наслаждаемся красотами, если можно так выразиться, Кентукки, и Джон Коул прикидывает, что назавтра мы уже въедем в Теннесси. Дорога хорошая, твердая – мороз прошелся по ней трамбовкой. Мы едем просто чудесно. Правду сказать, я очень рад, что на мне платье, и не переодеваюсь обратно, хотя другая моя одежда высохла. Джон Коул рассказывает нам все, что знает про Кентукки, а это не бог весть сколько. Мы проезжаем городки – на вид тихие и чистые; на фермах топят печи, и клочья дыма летят из труб. Клянусь Богом, вон девушка доит корову. А вон мужчины с ведрами горящих углей расчищают поля от стерни. Птицы, тоже подобные огню, выклевывают последние семена из оставшейся травы. Они как черный пожар, который чуть подается то туда, то сюда, спасаясь от угроз. На дороге попадаются фургоны и телеги – возницы не замечают нас и не проявляют враждебности. Мужчина в дорогой одежде священнического покроя приветствует меня, приподнимая черную шляпу. Видно, для этих людей мы – обычная семья, куда-то едущая по своим делам. И это вроде как счастье. Теперь нам попадаются фермы покрупнее, изгороди уходят вдаль по мешанине холмов. Мне эти изгороди отчего-то напоминают колышки, какими помечают могилы. И точно, вскоре мы подъезжаем к ряду величественных деревьев, на которых, прямо у дороги, висят человек тридцать черных. Среди них две девушки. Мы едем мимо, и распухшие лица смотрят на нас сверху вниз. К каждому трупу пришпилена записка: «Свободен». Буквы нацарапаны углем. Голова в петле склоняется так, что человек кажется кротким, смиренным. Как старинные деревянные фигуры святых. У девушек вместо голов – огромные кровавые пузыри. Дует легкий ветерок, неся с собой зверский холод, и все тела едва заметно покачиваются – туда-сюда, это ветерок их перебирает. Винона уснула в седле, и мы не говорим ни слова, боясь ее разбудить.
Мы даже рады въехать наконец в Теннесси, но это лишь показывает, как мало мы знаем. Мы едем по этому штату целый день и уже начинаем гадать, хорошо ли готовит Лайдж Маган. Есть ли у него кровати, или нам придется спать на соломе. В любом случае мы очень рады, что езде на мулах придет конец. Мы страдаем не только «спиной кавалериста», но и «ногой кавалериста», и «задницей кавалериста» тоже! Но Винона ни разу не пожаловалась – а ведь ее едят комары, и я сроду не видал такого носа, красного и воспаленного от холода. Можно подумать, ей по нраву наше путешествие.
Мы едем помаленьку вперед, и вдруг на дороге возникают четверо мужчин в темной одежде. Ранний вечер, кругом никого – только черные деревья и десять миллионов акров алого неба. Декабрьские сумерки прямо созданы для призраков. Вот и они. Возникли на дороге – из кустов, ниоткуда. Бесшумные люди на хороших лошадях. Шкуры лоснятся. Всадники тоже явно не сброд, хорошо одеты – но, может, в последнее время ночевали под кустом, где пришлось. На одном плащ, подбитый медвежьим мехом или похожим, а под плащом короткий серый мундир. На всех шляпы не сильно устаревшего фасона, и в целом эти люди выглядят знакомо – как армейские. Но они не из армии. У человека в плохо замаскированном мундире мятежников – вислые усы и черная бородка конусом. Он похож на полковника, одетого не совсем по форме. Лошади переступают на обочине дороги, выдыхают большие клубы пара и фыркают, как положено лошадям. У каждого из четверых – приличная винтовка из тех, которым позавидовал бы Старлинг Карлтон. Похоже, «спенсеры». А у нас – только мушкет в сапоге Джона Коула. Хорошо, что мне недалеко лезть в юбку за пистолетом, если придет нужда. Джон Коул уже вытащил пистолет из-за пояса и этак свободно, дружелюбно положил между ушами мула. Как будто пистолет там живет порой. Как будто так и надо. Усатый смеется и кивает на нас. Остальные трое пялятся, пытаясь понять, что такое Винона, – как все белые мужчины. Куда вы направляетесь, спрашивает усатый полковник. Джон Коул не отвечает, только взводит курок, словно палец об него чешет. Куда вы направляетесь, повторяет полковник. В Парис, говорит Джон Коул. Ну вам еще далёко ехать, отвечает темный тип. Я знаю, говорит Джон. Это твоя баба, что ли, спрашивает другой, поменьше ростом, голодный на вид, с повязкой на глазу. Из-под шляпы у него торчат темные волосы – примерно две волосины. На вид он погрязней своих спутников. Еще с ними толстяк, не худее Старлинга Карлтона, но с красивым лицом. У четвертого шляпа сидит на копне рыжеватых волос. Одноглазый терпеливо повторяет вопрос, но Джон Коул решил, что отвечать не хочет. Вы северяне, спрашивает рыжеватый. Да, наверно, они синепузые, как вы думаете? Этот вопрос он обращает к своему спутнику, усатому полковнику. Не сомневаюсь, любезно отвечает полковник. Этот любезный тон не предвещает ничего хорошего. Беда в том, что у них «спенсеры». У Джона Коула одна пуля – для кого-то одного, у меня вторая. Может, пока я буду убивать кого-нибудь из них, Джон Коул успеет достать мушкет – это третья. Если, конечно, к тому времени мы не будем уже мертвей дохлых ворон. Нужно пошевеливаться. Но может, они не ожидают, что жена тоже будет стрелять. В любом случае надо что-то делать, потому что вопросами дело не ограничится – это ясно, как месса. Приятно было с вами побеседовать, заявляет Джон Коул, словно собираясь пришпорить мула. А что у вас во вьюках, спрашивает полковник. Тряпки и всякое барахло, отвечает Джон Коул. Может, золото, спрашивает полковник, просто как ребенок. Нет у нас золота, смеется Джон. Союзные доллары? Нет, и того нету. Ну а мы у себя в округе нищих не привечаем, говорит полковник. Все молчат. Лошади фыркают и пускают клубы пара. Порывистый ветер ощипывает голые кусты. Малиновка спархивает на дорогу перед одним из четверых, будто надеясь, что конские копыта выворотили из земли червяков. Малиновка – быстроглазая птичка. Малиновка – друг батрака. Как раз когда я замечаю малиновку, Джон Коул решает, что пора стрелять. Два коня шарахаются от внезапного испуга. Пуля пронзает правую руку полковника и бог знает что еще, и я, особо не думая, выхватываю пистолет и очень стараюсь всадить пулю прямо в повязку одноглазому. Это отличная мишень, и если я и промахнулся, то ненамного – он катится с коня, как с плахи. Тут Джон Коул стреляет из мушкета в рыжего. Все это за три секунды, рыжий и полковник успевают выстрелить в ответ, но в суматохе мажут. Наверно, они не ждали, что Джон Коул примется стрелять вот так вдруг. Я тоже не ожидал, но уже поздно. Полковник свалился с коня – видно, из-за той пули, которая прошла через руку. Рыжий на вид вполне мертв, а одноглазому я куда-то да попал. Остался лишь толстяк – он тоже за эти несколько секунд успевает выстрелить, но и в него попадает пуля, и мне на миг чудится, что один из наших мулов научился обращаться с оружием. Но это не мул, это Винона. У нее маленький дамский пистолетик, квадратный и остроконечный, и она только что выстрелила в толстяка, а он – в нее. Маленький «диллинджер» с пулей, которая и крупинку соли не убьет. Винона валится с мула, будто сбитая суком дерева на скаку. Господи Исусе, я спрыгиваю, хватаю ее, швыряю к Джону, снова взлетаю в седло, и мы скачем, подгоняя мулов и сами подгоняемые страхом. Полковник сидит, привалившись спиной к насыпи, и пучит глаза, словно на него напало само Святое семейство. Мы несемся вперед, благодаря Господа за мулов, которые бегут, если их подгоняешь. Всю дорогу от Гранд-Рапидс мы ехали самое большее трусцой, а теперь мы просим мулов стать газелями. Они любезно соглашаются, как перед Богом; вьючный мул и тот, что остался без седока, решают последовать за нами.
Мы ожидаем погони и плена, так что пришпориваем мулов со всей силы. В наших сердцах – ужас. Джон Коул держит поводья одной рукой, а другой обнимает тело Виноны. Мили через две мулы уже почти без сил, и по случайности мы как раз въезжаем в густой лес. Мы несемся через него, не обращая внимания на колючие плети, обдирающие нам руки и ноги. На прогалине мы спешиваемся и привязываем мулов. Уже совсем стемнело. Джон Коул велит мне перезарядить оружие, на случай если нас настигнут, и кладет Винону на мерзлую землю, как труп. Он полагает, что это ее труп. Глаза у нее плотно закрыты. Он бы вынес все смерти в мире, только не эту смерть. Он видит, где пуля прорвала платье, и расширяет прореху. Он ищет дырку в коже, чтобы как-то уврачевать ее. Сумерки – против него. Он видел десять тысяч дырок от пуль, но ни одна из них не была в Виноне. Лицо пустое, как от ночного сна. Она выглядит мертвой, но она не может быть мертвой, потому что грудь у нее поднимается и опускается. Он качает головой. Метки нет, говорит он. Мы должны ее спасти. Она – все, что у нас есть, мы должны ее спасти. Он уже совсем разорвал верх платья. И тут он видит золотые монеты, которые зашила туда мисс Динуидди. На одной из них – жестокая вмятина. Боже всемогущий, говорит он. Боже всемогущий.
Нам повезло, что наши мулы не упрямы как ослы и побежали с нами – ведь теперь мне надо снять платье и снова надеть штаны. Но я считаю, что мужчина может носить брюки и при этом не терять женственности. Похоже, для выживания в этом мире просто необходима капелька абсурда. Я открыл это для себя. Мулы, купленные в Маскегоне, тоже следуют этому правилу. Боэцию Дильварду не пришлось бы колотить их палками. Все говорят, что мулы упрямы, – а они верны, как собаки. Ясно и понятно, что природа – это еще не все. Джон Коул выглядит так, словно убьет любого и даже не почешется, но посмотреть, как он заботится о Виноне, – и про него сразу понимаешь столько, что в сотне томов не описать. Однако главное дело – то, что в нее стреляли из винтовки и пуля летела очень сильно, хоть монета ее и задержала. У Виноны будет большой синяк на животе, и вообще она до сих пор без сознания. Мы чувствуем нутром, как крысы, что по нашему следу, может быть, уже кто-то идет, так что надо отсюда убираться. Полковнику, похоже, досталось порядком, – может, мы ему даже в живот попали, и тогда он уже ни за кем не сможет погнаться, но мы не знаем этого наверняка. Я бы на его месте землю грыз, желая нас догнать. Может, он прямо сейчас черным аллигатором несется на нас сквозь колючий подлесок. Чертовы колючки, и ядовитый плющ, и, я бы сказал, гремучие змеи, если бы не мороз. Чертовы теннессийские дебри, в которых рыщут убийцы. Надо быстрей добраться до Лайджа. К счастью, тут Винона приходит в себя. Я умерла, спрашивает она. Нет, пока нет, отвечает Джон Коул.
Винона говорит, что может сидеть на муле, и я думаю, что она еще не чувствует боли – это придет позже. Проклятая отраженная пуля ее словно невидимым копьем пронзила. Боль скоро придет, это уж точно. Винона – девочка, ей лет тринадцать-четырнадцать, отчего же она такая храбрая? Где ты взяла пистолет, спрашивает Джон Коул. Беула подарил на прощание, отвечает она. Будь Винона в войсках мистера Линкольна, он бы куда скорей выиграл войну. Чертова, проклятая, поганая война, но воевать с ними надо было, я так думаю. Все плохое в Америке рано или поздно застрелят, говорит Джон Коул, и все хорошее – тоже. Взять хоть многими оплакиваемого мистера Линкольна, черт побери. Джон Коул ведет своего мула и мула Виноны, а я беру своего и вьючного. Если выберемся, угостим их чистым овсом. Мы выходим на темную дорогу, луна уже стоит высоко и освещает нам замерзший путь. Мороз развесил всюду серебристую иллюминацию. Все так странно, словно мы попали в старинную книгу сказок. Мы осторожно залезаем в седло, и Джон Коул, бросив взгляд на нашу мужественную Винону, велит ей ехать впереди – чтобы увидеть, если она вдруг свалится с седла в темноте. Я управлюсь, говорит она. Томас, а ты поглядывай назад на всякий случай, велит Джон Коул. Буду поглядывать, отвечаю я. Мы едем целую ночь и даже не думаем где-то остановиться и поспать. Ночное небо вдруг решает расчиститься ни с того ни с сего. Теперь на нем только луна – высокая, яркая, словно лампа, на которую смотришь через пыльное стекло. Вы никогда не задумывались, каково там, на ней? Кое-кто говорит, что луна – как монета, вроде той, что спасла Винону. Большой серебряный диск – целое сокровище. Кое-кто говорит, что луну можно поймать, если дотянуться повыше. Но она, должно быть, очень высоко. Холод заползает нам под шляпы и за воротники. Холодный равнодушный свет луны. Деревья под ней покрываются серебром, словно придворные серебряной луны. Все живые души в Кентукки и все ползучие твари, должно быть, спят. Может, даже деревья спят. Луна бодрствует, сна ни в одном глазу, как сова на охоте. Мы слышим, как кентуккийские совы ухают над холодными сырыми болотами к западу от нас. Пытаются найти друг друга в лесных дебрях. Мне вдруг становится легче, словно груз сброшен. Я быстро и яростно возношу хвалы за то, что Винона жива. Мулы ступают со своей особенной грацией, разборчиво, и слышны только их осторожные шаги. И еще – обычные звуки ночи. Кто-то ломится через лес – может, медведь, может, лось. Может, голодные волки несутся через кусты. Небо теперь тоже как кованое серебро, и луна чуточку меняет цвет, чтобы мы ее обязательно видели. Теперь она отливает желтизной, медью. Мое сердце полно Виноной, но и Джоном Коулом тоже. Чем мы заслужили, что у нас есть Винона? Не знаю. Мы прошли сквозь бойни – Джон Коул и я. Но у меня сейчас в душе мир и спокойствие, каких никогда не было. Страх упорхнул, и котелок для мыслей кажется легким. Я думаю о том, что Джон Коул слишком велик ростом для мула. Я думаю обо всех городах, где не побывал, и о том, что я не знаю тамошних жителей, а они меня. Да, он точно слишком велик ростом, чтобы ездить на муле. Как будто мул и он находятся не совсем в одном и том же мире. Тут он поплотнее натягивает шляпу. Ничего особенного. Просто тянет за поля, под луной. Среди черных деревьев. И сов. Это ничего не значит. Трудно было бы жить без него. Это я так думаю. В этих краях каждую минуту видишь одну-две падучие звезды. Должно быть, время года для них пришло. И они ищут друг друга, как и все на свете.
Винона все склонялась набок и сползала с седла, а потом совсем скрючилась и побелела от боли, так что на рассвете я срезал два шеста, привязал поперек третий и сделал волокушу, затянув ее тряпками, какие у нас были, прикрыл Винону своим платьем и повез ее дальше на этой штуке. Винона была такая легкая, что я словно листок волочил. И ни разу не застонала, хотя могла бы, учитывая, как ей было больно. Я бы на ее месте точно стонал от души, скажу я вам. Такой удар пули – считай, тебя братец Смерти навестил. Вот что.
В письме Лайдж Маган велел нам тихо обойти городок Парис под прикрытием леса, что растет к западу от него, и когда мы выйдем из леса, то увидим ручей, и тогда идти по тропе вдоль берега ручья на запад. Так мы и сделали.
Глава восемнадцатая
Уже с этой тропы видно, как велика нужда Лайджа. Красивейший ручеек – как бесконечная заиндевелая борода. Поле за полем неухоженной земли. Высокие почерневшие будыли сорняков и гниющий полусобранный урожай. Эта пожелтелая земля, а за ней – испуганное небо простирается всю дорогу наверх, до самого рая, а на горизонте торчат сучья и пни неизвестных черных деревьев. Дальше, на горизонте, мешанина холмов и упрямого леса, а еще дальше, может, горы в ермолках снега. Но в хозяйстве не хватает рук на поля, это уж точно. По ним видно, что за ними не ухаживают. Никакого порядка на них нет, ни армейского, ни еще какого. Мы медленно приближаемся к дому, и вот уже видим старину Лайджа, темечко, Господь его храни, совсем седое, а улыбка прорезает пегую от седины длинную бороду. Без шляпы, а волосы – как струйка дыма. Странно видеть его в штатском, это уж точно. Старший сержант Маган. Знаменщик полка. Он спустился с крыльца на утоптанный песок и взял нас за руки. Клянусь Богом, глаза у него заблестели. Эй, Лайдж, как жизнь? Ничего-ничего.
Потом мы рассказываем ему про Винону и усатого, и он говорит, что знает его. Этот человек вовсе не полковник, но какой-то чин в армии южан у него был. А эти люди с ним – его бывшие подчиненные. Они рыщут по округе, творят всякие непотребства и вешают черных. Мы говорим, что видели их рук дело по пути сюда. Оно самое, говорит Лайдж. Если он остался жив, то вы его снова увидите, это уж точно. Его зовут Тэк Петри. Кажется, Тэк Петри его кличут, говорит Лайдж.
Но, Бог свидетель, нам сейчас не до Тэка Петри и его возможной кончины или же воскресения. У Лайджа работает обходительная женщина, ее звать Розали, и она принимается ухаживать за Виноной. Приносит ее со двора и поднимает в дом. Ветерок эдак подхватывает мое платье, и оно падает на землю. Это чье, спрашивает Розали. Это миссис Коул? А она где? Мы не знаем, что ответить. Розали кладет Винону на скамью у большого длинного очага. Я не припомню, когда видел Лайджа таким счастливым. Наверно, у него камень с души свалился. У Розали есть брат, он работает на Лайджа. Теннисон Бугеро. Они освобожденные негры, и Теннисон держит пять акров в издольщину. Пока мы не приехали, у них с Лайджем не на чем было пахать, кроме запаленной кобылы. Мул в этих местах стоит втрое дороже лошади, говорит Лайдж. Мулы, они тут на вес золота. Он безумно счастлив, что мы привели сразу четырех. Я говорю, что это, как бог свят, лучшие мулы на свете. Рассказываю ему про вьючного мула и мула Виноны, оставшегося без всадника, – про то, как они побежали за нами. Разрази меня гром, говорит Лайдж. Кто бы знал, что такое бывает. Мы спрашиваем его, не слыхал ли он чего от Старлинга Карлтона и как тот поживает. Лайдж отвечает, что слышит любой шорох к западу от реки Норт-Платт и что на равнинах все полностью посходили с ума. Сиу ходят с набегами как у себя дома. Поймал-Коня-Первым появился снова, собрал себе новое племя. Короче, все катится к черту. Лайдж слыхал, что Дэн Фицджеральд выбрался из Андерсонвилля и теперь лесорубом на Аляске. Вот это хорошая новость, говорю я. Удивляет, впрочем. Я думал, он верный покойник. Угу, он выбрался, говорит Лайдж.
Так мы и осели в Теннесси, на манер поселенцев. Подхватили местные напевы. Вскоре ко мне в руки по случайности попала плачущая горлица. Джон Коул нашел ее в лесу раненую, с подбитым крылом. Он крадется по лесу так бесшумно, словно он вовсе куница, а не человек. Бывают дни, когда не слышно звуков. Когда прожилки длительного света слетают на торжественную землю. Иногда здесь бывает так тихо и недвижно, что я не слышу никого и мне кажется, что наступил конец света. И черт побери, в один беззвучный полдень во двор бесшумно прокрался Джон Коул с деревянным ящиком в руках. Он сидит со мной, болтает, и все это время за его болтовней я слышу из ящика непонятный лязг и шебуршение. Я поглядываю на ящик. Джону Коулу весело, что он сбил меня с толку. Он все это время говорит про новый оперный театр в Мемфисе и что нам надо туда поехать, посмотреть на этот театр. У Джона Коула к тому времени отросла такая огромная борода, как будто он сражался на стороне мятежников. Как будто он дрался при Аппоматтоксе под командованием генерала Ли или еще чего похуже. Его можно принять за чертова полковника южан, но я не хочу резать правду-матку. Потому что, каков бы ни был, он прекрасен. Время тянется, а он разглагольствует про певцов, которые гастролируют по стране, королевы и все такое, и вдруг расставляет руки и вроде как склоняет лицо набок, словно говоря: ну что, ты, должно быть, голову ломаешь, что это я такое принес? Ну да, я и правда голову ломал, немножко. И вот он открывает крышку, и высовывается голова: изогнутый клюв и глаз-бусинка. И спрашивает, хочу ли я ее выходить. Я сказал, что хочу или вроде того. А как бы ты ее назвал? Ну, я бы ее назвал Генерал Ли, потому как ты нынче в точности похож на него. Какой ты недобрый, говорит он. Генерал Ли выпрыгивает из коробки и принимает командование. А потом срет нам на стол.
Весь январь мы выжигаем землю для Лайджа. Делаем грядки для посева табака на рассаду и покрываем их длинными полосами полотна из рулонов – от холода. Потом нас самих накрывает снегом, как семечко на грядке, и Теннисон поет нам старинные песни, а Розали колотит по стиральной доске как заведенная. У Лайджа – скрипка. Вы сроду не слыхали такой топотни. Винона выздоровела и оказалась самой сумасшедшей танцоркой из всех – она вьется и переступает, как бронзовый огонек. У Лайджа есть запас солонины, а мулов мы поставили в большом табачном амбаре – он отлично проконопачен, и мулам, должно быть, кажется, что они на южных островах. Мы упоминаем про то, как выступали для мистера Нуна, и мне приходится натянуть панталоны в оборочку и фасонные туфли и показать наш номер. Вместо парика я нахлобучиваю пук соломы, так что это все в шутку. Этот номер – на две свечи, говорит Лайдж и зажигает вторую, чтобы хорошо видеть. От огня моя тень на стене очень вырастает. Не знаю, почувствовали ли наши зрители тот самый эффект, но Теннисон явно ошарашен. Я уже не тот, что был, но этот свет ко мне милостив. Наверно, загляни к нам в это время кто-нибудь чужой, он бы страшно удивился. Два негра и престарелый фермер глазеют на меня. Таинственная незнакомка, это уж точно. Меня охватывает странная радость.
Снег сходит, и мы начинаем пахать так, словно от этого зависит наша жизнь (а так оно и есть). Мы запрягаем всех четырех мулов, и они показывают, на что способны, и вспахивают сорок акров в обе стороны три раза. Мы размечаем рядки, приносим в поля маленькие растеньица, и один из нас делает лунку колышком, другой сажает туда росток табака, а третий сыплет удобрение и поливает водой. Теннисон поет свои африканские песни, и, когда в полдень мы присаживаемся обедать под деревьями, Лайдж часто играет на скрипке, так что ноты летят в лес и будоражат птиц во сне. Никогда еще мы не работали так тяжело и не отдавались работе так полно, и никогда не спали так крепко. Мы рыхлим землю между рядками табака и весь день шагаем по полю – прищипываем верхушки, срываем цветы, удаляем уродливые побеги. Винона безжалостно убивает гусениц бражника. Они такие жирные, зеленые. Приходит лето и обвевает землю жарой. Тут мы уже ходим в тонких рубашках, с грязными руками, и потеем. И дружба наша растет, как у однополчан. Папа Лайджа когда-то отправил Розали в школу, и она во многом мудра, как Сократ. Они с Виноной стали закадычными подругами, а что до Теннисона, уж он бы нам пригодился во многих боях. Я сроду не видал такого отличного стрелка, за вычетом самого Лайджа. Он втыкает веточку в верх столба ограды и с пятидесяти футов расщепляет ее надвое. Этак никто не может. Потом настает время собирать урожай – мы ломаем желтеющие листья один за другим, привязываем на шесты, шесты вносим в амбар и растапливаем там печку – мулы, должно быть, решают, что они теперь в аду. Целые копны искр летят из зева печи, а мы все подкидываем дров. Как будто наш амбар – огромный паровоз, которому пора в путь. Когда листья высохли как следует, мы распахиваем двери амбара, чтобы табачок дозрел на славном тяжелом осеннем воздухе. Потом листья связывают в пачки, а пачки трамбуют в тюки. Тюки отправляются на рынок в городок Парис, а оттуда большие телеги повезут их в Мемфис. Лайдж получает деньги, и нам перепадает попробовать по маленькому стаканчику виски – чистейшего, как соль. Мы носимся по Мемфису, разгоряченные, что твоя печь, творим что-то такое, чего потом никто не помнит, а затем отправляемся домой. Мы восхваляем мир за то, что в нем бывает хорошо. Лайдж покупает нескольких лошадей. И вот уже опять на дворе ноябрь. Табак – он самый трудный для фермера, но он же и самый благодарный. Лайджу платят золотом, потому что больше платить нечем. Банкнот на Юге полно, хоть печку ими растапливай пополам с дровами.
Цветы привлекают пчел, а золото – воров. Наверно, это правило такое. Закон. Наверно, они как-то узнают, когда ты едешь домой с заработанными деньгами. Так что мы зарядили мушкеты, и Лайдж, прислушиваясь к своему страху, держит две винтовки – так, на всякий случай. Мы постоянно вооружены и всегда готовы. Ферма стала хрусткой от мороза, и длинные сорняки, что свешиваются в ручей, почернели. Медведи ищут берлоги для зимовки. Птицы, что не любят зиму, пропали, а вот малиновки не сдают позиций. Наша гордость коренится отчасти в Виноне, отчасти – в нашем труде и нас самих. Может, мы с Джоном Коулом воспрянули. Мы сильны и упорны. Наши лица теперь чисты, как два выжженных поля.
Часто, лежа в кровати под периной гусиного пуха, мы беседуем о прошедших днях. Лежим бок о бок, пялясь в потолок, заросший паутиной. Вспоминаем всякое былое и проговариваем с того времени до нынешних дней. Мы немало повидали, это уж точно. Всякого – и хорошего и плохого. Джон Коул все время думает, что нам делать с Виноной. Он говорит, что ей нужно обучиться ремеслу. Блэкфейс – это все же не то. Где-то должны быть колледжи, куда принимают таких, как она. В начале осени Джон Коул, помимо прочих наших занятий, пытался определить Винону в ученье, но школы в Парисе ни в какую не берут индейских девочек. А ведь она, как заявляет Джон, лучшая девочка в Америке. Проклятый жестоковыйный мир. Проклятый тупоголовый мир. Слепые души. Как они не видят, что она такое?
Тэк Петри является в свой срок. Это я так думаю. Я думаю, ему надо было раны залечить. Как-то спозаранку мы видим его издали – он стоит на землях фермы, у рощицы старых деревьев. Мы на кухне у Розали, пьем кофе стоя. Вчера выпал крупнейший град – такие глыбы льда, что, пожалуй, собаку пришибут, а сегодня все растаяло, как не бывало. Тэк Петри смотрелся одиноко – в черных одеждах, ружье нацелено через руку. Стебли табака еще торчат на поле, ждут нового огня. Скоро мы приступим к выжиганию, и вся работа начнется заново. Она нас не пугает. Помню, я смотрел и думал, что это Тэк Петри, но как я мог знать? Память не любит никого, кроме себя самой. Он приближался, но справа и слева от него выросли двое других. Внезапно, как призраки. Может, решили разведать обстановку. Еще рано – мы вполне могли спать, – но все равно он остановился как раз за пределами винтовочного выстрела. Он точно знает дальнобойность винтовки, все равно что линейкой померить. Пуля долетит до него, отскочит от куртки и свалится на землю, как желудь. Лайдж говорит, что Петри слывет трусом, но в это холодное ясное утро он не похож на труса. У нас две винтовки, два наших мушкета, Розали и Виноне велено перезаряжать. Винтовки попросту быстрей, и запас стрельбы у них больше. Лайдж и Теннисон берут их и наводят, оперев на бочонки, усевшись на старые стулья; со спины, так притулившись, они похожи на детей, спящих на отцовском плече. Но на самом деле они следят за Тэком. Лайдж – стрелок, славный на весь мир, и в нем нет ни капли сомнения. Три человека умрут, и ни одного ему не жалко. Идиоты-южане, черт их дери, говорит он. Проиграли войну, и на этот раз тоже проиграют. И тут за спиной у Тэка Петри откуда ни возьмись вырастают еще человек шесть. Лайдж поднимает голову от ружья. Ни слова не говорит об этих. Проверь-ка за домом, командует он Розали. Выгляни осторожно – не поджаривают ли нас с обоих концов. Розали шлепает к задней двери. Вот теперь страх заползает в душу голодным тараканом. Сосет под ложечкой. Кажется, я сейчас выблюю тот кофе. Наши мушкеты наставлены на крайних с правого и левого флангов, но у нас нет подкрепления, чтобы разобраться с новыми превосходящими силами противника. Мы все-таки под прикрытием, в доме. Наверно, они будут счастливы, если получится убить нас сегодня. Наверно, от той встречи у них остался неприятный осадок. Меня посещает безумная мысль – не надеть ли платье. Безумная голова и мысль безумная. Тэк Петри все ближе. Это похоже на военные действия. Вот наступающие залегают, движутся перебежками под прикрытием упавших деревьев, заборов, поленниц и всего прочего. Теперь их, может быть, получится достать выстрелом. Возвращается Розали и говорит, что ничего плохого не видела. Заднюю дверь она заперла на засов. Окна закрыла ставнями. Недавно прошли дожди, и ручей так сильно разлился, что земля за домом совсем раскисла. По этому склону ни один человек не полезет. Верно, говорит Лайдж. Но это не человек, это дьявол и убийца людей. Розали Бугеро прижимает руку к груди. Пусть так, пусть так. Теперь на обширном пространстве перед фермой не видно ни души. Куда делись эти парни? Просто так ждать – холодно, огонь в очаге не горит. Мы подняли рамы в окнах, чтобы стрелять, и морозный ветер врывается в дом. Фасад дома прикрыт козырьком веранды, и мы надеемся, что снаружи не видно ни света, ни движения. Потом замечаем человека – он сигает кроликом из одного укрывища в другое. Исчезает. Вот еще один. Крадется, словно в детской игре. Лайдж уже нацелился ему в морду, голову склонил набок – неподвижный, как картинка. Нет, он не будет стрелять, пока не увидит по меньшей мере троих – и вот тогда с удовольствием даст им знать, что мы не спим. Они, наверно, и не догадываются. Во всяком случае, хочется верить. В общем, в этот миг Лайдж стреляет. Отличный дальний выстрел сносит шляпу с бегущего – и полголовы заодно. Издалека видно, как брызжет кровь. Тело тяжело падает, и тут Теннисон выцеливает своего и тоже стреляет. Кто попадает в прутик с пятидесяти футов, не промахнется по бегущему человеку. Уже двое, думаем мы. Костер снова разгорелся, и охотник надеется добыть кролика голыми руками. Все ненадолго стихает, и я вижу, что трое уже добежали до табачных амбаров. Исчезают за скосом крыши. Длинная туча темного дождя не вовремя обесцвечивает весь мир. Он вдруг становится черно-коричневым, лишь на амбарах – красный потек. Время и непогода – могучие растворители краски. Мы сразу понимаем: кто-то должен пойти в амбары и выбить оттуда противника. Чтоб не подкрадывался и не поджидал. Нам надо захватить новый плацдарм. Похоже, остальные четверо рассредоточились. Но тех троих, что скрылись в амбарах, не видать – значит пробираются задворками. Похоже, это работенка для меня, раз уж мне пришла такая мысль. Джон Коул знает, что я задумал. Даже без слов. Так что я, пригибаясь, пересекаю комнату, поднимаю засов на задней двери, и Розали его за мной закрывает – слышен громкий скрежет. Пути по открытому пространству – всего ничего. Я намерен обойти большой амбар – и думаю, что за ним увижу этих, которые подкрадываются. У меня мушкет, а еще – пистолет-репетир Лайджа, так что я не голый. Я хладнокровен и спокоен, будто иду ловить форель. Форель, что прячется под темными камнями, а не шумит на берегу. Иди, иди, иди. За спиной грохочет – большая перестрелка, пули свистят и от дома, и с поля. Мои раны растравляет уксусом. Где эти сволочи? Сволочи, что ползут к нашему дому, и почему им мамы в детстве не объяснили, что людей убивать нехорошо? Высовываюсь на дюйм из-за скоса амбарной крыши. Вижу тех троих, они смотрят в сторону – на девяносто градусов. Вдруг начинается дождь, их головы и моя исходят паром. Я в затишье, а они нет, и ветер хлещет их, как мой союзник. Только у одного длинное черное пальто, а остальные мерзнут, как сироты. Я стреляю в черного из мушкета, роняю мушкет, выхватываю пистолет и стреляю во второго. Кажется, только ранил, а теперь надо бросаться на первого, или моя песенка спета. От дома по-прежнему слышен грохот, но я не могу туда смотреть. У меня нету договора ни с каким Богом, и я никак не Божий солдат, но сейчас я молюсь, чтобы Он сохранил и спас Винону. Сидишь посреди свиста пуль и думаешь только о Виноне. Джон Коул сам за собой присмотрит. Он изворотлив. Лайдж и Теннисон. Розали, она взрослая и в разуме. Но Винона, нежный цветок, врученный нам… Ясней различаю человека, на которого нацелился. Оборванец, мутноглазый, из бродяг. Вроде у него где-то была какая-то жизнь, и он ее покинул. Ирландец, бог знает откуда. Покинул старую жизнь и пришел сюда, а тут какой-то безумец, вовсе незнакомый, на него бросается. Я успеваю выстрелить дважды, но мой скиталец быстр – он ныряет за колоду, из которой поят мулов. Теперь я на виду, как сидячая утка на окне, и мне придется пролететь по воздуху, чтобы попасть в укрытие. Огромная железная штуковина, бывший кожух какого-то котла. Пули бьют в железо, раз-два, с гулом – получается вроде шумного аккорда. Теннессийский дождь враз перестает, и любой бы поклялся, что это мистер Нун или же его брат на небе поднял огромный занавес над сценой убийства. На сцену проливается яркий теннессийский свет. Поток белизны и серебра. Из дома несется канонада, словно там целый полк отстреливается, и я вижу между сараями и амбаром Тэка Петри – он бежит и машет своим людям, скрытым от моих глаз. Отсюда из пистолета в него не попасть. Придется штурмовать эту чертову колоду и ту свинью, что за ней засела. Господи, помоги мне и в этом, думаю я. Я играю с теми картами, что пришли. Вот мне досталась одна большая карта – жизнь. Господи, помоги. Я взмываю вверх и перелетаю проем. Пуля рвет мне плечо. А может, ухо. Не знаю. Или голову. Но вот я уже приземлился. Проклятый дурак. Пистолет выбило у меня из руки, и он с лязгом отлетает. Противник выскакивает из укрытия и бежит, пригнувшись, на меня. Не двигаться, не двигаться, кричит он. Шипит и ругается. Наступает ногой на мою руку и говорит: двинешься – и ты покойник. Вот эту руку подвинешь хоть на дюйм – и ты покойник. Я ему верю. Я смотрю вверх, а его темное, озлобленное лицо смотрит вниз. Странные глаза, лицо все сосборено шрамами. Как будто сметано худшим в мире портным. У дома еще палят, но вдруг все стихает. Только двинься, и ты покойник, повторяет он. Я изумляюсь его милосердию. Почему он меня до сих пор не убил? Но люди вообще странные, а те, кто убивает, – еще страннее. Тут пальба начинается вновь, и в проеме амбара мелькают бегущие, – может, Тэк Петри и его люди решили пойти на приступ. Стрельба, стрельба, крики. Странно сидеть тут, в глубине амбара, под новым небом, встающим на дыбы, как кони. Мы словно дышим лужицей тишины – я и этот косой. Если тут все кончится, то я не хочу жить без Виноны и Джона Коула. Опять грохот выстрелов и снова тишина. Мой противник быстро взглядывает налево, желая понять, что происходит. Он об этом знает не больше моего. Эй, Тэк, окликает он. Тэк Петри? Но никто ничего не отвечает. Тэк Петри, черт тебя дери! Но тут происходит чудо. Из-за сараев выходит еще один человек. Другой, не наш и не ихний. Большой, серьезный, увесистый мужчина с потным лицом. Крупные бычьи глаза, неподвижный взгляд. Это лицо мне знакомо. Мой враг его даже не видит. Толстяк стреляет. Сносит моему новому приятелю пол-лица. Кровь брызжет на меня и мешается с моей. Господи Исусе. Откуда он взялся? Это Старлинг Карлтон.
Он, даже «здрасте» не сказав, идет к щели между сараями и амбаром и начинает стрелять. Я стираю кровь с глаз, весь мир как звенящий колокол, но я подтаскиваюсь к его большой спине, выглядываю и вижу Теннисона: он стоит во весь рост на крыльце, наставив винтовку, и палит через поле в людей, бегущих к укрытию – чахлой рощице. Рядом Розали с коробкой патронов, и Теннисон прекращает пальбу лишь на перезарядку «спенсера». А потом стреляет, как заправский солдат. Старлинг тоже палит, и, может, Теннисон думает, что это я. Один противник почти добрался до дома, но лежит, раскорячившись в смерти, и вон еще один, подальше, как черный мазок на снегу. Падающий дождь замерз на земле и рассказывает все как есть. Воцаряется странная тишина, выстрелы еще отдаются эхом в мозгу, и мы как будто считаем мгновения до наступления смерти, но она решает отступить. Я жажду знать, что там в доме и почему Джон Коул не сделал свою долю выстрелов с крыльца. Откуда взялся наш старый друг, это еще один вопрос. У меня из уха течет кровь, колокол времени отбивает что-то странное, и тут я, кажется, падаю. Но не успеваю совсем упасть – Старлинг наклоняется, вздергивает меня вверх и вскидывает к себе на плечо. Чертовы ирлашки, говорит он, сроду терпеть их не мог.
Глава девятнадцатая
Мы со Старлингом обходим амбар с другой стороны – не хотим, чтобы Теннисон и нас пристрелил для ровного счета. Так что в дом мы попадаем с заднего хода. Внутри Лайдж Маган стоит на коленях у тела Джона Коула. Сперва я решаю, что Джон Коул мертв, но оказалось, он лишь глаза смежил в ту минуту, как я вошел. Тут он открывает их и видит Старлинга. Господи Исусе, говорит он, сержант, ты откуда взялся? Он возник как ангел, говорю я. Если ангелы такие, чур, не берите меня в рай, отзывается Лайдж Маган. Сержант, откуда ты взялся, во имя того-сего? У Джона Коула из бедра льется кровь. Уж не знаю, как он умудрился схлопотать пулю в бедро. Должно быть, пуля пролетела через дырку от сучка в стене дома. Господи, говорю я, Джон Коул, ты сильно ранен? Вижу Винону, она привалилась к стене кухни. Бледна, как летнее небо. Возвращается Розали, а Теннисон, должно быть, остался дежурить на крыльце на всякий случай, потому что его с ней нет. Я ковыряюсь в ране щипцами для подков, чтобы достать пулю, а потом Старлинг и Лайдж садятся на него верхом, а я тычу в рану дымящейся кочергой и слышу запах горящего Джона Коула. Он взревывает, что твой осел. Господи боже милосердный, говорит он. Надеюсь, эти убийцы не вернутся, говорит Лайдж. Не вернутся, потому как мы их перебили, говорит Розали. Я думаю, мы почти всех достали, говорит Теннисон, входя. Уж Тэка Петри я точно пристрелил. Ты молодец, говорит Лайдж.
Часом позже мы все еще пялимся на кофе, приготовленный Розали. Никто не пьет. Скажи, Старлинг, кой черт тебя сюда принес, спрашивает Лайдж. Старлинг не из тех, кто любит рассусоливать. Он выкладывает все. Я здесь по другому делу, говорит он. Простите, ребята, я не затем сюда явился, чтоб вас спасать. Я, по правде, удивлен, что вы тут живете рисковой жизнью, с негодяями-убийцами и прочим подобным. Так что за дело-то, Старлинг? Сейчас расскажу все как есть. И рассказывает. Поймал-Коня-Первым захватил миссис Нил и ее девочек. Потом его видели в землях кроу. Земли кроу обширны, но майор с двумя сотнями войска ехал много дней. Ни следа сиу. Назавтра в форт явился немецкий торговец с посланием. Поймал-Коня-Первым велел передать, что убил женщину и черноволосую девочку. Он требует обратно дочь своей сестры и отдаст взамен вторую дочь майора. Тогда он заключит другой договор и на равнинах настанет мир. Старлинг говорит, что у майора было лицо словно известкой беленое. Сроду не видал живого человека таким белым и странным. А кто эта чертова дочь его чертовой сестры, спрашивает Лайдж Маган. Вот эта индейская девчонка, вот она, говорит Старлинг. И вот, продолжает он, майор спрашивает, где она есть, и я говорю, что знаю – она в Теннесси с Джоном Коулом и Томасом Макналти. Ну что ж, говорит майор, поезжай в Теннесси и попроси их привезти ее обратно – молю Бога, чтобы они согласились. Джон Коул стонет на кровати. Такой ерунды я в жизни не слыхал, восклицает он. Черт побери все на свете. Старлинг Карлтон орет на него, Джон Коул орет в ответ. У меня екает в животе. Тут Винона подходит к нему вплотную, трогает руку, лежащую на рваной простыне. Мне надо ехать обратно, говорит она. Джон Коул смотрит на нее и молчит. Наверно, чувствует странную справедливость ее слов. Он белый, как яблочный огрызок. Я тебя не пущу, говорит он. Миссис Нил была добрая и хорошая, говорит она. Я перед ней в долгу. Бог свидетель, ты хорошая девочка, Винона, говорит он, но ты никуда не едешь. Но я должна ехать, говорит она. Но не поедешь.
Все решается на следующее утро, когда мы обнаруживаем, что Винона и Старлинг Карлтон исчезли. Она взяла лошадь с поля. Должно быть, уехали потихоньку еще затемно. Джон Коул прикован к постели, так что я беру у Лайджа другого коня и пускаюсь в погоню. Они не могли меня опередить больше чем на шесть часов. Я скачу как дьявол, но потом умеряю шаг, боясь загнать коня. На дворе глубокий декабрь, не время для поездки в Вайоминг – так теперь называются те места. Три дня спустя я въезжаю в Небраску. Конечно, я вижу следы на жиденьком снегу – отпечатки подков, или мне так кажется, но это могут быть чьи угодно. В Миссури на каждой ферме, что попадается на пути, я спрашиваю, не проезжал ли тут толстяк, а с ним скво. Старлинг явно скачет во весь опор. Через четыре дня я понимаю, что мне его не догнать, и, когда темнеет, я неохотно встаю на ночлег, понимая, что мне тоже нужен сон. Я все-таки человек, и природа требует свое. По дороге я охочусь как могу, но попадаются в основном птицы и кролики, и хорошо, что у меня с собой запас сушеного мяса. Однажды после полудня я вижу вдалеке низкое пыльное облако – блин дыма, оно поднимается от чего-то вроде облака клубящихся черных призраков. Это стадо бизонов, и его вид отчего-то вселяет надежду. Их там, должно быть, тысячи, но это слишком далеко на юг, чтобы я мог попытать счастья. Большая река Платт протекает где-то к северу отсюда, и я знаю, что на каждого бизона приходится ирландец, работавший на строительстве железной дороги за последние годы. Говорят, в этих землях живут поуни со свирепым характером, и мне даже не хочется чиркать «люциферками», разводя костер, но по ночам термометр в здешних местах падает до отметки «смерть». Надеюсь, Старлинг найдет воду и еду – хотя бы ради Виноны. Потом начинается метель. Горестная метель, и ветер такой резкий, что кажется, сбреет бороду с лица. Я ничего не вижу, кроме луны своего компаса. Метель длится пять дней, и когда прекращается, я по-прежнему не знаю, куда ехать. На пути кое-где попадаются фермы и дома, что меня немало удивляет – в западной-то Небраске, где раньше, кроме чуждого моря травы, ничего не было. Я выхожу на главную тропу, но в это время года никто не гоняет по ней быков. Если их вообще теперь гоняют. Новая железная дорога уходит в бесконечность, но рельсы молчаливы, как камни. Земля вся серебристо-белая, а небо высокое и отвратительно темное. Не видно ни души. Слой снега – в два фута глубиной, и моей бедной коняшке это совсем не нравится. Я проезжаю через небольшое кладбище, где лежат ирландцы и китайцы. Клочок земли за деревянным забором, а кругом мерзлая тишина. Ночью начинается веселье – вспышки молний, грохот. На горизонте выступают очертания гор, черные, как подгорелый хлеб, и я вынужден стреножить коня и укрыться под какой-то скалой. Гром так грохочет, что выгоняет весь сон у меня из головы. Воспоминания тоже вылетают прочь. Я помню только одно – что нужно вернуть Винону. Горе майора гложет мне сердце. Но мне нужна Винона.
Я наконец добираюсь до форта, и мне становится чуточку легче на душе. Охрана пропускает меня без звука. Я даже не пытаюсь искать Старлинга, а сразу иду в кабинет к майору. Надо идти туда, где принимаются решения. Так уж заведено. Вхожу и вижу майора. Лицо у него худое и белое. Он совсем не похож на того человека, которого я знал. Он сразу поднимается из-за стола, обходит его кругом и берет мою правую руку в свою. Он даже не говорит ничего. В морщинах высохшего лица притаилась краснота, словно его разрисовали. Видно, что ему очень плохо. Как будто он проглотил живую гремучую змею и она бьется внутри его и кусает. Укус, еще укус, а майор даже не дернется. Он что-то говорит про свою благодарность. Про то, что на завтра уже все условлено и гонцы отправлены. Если я хочу записаться в армию на девяносто дней, он меня запишет, а когда дело будет сделано, отменит мой контракт. У меня не поворачивается язык сказать, зачем я здесь. Он, наверно, решил, что я приехал вместе со Старлингом. На столе стоит дагеротип миссис Нил, сделанный, видно, около того времени, когда они поженились. Может, это сам Тициан Финч снимал. Майор ловит мой взгляд. У него в глазах – отголоски прежнего себя. Он что-то говорит про Ангел, свою дочь, а я отвечаю: никак не могу поверить, что миссис Нил больше нет. Миссис Нил точно больше нет, говорит он, и Хефцибы тоже. Верно, ты совершенно прав. Все это время я жил только мыслью, что капитан Карлтон поехал за вами. Молю Бога, чтобы завтра нам вернули Ангел. Мы одели Винону в форму барабанщика – чтобы выразить наше восхищение. Я просто не могу найти слов, которых ожидает от меня Джон Коул. Я молча смотрю на майора, отдаю честь и выхожу. Возвращение в форт словно омывает меня былыми временами. Чуждые тени и голоса крутятся в водовороте прошлого. Солдаты, которых я когда-то знал, ужасное пение и мерзкий характер сержанта Веллингтона. В любой жизни есть минуты счастья, даже если твой жребий чудовищен. Я перевидал множество людей, превратившихся из благородных существ во что-то такое, о чем даже думать не хочется. Но этот оструганный судьбой майор к ним не относится. Наверно, так я думаю. Этот прямодушный человек, никогда в жизни не терпевший несправедливости.
Теперь моя задача – найти Винону и посмотреть, как она там. Две недели в обществе Старлинга Карлтона измочалили бы и святого Павла. А я так голоден, что съел бы и голову Иоанна Крестителя, но сначала иду искать. Старлинг – капитан роты А; там я Винону и нахожу. Она сидит у печки в новом наряде, и, клянусь Богом, попервости я принимаю ее за мальчика. Блестящие черные волосы убраны под фуражку. Но она вскакивает и бросается ко мне. Самый нежный барабанщик во всей армии. Как этот Старлинг с тобой обращался, спрашиваю я. Он за весь путь не сказал ни слова, отвечает она. Не сказал ни слова? Только приказы отдавал – где сесть, где лечь. Про́клятая Богом, странная и больная душа, говорю я. Тут врывается сам Старлинг, топая так, что деревянный пол пружинит. Окидывает меня взглядом и достает револьвер. А ну, отойди от нее, говорит он, или я тебя пристрелю на месте, иуда поганый. Господи Исусе, Карлтон, не гони лошадей. Я ни слова против тебя не сказал.
Странным и мрачным шагом иду я в каптерку и получаю капральскую форму. Одеваюсь прямо там, среди стеллажей; писарь каптенармуса старается как может найти мой размер, который разве что на воробья налезет; он выдает мне ремень и прочее, а ботинки я оставляю свои. Не собираюсь я мучиться в армейских стандартных. В арсенале я получаю винтовку и револьвер. Когда заправляю рубашку и яйца в штаны, сам не знаю, что на меня находит. Годы спадают шелухой, и это будто опять мой первый день в казарме, с Джоном Коулом. В Сент-Луисе, тысячу лет назад. Но мысленным взором я вижу и Джона Коула в постели, с простреленным бедром. Вижу и мальчишку в лохмотьях, каким впервые встретил его под кустом в Миссури. От призраков Джона Коула у меня кружится голова. Я пытаюсь понять, не предаю ли этого человека – самого дорогого на свете для меня. Может, и предаю. Может, и предаю. Но еще я молюсь о том, для чего у меня даже имени нет, о неведомом, что сидит у меня в темных глубинах души.
Немецкий торговец весь день хлопотал, как навозная муха. Он должен отвести нас к месту встречи. Не знаю, что он сам будет с этого иметь. Он маленький, сердитый, лысый, в шляпе иностранного вида. Мне говорили, что он владеет акциями новой железнодорожной станции Ларами, выросшей в ста милях к югу отсюда, но я не верю. На нем белый костюм в полоску, не стиранный, верно, со времен Ноева потопа. Кто-то сказал, что его зовут Генри Сарджон, – как-то не очень по-немецки звучит. Как бы там ни было, мистер Сарджон явно любит табачок – у него постоянно мокрый пенистый шмат во рту. Говоря с майором, Сарджон все время отворачивается и сплевывает. До места встречи два дня пути верхом, и, насколько я вижу, мы не берем с собой пушку. В форте пять полков, укомплектованных доверху, потому что наше правительство до усрачки боится индейцев. В шестьдесят восьмом с ними заключили новый договор, но тут на эти земли стала наползать железная дорога. Я бы охотно проехался в компании пяти полков. Но Поймал-Коня-Первым допустил на ассамблею лишь две роты. Это двести человек, а в его племени, говорят, уже триста. Но майора это не волнует. Он намерен забрать свою дочь. Может, он думает – не важно, сколько солдат в поле. Он будет рад умереть. В это веришь, глядя на него, – такой у него вид, отчаявшийся и собранный. Как у человека, что стоит на высоком мосту и собирается прыгнуть. Его почти боишься. Старлинг Карлтон взгромоздился на большого серого коня. Сегодня самый холодный день в году, и Старлинг Карлтон, конечно, потеет. Пот стекает ему за ворот и застывает сосульками на бровях. Этот человек точно самая ненатуральная скотина во всем божьем свете. Мы едем в арьергарде, и Винона жмется к нам. Ты уверена? – все повторяю я. Ты уверена? Я живо уберусь отсюда и тебя прихвачу, дай только знак. Я уверена, говорит она и дарит мне улыбку. Я чертыхаюсь. Тебе что, не дали барабан ко всей этой одежке? Нет, не дали, отвечает она. И смеется. А я не смеюсь. Я не смеюсь. Если у меня еще осталось сердце, оно рвется на куски.
Я пытаюсь понять, что будет дальше. Винону вернут дяде и заберут обратно Ангел Нил. А что будет с Виноной потом? Они думают, она готова напялить индейские юбки и снова заговорить на языке сиу? Похоже, до нее попросту никому дела нет. Я знаю, что нет. Старлинг Карлтон обожает только своего майора и сделает все, чтобы ему угодить. Не сомневаюсь. Майор – самый справедливый человек из всех, кого я встречал, но он выпотрошен ножом скорби. Люди, которых я близко знал в былые дни, все еще служат в роте, и мне так странно, что я снова одет в синюю форму. Коротышка Сарджон едет впереди, подпрыгивая на спине мула. Будто знает, что делает. Знакомые холмы сейчас облачены в кружева и пушистые шали зимы. Даже в го́ре эта земля как будто утешает. Наверно, черная истина – в том, что это проходит через наши сердца.
Старлинг Карлтон теперь командует моей старой ротой, а мне надо делать, что положено капралу. Во главе роты А – странный желтолицый тип, капитан Соуэлл. Щеки у него словно выструганы из дерева, а на них растут бакенбарды «дандрири», как у рядового Уотчорна много лет назад. Вы бы решили, что у него справа и слева от носа торчит по терновому кусту. Старлинг Карлтон не расположен со мной беседовать, так что я у него ничего не спрашиваю. Он мне наверняка не доверяет, но я ничего такого не задумал – хочу только позаботиться, чтобы Винона была невредима. Ей теперь приказывают ехать рядом с майором, который сидит на отличной вороной кобыле. При виде ее понимаешь, что сам проехал через Небраску и Вайоминг на жалкой кляче. Шкура майоровой кобылы лоснится в серебристом волшебстве снежного света. Давно я не ехал верхом рядом с майором, и прежний бальзам верности вливается потоком мне в сердце. Я вдруг остро ощущаю скорбь от четырех или пяти потерь. Старые товарищи, что пали в былых битвах. Убийство миссис Нил, кроткой женщины. И где-то на заднем плане – другие дела. Зыбкие призраки моей семьи, давно умершей в Слайго. Слайго. Это слово я уже лет десять не произносил даже в тайных мыслях. Перед глазами проплывает запачканное платье матери. Погубленный смертью передник сестры. Худые холодные лица. Отец, вытянутый вдоль, – как мазок желтого масла. Пятно. Черный цилиндр смят, словно аккордеон. Временами понимаешь про себя, что неумен. Но, тоже временами, внезапный порыв ветерка разума прогоняет туман обыденных мыслей, и тогда на миг все видишь ясно – словно землю, которую очистили от сорняков огнем. Мы бредем наугад и называем это мудростью, но это не она. Говорят, что мы христиане и все прочее, но это не так. Говорят, что Бог поставил нас над зверями, но любой, кто жил на земле, знает, что это наглая ложь. В тот день мы едем, чтобы молчаливо осудить Поймал-Коня-Первым, назвав его убийцей. Но ведь это мы убили его жену и дочь. Первую Винону. И многих других его родичей. Нашу Винону вырвали с этих равнин. Мы взяли ее к себе, как родную дочь, но она нам не дочь. Что она такое теперь? Разрывается надвое. Вот она – одетая мальчишкой-барабанщиком из армии Соединенных Штатов – смеется легким смехом. Она до глубины души рада, что может утишить боль майора, потому что жена майора когда-то обошлась с ней по-доброму. Винона, королева этой потрясающей душу земли. Черт возьми, капралу нельзя плакать. А Джон Коул сейчас лежит дома, на нашей с ним кровати, и гадает, чем занят я. Не предал ли я его, не изменил ли своему честному слову? В жизни нужно не только хватать и делать. Иногда приходится и думать. Но у меня нету столько мозгов, чтобы все продумать как следует. На мое черное безумие начинает сыпать снег – большей частью черные провалы да ветер. Отряд едет вперед, немецкий шут в авангарде. Но самый главный шут здесь я.
Поймал-Коня-Первым показывается нам не сразу. Его парни ждут в дальнем конце глубокой лощины. Склоны поросли лесом – такие крутые, что удивительно, как это деревья там держатся. Темные хвойные рвутся к небу, как неподвижный огонь. Ближе к дну лощины – холодная стайка серебряных берез, как девушки на свадьбе. Сиу, мне кажется, изменились. Наряды больше не украшены перьями, а волосы будто парикмахер подстригал. Одеты они в чрезвычайно странный набор обносков белого человека – сплошные лохмотья. Здесь и там попадаются нагрудные пластины из тонкой стальной проволоки. Эти сиу не помогали нам в войне, и теперь их никто не любит. И все недавние дела тоже не добавили им популярности. Но майор сидит в седле прямо, вглядываясь – словно надеется увидеть дочь где-то рядом. Странная атмосфера окутывает нас – индейцев и солдат. Словно мы в мюзик-холле у мистера Нуна и сейчас начнется представление. Солдаты бегло переглядываются: никому не нравится блестящая обширная коллекция оружия в руках у индейцев. В том числе кинжалы и пистолеты. У этих индейцев какой-то такой вид, словно перед нами толпа бродяг. Никудышников. Их отцы владели всеми здешними землями, когда про нас тут и слыхом не слыхивали. А теперь по этой земле бродят сто тысяч ирландцев, китайцы, сбежавшие от жестоких императоров, и немцы, и голландцы, и уроженцы восточных штатов. Льются потоком, как бескрайнее стадо бизонов. Каждый, кто стоит перед нами, выглядит так, словно ему отвесили оплеуху. И не одну, а много, раз за разом. Темные лица щурятся из-под полей дешевых шляп. Бродяги – вот кто они такие на самом деле. Конченые люди. Так я думаю про себя. Тут из-за соседней рощицы выезжает Поймал-Коня-Первым. Я его уже много лет не видел. На нем военный головной убор с перьями и хорошая одежда. Должно быть, постарался особо ради важного дня. Лицо гордое и строгое, как у Иисуса в иерусалимском храме. Он едет на отличном, красивом коне и даже не старается сдержать его. Сарджон, оказывается, говорит на языке сиу. Он толкает какую-то речь. Майор в это время просто сидит в седле, благодушно и спокойно, словно парад на плацу принимает. Мне виден только его затылок. У него тоже форма почищена и вся как новенькая. Субалтерн как следует закрутил ему поля шляпы. Вероятно, спал на форме майора прошлую ночь, чтобы ее разгладить. Даже когда ряды индейцев слегка вздрагивают, расступаются немного и через этот проем выводят дочь майора, он не шевелится. Это осиное гнездо, и майор не намерен его ворошить.
Сарджон возвращается за Виноной, Старлинг Карлтон выходит вперед вместе с ней, и вот на полоске побитой морозом травы посередине обмен совершается. Поймал-Коня-Первым разворачивает своего жеребца и бьет его голыми пятками по бокам. Он, как солдат Конфедерации, бос. За ним трусит Винона. Индейцы текут прочь во внезапном единстве, словно воздух – толкающий их потоп. Вот Ангел Нил. Ей лет восемь-девять, не больше. Горящий лес и маленькая девочка. Она одета как молодая скво племени сиу. Майор пришпоривает коня и наклоняется к дочери. Хватает ее, как плохо перевязанный сверток, и забрасывает в седло, себе за спину. Все, кто хочет, могут слышать ее рыдания. Мы все как один разворачиваемся и едем назад.
Глава двадцатая
В крови бывает старая печаль, уже ставшая второй натурой, и новая печаль, наполняющая безумием палаты рассудка. В моих палатах сейчас ярится хаос. Я покидаю Винону. Я думаю о том, что не смогу больше взглянуть в глаза Джону Коулу. Как я найду слова, чтобы рассказать ему? Если у тебя только нули, то, как ни складывай, единицу все равно не получишь. Этим вечером мы делаем привал – уже на полпути назад. Для офицеров ставят палатку, и она скоро наполняется светом ламп. Вокруг тянутся холодные черные равнины, и часовые тихо выпевают свои песни, словно приглушенные парящей над ними ночью из погашенных и непогашенных звезд. Отряды ложатся на ночлег – они по-человечески довольны. Сделано великое дело, спасено сердце их майора. Я вижу, как майор делает какие-то пометки на картах, а дочь сидит рядом. На складном походном столике – бокал вина, и свет играет в нем, словно рубин завис в воздухе. Время от времени майор взглядывает на дочь. Я рад, что вижу это. Но в голове у меня ярится хаос.
Мы уже два дня как вернулись в форт. Майор отослал дочь на сто миль к югу, в новый город при железной дороге, под охраной молодого лейтенанта и двух рядовых. Они будут сопровождать девочку всю дорогу до Бостона, а там передадут под крыло родни с материнской стороны. Ходят слухи, что майор намерен подать в отставку и переодеться в штатское. Наверно, ему надоели умученные суп-лимированные овощи. Что намерен делать я – разрази меня гром, не знаю. Я послал телеграмму с молодым лейтенантом, чтобы он отправил ее Джону Коулу. «Задержался делам тчк жди новостей тчк винона безопасности тчк». Три вранья за семьдесят пять центов.
Старлинг Карлтон теперь высокопоставленный офицер, так что поймать его непросто. В роте есть парень по имени Поулсон, капрал, как и я, родом из Джексона. Он из тех самых «прихвостней северян», воевал за Союз. Хороший мальчик с копной рыжих волос, такой густой, что фуражка на голове еле держится. Франтом его не назвать, но он честный парень. Субалтернам у капитана Соуэлла живется легко. Он религиозен и не любит божбы и ругани, так что разговаривать с ним порой бывает непросто. Я пытаюсь нащупать путь. Увидеть, куда идти. У майора Нила лицо все красное, и солдаты говорят, что он частенько упивается до потери рассудка. Наверно, ищет лекарство в бутылке. Он получил обратно свою дочь, но еще он получил две могилы, что день ото дня подтачивают его волю. Форт за эти годы разросся. В нем полно жен, полковых шлюх, опустившихся индейцев. Тысячи коней и конюхов. Армия по-прежнему держит разведчиков-кроу, и они отличные ребята. Сегодня вечером я отправляюсь выпить с ними – выведать, не знают ли они чего. Дружелюбные, спокойные парни. Весь вечер напролет они только шутят. Рассказывают анекдоты – длинные, закрученные, на смеси английского и кроу. Я не очень понимал, о чем идет речь. Но я понял, что про Винону они ничего не знают.
Еще день спустя я слоняюсь по лагерю, и вдруг что-то начинает происходить. Целых четыре полка поднимают и приводят в готовность. Только что отдыхали, а теперь все в строю. Роты собраны, кони бьют копытами и фыркают. Полки поведет майор, потому что полковник в отъезде, в Сан-Франциско. Так сказал Поулсон. Но куда мы, спрашиваю я. Никто не знает, отвечает он, приказы получим позже. Только один полк остается – оборонять крепость. Все остальные валят из ворот. Шеренга за шеренгой кавалеристов. Синяя змея в одну восьмую мили длиной. У нас пять новых орудий Гатлинга и целая батарея наполеоновских двенадцатифунтовок. Но погода стоит неподходящая для военных действий. Земля твердая и голая, и травы нет даже на равнинах. Должно быть, сделаем быструю вылазку и вернемся. Но точно никто не знает. Еще хуже то, что крысообразный немец Генри Сарджон до сих пор с нами. Он явно о чем-то страдает – едет, глядя в землю. Поулсон говорит, что майор не любит Сарджона, а я говорю, что его и мать родная, пожалуй, любила скрепя сердце. Мы едем точно тем же путем, что и раньше, и я не знаю, радоваться этому или бояться. Похоже, мы скоро снова увидим те же сосны и березы в том же овраге. Спускается ночь, но майор гонит нас вперед. Мы следуем своим путем под холодными звездами. Я пытаюсь что-то вытянуть из Поулсона, но он ничего не знает. Надо снова попытать счастья со Старлингом. Подъезжаю к нему. Эй, Старлинг, куда это мы едем? Ни слова в ответ. Он только смотрит вперед, но все же не удержался и метнул взгляд в мою сторону. Кое-как взошла робкая тусклая луна. Как лампа, в которой керосин на исходе. С первыми перстами восхода мы как раз подъехали к той самой V-образной лощине, что и в прошлый раз. Въезжаем через проход в верхней части. Дальше – склон из серого камня и крапчатый снег. На средней дистанции от нас – ручеек, изо всех сил ловящий лучи солнца. Ниже ручейка лежит палаточная деревня, где живет Поймал-Коня-Первым. Что все это значит, во имя долготерпеливого и многомилостивого Господа?
Поймал-Коня-Первым, видно, готовится к заключению договора, поскольку над городком реет флаг янки. Он привязан к верху самого большого типи посреди деревни. В нашем войске начинается шевеление, ряды сплетаются и расплетаются. Очень скоро пушки и «гатлинги» уже стоят на позициях. Мы едва ли в двухстах футах, и если артиллеристы выстрелят, то уж ни за что не промахнутся. Винона, Винона! Должно быть, она там, в этом чертовом шатре. Майор отдал приказы, капитаны командуют ротами, и все встают по местам. Мы видим, как индейцы ходят по лагерю, скво разводят первые утренние костры. Кое-кто встает и смотрит на нас через расселину. Они, похоже, сильно удивлены – не меньше моего. Судя по количеству викиапов и типи, в лагере человек пятьсот. От ручейка бесшумно поднимается дымка. Дальше склон идет вверх, к лесу, потом – темно-зеленые просторы леса, и за ними – нагромождение высоких черных гор с шевелюрами снега на макушках. Тишина расползается по нашему войску, и по деревне, и по лесу, и по горам. Все Божье творение в растерянности и не знает, что сказать. Вот рядом возникает Поулсон и косится на меня. Вдоль строя едет майор Нил. Он выкрикивает приказ, повторяясь перед каждой полусотней солдат. Тут из деревни выбегают человек двадцать воинов и несутся к нам. Они даже не вооружены. Просто бегут. Поймал-Коня-Первым бежит впереди. Он снял флаг с типи и теперь бежит с ним. Размахивает, будто хочет сказать какое-то слово. Майор Нил как раз дошел до нас. Вперед, солдаты, говорит он. Не оставляйте в живых ни единой души. Чтобы трава не росла. Убивайте всех. Но таких слов нет в лексиконе майора.
Тут выезжает вперед капитан Соуэлл и начинает спорить с вышестоящим офицером. Солдату невыносимо на такое смотреть. Битва – это и так тяжело, не хватало еще, чтобы командиры друг на друга орали. Все солдаты, четыре тысячи или около того, глядят на них потрясенно. Поймал-Коня-Первым добегает до края армии. Он тоже кричит, и майор кричит на капитана Соуэлла. Что отвечает капитан, мы не слышим.
Все войско будто вздрагивает от решимости. Мы видим других воинов – они бегут по деревне с ружьями. Мы видим, как женщины и дети начинают уходить из деревни задворками. Скво клубятся и гомонят. Их вопли и визг доносятся до нас. Капитану Соуэллу ничего не остается делать, как вернуться к своей роте. «Гатлинги» начинают стрелять в дальних женщин. Мы видим, как они падают – словно где-то в ином мире. Двенадцатифунтовки открывают огонь, и десяток снарядов, тоже с визгом, летит и взрывается в деревне. Теперь солдаты начинают делать, что им было велено. Если велено устроить ад, кто-то должен выполнить приказ. А не то как бы самим не умереть. Вот Поймал-Коня-Первым заколебался. Он зовет воинов обратно и сам бежит назад. Бегает он хорошо, как молодой. Ноги мощно топчут полынь. Майор поднимает «энфилд», целится и стреляет. Великий Поймал-Коня-Первым падает – его убила растерянность. Никого не оставляйте в живых, снова кричит майор. Убейте их всех. И мы несемся по склону вниз, как тот давний речной потоп.
Кто объяснит, отчего приключился этот день? Уж точно не Томас Макналти. Видно, то, что делает людей дикарями, вселилось тогда и в наших солдат. Знакомых мне с незапамятных времен – и тех, кого я знал лишь несколько дней. Несутся на деревню, как стая койотов. Воины бегут за ружьями и выскакивают из вигвамов уже вооруженные. Женщины кричат и зовут. Солдаты орут как демоны. Стреляют и стреляют. Старлинг Карлтон – в авангарде своей роты, указывает саблей на врага. Лицо красное, как рана. Он весь подобрался, тело напряжено и опасно. Он сосредоточенно танцует смертоносный танец. И повсюду – сила, мощь и ужас. Даже в сердце каждого солдата. Страх перед гибелью и страх, что выстрелишь не первым. Пуля войдет в мягкое тело. Убейте их всех. Неслыханный приказ. Я бегу со всеми и, добравшись до типи, спрыгиваю с коня. Понятия не имею, что мне делать, и пробиваюсь в середину. Молюсь душе Красавчика Джона Коула, чтобы Винона оказалась там. Если ее там нет, мне нет искупления. Я бегу меж типи и ощущаю странную легкость. Как будто у меня скорости прибавилось – я сроду так быстро не бегал. Вот я уже у пестрого вигвама вождя и влетаю внутрь. Он больше, чем кажется снаружи, и в него втекает первый холодный свет утра. Тут на мне кто-то повисает. В вигваме с десяток скво, но та, что висит на мне, – это Винона. Боже милосердный, говорю я, никуда не девайся. Нам надо отсюда выбираться. Томас, говорит она, пожалуйста, спаси меня. Я все сделаю, что могу. Я даже не смотрю на всех остальных женщин. Им я никак не помогу. Они пятятся на меня с открытыми пустыми лицами беды. Вокруг трещат выстрелы, визжат и ругаются пули. Пули пролетают вигвам насквозь. Я здесь всего две секунды или около того, а две-три скво уже упали. Это родня Виноны, и мой мозг охватывает пламя. Мне что-то сжимает горло – это любовь. Не к ним, а к ней. Мне все равно, что она не моя дочь; все, что я знаю, – это огонь в сердце.
Я выбираюсь из вигвама, прикрывая Винону своим телом. Но куда теперь – не знаю, хоть жгите меня в Божьем аду. Может, рискнуть и взобраться назад по склону. Туда, где «гатлинги». К счастью для меня, Винона все еще в армейской форме. Меня это удивляет, но сейчас я равно готов принять помощь от Бога или дьявола. В отряде ехали два мальчика-барабанщика на пони, но, кажется, ни один из них не пошел с нами вниз. Это вроде как не всамделишная атака. Но может быть, то, что Винона осталась в форме, нас спасет. Даже если флаг не спас. Бог свидетель, солдаты не любят стрелять в синюю форму. Мы уже почти выбрались из деревни. Пальба и драка в разгаре. Трупов и живых уже, пожалуй, поровну. Я не то чтобы их считаю, но вижу все, что творится вокруг, – словно у меня сотня глаз. Солдаты прорвались насквозь, рубя саблями и паля во все стороны. Ни один солдат не лежит убитым или раненым. Теперь многие уже спешились и убивают из пистолетов и саблями. Почему воины индейцев не стреляли в ответ? Может, у них пуль не осталось, черт их дери. Может, и вообще не было. Я по-черному ругаюсь про себя и молю, чтобы это была моя последняя битва. Только бы увести отсюда Винону. Вот толстяк Старлинг Карлтон – он стоит в пяти футах от нас. Капитан, говорю я, помогите нам, пожалуйста, очень вас прошу. Это дочь Джона Коула. Никакая она ему не дочь, рычит Старлинг. Старлинг, это его дочь, и я прошу тебя, иди с нами и помоги мне. Томас Макналти, ты что, не понимаешь? Теперь уже не те времена. Мы должны выполнять приказ. Нам было приказано убить всех и никого не оставлять в живых. Но это же Винона, ты же знаешь Винону. Это скво, и ничего больше. Ты что, капрал, не знаешь? Они убили миссис Нил. Они убили ее дочь. Отойди, Томас, я сейчас погашу ее жизнь. У нас приказ, и, черт подери, мы его выполним. Его тело кажется огромным, разбухшим. Он словно гадюка, готовая к броску. Потеет, будто библейский потоп с него льется. Ной, где твой ковчег? Старина Старлинг решил утопить весь мир. Я же люблю этого человека. Мы с ним вместе прошли через тысячу боен. Вот он поднимает свою гордость – блестящий «смит-вессон». К поясу у Старлинга прицеплен красавец «спенсер». Значит, его мечта сбылась. Старлинг Карлтон – ничто, и он же – весь мир. Каждая душа – Божье творение. Он поднимает сверкающий револьвер. Сейчас он выстрелит. Я вижу. Бог свидетель, я вытаскиваю саблю, как доктор выдирает занозу, и она пересекает небольшое расстояние в три фута, и половина лезвия встречается с большим лицом Старлинга и входит в него, все глубже и глубже, пока у него не выпучиваются глаза, он даже выстрелить не успел, и вот он падает, мой старый безумный друг. И я проталкиваюсь мимо него и не оглядываюсь назад, только по сторонам озираюсь безумными, как у него, глазами, чтобы увидеть, не покушается ли на Винону еще какой аспид или убийца.
Мы бежим как можем между вигвамов и вырываемся на простор, на примороженную траву. Я ищу глазами своего коня, но он, должно быть, свалил отсюда к черту, и я его не виню. Нам нужно добраться до верхней части склона, выше батареи. Эта далекая цель мне сейчас кажется домом. Я держу Винону за руку, и мы бежим – два солдата. Правду сказать, она ненамного ниже меня ростом. Если до нас сейчас и долетают какие пули, то лишь редкие, шальные. Никто из индейцев уже не стреляет. Ни единый человек. На подходе к «гатлингам» лежит Поймал-Коня-Первым, мертвый. Убийца миссис Нил и Хефцибы, заплативший за их смерть такую невероятную цену. Какое милосердие в этом или у Господа, я не могу вам сказать. Никакого.
Похоже, в этот день все дьяволы вырвались из ада. Убивайте всех. Никого не оставляйте в живых. Убили всех. Не оставили никого, кто мог бы рассказать. Четыреста семьдесят душ. А когда солдаты закончили убивать, то принялись кромсать. Они вырезали у женщин пёзды и натягивали себе на шляпы. Отрезали яички у мальчиков – на кисеты для табака. Отрубали головы, руки, ноги, чтоб никому уже не гулять по небесным охотничьим угодьям. Солдаты возвращались вверх по холму, перемазанные кровью и кишками. Облепленные щупальцами жил. Счастливые, как бесы, проделавшие бесовскую работу. Они перекрикивались, пьяные от счастья. Окропленные кровью на бойне славы. Я сроду не слыхал такого странного смеха. Громкого, вышиной с гору, шириной с небо. Они хлопали друг друга по спинам. Слова такие черные, черней засохшей крови. Ни капельки сожалений. Восторг, жизнь хороша. Отличная бойня. Бодрость и полнота жизни. Сила и радость сердца. Высший момент солдата. День праведного воздаяния.
Однако в последующие дни, пока мы возвращались назад, была лишь глубокая усталость и странная тишина. Мулы старательно тащили пушки. Погонщики нахлестывали мулов. Солдаты устало ехали за ними на отысканных конях. Коню достаточно было попасть копытом в сусличью нору и споткнуться – и солдат валился с седла, как новобранец. Солдаты даже молиться про себя уже не могли. И на привале им кусок не лез в горло. Убийство вредит сердцу и грязнит душу. Капитан Соуэлл с виду зол, как Зевс, и ему тошно, как больному псу. Он ни с кем не говорил, и с ним – никто.
Молчал и еще один человек – Винона. Я не отпускал ее от себя ни на шаг. Не доверял никому. Вокруг нас убили ее народ. Стерли, как стирают проволочной щеткой засохшую грязь и кровь с солдатского мундира. Щеткой непонятной и неумолимой ненависти. Даже майор. Все равно как если бы солдаты напали на мою семью в Слайго и стали из моих родных вырезать куски. Когда в древности Кромвель явился в Ирландию, он сказал, что никого не оставит в живых. Сказал, что ирландцы – крысы и дьяволы. Вычистить страну, освободить место для хороших людей. Сотворить рай. Надо думать, сейчас мы творим такой рай в Америке. Наверно, странно, что в этом занято так много ирландцев. Но ведь так устроен мир. Не бывает праведных народов. Винона – единственная душа, не брошенная в общий костер. Она видела худшее, что только бывает, – и сейчас, и раньше. И поэтому теперь она молчит – и рядом с ее молчанием тишина зимы подобна лязгу. Наверно, в ней не осталось слов. Я должен держать ее при себе. Вернуться к Джону Коулу и держать ее при себе. Я спрашиваю ее в лоб, чего она от меня хочет – что я должен сделать. Спрашиваю три раза, ответа нет. Пробую в четвертый раз. Теннесси, Теннесси, говорит она.
Глава двадцать первая
На открытых равнинах идет снег, укрывая толстым белым одеялом место бойни – в двух днях езды к северу. Укрывая мертвых сиу до весны. Нескольких убитых солдат мы взяли с собой еще до снега, и похоронная команда упокоила их на кладбище. Волынщики выдули свои морозные мелодии. Холод зажимает тисками и нагорья, и долины – тиски у него прочней железа. Останавливает напор деревьев и заставляет умолкнуть ручьи. Загоняет медведей в берлоги, надо думать. Об это время из земель подальше – из Монтаны – придут, может быть, белые волки, песцы, а может, даже белые медведи. След, ведущий на юго-восток, исчез, и с ним – все оставленные человеком царапины и ссадины. Это еще не мир, поскольку бури бешено топчут землю, а в небе словно кузню открыли, судя по вспышкам и грохоту. Но это и не наша яростная война.
Форт полон слухов. Я не могу уехать, пока майор не аннулирует мой контракт. Так что Винона пока живет у майора в холодных покоях, где не осталось ничего дорогого его сердцу. Мне кажется, он считает, что все-таки должен защитить ее. Она снимает одежду барабанщика и снова облачается в свое дорожное платье. Майор говорит ей взять любые вещи его покойной жены, какие подойдут по размеру, – ему ничего из этого теперь не нужно. Он говорит это, не выказывая печали, и от этого моя душа становится печальней морды бульдога. Все это дело очень несчастное и странное. Потом из Калифорнии возвращается полковник, и все становится еще странней. Оказывается, капитан Сайлас Соуэлл – его зять, так что полковник к нему прислушивается. Капитан Соуэлл до сих пор зол – красная маска ярости. Гарри Сарджон тоже зол, что его репутация в глазах индейцев погублена. Похоже, они будут злиться все вместе. Все это я узнаю от своего друга Поулсона. Слухи, слухи ураганом ходят по форту. Мне не терпится сесть в дилижанс и уехать в новый город. Дилижанс останавливается прямо у ворот – шесть бодрых лошадок и разбитая карета. Армия держит дорогу свободной – это хорошо. Армии нужно беспрепятственно возить запасы с железнодорожных складов. Похоже, к зиме нас тут занесет и зима будет долгой. Тут вопреки всяким ожиданиям арестовывают майора. Капитан Соуэлл говорит, что майор спятил там, в индейской деревне, и недопустимо превысил полномочия. Выместил на сиу свою скорбь. Сиу как раз готовились к заключению нового мирного договора, о чем говорил поднятый ими флаг. Поймал-Коня-Первым должен был прибыть в Вашингтон вместе с другими вождями с равнин. Теперь заключение договора возмутительным образом поставлено под угрозу. Да, это так. Деяние майора было убийством, это святая правда. Ему никто не приказывал так поступать, кроме собственного горя, и это вполне вероятно.
Странный поворот, который приняли слухи, также вплел в общую историю Старлинга Карлтона. Храброго вояку нашли мертвым, и Гарри Сарджон говорит, что видел своими глазами, как его убил солдат. Саблей. Он не
У майора в комнатах тихо и холодно – Винона ни печку не затопила, ничего. Я говорю ей, что мы наконец уезжаем, но сначала мне нужно найти платье, а потом она должна будет мне помочь накраситься. Винона знает, где спальня майора, и мы идем туда – это все равно что влезть в чужой склеп на кладбище. Я нисколько не желаю этого делать, но нужда заставляет. Все вещи миссис Нил на месте, не убраны. В модном гардеробе висит ряд платьев. У меня такое чувство, что мы сдираем эти платья с ее мертвого тела. Я снимаю платье с вешалки и, господи прости, собираюсь найти себе чулки. В панталонах и прочей чертовой дряни я не нуждаюсь, потому как платье длинное, но все равно беру их. Я не обкрадываю бедную миссис Нил – ее ведь, по правде, уже нет. Потом я стягиваю волосы в пучок на затылке, и мы выбираем шляпку попроще среди целого птичника модных причуд. Натягиваю шляпку. Ежеминутно чувствую себя вором. До чего, черт возьми, докатилась моя жизнь, что приходится обирать мертвых? Надо сказать, я вижу, что Винона думает об этом по-другому. Она к миссис Нил относилась хорошо – может, даже любила ее. Наверно, для Виноны платье миссис Нил – это как памятка от ее души. Винона сажает меня у туалетного столика и принимается за работу. Как в театре в Гранд-Рапидс перед спектаклем, но мы точно не в Гранд-Рапидс. Она замазывает мне лицо, подводит глаза сурьмой, красит губы, в сомнении смотрит на меня и все щедро посыпает пудрой. Теперь я похож на шлюху, что дает по-быстрому за десять центов. Огни рампы нас не выручат, так что краситься надо хорошо. Винона стирает сурьму, и становится похоже, что мой альфонс подбил мне оба глаза. Но это не важно. Винона приглушает яркость помады. Похоже, мы готовы – то есть готовей уже все равно не будем. Я запихиваю барахло в саквояж и вынужденно краду у майора бритву. Не знаю, сколько времени займет путешествие таким новомодным способом, но мне никак нельзя превращаться в бородатую даму.
Снаружи большое тяжелое небо нависло и грозит снегом. Огромная черная туча лежит прямо на крышах. В гарнизон как раз входит отряд, лязгая по мерзлой земле. Эти ребята явно провели в седле несколько дней – вид у них усталый, измотанный. Но они подтянуты и вроде как ухоженны. Мне вдруг приходит в голову, что в этой работе есть какое-то безумное благородство, – я никогда не думал о ней именно такими словами. Не явно. Во мне вскипает любовь к ним, бурлит, словно форель бьет в реке хвостом, идя на нерест. Они отдали этой работе свою красоту и юность. Солдатам платят жестяными обрезками. Так раньше было, так и теперь. Они выезжают на бой с хаосом, и никакие отсветы славы на них не ложатся. Первый лейтенант, едущий во главе отряда, отдает мне честь, и я чуть не вскидываю руку в ответ, разрази меня гром. Рука остается в муфте. Да, я еще и муфту и шубу украл вдобавок ко всему прочему. Винона взяла что-то вроде плаща – в нем, видно, дочь ходила. Он на ней плохо сидит, руки торчат из рукавов, но холод – злобная тварь. Мы выходим в ворота – часовой тоже встает во фрунт и отдает честь. Он не то чтобы узнал меня, но, наверно, думает, что любую женщину следует поприветствовать. Я потею хуже Старлинга. Дилижанс уже стоит у ворот – не такой уж роскошный, просто крытая повозка. Внутри уже кучка пассажиров. Кучер не пускает Винону внутрь, и она лезет на крышу, а я с ней. Платье просто опасно, если карабкаешься на верхотуру. Вы можете ехать внутри, мадам, говорит кучер. Только этой скво нельзя. Ничего-ничего, говорю я, я посижу наверху. Теперь я вижу рыщущих повсюду капралов. Как будто я перепил плохого виски и теперь у меня кошмары. Форт просто кишит капралами. Это ищейки, я клянусь. Надо полагать, все ищут убийцу Старлинга Карлтона. Я устремляю глаза вперед. Ну давай уже, трогай свой чертов дилижанс. Огромную тучу прорывает, и снег устремляется потоком вниз. Он закручивается винтом. Дилижанс рывком трогается, и моя прежняя жизнь – побудки, вши, сабли – исчезает за спиной.
Зверски неприятно, когда тебя сто миль подряд швыряет из стороны в сторону. Можно слезть на привале – перекусить, – но вскоре приходится лезть обратно и снова трястись по ухабам. Тебя трясет и швыряет, и наконец желудок начинает бунтовать и съеденные селедки вырываются обратно на сладкий воздух Вайоминга. Трое других бедолаг, что сидят с нами наверху, уже беззвучно воют – так им худо. Один работает на каких-то старателей – он проверял, нет ли золота на дальних холмах. Удачи тебе, скоро попадешь к индейцам в котел. Другой – индейский разведчик, я его узнал – он попал в программу так называемого перемещения. Винона, стуча зубами, беседует с ним на своем языке. Я спрашиваю, о чем они говорят, и она отвечает, что о снеге. Вы с ним говорите о погоде? – переспрашиваю я. Да, сэр, отвечает она.
На станции большой поезд дымит и разводит пары. Он как живое существо. У него внутри – постоянный взрыв. Огромное, длинное, мускулистое тело, и четверо крепких мужчин кидают уголь в топку. Есть на что посмотреть. Этот паровоз потащит на восток четыре вагона, и говорят, что он пойдет во всю мочь. Легкий снежок вскипает на обшивке котла. Хотел бы я что-нибудь хорошее сказать о вагоне третьего класса, но там зверски холодно и сыро, и мы с Виноной жмемся друг к другу, как кошки. Мы не можем сдвинуться ни на дюйм, поскольку другие пассажиры, кажется, все свое имение с собой везут. Кто-то даже козла прихватил, а козла, как известно, узнают по запаху. Рядом со мной сидит кто-то в кошмарной куче пальто. Я бы не мог сказать, какого размера это бездыханное тело, – так оно закутано. В Ларами мы купили каких-то пирожков и пакет ихнего знаменитого кукурузного хлеба. Знаменитого тем, что от него кишки узлом завязываются. Нам сказано, что остановок будет сотня или около того, но поезд летит что твой танцор, даром что так тяжел. Спереди на нем приделан снегоочиститель, и он взрезает снег, как нос корабля в кипящей пене. Снег взлетает, струится назад, по крышам, и влетает к нам в незастекленные окна – брат сажи и сестра удушливого дыма. Такова, видно, эта новомодная роскошь. Мы летим – на коне этот путь занял бы долгие утомительные часы, но поезд несется, как перепуганный бизон. Через два-три дня мы увидим Сент-Луис. Мы движемся так быстро, что кажется, оставили рассудок где-то позади и вперед летят лишь наши избитые тела. Нас тошнит и морозит. Будь у нас деньги на проезд в первом классе – клянусь Богом, мы бы купили туда билет, даже если бы это были наши последние в жизни доллары. На пронизанных дрожью остановках мы покупаем еду, а огромный паровоз пьет, лязгает и трясется. Эта лошадка – самый мужественный зверь, точно вам говорю. Мы с Виноной коротаем мили за болтовней. Она больше всего на свете хочет быть с Джоном Коулом. Да, в нем есть что-то успокаивающее, это точно. Для меня, после всех этих долгих лет, он как святыня. Я никогда не думаю о нем плохо – просто не могу. Я даже не знаю доподлинно его характер. Он для меня вечный незнакомец, и я этим счастлив.
Каждый день мы находим укромный уголок, и я орудую бритвой. Я забыл взять ремень, и бритва помаленьку тупится. Теперь у меня все лицо покрыто штрихами порезов, словно я болею желтой лихорадкой. Винона меня умело гримирует. Безумное дело: мне холодно, мокро, все болит, но я счастлив, потому что мы удаляемся от Смерти. Так мне кажется. Винона тоже чуть приоткрылась, снова начала смеяться. Она еще девочка, ей положено смеяться все время. Ей положено играть – если она еще не слишком взрослая для этого. Но она определенно ведет себя как взрослая дама и знает, как это делается. Мы с ней как мать и дочь – такую роль мы и разыгрываем. Я возношу хвалу за это. Может, где-то в самых глубинах души я верю собственному обману. Как-то так. Я чувствую себя женщиной в большей степени, чем когда-либо ощущал себя мужчиной, даром что бо́льшую часть жизни я был солдатом и сражался. Может, те индейцы в женских платьях показали мне путь. Они могли облачиться в мужские штаны и пойти воевать. Это в тебе просто есть, и ты не можешь уже сказать, что этого нету. Может, я принял на себя судьбу своей сестры, когда – в незапамятные времена – увидел ее мертвой. Неподвижна, как обрывок водоросли. Торчащие тонкие ноги. Изодранный фартучек. Я никогда не видел такого и не подозревал, что на свете бывает такое страдание. Это была истина и всегда будет истиной. Но может, сестра заползла в меня и угнездилась. Это как огромное утешение, как мешки золота в подарок. Кажется, сердце у меня бьется медленно. Наверно, «почему» темно, как преисподняя, но я лишь свидетельствую все как есть. Я спокоен как женщина и напряжен как мужчина. Мне-мужчине переломали руки и ноги, и на мне-женщине все зажило как новое. Я ложусь спать с душой женщины и встаю с ней же. Я не предвижу времени, когда будет по-другому. Может, я родился мужчиной и постепенно перерос в женщину. Может, мальчик, которого встретил Джон Коул, уже был девочкой. Сам-то Джон Коул точно девочкой не был. Может, то огромный грех, величиной с гору. Я не читал, что про это сказано в Библии. Может, рука человеческая еще не написала правду об этом. Я сам никогда не слыхал о таких делах, кроме как в театре, от других актеров. У мистера Нуна каждый был тем, кем казался. Актерство – это не фокус, не тайный обман. Это странная магия, которая меняет то, что есть. Думаешь по-новому и сам становишься чем-то новым. Я знаю только, что, пока мы неслись в поезде и Винона прикорнула у меня на груди, я был самой натуральной обыкновенной женщиной. У себя в голове, продуваемой ветром. Пускай грудь эта и состояла из двух заткнутых за пазуху армейских носков.
Вот мы уже в Сент-Луисе и видим, как он переменился с прежних времен. Огромные портовые склады вышиной с гору. Все вольноотпущенные рабы собрались сюда, как выводок душ, и все лица, что видишь у реки, – черные, коричневые, желтые. Нет ни одного места, которого не коснулась бы их работа. Они таскают, кантуют и стропалят. Но выглядят уже не как рабы. Их десятник – черный, и командный рев вырывается из черных легких. И прежних кнутов больше нет. Уж не знаю, но мне кажется, так лучше. Но все-таки ни одного индейского лица мы с Виноной не видим. Мы не задерживаемся, чтобы отыскать червоточину в этом новом процветании. Нет, мы проносимся по городу, и что-то в нем есть неплохое, хотя, по всей правде, Сент-Луис обнищал из-за прошедшей войны, там и сям еще стоят разбитые снарядами дома, хоть и строительство в городе идет. У меня такое чувство, что здесь соприкасаются два мира. Американец ли я? Не знаю. Мы с Виноной занимаем свои места в отсеке пятого класса вместе с другой нечистой публикой. Путешествовать по реке – сплошное удовольствие. Старушка Миссисипи по большей части покладиста, и шкурка у нее ровная и мягкая. Что-то очень старое и все же такое юное. Река никогда не покрывается морщинами, разве в шторма. Нам выпадает хорошая погода, хоть леса вдоль реки и скованы льдом, по берегам тянутся бесконечные мили белых листьев-фестонов. Лианы оплетают замершие деревья, изморозь обертывает их, и уже начинаешь думать, что в этом лесу водятся ледяные змеи. Потом начинаются огромные просторы ферм и хлопковых полей в ожидании заблудшего солнца и земля под табак, расчищенная огнем. Эти небеса, которые Господь охотно показывает и не может не приукрасить роскошным бледным светом. Хоть я и озираюсь по-прежнему, боясь, что за нами следят, но не могу не найти утешение в этих мощных водах.
Моя милая Винона исцеляется от ужасного зрелища бойни, снова начинает разговаривать – теперь она как цветок, что своей красой посрамит и весну. Знаменитый цветок, который, видно, распускается в морозы. Прелестное дитя с ароматным дыханием, ее руки и ноги благоухают любовью и красотой. Я думаю, ей, моей дочери, пятнадцать лет, но кто скажет. Я зову ее так, хоть и знаю, что она мне никакая не дочь. Ну хорошо, скажем, приемная дочь, подопечная, плод странного, запрятанного глубоко в душе инстинкта, который даже от несправедливости урывает себе крупицу любви. Ее ладони как две карты родной земли – линии старыми тропами тянутся к дому. Ее прекрасные мягкие руки с изящными пальцами. Ее прикосновения, подобные правдивым словам. Дочь, которая мне не дочь, но которой я как могу стараюсь быть матерью. Разве не это – моя задача в сей юдоли, где подстерегает ненасытная смерть? Наверно, так. Не иначе. Грудь у меня раздувается от безумной гордости, что я возвращаю Винону домой. Мы отбили телеграмму из Сент-Луиса, что едем, – после того, как мы достигли реки, я уже не решался подавать знаки. Так и вижу Джона Коула – как он получил весть и стоит с трепещущим сердцем, надеясь на приезд Виноны. На крыльце, вглядываясь в даль – не летят ли домой две пташки. Часть пути из Мемфиса нам предстоит проделать пешком – есть перегоны, где дилижанс не ходит. Но мы будем идти вперед, разглядывая фермы и зная, что с каждым шагом становимся все ближе и ближе к дому. Какие бы опасности и ловушки нас ни подстерегали, мы достигнем момента будущей встречи. Так думал я про себя. Широкая река скользила назад под плоским днищем парохода. Хоровое пение пассажиров и молчание карточных игроков. Всю работу на пароходе исполняли чернокожие, словно везли избранные белые души в рай. Момент, когда что-то остановилось, зависло в воздухе. Сладостный путь по реке.
Добрались до Мемфиса. Я знаю, что моя одежда страшно воняет. Панталоны пропитаны мочой и калом. Ничего не поделаешь. Но мы ночуем на постоялом дворе, моемся, а на следующее утро, собираясь снова в путь, чувствуем, как вши выползают обратно на чистое тело. Ночью они прятались в швах нашего платья, а теперь, словно эмигранты по старой Орегонской тропе, ползут по странной Америке наших тел.
Долгий холодный путь до Париса. Вот уже ферма виднеется вдалеке. И мы в объятиях Джона Коула.
Глава двадцать вторая
Это Джон Коул говорит Розали и Теннисону, что мне теперь придется ходить в платье. Я рассказал ему все перипетии в нашей постели – все, что случилось, все мелкие подробности и все крупные. Рассказал ему все, описал печальную кончину Старлинга Карлтона. Джон Коул говорит, что в делах человеческих часто соперничают три вещи. Истины борются между собой. Такова жизнь, говорит он. Лайдж Маган любил этого потного толстяка и сильно опечален его смертью, но Джон Коул не говорит ему, что это я прикончил нашего товарища. Джон Коул встал бы драться плечом к плечу с этим человеком, да часто и вставал, и закрыл бы его собою от беды, но тот был не прав, когда надумал и решил убить Винону. Чертовски, по-черному не прав. Джон Коул говорит Лайджу – мы не знаем, что грядет, но лучше всего, если никакого Томаса Макналти здесь не будет. Розали не поднимает шуму из-за этого. Теннисону вроде бы наплевать. Он по-прежнему разговаривает со мной, но так, словно я женщина. Очень вежливо и приподнимает шляпу, когда со мной здоровается. Доброе утро, мэм, и все такое. Доброе утро, мистер Бугеро. Так мы и живем. Плачущая горлица находится в цветущем здравии, но пока не покидает нашего обиталища. Джон Коул таскает ей контрабандой лакомые кусочки со стола. Это не преступление.
Мы сидим, законопатившись в доме, до весны. Снаружи ярятся обычные злые бури. Джон Коул взялся учить Винону – для этого он купил две книги: «Современный письмовник американских дам и джентльменов для дел коммерческих, гражданских, любовных и брачных» и «Улучшенную грамматику английского языка». Винона будет говорить и писать не хуже императора. Сугробы нарастают у стен амбара. Прикрывают могилы, в которых кое-как зарыты Тэк Петри и его ребята – уготованные им для долгого сна. Прикрывают спящие корни вещей. Прикрывают сбежавших преступников, сирот, ангелов и невинных. Прикрывают долгие леса.
Потом приходит весна, и из лесов слышатся зовы других горлиц. Генерал Ли склоняет голову набок. Ко-ко-ко-рико, скоро она будет искать себе пару. Когда крыло заживет, я ее, конечно, отпущу. Ко-ко-ко-рико. Горлицы ищут друг друга, как падучие звезды. Как совы в Теннесси. Как любая тварь, черт бы ее побрал.
Когда наступает настоящая весна, приходят вести из далекого Вайоминга. Капитан Соуэлл убит неизвестно чьими руками, и в отсутствие обвинителя майора Нила освободили. Мы узнаем, что его отпустили в отставку с почестями и он уехал домой в Бостон. Наверно, решил послать к черту такую армию, которая сажает его под замок. Мы не знаем, что случилось с предъявленными ему обвинениями, и совсем ничего не знаем о том, как идет расследование смерти бедного Старлинга. Может, на немца всем плевать. Мы смотрим на дело со всех сторон, как Генерал Ли, когда она что-нибудь разглядывает, склонив голову набок. В конце концов мы начинаем надеяться, что это хорошие новости. Джон Коул очень обеспокоен – ему кажется, что Сайлас Соуэлл был в какой-то степени прав. Индейцы не вши, которых нужно выжигать из швов одежды по всему миру. Свидетель тому – его собственная прабабушка у него в нутре. А я, как всегда, еду прицепом к Джону Коулу. Не будь я снайпером, мы бы, может, никогда этой беды и не увидали, говорит Лайдж Маган. Я вовсе не хотел стрелять в девочку. То было давно, говорит Джон Коул, то было давно. Много воды утекло, черт ее дери со всеми потрохами. Майор кричал, чтобы я перестал, так почему я, будь я проклят, не перестал? – спрашивает Лайдж. Забудь об этом, вот и все, отвечает Джон Коул. Я думаю об этом каждую божью ночь, отвечает Лайдж, можешь не сомневаться. Я не знал, говорю я. Да, говорит он, каждую божью ночь.
В этом году мы намерены сеять пшеницу и кукурузу и дать земле отдохнуть от табака. Заодно и год выйдет покороче. И не нужно будет ни выдерживать листья в амбарах, ни сортировать, ничего. Я подтыкаю юбки не хуже любой фермерши и работаю вместе с мужчинами. Винона ездит на телеге в город за тем и сем; вроде бы жители Париса уже привыкают к ней. Видят уже не индеанку, а Винону. Джон Коул полагает, что к ней неровно дышит мальчишка-продавец из бакалеи. Джон Коул говорит, будет неплохо, если у Виноны появятся связи в мире коммерции. Я, как испокон веков положено матери, говорю, что Виноне еще рано замуж. И тут глядь, Винона-то поступает на работу писарем к распроклятому крючкотвору по фамилии Бриско. У нее лучший почерк во всем округе, говорит он. Он приезжает в экипаже, на нас посмотреть. Наверно, мы выглядим вполне респектабельно. Белая пара, старый армейский ветеран. Воспитанные негры. Это он так видит, я думаю.
Как-то летним вечером мы с Джоном Коулом сидели на веранде, глядя, как удлиняются тени. Лайдж спал в своем кресле. Чокнутые козодои беспрестанно выкрикивали обычную тоненькую жалобу. Винона на кухне переписывала бумаги для Бриско. Странно как, вот сидишь и чувствуешь, еще даже не видя, – сейчас кто-то появится. И они появляются – вдали, на тропе, идущей вдоль реки. Человек десять всадников. Свежая темнота прикрывает их, хотя на западе огромное трепещущее солнце еще выгорает в пепельном небе. Выше небо окрашено бледным цветом птичьего яйца. Надо отдать миру должное – что-что, а красоту он умеет. Всадники неуклонно приближаются. Едут так уверенно, будто знают дорогу. Вскоре мы уже различаем, что это военные. Такие мундиры мы когда-то носили сами. Винтовки болтаются за спиной. Похоже, там два офицера, остальные солдаты. Да разрази меня гром, это же капрал Поулсон там, вдалеке. Я так и говорю Джону Коулу. Лайдж Маган шевелится во сне и просыпается. Ничего не говорит. Винтовки у нас, как обычно, лежат на веранде, но так, чтобы их было видно снаружи. Знаменный сержант и два капрала не испугаются одного вида военных. Те все приближаются. Джон Коул встает, совсем как хозяин при виде гостей. Прислоняется к столбику веранды этак небрежно. Стягивает шляпу. Жарко, рубашка у него на груди пропотела насквозь. Я сижу и только надеюсь, что выбрит как следует. Провожу по щеке пальцем, проверить. В любом случае темнота уже дошла до нашей веранды и вместилась туда рядом с нами. Козодои умолкают. Далеко над холмами раскатывается летний гром. Я думаю, что эта гроза до нас не дойдет. Слишком далеко. Главное, не отдать честь Поулсону – когда я так одет, я с ним не знаком. Вот уже щелкают копыта и звук не стихает, кони приближаются. Кроме Поулсона, никого из пришлецов я не знаю. У одного-двух лица смутно знакомые. Не припоминаю.
Добрый вечер, говорит капрал Поулсон Джону и Лайджу. Мэм, обращается он ко мне и приподнимает шляпу. По какому вы делу, капрал, спрашивает Лайдж, полный дружелюбия, словно квакер. По делу поиска дезертиров, отвечает Поулсон. Мы едем из самого Сент-Луиса. Это сержант Маган, это миссис Коул, говорит Джон Коул, а я – бывший капрал Коул, из вашего же полка, верно? Вы те самые, кого мы ищем, те самые, говорит Поулсон. Нам выпала прискорбная задача – найти капрала Томаса Макналти, дезертира. И нам сказали, что он может быть где-то рядом с вами. Я знал его, он хороший человек, но дело в том, что он покинул армию до срока. А вы знаете, что за это полагается. Так, думаю я, это вовсе не из-за Старлинга Карлтона. Проклятый майор так и не подписал мои бумаги, перед тем как его арестовали. Так что, видали вы его? Может, он где-то на поле работает или что-нибудь вроде? Бог свидетель, мы хотим все сделать лепо и с вежеством. Но нас ведет долг. У нас тут список из тридцати с лишком беглецов. Полковник хочет, чтобы мы его расчистили. Иначе как прикажете воевать? Никак, говорит Джон Коул. Я приведу вас к тому, кого вы ищете. Когда Джон Коул это говорит, я аж вздрагиваю. Неужели он хочет меня выдать? Задрать на мне юбку, чтобы стали видны яйца? Джон Коул спускается по ступенькам с веранды, а капрал Поулсон спешивается. Сердечно благодарю вас за помощь, говорит он. Не стоит благодарности, отвечает Джон Коул. Мне, может быть, приготовиться к стрельбе, спрашивает Поулсон. Нет-нет, отвечает Джон Коул, он довольно тих. И вот он их ведет между сараями на задворки и приводит на маленькое кладбище. И кивает Поулсону. Здесь он лежит, говорит Джон Коул. Ктой-то, спрашивает Поулсон. Капрал Макналти, кто ж еще. Он тут лежит, переспрашивает Поулсон. Ну надо думать, что так, отвечает Джон. Как же его убили? На нас напали бандиты. Видите другие могилы – там нынче покоятся трое из них. Томас убил всех троих. Защищая свой дом. Это точно тот человек, которого я знал, говорит Поулсон, достойный солдат. Все это весьма печально, Бог свидетель, но избавляет нас от необходимости совершать прискорбный труд. Воистину, говорит Джон Коул, воистину. А что же вы не пометили могилу, спрашивает Поулсон. Ну, мы-то, надо думать, знаем, кто там лежит. Надо думать, что так, говорит Поулсон.