Белые люди не умеют так читать следы по всей равнине, сказал он, и мы удивились. Это было похоже на похвалу.
Мы встали лагерем там, где наши пути разошлись с другим отрядом, и спали как могли – в ночных колпаках из комаров. Мы были рады вылезти из одеял при первых лучах зари. Умыли усталые лица в ручье, который за прошедшие часы подуспокоился. Видно, дожди, которые его питали, ушли к реке Платт и скоро начнут подливать воды в реку Миссури. Странно было думать об этом, бреясь тупыми бритвами в сверкающих водах. Красавчик Джон Коул насвистывал застрявший в нем вальс из Новой Англии.
После этого мы только слонялись кругом, ожидая возвращения лейтенанта. Сержант велел вытирать с сабель дождевую воду, а не то они наверняка заржавеют. Потом мы покормили коней как могли. Не бывало еще на свете конника, чтобы не любил своего коня. Хромого, с костным шпатом – любят. После этого у нас уже не оставалось занятий. Лайдж опять блеснул своим искусством картежника и обчистил Старлинга Карлтона. Но мы играли на травинки, денег ни у кого не было – нам должны были заплатить в конце месяца, да и то не наверняка. Разведчики-поуни чуть не сбежали в прошлом месяце, потому что их жалованье не пришло, но потом они увидели, что нам тоже ничего не платят, и успокоились. Порой, если ты вдали от сладкозвучных городских колоколов, тебе ничего не светит. И кажется, что про тебя забыли. Чертовы парни в синей форме.
И вот сержант приказывает по коням, и мы седлаем и трогаемся в ту сторону, куда уехал лейтенант, кое-как выискиваем следы подков, по которым прошелся великанский ластик дождя. Дождь любит хранить секреты, не показывать дороги. Но мы едем вот так, и сержант ругается не переставая. Нынче у него живот большой и тугой, он говорит – это все печень. Он так хлещет виски, что вполне возможно. Как бы там ни было, юность из него ушла, и с виду он теперь старик. Как будто каждому на жизнь выдается десять лиц и мы носим их одно за другим.
Через две мили нас опять сковал кандалами зной – так жарко, что земля мерцает, как мираж в пустыне. Солнце ушло назад, теперь оно у нас за спиной и сбоку, с юга, так хоть чуточку легче. У нас у всех до единого нос облезал уже сто раз. От этого хорошо помогает медвежье сало, но оно воняет как из жопы, да и медведей поблизости не видно.
Господисусе, говорит Старлинг Карлтон, ну и жарища.
Потом стало еще жарче. Спина уже поджариваться начинает. Щепотку соли и веточку розмарина – и ужин готов. Боже милосердный, как жарко. Моему коню жара тоже не нравится, он уже начал спотыкаться. Сержант едет на отличном муле, которого взял в Сент-Луисе, – он говорит, что мулы лучше всего, и он прав. Мы тащимся вперед, и солнце молотит нас с высоты, и некому нас защитить. Можно арестовать солнечный свет за попытку убийства на равнинах. Черт бы его побрал. Тут Старлинг Карлтон берет и валится с коня. Знай он, когда родился, и имей при себе метрику, в ней значилось бы совсем немного лет. Он как есть валится с коня на пороховую землю. И вот сержант и еще один солдат втаскивают его обратно в седло, дают ему воды из бутылки, а он весь ошарашен и пристыжен, как девица, пёрнувшая в церкви. Но нам слишком жарко, нет сил его дразнить. Мы едем дальше. Тут сержант вроде бы что-то завидел на горизонте. Правду сказать, он зоркий, не хуже разведчика, но мы не любим ему об этом говорить. Так что мы спешиваемся и ведем коней в поводу, прячась кое-как за линией из низких кустов и чепуховых камней, которая вьется себе к месту, где сержант чего-то видел. Ноги в сапогах разбухли, и каждый дюйм дается страшным по́том, – кажется, с ним и глазные яблоки вытекают.
Через четверть мили сержант останавливается на рекогносцировку. Он говорит, что движущегося ничего не видно, зато видно много вигвамов, и мы теперь тоже их видим, черные силуэты, направленные в охренительные белые акры неба. Сержанту все это не нравится. Он рявкает короткий приказ, и мы снова в седлах и уже не чувствуем жары. Сержант строит нас в двойную линию, а потом, клянусь Богом, велит идти в атаку. Перед нами молчаливая прерия, где вместо музыки только вечный ветер, а сержант велит идти в атаку. Как там было, в той старой книжке про мельницы? Но мы вонзаем шпоры, пока кровь не выступает бисером. Лошади пробуждаются от ступора и улавливают атмосферу. Сержант кричит, сабли наголо, и сам обнажает свою, и вот мы демонстрируем тридцать сабель солнечному свету, и солнечный свет пожирает каждый дюйм каждой сабли. За все время нашей службы сержант никогда не отдавал такого приказа, потому что обнажить саблю на ярком солнечном свету – все равно что костер разжечь, в смысле сигнала. Но что-то в нем встрепенулось. В нас вдруг хлынуло прежнее ощущение жизни, давно забытое. Дух мужественности наполняет наши шкуры. Кое-кто из солдат вопит, не в силах сдерживаться, а сержант орет, чтобы мы не портили строя. Мы ломаем головы, что он задумал. Скоро мы уже на краю палаточного городка, миг – и мы пробиваемся насквозь, как всадники в старой книге, идем лавой. Внезапно мы в центре. Внезапно мы разом натягиваем поводья. Лошади танцуют, фыркают, возбужденные, крутятся на месте, и трудно разглядеть, что вокруг. А вокруг лежат наши двадцать товарищей – и, похоже, мертвые. Они все мертвые, лежат в центре лагеря кучей, – видать, их перестреляли неожиданно, так что почти все головы повернуты в одном направлении. У лейтенанта голова отрезана. Шляп, поясов, мушкетов, сапог и скальпов тоже нет. Натан Ноланд с медной бородой, глаза распахнуты навстречу солнцу. Высокий жилистый солдат из Новой Шотландии. Покойтесь с миром. Нимбы из черной крови. Индейцев только двое, и тоже мертвы, что твой доллар. Мы удивляемся, что индейцы не забрали своих покойников с собой. Наверно, тут какая-нибудь непростая история. За вычетом трупов, лагерь пуст. Видны следы шестов там, где ушли индейцы. Им пришлось убираться так быстро, что они не все вигвамы сняли. Котлы стоят там и сям, и под ними еще горит огонь. Сержант спешивается и отпускает мула, который бредет прочь. Пускай хоть в Иерихон убредет. Сержант снимает кепи и правой рукой чешет лысину. В глазах слезы. Господи помилуй.
Глава седьмая
Мы бродим по лагерю, пытаясь понять, что случилось, ища улики. Мы не знаем, близко ли индейцы, вернутся ли. Потом находим солдата – в вигваме; должно быть, заполз туда. Это как чудо, и на миг меня распирает от радости. У него в щеке дырка от пули, но он еще дышит. Калеб Бут жив, кричит нашедший. Мы все сгрудились у входа в вигвам. Мы приносим Калебу воды попить, и сержант придерживает ему голову и вливает в него воду, но она по большей части выливается через дырку в щеке. Мы нашли их сегодня рано утром, говорит Калеб. Он молод, как я и Джон Коул, так что не понимает смерти. Наверно, думает, что оклемается и будет в порядке. Хочет рассказать нам всю историю. Говорит, что разведчики-поуни отчего-то ускакали прочь, а лейтенант прямо въехал в поселение и спросил у вождя, участвовал ли он в убийстве переселенцев. Вождь ответил, что да, ведь они бродили по земле, которая по договору была для них запретной, и с чего это они, и разве у него не было Богом данного права убить их? Калеб Бут сказал, что лейтенант попросту взбесился при упоминании имени Божьего всуе и пристрелил человека, стоявшего рядом с вождем. Тут вождь закричал, и из палаток повыскакивало еще с десяток воинов, до того не заметных, и они прибежали и начали стрелять, и лейтенант успел пристрелить только еще одного индейца, как всех солдат перебили. А Калеб залег в траву лицом вниз, не подавая голоса. Индейцы свалили очень спешно, а Калеб заполз в вигвам, когда солнце стало подниматься, – не хотел поджариться. Он сказал, он знал, что мы придем, просто знал. И чертовски рад нас видеть. Тут сержант пощупал рану, чтобы понять, куда делась пуля, и сказал, похоже, она прошла навылет и теперь где-нибудь валяется. Летела, как драгоценный камень, над равниной. И сержант кивнул, как будто его кто-то что-то спрашивал.
Копать ямы для девятнадцати человек в земле, сроду не паханной, – тяжелый труд. Но тела уже разбухают, а у нас нет телег, чтобы отвезти их домой. Мы собрали все вигвамы, все барахло, свалили в кучу и подожгли разом. Лайдж Маган сказал: хорошо бы индейцы увидели дым и прибежали обратно спасать свои отрепья. Он сказал, что лучше всего – похоронить наших, а потом броситься в погоню за убийцами. Перебить их всех до единого, для разнообразия. Я подумал, но не сказал, что у нас нету для этого припасов и еще у нас на руках Калеб Бут. До индейцев может быть целый день пути, и, более того, кавалерия ни за что не найдет индейцев просто так: они хитрей волков. Лайджу это тоже известно, но он продолжает распространяться о том, как нам хорошо бы поступить. Рассказывает, что́, по его мнению, мы сможем сделать с индейцами, когда найдем их. Похоже, у него богатые планы. Сержант, скорее всего, слышит, но стоит сейчас один поодаль, за вигвамами. Трава так опалена солнцем, что кажется голубой, и сверкает, как голубые лезвия, рядом со старыми сапогами сержанта. Он стоит к нам спиной и ничего не отвечает Лайджу. Лайдж качает головой и продолжает копать. Старлинг Карлтон побагровел лицом и дышит тяжело, как старый пес, но все так же работает лопатой. Вбивает ее ногой в землю и откидывает комья. Говорят, Старлинг Карлтон в свое время противу закона убивал людей, но точно никто не знает. Иные говорят, он был ловцом детей, ловил индейских детей и продавал в рабство в Калифорнию. Он точно может дать раза, если на него косо посмотришь. С ним надо поступать осторожно. Он не сердится, проиграв в карты, и порой добродушен, но не стоит вызнавать, что его злит, – это может оказаться последнее, что ты вызнаешь в своей жизни. Ни один человек на земле не скажет, что Карлтон учтив. Как он таскает свою огромную тушу, особенно на такой работе, – загадка. Он вроде бы ест не больше других, но при этом все время потеет, как срезанный кактус. Вот и сейчас пот струится по лицу Карлтона, и он стирает его грязными руками. Он копает едва ли не лучше Джона Коула, у него явная сноровка к этому делу, и когда смотришь на него, душа радуется, хоть мы и скорбим. Мы не знаем, что делать с мертвыми индейцами, и оставляем их так. Вдруг сержант подходит к ним и отрезает носы: хрен им, а не великие охотничьи угодья на небе, говорит он. Носы он зашвыривает подальше в прерию, словно боится, что покойники встанут и приставят их обратно. Наших парней он обшаривает, забирает у них бумаги и маленькие карманные Библии и все такое. Чтобы отправить женам и матерям. Мы продолжаем копать, потом почтительно опускаем трупы в ямы, покрываем слоем земли; вот уже каждый укрыт холмиком из той же земли, словно периной в дорогом отеле. Сержант, отвечая велению минуты, произносит несколько подобающих слов, велит нам садиться в седла, и Лайдж сажает Калеба Бута позади себя, потому что его мерин самый сильный. И мы едем прочь. Не оглядываясь.
В казармах висит плакат, на котором написано, что Поймал-Коня-Первым и его племя – преступники в розыске. Сержант самолично прибил этот плакат. Приказ подписал полковник. Ужас и горе от этого не исчезают, но к ним добавляется третий брат – жажда мести. Как пиво, в которое добавили виски. Разведчики-поуни в конце концов возвращаются, но не могут нормально объяснить, почему оставили отряд, полковник объявляет их дезертирами, и их расстреливают. Майор этим недоволен и говорит, что разведчики – не солдаты, их расстреливать нельзя. Но, кроме известного и полезного слова «нахвах», означающего «здравствуйте», никто из нас не знает языка поуни, а в языке знаков нет таких понятий. Индейцы недоумевают, удивлены и оскорблены, что их собираются расстрелять, но, должен сказать, по пути к стенке держатся весьма достойно. На войне ничего не добьешься, если не наказывать виновных, говорит сержант со свирепым лицом, и никто ему не перечит. Джон Коул шепчет мне на ухо, что сержант часто не прав, но время от времени бывает прав, и сейчас как раз такой случай. Наверно, я согласен с Джоном Коулом. Потом мы напиваемся, и сержант весь вечер держится за брюхо, и потом в голове все стирается до того момента, как просыпаешься ясным солнечным утром с желанием поссать, и тут память разом возвращается, погребая тебя под обвалом, и сердце скулит, как щенок.
Но хотя бы Калеб Бут выздоравливает в лазарете – может, благодаря своей невинной вере в незыблемость жизни, черт бы ее побрал.
Но я вспоминаю в особенности Натана Ноланда, который был приятелем мне и Джону Коулу. Помню, как Джон Коул положил рядом с ним в могилу какую-то ветку и назвал ее «волкоборец», но я сказал, что это обыкновенный паршивый люпин, ты что, цветов никогда не видел? Он сказал, что вырос на ферме и разбирается в цветах получше моего, но сейчас мы в чужой земле и здесь все называется по-другому. По его словам, в Новой Англии этот самый волкоборец используют как яд, чтобы травить пойманных волков. Его надо растолочь и дать волку вместе с мясом. Я сказал, что он может толочь эту штуку сколько душе угодно и попробовать травить ею волков, но волк его просто покусает, потому что это обыкновенный люпин. Тогда Джон Коул засмеялся. Мы очень сильно скорбели по Натану Ноланду, и я был рад, что цветок лежит у его окровавленного лица, как бы он там ни назывался – люпин, волкоборец или еще как-нибудь. Цветок казался струйкой фиолетового дыма, и рядом с ней страшное разбухшее лицо Натана почему-то становилось не таким страшным. Джон Коул закрыл глаза, нам было очень жаль видеть кончину Натана.
Опять вернулась ужасная зима, и мы законопатились в форте, надеясь, что наши тела восстанут по весне, как медведи из берлоги. У перезимовавших солдат всегда бывают такие красные слезящиеся глазки, как у пьяниц. А кожа бледная, из-за плохой еды. Бесконечные ярды сушеного мяса из длинных погребов, и, может, недолго картошка из Нью-Йорка и Мэна, ее привозят в огромных фургонах, и даже апельсины из Калифорнии, с противоположной стороны. Но по большей части – такая дрянь, что ее и собаки есть не станут, разве что с крайней голодухи. Но индейцы в это время тоже залегают куда-то, и одному Богу известно, как им хватает припасов с осени до весны, потому что индеец сроду не умеет планировать. Есть у него куча еды – он ее разом съедает. Есть бочонок виски – разом выпивает. И падает пьяный, что твой шмель, обожравшийся пыльцы. Мы надеемся, что Поймал-Коня-Первым сейчас чувствует тот же убийственный голод, что и мы. Только разбухшее брюхо сержанта, как у девки, беременной на шестом месяце, никуда не девается, и, конечно, Старлинг Карлтон не теряет в весе ни унции. Форт кишит другими индейцами, они сидят на крышах, как императоры, а их женщины ложатся под солдат. У солдат уды красные, а что там у скво – одному Богу известно. А те солдаты, которым даже на скво денег не хватает, ложатся с другими солдатами, к еще большему осквернению ихнего хозяйства. Но об этом лучше не думать. Майор учредил индейскую школу для шмыгающих по форту детишек и для потомства солдат, которые взяли себе индейских жен. Дешевые шулера, торговцы-лоточники, гробовщики, продавцы противоядий от змеиных укусов, целители-чудотворцы, ополченцы-дружинники, посредники-на-все-руки и прочие кандидаты на звание худшего отброса человечества сваливают на восток, как только столбик в термометре падает. Сам майор уехал на восток практически в одиночестве – всего с десятью солдатами, – потому что, как стало известно, собирается жениться на одной бостонской красавице; так утверждает Лайдж Маган, хотя откуда он это узнал, мы понятия не имеем, разве прочитал в какой-нибудь древней газете из тех, что доползают до нас вместе с переселенцами. Горнисты и барабанщики провожали майора с музыкой, и мы прокричали ему на счастье троекратное «ура». Переселенцев в форте много, они тоже откусывают от нашего пайка, а сколько из них решило вернуться на восток – не знаю, но почти все они побывали в Калифорнии либо Орегоне, ничего хорошего там не нашли и поплелись обратно, но успели добраться только до нашего форта, как ударила зима. Видно, земля обетованная не так уж хороша, если посмотреть поближе. Сделать что-то из ничего нелегко, сам Господь это подтвердит. Я, снайпер Лайдж Маган, восставший из мертвых Калеб Бут, Старлинг Карлтон и красавчик Джон Коул – мы промеж себя вроде как понимали, что мы особенные друзья, касательно игры в карты среди всего прочего. Мы подозревали, что Старлинг, все такая же гора жиру, в самое тяжелое зимнее время, когда мы и крыс ели с радостью, плутовал против себя. Ну или вдруг разучился играть, одно из двух. Но как бы там ни было, наша отдельная экономика жила себе, и жалкие гроши и цацки кочевали из одного кармана в другой и обратно, и та зима помнится мне прежде всего оглушительным смехом. Мы были лучшими друзьями, потому что вместе видели бойню. Калеб среди солдат считался едва ли не святым. Человек, прошедший убийство и всякие ужасы, – особенный; на него все смотрят, когда он проходит мимо, и судачат: вот идет Калеб Бут, везунчик. Всякий хочет сражаться рядом с везунчиком; при виде его чувствуешь, что мир полон загадок и чудес, а без этого чувства человеку нельзя. Это больше тебя, больше всей грязи и крови, которые ты перевидал. Чувствуешь, что, может быть, где-то там есть Господь и Он присматривает за тобой. Солдаты – грубые люди; наверно, обычному священнику от нас мало радости. Но даже у нас в душе есть то, что нам дорого. Истории, которые всю дорогу рассказывают другие истории. То, что нельзя прямо вот так увидеть и показать на него пальцем. Каждый когда-нибудь задавался вопросом, зачем он живет на земле и какая в этом может быть цель. Когда мы увидели, как Калеб Бут вернулся обратно с того света, после смертельной раны, где-то там к незнанию примешивалось знание. Я не говорю, что мы что-то определенное узнали. Я не говорю, что Старлинг Карлтон, или Лайдж Маган, или кто-нибудь другой вскочил со стула и заявил, что он что-то знает. Я этого не говорю.
Нет, сэр.
Поздней весной появились первые фургоны переселенцев, а также майор со своей молодой женой. Она не ехала боком. На ней были настоящие дамские штаны. Она въехала в ворота, как послание из далекой-далекой страны, где все по-другому и люди едят с красивых тарелок. Равнина раскрывается, как огромный сверток, и сверкает десятью тысячами цветов, и дни несут с собой первые капли микстуры целительного тепла. И вот по этому огромному разноцветному ковру приехали майор и его супруга. Боже всемогущий. Он перенес ее через порог, согласно обычаю, и мы все встали перед его апартаментами, и закричали «ура», и подкинули шляпы в воздух. Мы не знали, что еще делать. Мы так радовались за майора, словно это мы на ней женились, а не он. Джон Коул сказал, что сроду не видел женщины, которая ей в подметки бы годилась. И он прав. Майор нам не сообщил, но затесавшийся в форте журналист сказал, что до брака ее звали Лавиния Грейди, так что, я думаю, в ней ирландская кровь. Фамилия майора Нил, так что теперь, надо думать, она миссис Нил. Я очень удивился, узнав, как зовут майора, потому что его имя я, кажется, до того не знал. Тилсон, черт побери. Тилсон Нил. Для меня это была новость. Но наверно, так и узнаешь новое.
Ну и вот, майор теперь совсем новый человек и счастлив, как утка под дождем, вот не совру. Радостно видеть, как пользителен может быть брак для такого человека, который тащит мир, словно тяжкое бремя, в одиночку. Новобрачная даже на следующий день не вышла в платье, так что, я думаю, она собирается так и ходить в этих штанах. Я к ним присмотрелся – они на самом деле вроде юбки, но разделенной пополам. Я сроду подобного не видал. Похоже, восток стал очень передовой и там появляются всякие новые штуки. И еще жена майора любит этакие маленькие мексиканские курточки, и, наверно, у нее их десяток, потому что она каждый день выходит в новой, другого цвета. Я как бывшая профессиональная девушка не мог не интересоваться ее нижним бельем. В мое время дамские панталоны были сплошные рюшечки и сатинированный хлопок. Она вся какая-то гладкая, обтекаемая, как форель, режущая воду. Волосы блестящие, как сосновые иглы, черные как смоль, уложенные под сеточку всю в ромбиках, словно хозяйка волос готова в любую минуту засучить рукава. За поясом у нее новомодный кольт. Она вооружена лучше нас. Наверно, мы все думаем, что миссис Нил – дамочка что надо. У меня теплеет на сердце, когда я вижу, как она добра к майору. Они ходят под руку по всему форту, и она говорит – просто фонтанирует словами, как гейзер. И не просто так говорит, а с грамматикой, что твой епископ. Я видел их первую встречу с полковником – он мямлил, как мальчишка. И я его не виню. Просто глядеть на нее было все равно что купаться в языках пламени. А я ведь даже не из тех, кому хотелось бы ее поцеловать. Это все равно что попасть в ураган. Который дует тебе в лицо. Она, я бы сказал, персик среди женщин. В форте есть и другие жены офицеров, и даже у сержанта – сварливая старуха, за его грехи. Но жена майора на них не похожа. Безусловно, все на свете делится на классы.
Я так пристально слежу за ней, что даже странно. Но мне хочется кое-что выяснить. Я хочу увидеть, как она держит руки, как переставляет ноги, – мелочи, которые, наверно, больше никого на свете не заботят. Надо думать, она меня заворожила. Как она задирает подбородок, когда разговаривает. Как сверкает глазами – может, сама того не замечая. Как будто в них свечи вставлены. А грудь у нее – как небольшой редут. Гладкая, неприступная. Эти ее мексиканские курточки – жесткие, потому что простеганные все насквозь. В них она как что-то мягкое, доброе, но окруженное броней. В бытность свою девушкой я размышлял над фразой «загадка женственности», поскольку по должности обязан был ей соответствовать. И вот теперь передо мной чистейший образец этой, черт бы ее побрал, загадки женственности.
Настоящая леди, пропади все пропадом, говорит Джон Коул. Думаю, он прав.
Поймал-Коня-Первым, видно, ушел делать набеги в Мексику или Техас, потому что мы долгое время о нем не слыхали. Жизнь шла вперед. Бо́льшая часть жизни так и устроена. Я смотрю назад, на прошедшие пятьдесят лет, и удивляюсь: куда ушли эти годы? Наверно, так и ушли, а я особо не обращал внимания. У человека в памяти отчетливо сохраняется, может, сотня дней, хотя прожил он тысячи. Тут ничего не поделаешь. Каждому отпущен запас дней, и мы тратим их, как забывчивые пьяницы. Я против этого не ропщу, просто говорю как есть. Проходят два года, три, и единственное, по чему заметно течение лет, – это девочки майора. Дочки, которых выродила миссис Нил. Она их выродила и всего лишь день спустя уже расхаживала по форту, будто она скво, у которой много работы. Девочки – близняшки, но не похожие друг на друга: у одной волосы черные, а у другой – песочно-желтые, как у майора. Я сейчас даже не помню, как их звали, – такие они были маленькие. Черную потом прозвали Галкой за то, что она любила таскать блестящие вещи. Нет-нет, конечно, я помню их имена. Черноволосая – Хефциба, а светловолосая – Ангел. Ангел я забыть не мог. Майор, бывало, сидел на крыльце и ворковал над колыбелькой. Отчего бы нет, они же его дети.
Потом пришли вести от новых разведчиков – дружественного племени индейцев-кроу, живущего по дороге на Йеллоустоун, – что Поймал-Коня-Первым появился к северо-западу от Ларами. Они последовали за ним, и через день он, не заметив слежки, въехал в новую деревню, вигвамов на тридцать – кроу посчитали. Сержант, видно, этого ждал – у него на руках было требование на полевую пушку, датированное прошлым годом, и он тут же подал его начальнику артиллерийского снабжения, который по ровности духа превосходил самого Цезаря. Нет нужды беспокоить майора. И к рассвету следующего дня мы в бодром расположении двинулись в путь, желая отыскать ту деревню, и изящная пушечка весело грохотала за нами.
Глава восьмая
Лук согнут, и лучник изо всех сил натягивает тетиву, а потом, хорошо нацелившись, отпускает стрелу на волю. Есть странный, напряженный момент, когда рука уже не в силах тянуть и ничего не остается, как отпустить; поэтому лучник должен знать, что идет за чем, иначе испортит выстрел и сам покалечится. Я об этом думал, пока мы выступали почти совсем ровными рядами по следам наших разведчиков-кроу. Поймал-Коня-Первым – хитрец, и нам непросто будет отыскать его и отомстить его душе. Сержант считал, что по праву именно те, кто год назад нашел убитых, должны сейчас отправиться на поиски деревни. Калеб Бут тоже был среди нас, как воскресший Христос. За это время Калеб отрастил большие усы и обзавелся маленьким сыном от красивой индеанки-сиу, причем из племени оглала, и мне кажется это странным. Наверно, любовь умеет подшутить над историей.
Этот год не прошел незамеченным для сержанта. Несмотря на свою молодость и невежество, мы знали, что сержанта подтачивает не только возраст. Он стал тощий, как сухая ветка. Его прежнее тело поусохло, и даже воинственные разговоры сошли на нет. Человек, которого я считал чудовищем и злодеем, стал в моих глазах другим. Повадки у него были грубей Черных Холмов, а мозг пуст – там остались только приказы, выпивка и курево. Все, что он говорил, было приперчено сквернословием. Но это лишь наружность. Заглянув внутрь, можно было увидеть другое – не скажу, что розовый сад, но некую странную тишину, которой я со временем научился восхищаться. И даже наслаждаться – так что порой я сознательно искал общества сержанта. Он муштровал нас на раскаленном летнем плацу, словно хотел, чтобы американское солнце сожгло нас, как костер листья. Он был жёсток и жесток, если кто-то неправильно понимал приказ или поворачивал направо, когда команда была налево. Он мог ударить подчиненного саблей плашмя, а как-то раз он при мне стрелял под ноги солдату, который сбился с ноги, и тот приплясывал, подвывая, чтобы остаться в живых. Но сержант был ходячим справочником по военному делу и ни разу не завел нас в ловушку. И хотя он был не виноват в гибели отряда год назад, он взял на себя долю вины, и все его планы мести служили для того, чтобы восстановить потерянное из-за его ошибки в расчетах.
Я уже говорил, что пел он просто кошмарно, но хочу еще раз это повторить – лишь от воспоминания о его омерзительном голосе. И я молю Бога, чтобы в раю было разрешено петь только ангелам.
Вот проходит день, а затем ночь, и сержант гонит нас вперед и не дает спать. Он думает, мы уже так далеко забрались на север, что эти чертовы кроу, видать, тащат нас к себе домой, в Йеллоустоун. В странные земли, о которых рассказывают всякое. К утру второго дня мы достигаем леса, начинается подъем, и майор мощно распекает индейцев-кроу. Мне еще не приходилось следовать за такими бешеными волками, говорит он. Как я, по-вашему, потащу пушку через эту гору? Так что пушка с десятком людей остается позади – им придется поднимать ее фут за футом с помощью блоков и вообще делать тяжелую работу на жаре. Мулов, которые тащат пушку, погоняет негр по имени Боэций Дильвард – говорят, он лучший погонщик мулов в полку, но все равно. Мулы, как и люди, любят ровную землю. Боэций Дильвард тоже качает головой, глядя на кроу. Ты сделай что можешь, Боэций, говорит ему сержант, а я извиняюсь перед тобой за эту глупую историю. Ничего, сэр, отвечает Боэций, я втащу эту пушку наверх, можете не волноваться. Только смотри, Боэций, чтоб вы двигались неслышно, как лани, понял? Да, сэр, будет сделано. Черт возьми, говорит сержант.
Всего четыре-пять часов пути – и нам начинает открываться земля такой красоты, что пробирает до костей. Когда я говорю «красота», я и имею в виду красоту. В Америке часто кругом себя видишь такое уродство, что спятить можно. Трава, на тысячи миль – трава, и хоть бы тебе один холмик для разнообразия. Я не говорю, что в равнинах нет красоты. Есть. Но когда путешествуешь по равнине, совсем немного времени проходит, и у тебя начинает ехать крыша. Можешь взлететь с седла и посмотреть сверху на себя, едущего верхом. Как будто от безжалостного однообразия этой езды умираешь, оживаешь и снова умираешь. Мозг плавится в своей костяной миске, и повсюду видишь чудовищные чудеса. Комары сжирают тебя на ужин, и становишься галлюцинирующим лунатиком. Но вот вдалеке мы видим пейзаж, который как будто кто-то намалевал огромной кистью. Он взял голубой цвет – яркий, как вода в водопаде, – для гор, а зеленый – для лесов, такой зеленый, что хватило бы на десять миллионов изумрудов. Реки прожигают лес синей эмалью. Огромное огненное солнце со всей силы выжигает эти роскошные краски и уже расчистило десять тысяч акров неба. Совсем рядом сгрудились черные утесы – они поднимаются, гладкие и странные, из расплавленной зелени. Дальше по небу проходит огромная красная полоса, такая красная, как штаны зуавов. Потом другая огромная лента, бирюзовая, как яйцо малиновки. Господне творение! Тишина такая огромная, что от нее болят уши, цвет такой яркий, что от него болят жадные глаза. Мерзкий грехопадший человек заплачет при виде такой красоты – она вроде как говорит ему, что его жизнь не похвальна. Останки невинности жгут ему грудь, словно уголек от того самого солнца. Лайдж Маган поворачивается в седле и смотрит на меня. Он смеется.
Какие приятные места, говорит он.
Да уж, отвечаю я.
А почему ты мне этого не говоришь, возмущается Старлинг Карлтон с другого бока Лайджа. Я способен восхититься хорошим пейзажем ничуть не меньше рядового Макналти.
Какая красота, правда, Старлинг, говорит Лайдж, будто не знает, что вопрос Старлинга – с подковыркой. Он, конечно, знает. Но Старлинг уступает и решает ради дружбы поддержать болтовню Лайджа.
Еще и какая, говорит Старлинг. Умереть не встать.
И у него становится по-настоящему счастливый вид. И у Лайджа – тоже.
Черт побери, говорит сержант, тихо вы там, черт бы вас побрал.
Есть, сэр, отвечает Старлинг.
Спускаются сумерки, и тот же самый Бог медленно задергивает свою работу рваной черной занавеской. В спешке и облаке пыли возвращаются индейцы-кроу, деревня оказывается всего в четверти мили впереди, сержант велит нам спешиться, и теперь мы в незавидном положении – тяжелые на ногу белые люди рядом с деревней, где живут гении разведки и бдительности. В эту ночь нам придется превзойти самих себя, а лошадям – вести себя очень тихо, что слабо согласуется с большой книгой правил поведения для лошадей. Более того, мы надеемся и молимся, чтобы пушка нагнала нас в темноте бесшумно, а не с грохотом, как семь видений Иезекиилевых. Повар раздает нам сухой паек, и мы сидим на корточках, как бездомные, и едим, боясь разжечь костер в этой полной опасностей ночи. Мы говорим мало, в основном это обычная болтовня – так мы поддерживаем друг друга против страха. Страх – он как медведь в пещере из легкомысленной болтовни.
Мы уже две ночи без сна, и сейчас, когда надежный шар солнца опять поднимается на горизонте, кости у нас болят, а в голове вместо родных мозгов что-то незнакомое, холодное. Часа в четыре ночи по карманным часам сержанта пушка явилась у нас за спиной со скрипом и лязгом, и сержант отправил весь отряд назад, чтобы перенести пушку на позицию. То была не работа, а чистое безумие. Надо было снять колеса, разобрать лафет, снять пушку и перетащить эту тяжесть, равную десяти трупам, через колючие кусты по каменистой земле. Потом – порох, огромные пули и капсюли – великанские двойники тех, что мы использовали в своих мушкетах. Боэций, он отвел лошадей и мулов назад на милю. Только мы – на своих култышках. На своих двоих. Мы слышим, как чертовы сиу поют и завывают, будто сотня сирот, оставшихся без матерей. От таких звуков на душе спокойней не станет. Не я один задавался вопросом: какого черта мы тут делаем? Собираемся отомстить, это понятно, но можно ли отомстить таким образом? Чертовская глупость, с какой стороны ни посмотри. Но все молчат. Мы помним, как сержант стоял один на месте бойни и как он резал носы. Калеб Бут наверняка помнит и другое, ведь он там был и сам все видел. Он лежал один в вигваме, и все его товарищи были мертвы, но он знал, что мы придем. Он рассказал нам: он знал, что мы придем, и мы пришли. В этом есть что-то такое, что нас теперь связывает. И вот мы трудимся в темноте, спотыкаемся, как пьяные, готовя пушку, и сержант шепотом отдает другие приказы – мы должны выстроиться в форме полумесяца, чтобы захватить как можно бо́льшую часть деревни, когда пушка сделает свою черную работу. Кроу говорят, что за палатками индейцев – темный глубокий овраг, так что мы сможем накрыть бегущих и влево и вправо. Скво попытаются увести детей в безопасное место, а мужчины будут прикрывать их. Если Поймал-Коня-Первым не изменился, он будет драться яростно, как горный барс. Нам предстоит нелегкое дело. Если сиу одержат верх, мы все пойдем на корм свиньям. Жалости можно не ждать, ведь мы и раньше никакой жалости не видели.
Сержант – не новичок. Даже в темноте он поставил пушку на возвышение, зная, что делает, и мы видим его правоту, когда землю заливает слабый золотой свет утра. Красота этих мест теперь кажется нам коварной, и сердца наши болят от страха. Мы никак не можем согреться, хотя бодро бегаем туда-сюда, и тощая фигура сержанта расхаживает взад-вперед, шепча приказы, делая знаки руками, – он ни минуты не стоит спокойно. Из индейского лагеря поднимается дым только что разведенных костров, и нам вдруг кажется, что мы – адовы отродья, забредшие в рай.
Так что же такое эта печаль, эта тяжесть печали? Она давит на нас. Пушка готова, заряд забит. Артиллерист – Хьюберт Лонгфилд из Огайо. Половина длинного худого лица у него синяя от давнего несчастного случая при стрельбе. Пушки взрываются когда хотят, заранее не предскажешь. Он обихаживает пушку, словно танцуя странный старинный танец. Он взводит, заталкивает, открывает и наводит. Он стоит наготове со шнуром в руках, испещренных синим. Теперь он ждет приказа, теперь он жаждет его. Еще два артиллериста наготове, чтобы подносить боеприпасы. Все взгляды солдат обращены на пушку – длинный тонкий полумесяц людей. Уже, должно быть, шесть утра, и все дети в лагере проснулись, и все скво подвесили котелки на огонь. Мы видим – четко, словно бумажные силуэты, – две бизоньи шкуры, черные и жесткие, распяленные на деревянных рамах. Одному Богу известно, где добыли этих бизонов, – должно быть, охотничья партия ушла очень далеко от деревни. А теперь эти шкуры сушатся со скоростью сушащихся шкур, то есть медленней, чем течет маленькая струйка времени. Вигвамы изукрашены, в них нет той нищеты, которой режут глаза вигвамы к востоку отсюда. Жизнь этих мест еще не тронута нами. Мужчины не откажутся от виски, если вдруг оно им попадется, но все выпьют в один присест. Индеец сиу пролежит день пьяным, но наутро снова готов совершать подвиги, что твой Гектор у Гомера. Индейцы, что перед нами, подписали договор с полковником, но как только жалкие статьи договора оказались забыты, люди вернулись к привычной жизни. Если бы они ждали правительственных припасов, то вымерли бы с голоду.
Сержант шепчет приказ, как признание в любви, Хьюберт Лонгфилд дергает за шнур, и пушка взрёвывает. Она ревет, как сто львов в маленькой комнате. Мы бы с радостью заткнули уши, но наши мушкеты заряжены и нацелены на линию вигвамов. Мы ждем, пока выжившие побегут, как крысы. Проходит время – примерно столько, сколько прошло от Сотворения мира, – и я слышу свист снаряда, сверлящий, пронизывающий звук, а потом доносится привычное бум-бум, и снаряд дергает небеса за брюхо и творит вокруг себя хаос, борта вигвамов содраны, как лица, другие вигвамы опрокинуты яростным ветром взрыва, и мы видим людей в разнообразных позах удивления и ужаса. Немедленно воцаряется убийство и смерть. Вигвамов здесь около тридцати, и единственный снаряд сделал огромную черную раковую язву в середине. Скво собирают в кучки разноразмерных детей и дико озираются, словно не зная, в какой стороне спасение. Сержант опять командует – теперь в полный голос, поскольку о нашем визите уже объявлено, – мы разом стреляем из мушкетов, и пули злобно вгрызаются в дерево, шкуры и плоть. Штук десять скво сразу падают, а дети цепляются за них или пытаются бежать. Человек двадцать воинов уже несутся с ружьями, но Хьюберт снова готов стрелять и стреляет. Длинный сегмент лагеря уже оторван, как отрывают кусок картины. Наши пули, похоже, устали и ослабли – мы, кажется, ранили вдвое больше индейцев, чем убили. Многие бродят по лагерю, шатаясь, зажимая раны руками и крича, – но воины, видно, поняли, что к чему, и пытаются увести скво и детей через задворки деревни. Огонь, огонь, кричит сержант, и мы как сумасшедшие перезаряжаем и стреляем. Порох, пуля, шомпол, капсюль, курок, огонь. Порох, пуля, шомпол, капсюль, курок, огонь. Снова и снова и снова и снова Смерть без устали трудится над деревней, собирая души. Мы работаем, все в мыле и в странной скорби, но мы охвачены жаждой мести, яростной, солдаты, нацеленные на прекращение жизни, полное уничтожение. Ничто меньшее не утолит нашу жажду. На горячем летнем ветру мы дописываем конец к истории наших убитых товарищей. Мы стреляем и смеемся. Стреляем и кричим. Стреляем и рыдаем. Прыгай, Хьюберт, тяни за шнур. Навостри слух, Боэций, отведи лошадей назад. Поднимай мушкет, Джон Коул, стреляй и снова стреляй. Строй солдат в синем, ходи веселей, ибо Смерть – переменчивый союзник.
Сержант велит примкнуть штыки, и мы бежим вперед, чтобы проткнуть всех, кого минули пуля и снаряд. Может, воины и сопротивлялись, но мы этого даже не заметили. Нас переполняет сила мести, и мы, похоже, неуязвимы для пуль. Наши страхи сгорели в горниле битвы, и осталась лишь убийственная храбрость. Мы как небесные дети, что совершают налет на яблоки в саду Господа, – бесстрашны, бесстрашны, бесстрашны.
Наша скорбь вздымается спиралью к небу. Наше мужество вздымается спиралью к небу. Наш позор запутался в скорби и мужестве, словно они – колючие плети шиповника.
Мужчины сиу спрятались, присев за какой-то преградой, но, когда мы входим в деревню, они без колебаний встают и с голой грудью бросаются на нас. У каждого из нас мушкет заряжен, и этот заряд надо приберечь, чтобы бить наверняка, если вообще возможно стрелять наверняка в такой битве-неразберихе. Краем глаза я вижу, как Калеб Бут падает под огнем индейцев. Они вытаскивают из-за пояса ножи и вопят в бешеном радостном отчаянии, зажигающем в сердце безумный огонь. Мы не любовники, что спешат слиться в объятии, но все равно я чувствую, что мы неразрывно и пугающе связаны, будто храбрость жаждет соединиться с храбростью. Ничего другого я не могу сказать. На свете нет воинов бесстрашней сиу. Они отвели женщин и детей в укрытие и теперь, в последний отчаянный момент, желают рискнуть всем, чтобы защитить их. Но снаряды принесли в лагерь ужасное разрушение. Теперь я отчетливо вижу переломанные тела, кровь, ужасную мясницкую лавку, бойню, что натворили эти расцветающие металлические лепестки. Молодые девушки распростерлись кругом, как жертвы смертельного танца. Мы словно взяли живые ходики деревни и остановили их. Стрелки встали, времени больше не будет. Воины налетают на нас, как образцовые демоны, но великолепные, в этом им не откажешь, и живо идут на приступ. У нас в сердцах скопилось столько крови, что они тоже вот-вот взорвутся. Теперь мы боремся, падаем, встаем, нас тридцать против шестерых или семерых – всех, кого пощадили наши бомбы и снаряды. Это яростные воины, и в животе у них горечь от бесполезных договоров. Даже среди вспышек и искр битвы я вижу, как они истощены – бронзовые тела костлявы, с длинными мускулами. Мы всех их убиваем просто численным перевесом. Теперь остались только скво и те, кто с ними в укрытии. Сержант, пыхтя, как запаленная лошадь, приостанавливает суматоху смерти и велит двум солдатам идти в овраг и пригнать оттуда женщин. Что он собирается с ними делать, мы не знаем, потому что как раз в это время женщины вырываются из своего травяного укрытия и бросаются на ошарашенных солдат с пронзительными воплями и такими же острыми ножами, и нас охватывает вихрь колотых ран. Другие солдаты подбегают и убивают этих женщин. Теперь мертвы четверо или пятеро наших и все индейцы. Мы осторожно подходим к краю оврага. Заглядываем вниз, в крутые каменные глубины, и видим там, в гнезде, человек тринадцать детей, они смотрят вверх, словно молятся, чтобы ихние родители вернулись за ними. Но этому уже не бывать.
Теперь у сержанта дым идет из ушей – разведчики-кроу сказали, что Поймал-Коня-Первым не найден среди мертвых. Судя по всему, мы перебили его семью, в том числе двух жен. И похоже, единственного сына. Сержант явно доволен, но Джон Коул шепчет мне, что, может, тут и нечему радоваться. Сержант не всегда все досконально понимает, говорит он, но только мне на ухо. Сержант хочет побросать детей в овраг, но Лайдж Маган и Джон Коул предлагают лучше угнать их с собой. Отвести в форт и там воспитывать. Их можно учить в школе, говорят Лайдж и Джон Коул. Я знаю, без тени сомнения, что они вспомнили про майора и миссис Нил. Все, что сегодня произошло, было сделано без согласия майора, а прибытие миссис Нил заставило каждого солдата кое о чем задуматься. Я просто рассказываю, как все было. Сержант может убивать воинов сколько его душе угодно, но вот за скво ему уже придется давать ответ. Чертыхайся сколько хочешь, но это правда. Эти проклятые идиоты с востока ни шиша не понимают, черт бы их побрал, говорит он. Но мы все молчим и ждем приказа. Старлинг Карлтон не говорит ни слова. Он стоит на коленях, закрыв глаза, на краю оврага. Ссохшееся лицо сержанта явно сердито, но он велит нам согнать детей. Мы так устали, что не понимаем, как теперь возвращаться в форт. Мы не потеряли ни капли крови, но кажется, что она вся медленно вытекает из нас и впитывается в землю. Нам предстоит похоронить немногочисленных убитых солдат. Двух человек из Миссури. Молодого парня из Массачусетса, он был погонщиком мулов – подмастерьем при Боэции Дильварде. И Калеба Бута. Сержант берет себя в руки, откладывает всю свою злость в долгий ящик и произносит короткую ободряющую речь. Вот поэтому мы до сих пор повинуемся сержанту. Каждый раз, когда кажется, что он уже окончательно сверзился в ад, он показывает, что на самом деле он человек не из худших.
Глава девятая
Но смерть и за сержантом явилась. Он лежал в лазарете, где когда-то оттаивал Джон Коул, и мы могли приходить и навещать его. Сперва он почти все время молчал, но мало-помалу вроде как разговорился. Больничный санитар – он у нас был за доктора – делал что мог, но мог он разве что горшки выносить. У сержанта все трубы в брюхе прогнили, и говно иногда шло горлом, словно заблудилось на просторах тела. Он все еще был сержант, мы не смели ему слова вякнуть поперек, и нужно было поступать очень осторожно, чтобы не получить нахлобучку. Седой старый негодяй вроде него не устроит преображения на смертном одре. Но в самом конце он сказал мне вот что. Что он не знает, для чего эта жизнь. Вот так просто взял и сказал. Что жизнь выглядит очень короткой, когда смотришь назад, – хотя, когда ее живешь, она кажется нескончаемой. Еще он сказал, что у него брат в этой самой деревне, в Детройте, но писать ему толку нет, наверно, потому как он неграмотный. Весь этот разговор случился однажды вечером, поздней осенью, когда последние остатки летней жары пытались кое-как задержаться, цепляясь слабеющими пальцами за ветер. Санитар только что закрыл окно, но меж деревянных стен еще веял вольный воздух. Холодные пространства дворов между домами. Сержант уже был больше похож на мешок костей, чем на человека. Он походил на вырезанного из дерева старинного святого в церкви, но сквернословил по-прежнему, от всей своей зловонной души. Я не имею в виду ничего плохого. Да, он был с причудами, это точно. Жестокий и не заботливый, но какая-то скрытая жила проходила у него в душе. Я сидел с ним один, глядел на его усохшее лицо в сумерках. Узкие глаза еще сверкали. От болезни лицо его почернело. Он заговорил про вождя Поймал-Коня-Первым, надеялся, что мы его все-таки достанем. Я сказал, что, конечно, мы будем держать ухо востро. При этом подумал, но про себя, что, может быть, мы уже сравняли счет. Потом разум сержанта начал блуждать: ему казалось, что он в Детройте, во времена своей юности, когда его брат как раз начал подниматься в бизнесе, а он убил человека. Избежал петли благодаря призракам слов – все потому, что свидетелей не было. Впал в меланхолию, так сказал сержант. Говоря о брате, он казался другим человеком. Мать была неласковая старуха, а отца убили на войне с индейцами в 1813 году на тогдашней границе, в Кентукки. Сержант сказал, он сожалеет только об одном: что женился на женщине, которая его не любила, и так и не развелся с этой мегерой и не попробовал обзавестись второй миссис Веллингтон. Ну сержант! Все это меня удивило, скажу я вам. Но умирающий имеет право говорить что хочет. Не обязательно правду.
И тут он умер. Хотя бы не придется больше слушать его пение, сказал Лайдж Маган.
Еще в это время миссис Нил взяла пленных индейских малых к себе в школу. Оказалось, дочь Поймал-Коня-Первым зовут Винона, и на языке сиу это значит Перворожденная Девочка, по словам мистера Грэхема, переводчика. Ей, может, лет шесть или семь, но кто знает, потому как индейцы считают годы нисколько не лучше моей собственной родни в Ирландии.
Вышло, не я один думал, что, может быть, счет между вождем и нашей такой-сякой армией сравнялся. Сержант совсем недолго пролежал в своей скромной могилке, когда мистер Грэхем получил какое-то сообщение и мы узнали, что Поймал-Коня-Первым желает нанести нам визит. Полковник и майор имели по этому поводу совещание и решили принять вождя, надеясь, что это улучшит отношения между нами и племенем. Все были ужасно взбудоражены, и полковник боялся открытой войны на равнинах, так он сказал. А майор, может, вспомнил, как вождь спас нас от смерти в голодном походе, и, хотя учитывал резню, все же не забыл и о трудах покойного сержанта, приведших к гибели жен и сына вождя. Я полагаю, сердце майора всегда стремилось к справедливости, и, будучи весьма низкого мнения о человечестве в целом, он, однако, готов был делать послабления где можно. Сами солдаты, когда выходили поразвлечься, любили выпить и пошуметь, и порой даже в самом лагере вспыхивали беспорядки, в которых шумом и синяками дело не ограничивалось. Но как мрачные Черные Холмы, по слухам, местами пестрели золотыми самородками, майор верил, что так же устроено и сердце человека. Кроме того, на него действовало мощное цивилизующее средство в лице миссис Нил, женщины, что могла бы стать проповедником, не будь она раздвоена снизу. Красота и вера сошлись в ней так, что солдаты слабели от чувства, которое только и можно назвать любовью. Может быть, и похотью.
Если б сержант все еще ходил по земле, он бы всего этого не потерпел. Но я так думаю, в это время он дрожащей рукой подавал свиток со своим именем у перламутровых врат.
Назначенный день выдался холодным, сухим и темным. Река, текущая мимо форта, была сыра и уныла, а землю вокруг – лысую, как говорил про нее Джон Коул, – пещрили случайные пятна льда и снега. Под стенами форта, снаружи, выросло немало домов. Мастерская седельника, выкрашенная мертвенно-зеленым, и фактория, где сидел агент, торговавший с индейцами, – она жалась у крепостной стены, словно обрывок поэзии посреди теснящей со всех сторон прозы. Почему-то штукатуры и плотники приехали украсить этот маленький дворец аж из Гальвестона в Техасе. Что же до самого форта, он местами совсем обветшал, но полковник держал его в порядке, на сколько денег хватало. Огромные ворота со старой аркой из крученой сосны словно уходили назад в забытые времена. И вот в самую рань наша сильно поредевшая кавалерия выстроилась перед жильем майора, то есть в дальнем конце плаца. Нам велели зарядить мушкеты, но закинуть их за спину, как по команде «вольно». Боэцию приказали вытащить обе пушки и поставить за конюшней, но я знаю, майор ни минуты не думал, что они и впрямь могут понадобиться. Нет, сэр. Майор верил, что читает в сердцах, как в раскрытой книге, и толкует прочитанное самым верным образом. Началось с того, что часовые, стоящие на стене над воротами, закричали о приближении всадников сиу. Те ехали вдали – не торопясь, вежливо – и остановились примерно в полумиле. Мистеру Грэму велели выехать верхом им навстречу и разузнать, что к чему, и вот он влез в седло и выехал в ворота в сопровождении двух слегка дрожащих кавалеристов. Я заметил, что ворота раскрыл для них Старлинг Карлтон, а потом плотно закрыл у них за спиной. И они поехали с видом людей, к которым Смерть должна прийти куда раньше Рождества. Сиу ждали поодаль на небольшом пригорке – ровно такой высоты, что нам было их видно. Во всей крепости не нашлось никого желающих отправиться с мистером Грэхемом и его эскортом. Мистер Грэм был маленький и лысый, ни для кого не опасный. Солдаты, что поехали с ним, – черноглазые техасцы, с виду похожие на испанцев, и, если б их убили, по ним никто бы скучать не стал. Во всяком случае, я так думал. Наверно, я просто пытался развлечь себя в напряженном ожидании. В общем, мистер Грэхем доехал до отряда сиу и, наверно, стал чесать языком, как выражается Джон Коул. И вот так они какое-то время чесали языком, а потом мистер Грэхем приехал назад, что твой король, только маленький. И такое облегчение было на лицах у двух его спутников-солдат, что мы все обрадовались как не знаю что. Он сказал, что вождь хочет приехать один в знак своих мирных намерений и поговорить с майором. Тогда кое-кто из солдат засмеялся – видно, подумав, что пускай едет, тут мы его и пристрелим, чокнутого. Но они не знают майора. И может, Поймал-Коня-Первым так же хорошо читает в книге майора, как майор – в его книге. От такого договора сердце трепещет. Нельзя не восхищаться тем, кто выезжает к крепости белого человека один, оставив позади вооруженных товарищей. Старлинг Карлтон, впустив мистера Грэхема, оставил ворота нараспашку, и мы все видим, как приближается вождь. Издали лучше всего видна роскошная краса его головного убора и развевающихся одежд. На груди металлический пластрон, сделанный, конечно, белыми из какого-то сплава, но видно, что для вождя он – скорее дорогое украшение, чем доспех. Вождь приближается, и я вижу кое-что еще. Поскольку на дворе сырая зима и от дичи остались одни слухи, меня совершенно не удивляет, что щеки у вождя запали и лицо осунулось, как у самой богини зимы. Ноги всадника на конских боках как странные палки, и конь тоже костляв и болен. Голод проник в сердце этого человека. У ворот он спешивается – ловко, хотя стремян у него нет, – и сдает ружье и нож Старлингу Карлтону. Одной рукой оглаживает лицо и шествует вперед, на мрачный плац. С реки в это время налетает поземка, противный ветер змеей вползает в форт и ноет меж домов. Майор, в свою очередь, тоже выступает вперед безоружный, а с ним мистер Грэхем, который, видно всякому, вне себя от беспокойства и расстройства. Его несчастное личико покрывается каплями пота, как холодная стена. Вождь толкает длинную речь, а мистер Грэхем переводит. В двух словах выходит, что вождь хочет получить обратно свою дочь. Миссис Нил, кстати говоря, стоит на крыльце школы, а все индейские детишки прилипли к окнам, и их лица – как маленькие луны на темном. Вождь снова начинает возвышенно говорить – о любви, достоинстве, войне и всяком таком. Индейцы всегда разговаривают как древние римляне, это уж точно. Майор тоже отвечает речью, и похоже, что он намерен отдать вождю дочь. Назревает сделка, а солдатам не все равно. Они, конечно, видят, как отощал вождь, – воин теперь из него никакой. Я думаю о том, что все это печально. Что и сказать, печально. Мы знаем холодную жестокую войну, знаем, каково ее вести, – ведь мы сами ведем ее на этих вот равнинах. У любого солдата в сердце есть маленькое чудно́е местечко для врага – это факт. Может, просто потому, что он тут и жив – там же и тогда же, что и ты, и все мы лишь жертвы шулера с тремя картами. Что уж там, никто не знает всей правды. Майор поворачивает голову, зовет жену и велит ей выпустить девочку из школы. Миссис Нил всплескивает руками, но слушается и быстренько делает что велено. Девочка вылетает коричневым языком пламени, бросается стремглав и встает рядом с вождем. Он очень спокоен, наклоняется к ней, поднимает, сажает к себе на правое бедро. Майор Нил констатирует завершение встречи, как говорится, и вождь со своей ношей поворачивается, чтобы уйти восвояси. Старлинг Карлтон стоит с мушкетом и ножом, как негр-вышибала в старом салуне в Дэггсвилле. Метель – лишь обрывки истертых вуалей, и нам все хорошо видно. Мы напряглись, словно велено стрелять, но причины стрелять нету. Перед нами один-единственный индеец, которому нечем стрелять в ответ. Может, у нас черные сердца, когда дойдет до дела, но в сердцах проходит жила, называемая справедливостью, и она никогда не выгорает до конца. Поймал-Коня-Первым доходит до Старлинга Карлтона, и тот ему что-то говорит. Конечно, вождь его не понимает, и Старлинг повторяет погромче. Он говорит что-то вроде: «Твое ружье лучше моего, может, ты мне его подаришь?» Что за черт, чего это он, говорит Джон Коул. Он говорит, что у вождя ружье лучше, отвечаю я. Что за черт, повторяет Джон Коул. Тут Старлинг вроде подуспокаивается, майор трогается в ту сторону – наверно, чтобы уладить дело, – но останавливается, увидев, что Старлинг отдал ружье. Вождь берет ружье левой рукой и опирает о предплечье – у него нет выбора, потому что правая рука занята девочкой. И тут, в этот самый миг, Старлинг Карлтон выхватывает старый индейский нож и бросается на вождя. Никакая сила на земле не может противостоять атакующему Старлингу Карлтону, потому что он весит как молодой бизон. И как Бог свят, он вгоняет нож в бок вождю. Девочка кричит и падает из рук отца. Тут ружье вроде как выстреливает само, и Старлинг Карлтон прыгает на одной ноге и орет – пуля попала ему в ступню. Я так думаю, что он будет хромать на эту ногу до конца своих дней. У вождя нож торчит из раны, как у мексиканского быка на арене, но он подбирает дочь, кидается вместе с ней в седло, разворачивает коня кругом, пинает его ногами, как сам дьявол, и скачет прочь бешеным галопом. Видно, что конь удивлен не меньше нас. Один-два солдата решают пострелять вслед вождю, но, я думаю, в него не так просто попасть, и вообще они стреляют через зазор в воротах. Старлинг Карлтон орет, чтобы они перестали. Он уже получил пулю в ногу – не хватит, что ли? В отдалении воины сиу прямо бурлят на своих конях, как масло в маслобойке. И тут наш снайпер Лайдж Маган бежит по плацу, взлетает по ближайшей лестнице на стену и наводит мушку на скачущих сиу. Майор кричит, чтобы Лайдж перестал, но Лайдж, похоже, вдруг разучился понимать по-английски. Все прекрасно понимают, что ни в кого он не попадет. Но тут происходит престранная вещь. Поймал-Коня-Первым вроде как останавливается на скаку и разворачивает коня вполоборота к нам. В кого-то явно попали, но это не вождь и не конь. Миссис Нил вскрикивает и подхватывается бежать к воротам, и майор бросается наперерез и ловит ее в охапку, не давая ходу. Время словно остановилось, буря утихла, и ничего больше не продолжается. Майорская жена теперь навек застынет в объятиях майора, а вождь будет вечно сидеть вполоборота и глядеть на нас, держа на руках мертвую дочь. Старлинг Карлтон будет вечно реветь от боли как дурак, миссис Нил – рыдать, и черные тучи этого дня навек застрянут на небесной тверди, и Господь снова удалится от нас.
Но заклятие разбивает Боэций – он бежит из-за угла, чтобы узнать, не пропустил ли он команду к стрельбе.
Майор решает не выяснять, что это взбрело в голову Старлингу Карлтону, и на следующее утро на плацу перед общим строем признает, что из его плана так или иначе не могло выйти ничего хорошего. Теперь он это понимает, но уже поздно. Снег падает манной небесной, но ей не напитать ни одного израильтянина. Может быть, майор чувствует, что старое время умирает и приходит новое. Лайдж говорит, что просто хотел стрельнуть за Калеба Бута и вовсе не собирался убивать никаких девочек. Все это понимают. Майор вроде бы решает оставить дело так. Но это не мешает Джону Коулу пару дней спустя спросить Старлинга Карлтона вечером в казарме, какого черта на него нашло. Старлинг Карлтон – его друг и, видно, понимает, что обязан ответить. Он говорит, что увидел ружье вождя, новенькую винтовку Спенсера, и ему прямо желчь в голову ударила. Он вдруг весь вспыхнул, как пожар в подлеске. Отчего он должен таскать дурацкий мушкет на перевязи, а этот индеец расхаживает с королем винтовок. Прямо так и сказал, «с королем винтовок». И так далее. Так что тебе вздумалось его пырять, спрашивает Джон Коул. Да разве это не очевидно? Черт побери, ты что, не видел, как этот проклятый вождь наставил на меня винтовку? Ты еще скажи, что он в меня не стрелял! Чего? А скажи, красавчик Джон Коул, разве это не факт, что в тебе есть индейская кровь? Небось жалеешь своих, чтоб те пусто было. Джон Коул растерялся ненадолго, и я тоже. Я не могу припомнить, когда был выстрел – до удара ножом или после. Пытаюсь воскресить все это у себя в голове. Наверно, выстрел был после, но я уже не уверен. О господи. У Джона Коула такой вид, будто Старлинг Карлтон и его пырнул ножом, и тут Старлинг Карлтон подходит к нему близко и говорит: «Я на тебя не сержусь, Джон Коул, не сердись и ты на меня». Ладно, говорит Джон Коул, и только я вижу, что у него глаза на мокром месте. Джон Коул может прослезиться, если с ним обошлись благородно. Тут Старлинг Карлтон его облапливает по-медвежьи. Небось теперь Джон Коул чует, как воняет от этого типа, думаю я. Все происходит очень быстро, но все же происходит. Потом, видно, мы все решаем, что теперь можно жить дальше, как будто ничего не было.
Глава десятая
Дальше мой рассказ перескакивает года на два. Единственное, что за это время случается из общего течения жизни, – одна из индейских малявок привязывается ко мне, и, по мере того как она учится английскому у миссис Нил, я узнаю разные подробности из ее жизни. Свою историю, какую можно было бы изложить на своем языке, она, надо полагать, помаленьку запамятовывает, потому как все ее разговоры – только про миссис Нил и про дела внутри форта. Я так понял, что она двоюродная сестра покойной Виноны. Я, хоть убей, не могу выговорить ее индейское имя, притом что, кроме него, от меня ничего не требуется, поэтому извиняюсь перед девочкой и спрашиваю, нельзя ли мне звать ее Виноной. Она вроде бы не возражает. У ее старого народа в обычае разные нарекания имен, поэтому, может, ей кажется в порядке вещей, что я даю ей новое имя. Старлинг Карлтон злится и говорит, что нечего заводить дружбу с крысами, – так и сказал. При этом он весь дрожал, и подбородки его вибрировали, словно грудка певчей птицы. Он говорит, что ирландцы и так не подарок, а африканцев, по его мнению, можно всех разом скормить свиньям, но индейцы – хуже всех, и это верно, как в учебнике. Я не могу понять, всерьез он или нет, потому что, когда он все это говорит, его лицо неподвижно. Джон Коул считает, что у Старлинга Карлтона не все ладно в голове. Скорей всего, он кончит в Олд-Блокли. Это известный приют для душевнобольных. Я говорю, что Виноне всего восемь лет и она никакая не крыса. Ничуточки. Старлинг Карлтон распространялся об этом еще с полгода, а потом заткнулся.
Но вот у красавчика Джона Коула не все ладно в теле. И майор решил, что Джон Коул не может завербоваться на новый срок: когда его нынешний контракт выйдет, ему надо будет увольняться со службы. Поскольку мы с Джоном Коулом записывались вместе и на одинаковый срок, стало быть, я смогу уйти вместе с ним. «Отряд из двух солдат», – зовет нас майор и улыбается по-доброму. Мы получим свое жалованье плюс немного денег для проезда на восток, и нам оставят шляпы, штаны, рубахи и подштанники. Майор говорит, что лучше всего нам сейчас уйти, а если от болезни найдется лекарство, тогда вернуться. Он сказал, что мы отличные драгуны и место наше в армии. Но он не может держать на довольствии человека, что все время болеет, это перечит и уставу, и здравому смыслу.
Все время, пока майор это говорит, Джон Коул смотрит на него с таким лицом, как будто уже умер. Я думаю, Джону Коулу просто невмоготу вдруг представить себе жизнь без армии. Он говорит, его как будто изгоняют из рая. Не найти больше такого отличного места нигде, от Дана до Вирсавии. Майор говорит, что знает и что с болью приносит нам эту весть. Полковник очень высокого мнения о Джоне Коуле, особенно по опыту стычек, в которых он дрался.
Я иду к миссис Нил и прошу выдать нам Винону в ученицы служанки. Миссис Нил говорит, что Винона к этому готова. Девочки поступают в услужение как раз лет девяти, а Винона умеет хорошо говорить и уже почти совсем хорошо читает. И считает тоже. «Я научила ее всякой простой готовке – всему, что сама умею. Она отлично готовит на водяной бане. Вы ведь любите белый соус?» – говорит миссис Нил. Мы беседуем у нее в темной парадной гостиной. Миссис Нил хорошо меня знает, но все-таки строжит и задает трудный вопрос. Думаю, она единственная женщина во всем божьем свете, которая способна спросить такое. И это кое-что говорит о ней. «Я не успокоюсь, пока не спрошу. Мужчины думают, что могут взять индейскую девушку для своего удовольствия, и я не собираюсь подобное терпеть, поэтому пообещайте мне честно, рядовой Макналти, что вы берете эту девушку только для того, чтобы она у вас работала прислугой». Я отвечаю: «Как весь мир перед нами, можете положиться на мое слово. Я буду беречь ее, что собственное дитя». – «А отчего вы так уверены?» – спрашивает она. «Ну просто уверен», – говорю я. «Ну смотрите, если я что иное услышу, пошлю солдат, и они вас накажут». И я снова чувствую, как от нее исходит странный яростный жар, словно у нее под корсетом печка с дровами.
Когда мы добираемся до Миссури, Джона Коула нагоняет письмо – его отец умер. Но Джон Коул не знает, что с этим делать, – не на что заявлять права, нет ни фермы, ничего. Наверно, он просто подумал, что отец умер и все на этом. Он говорит, что, конечно, хотел бы повидать отца перед смертью, и удивлен, что отец умер в Пенсильвании, и не возьмет в толк, кто написал письмо, а оно не подписано. Он не видался с отцом уже лет десять, и распрощались они не так чтоб по-хорошему. А как же твоя мать, спрашиваю я Джона Коула, удивляясь, что не спросил раньше. Я и не помню, чтоб у меня была мать, отвечает Джон Коул, но я вижу, что он хотел бы ее помнить. Сколько лет было отцу, спрашиваю я. Не знаю, говорит он. Мне двадцать пять или около того. Ему, может, было сорок пять – пятьдесят.
Деньги-то у нас есть, так что мы снимаем дом в Лемэе, у реки, в нескольких милях за околицей Сент-Луиса. Интересно заметить, что Джон Коул совершенно здоров и скачет как заяц, – он думает, что, может, это от мерзкой воды в Ларами ему было худо. Джон Коул говорит, что обдумывает план. Он пишет нашему старому другу славных дэггсвилльских времен, мистеру Нуну. Письмо кружит по стране, совсем как то, что сообщало о смерти отца, и Джон Коул получает ответ только через месяц с гаком. Мистер Нун верно сдержал обещание и писал каждому из нас в день именин, и потому мы знаем, что он уехал из Дэггсвилля, когда там стало слишком цивильно. Но мы запамятовали, хоть убей, куда он перебрался. Оказалось, у него теперь новое заведение в Гранд-Рапидс – театр с минстрел-шоу[3], где, может быть, найдется работа и для Томаса Макналти, если его красота не пострадала в боях. В эту ночь мы лежим, грудью к груди, у себя в койке, Винона мурлыкает во сне в соседней комнате, и мы чувствуем, как в наши кости проникает тяга к еще незнаемому будущему.
– Я бы сказал, твоя красота никуда не делась, – заявляет Джон Коул, разглядывая меня в полутьме. – По-моему, ты ничего так.
– Думаешь? – говорю я.
– Мне, во всяком случае, нравится. – И он целует меня.
Нам обоим еще в новинку жить в доме, а не слоняться по казарме, как привидения. Виноне все равно, что двое мужчин спят в одной кровати, – такое можно увидеть на любом постоялом дворе или в пансионе, когда коек не хватает. Да для Виноны и кровать-то диковинка – в Ларами она спала на полу. Теперь у нее своя кроватка. Она и города сроду не видала, а теперь любит прогуляться с нами до реки и поехать на пароме в лавку за припасами. Винона умеет готовить простое, как нам было обещано, и говорит очень хорошо, и я уж не знаю почему, но встречные, что погрубей, не часто к ней цепляются с оскорблениями. Может, по нам видно, что мы за это вломим. А мы точно вломим. В Джоне Коуле росту шесть футов три дюйма, так что его не каждый рискнет задирать. Я-то ростом мал, но иногда короткий кинжал лучше всего. Я всегда ношу свой кольт на виду, на брючном ремне. Наверно, Виноне скучновато и нечем заняться; я купил ей три платья, когда мы проезжали через Сент-Луис, так что теперь у нее целый гардероб. Из этих платьев мне больше всего нравится розовое, с оборками. Продавщицы в магазине собрали ей комплект нижнего белья – я не видел, потому что мне велели отвернуться. Еще мы ей купили обувку и всякое такое. Рядом живет прачка-негритянка, она берет у нас стирку каждую неделю. И даже крахмалит. Она говорит, что негритянский молитвенный дом в Сент-Луисе раньше постоянно сгорал, но в последнее время пожаров не было. Мы красиво подстригли прямые черные волосы Виноны и купили ей гребни и расческу, так что теперь она все время причесывается перед зеркалом на подставке. Винона. Фамилии у нее нет, во всяком случае такой, чтобы можно было выговорить, и мы спрашиваем, хочет ли она зваться Коул или Макналти, и она отвечает, что «Коул» звучит лучше, – может, так оно и есть.
Поэтому когда мы идем покупать билеты на поезд, на новую ветку до Гранд-Рапидс, то записываем ее Виноной Коул. Это кажется нам так же естественно, как плевать в плевательницу.
Мы едем в Гранд-Рапидс через Каламазу и останавливаемся на ночь в отеле Суита, а наутро старый друг Титус Нун приходит нас повидать. Все время, пока мы ехали в поезде – шипящем, пыхтящем, скрежещущем, – Винона сидела прямая и бессонная, словно во чреве демона, в ожидании смерти. Ее нисколько не занимали картины-карты красот и ужасов Америки, что разворачивались и сворачивались за окном. Древние озера, подобные морям, древние леса, темные, как детские страхи, и внезапные города – одна спесь и грязь. Мистер Нун, оказалось, совсем не постарел. Он щеголеват, что твоя макрель. Черная шуба лоснится странностью – она из меха черных медведей. Галстук, синий, как сойка, тоже блещет птичьей жизнью. Запонки выловлены из австралийских рек, по его словам – темные изумруды, как выковырянные глаза. Цирюльник побрил его лицо так, что вышли сплошные прямые линии, черные заплатки бакенбард, незапятнанность. Кожа вся – следы былых улыбок. Похоже, Титус Нун – мужчина в расцвете лет. Джон Коул смотрит на него, на меня и смеется – с восторгом и облегчением. Мистер Нун глазеет на нас и хлопает в ладоши, обтянутые перчатками, – как шулер, играющий с лохами в три карты, но он не шулер, и он тоже смеется. Наверно, тут мы вспоминаем, что он сделал для нас в Дэггсвилле, а он, может, вспоминает, что мы его ни разу не подвели. На таких вещах строятся деловые отношения. Винона, хоть и измучена длинным путешествием, окончившимся лишь вчера, присоединяется к нашему смеху. Не совру, смех у нее – что ручеек на летнем лугу. Только войдя к нам в номер, мистер Нун поклонился ей, взял ее руку, нежно потряс и спросил, как она поживает. Я поживаю хорошо, отвечала она с безупречным бостонским выговором, перенятым у миссис Нил. Просто миг, но он кое-что да значил. У меня прямо сердце встрепенулось. Очень редко случается то, отчего сердце встрепенется, и эти случаи нужно сохранять в памяти, чтобы потом найти, а не потерять. Это дочь Джона, говорю я, особо не думая. Я до тех пор не думал об этом именно такими словами, насколько помню. Джон Коул ничего поперек не сказал. Только просиял. Ну, говорит Титус Нун, я так думаю, матушка ее была красавицей. И он склоняет голову, выражая скорбь о вероятной кончине этой самой матушки, и не собирается ни о чем спрашивать, если мы сами не скажем. И мы на этом закрываем тему, словно на последней ноте баллады.
Маленькая горничная, черная, как точило, приносит чай и виски. Мы, словно создание с одной головой и восемью глазами, устремляем взгляд на поднос с чайником и чашками и снова хохочем. Бог знает почему. Может, нам просто в голову ударило. Мистер Нун говорит, что у него заведение на полном ходу, театр на Грэб-Корнерс. Лучшее минстрел-шоу от Тимбукту до Каламазу. Все актеры без затей, кроме одного, звезды первой величины, – его зовут Соджорнер Ратолл, и он играет все женские роли. Гений, животики надорвешь. Пиздюк первосортный, извиняюсь за мой французский. А вы, мальчики, что собираетесь делать в городе? Ну, говорит Джон Коул чуть застенчиво, мы приехали с вами поговорить. Ну конечно, ребята, ну конечно, отвечает Нун. Видите ли, говорит Джон Коул, мне о прошлом годе пришла в голову эта мысль. Мы были в индейском лагере у форта Ларами, и там были эти воины сиу – они одевались женщинами, и выходило очень странно, иные из них были весьма хороши собой, так что аж коленки подгибались. И я все это время думал, что, раз Томас у нас больше не девочка, можно одеть его в женское платье и посмотреть, что выйдет. Я просто подумал, ну понимаете, может, это подействует на зрителей, как на меня тогда, в прериях. Ну что ж, говорит Титус, а он сможет гримироваться, как положено в минстрел-шоу, и играть женские роли? Еще и как, отвечает Джон Коул, и я все лелеял эту мысль, как проповедник – видение свыше: Томас – в платье, и манеры этакие деликатные, как у дамы, только еще деликатней, туалет в полном порядке, и выйдет просто красота, ведь он у нас красавец, Томас-то. Мы посмеялись, и он продолжил: ну вот, я подумал, что мы можем попробовать и здесь, у вас в театре, потому как вы знаете нас и знаете, что мы не какие-нибудь бездельники. И что же он будет делать – петь, танцевать или что, спрашивает мистер Нун, подавшись вперед, с живым интересом. Будь у него на голове усики, как у большого пустынного муравья, они бы сейчас шевелились как бешеные. Я вот что подумал, говорит Джон Коул. Может, его можно выпускать на сцену в маленьких пьесках, или он может выходить как красивый молодой человек, скрываться за ширмой, в это время кто-нибудь еще поет и танцует, а он потом выходит в виде сногсшибательной красавицы. И посмотрим, что скажут зрители. А может быть, это красавица в будуаре, шнурует корсет, и я вхожу как ее любовник, и мы беседуем, потом поём… ну, я не умею петь, так что… в общем, вы поняли. Ну хорошо, а юная дама чем будет заниматься, спрашивает Нун, кивая на Винону. Не знаю, отвечает Джон Коул. Я не думал и ее туда вставить. Может, детские роли, подсказывает Титус Нун. Она поёт? Ты поёшь, спрашивает Джон Коул, понятия не имея. Да, я умею петь, отвечает Винона. А что ты можешь спеть? «Розалия, цветок душистых прерий», – отвечает она, меня научила миссис Нил. Это про умершую девочку, говорит Титус Нун, одобрительно кивая. Мы можем начернить Виноне лицо, она будет играть горничную и петь эту чертову «Розалию». Зрители придут в восторг. А тем временем Томас в платье и ты в роли возлюбленного, и вы будете расхаживать по сцене, Томас весь в виде утонченной дамы, прелестен, как ты сказал, ну что ж, ну что ж, я думаю, это может иметь успех. Если зрителям понравится, я буду платить вам двадцать пять долларов в неделю на троих. Подходит? Подходит просто как галоша по ноге, отвечает Джон Коул. Ну что ж, говорит Титус, у меня большие надежды. Я отлично помню, как обожали старатели вас двоих, когда вы были девушками. Давайте за это выпьем, черт побери. И мы так и сделали – выпили за это.
Мистер Нун говорит, что в Гранд-Рапидс старатели тоже есть, только они не золото ищут, а разрабатывают жилы гипса вдоль реки. В старателях есть что-то такое, из них выходят отличные зрители. Во всяком случае, мы на это надеемся. С поклоном и взмахом фетровой шляпы Титус Нун удаляется. Назавтра мы – Джон Коул, я и Винона – выходим в город и тратим все свои сбережения на сценические костюмы. Джон Коул говорит, надо купить лучшее, на что у нас хватит денег. Мы должны одеваться шикарно. Мы ведь не в балагане играть будем. Он хочет, чтобы я был одет роскошно, как самая знатная аристократка. Ну хорошо. Нам предстоит нелегкая задача – купить все нужное в дамской галантерее, – но продавщицы оказываются очень любезны. Мы говорим, что будем играть в минстрел-шоу, и они решают, что это просто шик, так что история у нас подходящая, можно рассказывать.
В Гранд-Рапидс уже наступает вечер, когда мы плетемся обратно в суитовский отель. Мы устали, как индейские воины. В тавернах и харчевнях зажигаются огни, тротуары пружинят и щелкают у нас под сапогами, продавщицы закрывают витрины ставнями, и холодный ночной воздух заполняет улицы. У нас нет денег даже на извозчика, и мы тащимся на своих двоих и тащим покупки. Мешки словно свинцом набиты – столько всего нужно благородной даме. Красота не дается легко, а мы поставили на свой театральный номер все, что у нас было. Если дело у нас не выгорит, придется срочно искать работу. Господь сотворил целый мир за семь дней, говорит Джон Коул. У нас все получится, говорю я.
Мы возвращаемся к себе в номер, зажигаем керосиновую лампу и стягиваем сапоги. Мы не смеем послать Винону за едой, так что придется ложиться на голодный желудок. Винона готовит постели и устраивается на диванчике, приставленном к изножью нашей кровати. Сегодня мы будем непорочны, как обычные попутчики. Скоро ее маленькую аккуратную фигурку обволакивает сон, грудь поднимается и опускается в тихом дыхании, так что через кровать словно пробегает бурный ручеек. Мы лежим в темноте бок о бок, и левая рука Джона Коула просовывается под простыней и сжимает мою правую руку. Мы слушаем вопли ночных гуляк под окнами и конский топот на дорогах. И держимся за руки, как влюбленные, которые только что встретились. Или как воображаемые влюбленные в неведомой стране, где им можно не прятать свою любовь.
Глава одиннадцатая
В решающую ночь мистер Беула Максуини, привратник при служебном входе театра, открывает служебную дверь (натурально) и впускает нас туда, куда публике ходу нет. Мистер Максуини – чернокожий из Толедо, восьмидесяти девяти лет от роду. Мы всю неделю репетировали свой небольшой номер, мистер Делахант, уроженец измученных голодом холмов Керри, руководил малярами, рисующими наши декорации, а сам мистер Нун разметил наши шаги на сцене и, удалившись в темные глубины зрительного зала, решил, где именно должна стоять и петь Винона, пока мы исполняем свои немые роли в огнях рампы. Больше всего мы спорили о том, должен ли Джон Коул до меня дотрагиваться или даже целовать, и Титус Нун решил, что лучше всего импровизировать по ходу дела и быть готовыми сбежать в ночь, если что-то пойдет не так. Вот мы уже в длинной гримерной, в глубинах театра, здесь мы – лишь один атом среди неразберихи десятка персонажей, малюющих себе лица черным. Маленькие костюмерши зашивают толстых девиц в костюмы, и кругом гремит восхитительная смесь разговоров по делу и смеха. В труппе есть два настоящих негра – мистер Нун зовет их африканцами; они тоже красят свои черные лица черным и малюют себе большие белые губы – так певца лучше видно публике в туманном желтом свете огней рампы. Фитили, плавая в керосине, образуют туман, вроде как в утренней долине прекраснейшего места, Йеллоустоуна. Винона тоже рисует себе черное лицо. Она в восторге смотрит на себя в зеркало. Кто я теперь, спрашивает она. Певцы распеваются. Отхаркивают мокроту из забитых табаком горл. Комические девицы сидят перед зеркалом и тренируются – корчат странные рожи. Скоро мы услышим со сцены первые скетчи, они вкусными яблоками покатятся в зал через рампу. Зал ревет, как река, внезапное молчание – и снова рев, будто река низвергается водопадом. Нам в душу вливается эликсир, как всегда, когда ставишь себя в опасность – подобно тому, кто решает нырнуть в водопад и остаться в живых. Джон Коул прихорашивается так, что щеки его светятся не хуже лампы. Я никогда не видел его таким красивым. Костюмерша заходит ко мне за ширму и помогает с черным делом – надеванием нижнего белья. Что идет сначала, что потом, как в загадке. Корсет, и корсаж, и бюстгальтер, и подушечка на задницу, и пакетики ваты для грудей. И мягкая нижняя сорочка, и нижние юбки, и само платье, жесткое, как крышка гроба. Платье желтое, как вода в лунном свете. Богатая вышивка, кружева, вытачки, бока, простеганные крест-накрест. Облачко из печатного муслина в цветочек – спереди и сзади. Мы верим, что в свете рампы все это хорошо. Огни рампы – наши союзники, они пресуществят нас в иных людей, в чудо для зрителей. Управляющий подает нам знак. Мы стоим за кулисами, слушая скетч, который идет перед нами. Съеденный ужин просится из желудка на волю. Мы напряжены, как проволока забора. Номер завершается смешной песней и танцами – быстрый негритянский говорок, радостный гогот публики. Толпу взвинчивают – от легкого ветерка до урагана. Сцена пустеет, и пианист начинает тихо играть музыку, что мистер Нун подобрал для нашего номера. В эту страшную минуту я внутренним взором вижу своего покойного отца на одре в Ирландии. Декорации уже на месте, и Джон Коул с Виноной выходят на сцену. Она очаровательной походкой приближается к рампе и поет. Я слышал ее пение на репетициях, но сейчас песня звучит с новой силой. И к ней примешиваются какие-то другие звуки, словно мышь прокралась. Это зрители смеются и хлопают в безыскусном восторге. Я выступаю на сцену, свет бьет мне в лицо и в то же время тянет вперед. Я как обломок кораблекрушения после бури. Бестелесен, хрупок. Я словно под водой в луже света. Я медленно, медленно иду вперед, приближаясь к зрителям. Происходит что-то странное: зал затих. Но эта тишина говорит больше, чем любые звуки. Я думаю, зрители сами не знают, что видят. С одной стороны, это правда, что они видят прелестную женщину. С мягкими грудями. Словно с картинки. Меня охватывает наслаждение, равное лишь тому, которое дарит опиум. Мне кажется, что я – один из огней рампы, с фитилем вместо сердца. Я ни слова не произношу. Винона порхает кругом, изображая, что прибирается в этом таком-сяком будуаре. Джон Коул, лощеный красавчик, идет ко мне с дальней стороны сцены, и мы слышим, как зрители втягивают воздух – словно море отступает перед приливом, обнажая гальку пляжа. Джон Коул все приближается. Они знают, что я мужчина – на афише было написано. Но я подозреваю, что каждый из них хочет меня коснуться, и Джон Коул сейчас – посол, несущий их поцелуи. Он приближается – медленно, медленно. Он протягивает ко мне руку, так открыто и просто, что я, кажется, сейчас умру. Зрители затаили в груди втянутый воздух. Проходит полминуты. Наверняка они не могли бы даже под водой задержать дыхание так надолго. Они открыли новое измерение в своих легких. Мы погружаемся все глубже, глубже в воды желания. Все до единого зрители, молодые и старые, хотят, чтобы Джон Коул коснулся моего лица, сжал мои узкие плечи, прижал губы к моим губам. Красавчик Джон Коул, мой любимый. Наша любовь – у всех на виду. Тут легкие зрителей не выдерживают; хриплый шум выдоха. Мы достигли границы своего номера, странной пограничной зоны. Винона убегает со сцены, и мы с Джоном Коулом разрушаем чары. Мы разделяемся, как танцоры, мимоходом кланяемся зрителям, поворачиваемся и исчезаем. Словно бы навсегда. Зрители видели что-то непонятное им и в то же время отчасти понятное – на протяжении одного вдоха. Мы сотворили нечто, непонятное нам и в то же время отчасти понятное. Мистер Нун на седьмом небе от счастья. Он дрожит от радости за кулисами, выглядывая в зрительный зал. Свет течет по его лицу. Толпа по ту сторону занавеса хлопает, ухает, топает. Она охвачена безумием, знаменующим восхитительную свободу. Понятия отброшены. Пускай лишь на миг. Люди увидели мерцающую картину красоты. Весь день они трудились на приисках, вырубая и подбирая гипс. От этой работы ногти у них странно белые. Спины болят. Утром снова тащиться на работу. Но в течение минуты они любили женщину – не настоящую, но это совершенно не важно. На один безумный туманный миг в театре Титуса Нуна воцарилась любовь. И в этот мимолетный момент она была вечной.
Назавтра мы отчасти раскаиваемся, что заставили Винону работать. Джон Коул ведет ее к мистеру Чизбро и спрашивает, не согласится ли тот взять к себе в школу индейскую девочку, если она – полукровка и его собственная дочь. Этот джентльмен держит небольшую школу в каменном домике на задворках Перл-стрит. Он отвечает, что в городе этого не потерпят, и Джон Коул приводит Винону обратно и говорит, что порой ему хочется кого-нибудь убить, чтобы объяснение было доходчивей. Сам он, конечно, сроду в школу не ходил. Я, может, считал себя великим ученым, потому что в Слайго учился в школе несколько лет. Да, наверно, я так думал. Ну, говорит Джон Коул, как ты думаешь, ты сможешь научить ее чему-нибудь такому, чего она не узнала у миссис Нил? Я сказал, что вряд ли. Индейских школ в этих местах нету, поскольку индейцев отсюда выгнали много лет назад. Здесь, похоже, когда-то было главным племя чиппева. Черт возьми, говорит Джон Коул, как это в городе нет места для Виноны? В тот же вечер он упоминает об этом в беседе с элегантным Беулой Максуини, и тот говорит, что может учить Винону. Он говорит, что его прозвище – «поэт Максуини» и что он самолично сочинил штуки три песен, которые теперь исполняются в минстрел-шоу. Клянусь Богом, неужели, говорит Джон Коул. Да, отвечает Максуини, и я могу учить Винону три утра в неделю, потому что я работаю только вечером. Лучше и не придумаешь, говорит Джон Коул, а как это вы стали таким джентльменом, мистер Максуини? Отец мой был свободный человек, отвечает тот, он работал на Миссисипи на пароме и чего только не возил от англичан к испанцам и обратно. А где теперь ваш отец, спрашивает Джон Коул. Он уже упокоился, отвечает Беула, так давно, что, когда его хоронили, год еще начинался с цифр один и семь. Боже милостивый, восклицает Джон Коул.
Так ознаменовались лучшие времена в маленьком королевстве, которое мы построили, защищаясь от тьмы. Похоже, нам суждено, чтобы любое наше жилье располагалось у воды. Мы находим дом с видом на реку, с четырьмя спальнями, с крыльцом на улицу, это не лучшая часть города, и мы к ней подходим, как перчатка к руке. Как перчатка. Вы и не знаете, какая пестрая толпа составляет американский город. Во-первых, нищие ирландцы, всезнайки чертовы, они живут под протекающей лестницей и считают, что это дворец. Потом полукровки – индейцы, смешанные бог знает с чем. Потом черные, которые приехали, может, из Каролины или откуда-нибудь вроде. Потом китайские и испанские семьи. Мы поселились там, куда все эти люди возвращаются вечером с работы, – в основном с разработок гипса или после уборки домов у голландцев на другом конце города. Наш домовладелец – сам поэт Максуини. Он ведь копит деньги уже семьдесят пять лет, и теперь у него пять или шесть домов.
Но это не главное. Главное то, что мы живем как семья. Джон Коул знает или смутно помнит, что родился в декабре. Я вроде как помню, что у меня день рождения в июне, а Винона говорит, что родилась в полнолуние месяца Оленя. В общем, мы складываем все вместе и назначаем всем троим день рождения первого мая. Мы решаем, что Виноне девять лет. Джон Коул выбирает двадцать девять. Мне, стало быть, двадцать шесть. Что-то вроде этого. В общем, сколько бы там лет нам ни было, мы молодые. Джон Коул – самый красивый мужчина во всех христианских странах, и сейчас он в расцвете красоты. Винона – самая прелестная дочь, мечта любого отца. У нее потрясающе красивые черные волосы. Глаза синие, как спинка макрели. Или как перья на крыле у селезня. Милое личико прохладно, как арбуз, когда держишь его в ладонях и целуешь девочку в лоб. Одному Богу известно, что она перевидала и в каких передрягах побывала. В кровавой резне – это точно, потому что мы сами ее учинили. Среди крови и трупов своих родных. Ребенок, переживший такое, наверняка будет просыпаться ночью в холодном поту. Вот и Винона просыпается. Тогда Джону Коулу приходится прижимать к себе ее дрожащее тельце и убаюкивать ее колыбельными. Точнее, он знает только одну и поет ее снова и снова. Нежно держит девочку и поет ей. Где он этой колыбельной научился, никто не знает, даже он сам. Как будто птица случайно залетела из далекой страны. Он ложится на кровать Виноны, и она всем телом жмется к нему, как жмутся к матерям медвежата или волчата зимой в берлоге. Жмется изо всех сил, будто Джон Коул – островок безопасности, до которого она пытается доплыть. Тихая гавань. Потом ее дыхание выравнивается, и она начинает тихонько сопеть. Джон Коул возвращается ко мне в постель и в темноте или услужливом полумраке свечи взглядывает на меня и кивает. Убаюкал ее, говорит он. Это точно, говорю я.
Что еще нужно двум людям для счастья.
Через несколько месяцев работы у мистера Нуна мне уже кажется естественным не переодеваться по часам. Мне приятнее носить дома платье какого-нибудь незатейливого цвета и не таскать на себе штаны все время. Вне дома – одно дело, внутри – другое. Винона об этом ни слова не говорит. Как будто видит только мое лицо, а не то, что на мне надето. Уж не знаю, что она там видит у меня в лице. Тогда не знал и сейчас не знаю. Но в платье мне больше по себе – это все, что я могу сказать. Готов поклясться, что в платье я шучу смешнее, – мой любимый Джон Коул от моих шуток ржет как конь. Винона готовит свои простые блюда, и мы сидим втроем в тусклом свете: летом мы загораживаем окна от ужасной жары, а зимой – от крыс или холода, который просачивается всюду, стоит только щелочку оставить. Дома Винона поет песни не из минстрел-шоу, а другие, которые уносят ее в прошлое, в невинное детство. Нам страшно думать, что мы даже не знаем, кто была ее мать – может, та самая женщина, которую мы убили. Бог свидетель, порой мы думаем, что совершили чудовищное преступление. И если кто подсчитывает на счетах, то, может статься, это не единственное наше преступление против нее. По совести, она вправе как-нибудь ночью перерезать нам обоим горло, чтобы красная кровь брызнула на подушки. Но нет. Она поет, мы слушаем, и все трое возвращаемся мыслями в прерию. Винона – в край своего детства, а мы – в те минуты, когда стояли, глядя на просторы безлюдной красоты.
Мы по-всякому меняем, подгоняем и кроим свой номер, пока из одного сюртука не выходит десять. Мы учимся слушать зал и менять курс согласно ветрам и течениям каждой ночи. Билеты в раек дешевы, и многие зрители приходят по три раза в неделю. Огромная перемена в зале – стали приходить и женщины. Красивые яркие девушки из низов. Продавщицы. Торговки рыбой. И девушки с приисков, упаковщицы гипса в мешки. Они приходят посмотреть на странную даму, женственную, словно одна из них. Они хотят увидеть, хотят постичь тайну. А я хочу им ее показать. От этого порой наступает безумная тишина, а порой – странные моменты, будто падаешь с огромной высоты. Когда все валится в слепящую темноту. Когда у меня желудок уходит в пятки, прямо в аккуратные блестящие туфельки. Странное это дело в Гранд-Рапидс, и я так и не понял его досконально. Единственный неприятный момент – после представления мне надо быстро переодеваться в штатское, и мне теперь нельзя уходить через дверь мистера Максуини, но Джон Коул выводит меня через театральное фойе, и мы идем, как два безымянных незнакомца, и выходим в проулок, где кучи бутылок и подтеки жижи – ополоски плевательниц. Пистолет у Джона Коула за поясом штанов сидит аккуратно, как белка в гнезде. Потому что кое-кто из зрителей влюбился в блеск и откровенную странность нашего номера. Наверно, они хотят на мне жениться. Или просто меня хотят. А тем временем Джон Коул говорит, что любит меня, как никто никого не любил за всю историю, с тех самых пор, как землей владели обезьяны. Это в «Курьере Гранд-Рапидс» напечатали новость: оказывается, люди раньше были обезьянами. Джон Коул сказал, что его это совершенно не удивляет, после всего, что он перевидал.
Помимо объяснений мне в любви, Джон Коул попросил Винону написать Лайджу Магану в форт Ларами, узнать, как он там поживает. Она научилась хорошо писать у Максуини. Лайдж Маган написал в ответ, что у него все тип-топ, и у Старлинга Карлтона тоже. Еще Винона сама от себя написала миссис Нил, потому что вспоминает ее с теплотой. Почта старательно возит все эти послания туда-сюда по опасным тропам. Кажется, ни единого письма не потеряли. Миссис Нил написала в ответ, что в форте по Виноне скучают, что другие ученики из школы переехали в Сан-Франциско и нашли себе места в домашнем услужении. Дальше она пишет, что на равнинах назревает большая буря и Винона хорошо сделала, что уехала оттуда. И еще она передает, что, по мнению майора, назревает другая большая война в других местах. Я не могу понять, что она имеет в виду, и пишу майору напрямую. Он отвечает, что идут худые вести с востока, и спрашивает, что слышно там, где живу я. И только тогда я начинаю замечать, куда ветер дует. Наверно, мы с головой ушли в собственные дела – театральные, и просто жизнь и любовь, и все такое. Кругом идет могучее брожение, с обеих сторон формируются новые полки, защищать то или се. Я раньше и слова-то такого не слышал – «Союз»[4], пока не прочитал о нем в «Курьере». Я так понял, что нам судьба сражаться на стороне Союза, поскольку мы пели с голоса мистера Максуини. Он сказал, Америки не станет, если мы не пойдем за нее воевать. В тот вечер я попросил его просветить меня. И вдруг меня всего наполнило светом и даже жаром. Странная нежность сердца, что пробуждается в ответ на высокие слова. Он говорил о рабстве, об истинной и достойной любви к своей стране, о воззвании мистера Линкольна. У нас головы кружились от патриотических чувств и порывов. Джон Коул сидел с круглыми глазами.
Скоро все началось всерьез, и ряды наших зрителей поредели. Там и сям зияли просветы, как в ношеном носке. Эти сволочи-зрители все пошли добровольцами. Хлынули в казармы, набравшись боевого духа на полях. Обрывки громких речей из Вашингтона долетали в наше захолустье, словно куски корма, что роняют птицы. Мистер Максуини признает, что слишком стар для войны. Я слишком стар, говорит он, хотя у меня все на месте и работает.
Тут майор пишет нам снова и спрашивает, не хотим ли мы поступить в его новый полк, который он сейчас собирает в своем родном Бостоне. Он говорит, что оставит миссис Нил и девочек в форте Ларами безопасности ради, а сам отправляется на восток, и, если мы явимся к нему через неделю, он нас завербует. Теперь он подписывается «полковник», очень важный чин, так что, значит, он теперь полковник, но Джон Коул говорит, что мы будем его по-прежнему звать майором, удобства ради. Поэт Максуини вызывается взять Винону к себе и следить, чтобы она была одета и накормлена, и мы отдаем ему часть своих накоплений. Мы запираем свое имущество в большие ящики, похожие на гробы, – мои платья, шикарные сценические костюмы Джона Коула и все прочее, – целуем Винону и отчаливаем. Несомненно, мы скоро вернемся, говорит Джон Коул. Если не вернетесь, я сама поеду вас искать, говорит Винона. Джон Коул смеется, а потом плачет. Он обнимает Винону и целует ее в лоб. Мистер Максуини трясет мне руку и говорит, чтобы мы не беспокоились, но чтобы возвращались скорей по причине его преклонного возраста. Я обещаю иметь это в виду. И мы уезжаем.
Глава двенадцатая
Весна приходит в Массачусетс, ранняя, дружная весна. Господне дыхание выгоняет зиму отовсюду. Это что-нибудь да значит для тысячи парней, собравшихся в лагере в месте, называемом Лонг-Айленд, за городской чертой старого Бостона. Только на нас падают бесконечные ярды дождя – пелена воды, толстая, как сукно. Дождь молотит по палаткам. Но у нас есть новое дело в мире, и самые наши сердца горят им. Так кажется нам, когда мы выступаем на войну.
В основном мушкеты, очень мало винтовок Спенсера – таких, как та, что когда-то в руках вождя разозлила Старлинга Карлтона. Пистолеты, кое у кого – знаменитые револьверы Ле Ма и Кольта. Сабли. Штыки. С этим нам идти против мятежников. Какие-то новые пули, мы таких не видали в пору войн с индейцами. Они не круглые, а заостренные, вроде церковной двери. Майор в новом обличье полковника приводит целый косяк ирландцев из бостонских глубин. Портовые грузчики, землекопы, возчики, негодяи, сквернословы и мелкие парнишки, похожие на мышек. Годятся все, ведь нам нужно разрастись в огромную армию, такова главная задача. Нас с Джоном Коулом произвели в капралы, потому как мы настоящие солдаты, служилые. Майор и Старлинга Карлтона привез, и тот теперь сержант, и Лайдж Маган тоже. А он старше нас, и потому его сделали старшим сержантом, знаменщиком, он будет нести знамя. Лайджу, должно быть, лет пятьдесят. Все прочие поступают рядовыми – добровольцы, сторонники Севера, искатели удачи. В полку тысяча лиц, а знакомые нам – в роте D. Мы подписываем контракт на три года – все думают, что война больше не продлится, иначе какие же мы есть христиане. Большинство рядовых записываются на девяносто дней. Они хотят отдать свой долг и с гордостью вернуться домой. Нас муштруют, гоняют взад-вперед по неровному плацу, и сержанты как могут учат новобранцев заряжать мушкет, но, Бог свидетель, те схватывают не быстро. Хорошо, если один заряд из десяти вылетает нормально. Шеридан, Дигнэм, О’Райли, Брейди, Макбрайен, Лайсет – список ирландских фамилий длиной с реку Миссури. Кое-кто из них побывал в массачусетских ополченцах, от этих чуть больше толку. Но все-таки, боже милостивый. Может, мистеру Линкольну пора уже начать беспокоиться, говорит Джон Коул, и вид у него растерянный как не знаю что. Они даже самое простое не умеют, говорит Старлинг Карлтон. Он приехал вчера – весь прямо такой смущенный и дружелюбный, и вот он обнимает Джона Коула и, я клянусь, чуть не целует с радости. Потеет, как сырая стена. Лайдж Маган трясет нам руки и говорит: вот же катавасия с этой новой войной, и как вы поживали, парни? Мы говорим, что поживали хорошо. А как та индианочка, спрашивает Старлинг. О, она тоже неплохо, говорю я. Майор взмылен, как Иисус на свадьбе, но все равно подходит, улыбается нам прежней улыбкой и говорит, что миссис Нил передавала привет своим старым солдатам. Это нас рассмешило. Старлинг Карлтон считает шутку намного смешней, чем она есть, и долго ржет, запрокинув лицо к небесам. Майор совсем не обижается, да Старлинг Карлтон и не хочет его обидеть. Вот он оглядывается, моргая и стряхивая пот со старой фуражки. Вы сделаете все, что в ваших силах, ребята, я знаю, говорит майор. Да, сэр, отвечает Лайдж. Черт побери, еще бы мы не постарались, говорит Старлинг Карлтон. Я знаю, что вы постараетесь, отвечает майор в красивой полковничьей форме. Идите за своим капитаном, ребята, говорит он нам. Это он про капитана Уилсона – тихого рыжеволосого ирландца. Еще у нас есть лейтенант Шоннесси и лейтенант Браун. Похоже, приличные люди, дублинцы. Сержант Маган. Два капрала – я и Джон. Ирландское рагу из уроженцев Керри и прочих голодающих с запада, только что с корабля. Парни с лицами словно из черного, моренного в болоте дуба. И парни помоложе – сплошные улыбки и гримасы. Они слушают. Глаза и носы и рты самые разные. Материны сыны. Они уже видели смерть своего мира и теперь испрашивают прощение у Судьбы, чтобы она разрешила им драться за новый. Все эти лица. Капитан Уилсон произносит неплохую речь прямо в день нашей отправки в Вашингтон – как сейчас вижу его на седельном ящике и все поднятые к нему лица. Черт побери, от таких воспоминаний любой расплачется, у кого есть разум. «Мы просим только об одном, – сказал тогда капитан, – чтобы вы хранили Союз в своем сердце и держали курс по этой путеводной звезде. Ваша страна требует от вас нечто превыше обычных человеческих сил. Она требует от вас мужества, силы, преданности – и возможно, что взамен вы получите только Смерть». Может, он это в каком-нибудь учебнике вычитал. Говорит, как древний римлянин, замечает Старлинг Карлтон, – у него самого вид ошарашенный, как у покинутой девы. Но как-то эта речь все же ранила нас, чтобы мы поняли. Солдаты обычно сражаются за доллары, каковых в этом случае им полагалось тринадцать. Но тогда все было по-другому. Мы готовы были сожрать головы своих врагов и выплюнуть волосы. А с виду – приятный человек из Уиклоу с музыкальным голосом, с выговором янки.
Потом, радостные, что кончилось сидение в лагере, мы маршируем в Вашингтон шумной синей рекой из четырех полков, и нас сгоняют в одно место, потом нас инспектируют важные шишки – черные точечки вдали, и мы ни слова не слышим изо всех таких-растаких речей. Та же ерунда, говорит Старлинг Карлтон, но любому дураку видно, что он все равно горд. Вся огромная армия, черт бы ее побрал, выстроилась вокруг, и пушки сверкают экстазом сияющей славы, не говоря уже, что все солдаты почистились и побрились как могли. Двадцать тысяч душ – это немало. Что ни говори, немало.
К нашим картежным забавам прибивается хороший мальчик по имени Дэн Фицджеральд, и всё точно как в старые добрые дни в Ларами, только звезды над бивуаком немножко по-другому расположены и кругом все в синих мундирах. Жены стирают наши формы в баках, и еще у нас есть отличные мальцы для пения и даже барабанщик, Маккарти, ему всего одиннадцать лет, и он презабавный парень. Фамилия у него ирландская, но на самом деле он чернокожий из штата Миссури. Штат Миссури никак не может определиться, за Союз он или за мятежников, так что Маккарти решил свалить, а они пока пускай решают. В следующем ряду палаток живут высокие крепкие мужчины – это артиллеристы, что ведают мортирами. Я сроду не видал ни таких огромных толстых рук у мужчин, ни таких огромных толстых дул у пушек. Это пушка, но такая, будто ее целый год кормили одной только патокой. Она раздулась, как уд великана. По слухам, пушки понадобятся под стенами Ричмонда, но Старлинг Карлтон говорит, что у Ричмонда нет никаких стен. Так что эти слухи нам непонятны. У нас в роте люди в основном из Керри, а Фицджеральд – он из Бундорраги, это, по его словам, в самой нищей части графства Мейо. Я мало встречал ирландцев, готовых говорить о мрачных делах, но Фицджеральд беседует о них охотно. Для всех остальных разговоров у него есть вистл[5]. Фицджеральд говорит, что вся его семья перемерла в голод, а он пошел пешком в Кенмар, через горы, ему было всего десять лет, а потом он перебрался в Квебек, как и все мы, и там чудом не умер от лихорадки, совсем как я. Я спросил его, видел ли он, как люди в трюме ели друг друга, и он сказал, что этого не видел, но видел похуже. Когда в Квебеке открыли люки, выдернули длинные гвозди и в трюм впервые за четыре недели проник свет. Во все это время у них была только вода. И вдруг в этом новом свете он видит, что в трюмной воде всюду плавают трупы, и умирающих, и что все вокруг – скелеты. Поэтому никто не говорит о таких вещах. От них болит сердце. Мы покачали головами и раздали карты. Некоторое время все молчат. Трупы, черт побери. Это потому, что нас считали бесполезными. Люди-ничто. Наверно, потому. Эти мысли прожигают мозг. Ничто, отбросы. Но теперь мы препоясали чресла оружием, и мы вырвем победу у врага.
Иногда в лагере вспыхивают жестокие драки, но не с мятежниками. Местные боятся ирландцев, черт побери, – ирландец, когда он не в духе, может сбить противника с ног и топтаться у него на голове, пока самому ирландцу не полегчает, а противнику – наоборот. Ирландские ребята набиты гневом. Огнеопасны. Кто знает. Я как капрал стараюсь их утихомирить. Но это непросто. Кто не перестанет кипятиться, того я могу и на гауптвахту отправить. Но они злопамятны – берегут обиду, как собака кость, так что мне приходится быть справедливей Соломона. Но вообще ирландец может быть кротчайшим существом во всем Господнем творении. Дэн Фицджеральд, он способен себе руку отрезать, чтобы накормить голодного товарища. Капитан Уилсон, он только о прошлом годе уехал из дому. Он говорит, что там все по-прежнему катится в ад. Но сам он отличный человек. Он был майором в ополчении в Уиклоу. Похоже, он из знатной семьи, но не заносчив, и рота им довольна. Если он чего прикажет, мы, по всей вероятности, послушаемся. Старлинг Карлтон говорит, что вся беда с ирландским солдатом: когда ему приказывают, он начинает думать. Обдумывает приказ. Смотрит на офицера и думает, приятно будет выполнять приказанное или нет. Для солдата это никуда не годная черта. Каждый ирландец считает, что он всегда прав, и готов убить весь мир в доказательство. Старлинг Карлтон говорит, что ирландцы просто бешеные псы. Потом хватает меня за руку и гогочет. Чертов Старлинг Карлтон, тучный, как медведь гризли. Он сержант, поэтому я не могу дать ему в морду, а иногда хочется.
Дэн Фицджеральд и юный барабанщик Маккарти сдружились, и Дэн учит Маккарти ирландским песням. Он сделал ему ирландский бубен из высушенной шкуры мула и расщепленной клепки от бочки. Выстругал барабанную палочку, и дело в шляпе. Теперь они вдвоем наяривают плясовые, так что, когда в лагере затишье, нам немного веселей. Хотя это теперь редко. Мы мало-помалу перебрались в Северную Виргинию и надеялись услышать, что там уже проложили железную дорогу, но зря надеялись. Так что мы идем пешком.
Небольшое подразделение Лайджа Магана несет знамена, и это, я вам доложу, зрелище. Отличный флаг, вышитый монахинями где-то в монастыре, как говорят. Мои люди должны идти впереди и позади, а я слежу, чтобы они шли хорошим строем. У Джона Коула тоже есть подчиненные, и, надо признать, Старлинг Карлтон армейское дело знает туго, и капитан, что командует нашей ротой, тоже неплох. В общем, надо сказать, мы все в отличном расположении духа и ждем не дождемся схватки с мятежниками. Старлинг тащит собственную тушу, но даже без лошади он силен, как речное течение на самой стремнине. Он могучей бычьей поступью прет вперед. Мы не скучаем по пению прежнего сержанта, но Маккарти отбивает нам марш на барабане. Левой-правой, левой-правой. Солдаты были на свете спокон веку, и этот ритм всегда один и тот же. Солдаты должны перемещаться из одной точки в другую, и нет другого способа, кроме как маршировать под навязанный ритм. Иначе все начнут волочить ноги, один отбежит попить из ручейка, другой решит заглянуть на ферму по пути – вдруг там добрая хозяйка напекла пирогов. Это не годится. И вот мы входим маршем в двуличную страну, это Северная Виргиния, и мы не знаем, на чьей она стороне. А расспросы могут обернуться смертью. Надо сказать, в Виргинии красиво. К западу стоят огромные горы, поросшие древними лесами, которые о нас вовсе не думают, ни минуты. Говорят, что фермы тут бедные, в упадке, но выглядят они богато. Четыре полка – это шумная людская река, но все же песни птиц проникают через наш шум. Местные собаки выбегают на край своих владений и лают на нас, лопаясь от натуги. Укладку, мушкет, грубую форму надо носить весело. Иначе все это тебя раздавит. Лучше всего научиться думать, что ты сильный. Так легче. Никто не хочет быть отчисленным из полка лишь потому, что не вынес небольшой прогулки в Виргинию, как называет это Дэн Фицджеральд. И вообще, мы ведь идем туда, чтобы доказать мятежникам, как они не правы. Чтобы они осознали свои заблуждения. Нам выдали отличное оружие, и теперь от нас зависит – показать мятежникам, что оно умеет делать. Знать приказы, которые гонят нас вперед, – не наше дело и нам незачем. Покажите нам, где мятежники, – и этого довольно, говорит Дэн Фицджеральд. Иногда мы на ходу поем громкие песни; однако птицы Виргинии слышат не те слова, что исполнялись по печатным листам у мистера Нуна в мюзик-холле, а новые, весьма непечатные. Со всеми грязными, низкими, непристойными, бордельными словами, какие мы только знаем.
Перед тем как нас отправили на фронт, я послал мистеру Максуини письмо с выражением надежды, что Винона поживает хорошо. Надеюсь, он его получил. В первые два месяца нам не платили, но потом заплатили, ко всеобщей радости, и тогда все солдаты стали посылать деньги своим семьям, и мы тоже. Католик-капеллан отнес наше жалованье на почту и отослал вместе, мое и Джона Коула, в Гранд-Рапидс армейской бандеролью. Он не задавал нам каверзных вопросов о женах. Слова «дочь Джона Коула» его вполне удовлетворили. Но он из добросердечных итальянских пасторов, его любят солдаты всех чинов и всех религий. Доброму сердцу забор не преграда. Отец Джованни. Мал ростом, в бою от него толку не было бы, но отлично умеет подтянуть винты, скрепляющие сердце, – они, бывает, разбалтываются, когда человеку предстоит бог знает что. После нескольких дней на марше меня назначают ночью в караул, и я сменяю капрала Деннехи и ясно вижу, что его трясет. Он не в себе, это заметно даже при лунном свете, пока мы обмениваемся паролем и отзывом. Так что не все жаждут поскорей ринуться в бой. Но к нему подбирается отец Джованни и принимается укреплять его дух. И наутро капрал Деннехи уже выглядит заметно лучше. Так что, капрал, говорит мне отец Джованни, если кто повесит нос, посылайте его ко мне. Непременно, святой отец, говорю я.
Когда мы добираемся до места, где должны развернуть строй, нас охватывает страшная тревога. Оказывается, парни в серых мундирах рассыпались по огромной полосе лесов, пересекающей эту местность. Три больших длинных луга ведут на голый унылый холм. На лугах густая трава в три фута, радость любой коровы. Наши батареи развернуты стратегически, и ко второй половине дня наша часть уже отлично стоит на позициях. Что-то нарастает в сердцах у солдат, и если б эту штуку можно было увидеть, оказалось бы, что у нее удивительные крылья. Что-то трепещет у них в груди, и крылья хлопают. Наши мушкеты заряжены. Пятьдесят человек стоят на коленях, еще пятьдесят за ними – во весь рост, а дальше – заряжающие, а еще дальше – другие, взволнованные и молчаливые, готовые заступить в открывавшуюся брешь. Полевые пушки начинают палить в лес, и вот мы уже изумляемся разрывам, подобных которым сроду не видали. Огонь и чернота вспухают в вершинах, и зелень ветвей качается туда-сюда, закрывая урон. Все это творится в четверти мили от нас, а потом солдаты в сером появляются на изодранной опушке леса. Капитан глядит в подзорную трубу и что-то говорит, я не слышу, оттуда передают по цепочке, и выходит, что силы противника около трех тысяч. Это кажется очень много, но нас на тысячу больше. Мятежники сбиваются кучей на верхнем лугу, и наши батареи пытаются по ним пристреляться. Тут мятежники уходят с высоты, потому как невесело получить по башке снарядом из хорошо пристрелянной пушки. Они бегут к нам, вниз, совершенно неожиданным манером, во всяком случае, я такого не ожидал, и, когда они оказываются на дальности выстрела, командиры велят нам наводить, а потом кричат «огонь», и мы стреляем. Мятежники падают пачками, а потом, совсем как тот лес, смыкают бреши с новой безумной храбростью, вставая на место павших, и продолжают наступать. Наши линии перезаряжают и стреляют, перезаряжают и стреляют, но вот начали стрелять и мятежники – кое-кто остановясь на миг, а иные прямо так, на бегу. Это вовсе не медленный марш, какому нас учили, а дикий дерганый галоп – на нас несется человеческое стадо. Мы перебили их столько – не верится, что они после такого еще наступают, но внезапно вокруг нас люди тоже начинают падать: кто ранен в руку, кто в лицо. Маленькие злые пули, что раскрываются в бедном мягком теле. Тут капитан кричит, чтобы мы примкнули штыки, потом командует встать, а потом – идти в атаку. Из моего небольшого взвода один все еще стоит на коленях с обалделым видом, и я метко пинаю его, чтобы встал, и мы бежим в атаку. Мы движемся, как будто у нас одно сердце на всех, но трава пучковатая и густая, и по ней очень тяжело бежать как следует; мы спотыкаемся и бранимся, как пьяные. Но все-таки мы напрягаем силы и удерживаемся на ногах и вдруг загораемся желанием сцепиться с врагом, и трава вдруг перестает мешать, и отряд единодушно кричит «Фог а баллах!»[6], а потом у нас из глоток вырывается звук, какого мы сроду не слыхали, и нас гложет великий голод – мы сами не знаем по чему, разве по тому, чтобы всадить штыки в серую волну впереди. Но не только это – есть и другое, другие вещи, для которых у нас нет имен, потому что обычно о таком не говорят. Ведь мы бежим в атаку не на индейцев, людей чужой породы, а как будто на зеркало, в котором отражаешься сам. Эти Джонни-мятежники – ирландцы, англичане и все в таком духе. Вперед, вперед, труба зовет. Но вдруг мятежники сворачивают вправо и несутся атаковать через луг. Они увидели огромную толпу наших солдат, подошедшую сзади, и, может быть, орудие смерти, готовое к убийству, – как бы там ни было, мы слышим, офицеры кричат, командуют в общем гаме. Мы прекращаем наступать, опускаемся на колени, заряжаем и стреляем в бок вражеской армии-многоножке. Наши батареи снова изрыгают снаряды, и конфедераты шарахаются, как огромный табун диких коней, – отбегают назад на десять ярдов, потом снова на десять ярдов вперед. Они жаждут укрыться в дальних лесах. Батареи так и рыгают за спиной, так и рыгают. Порой снаряды летят так низко, словно хотят проложить тропу среди нас, и многие в наших рядах падают, когда через них пропахивают кровавую борозду. Злая усталость заползает в самые кости. Мы заряжаем и стреляем, заряжаем и стреляем. В нарастающем шуме десятки снарядов бьют во врага, кромсая и разметывая. Внезапное чувство, что все плохо, катастрофа. И тут луг дружно занимается, словно цветами по весне, и превращается в ковер огня. Трава загорелась, горит жарко, добавляя пламя к пламени. Она такая сухая, что пылает как порох, и такая высокая, что возгорается большими снопами, и пламя омывает ноги бегущих солдат – не мягкие травы, а темный огонь, полный ревущей силы. Раненые падают в печь и кричат от ужаса и бессилия. Боль такая, что и зверь не выдержит, чтобы не вскричать диким голосом, не раздирать когтями, не встать на задние лапы. Солдаты в большинстве достигают спасения под деревьями, побросав своих раненых на почерневшей земле. Но отчего это капитан прекращает огонь и передает по цепочке команду пушкарям – тоже прекратить? Теперь мы только стоим и смотрим, а ветер раздувает воспламенение по лугу, оставляя за собой множество раненых – воющих и молчаливых. Молчаливые уже укутаны черными складками смерти. Другие, которых не коснулся огонь, – только стонут, изувеченные. Нам велят отступать. Наша синяя волна откатывается на двести ярдов, и с тыла приходят взводы без пушек, и санитары, и капеллан. Из леса, где укрылись мятежники, слышатся похожие звуки, и заключено перемирие без слов. С обеих сторон мушкеты летят на землю, и взводы посылаются на поле уже не стрелять и убивать, но вытаптывать черные акры остаточного огня и подбирать умирающих, искалеченных и обожженных. Словно танцоры пляшут на обугленной траве.
Глава тринадцатая
Умереть за свою страну – нет ничего легче. Самое простое блюдо в меню. Господь свидетель. Молодой Сет Маккарти, он приехал из Миссури, чтобы стать барабанщиком в федеральной армии. И за свои труды он только остался без головы – ее оторвало федеральным снарядом. Мы это увидели наутро, когда пошли по полю, ища бумаги и прочее, что можно отослать родне. И там Сет – барабан еще прихвачен ремнем к мальчишескому телу. А головы нету. Но это не худшее, что мы видели после битвы. Первым номером я бы назвал обугленные тела. Отчего это Бог хочет, чтобы мы сражались как герои, черт побери, и превратились в куски обугленной плоти, что даже волки есть не станут. Погребальным командам велено хоронить равно синих и серых и читать над ними молитвы. Отец Джованни вытащил четки, и мы слышим, как он бормочет по-латыни. Из парней-новобранцев иные повесили нос. Такое зрелище бьет человека словно пыльным мешком по голове. Кое-кто из солдат просто сидит в палатке и трясется, и сколько ни корми их солониной от пуза, сколько даже виски ни пои, не помогает. Их потом отошлют куда-то в тыл, но сейчас на поле битвы им делать нечего. Они и ложку не удержат, куда там мушкет. Джон Коул очень беспокоится за них по доброте сердечной. Двое его рядовых мертвы, как выковырянные из ракушек улитки. Попали под огонь собственных пушек, что палили сзади. Так оно и бывает часто. До меня только сейчас доходит, какое странное, темное дело – битва. Кто-нибудь знает, прах побери, что вообще происходит? Сын моей матери – точно нет. Но я, и Джон Коул, благодарение Господу, и старина Лайдж Маган, и Старлинг – все живы, и Дэн Фицджеральд тоже. А то как бы мы в карты играли, черт побери все на свете.
В ту ночь, поставив часовых, я иду один в небольшую рощицу. И там какое-то время сижу в одиночестве. Лунный свет льется сквозь кроны чахлых дубов, как тысяча платьев. Я думаю о том, что в человеке есть что-то от волка, но есть и что-то еще страннее. Еще я думаю про Винону и все превратности ее судьбы. Не знаю, кто я сам в этот отрывок времени. Слайго кажется очень далеко – всего лишь еще один мазок темноты. Свет – это Джон Коул и вся его изобильная доброта. Но перед моим внутренним взором неотступно стоит убитый барабанщик, и я не могу от него отделаться. Он плавает, как мушка в глазу. По совести ему должно было достаться от жизни больше. Храбрый парнишка из Миссури, бодрый, ничего для себя не ждал. И голова его катится по несчастному лугу в Виргинии. Глаза блестели, а теперь его кладут в яму. Как перед Богом, по нему и плакать без толку. Нам не сосчитать все души, которым предстоит погибнуть в этой войне. Я трясусь, как последний сухой лист на зимней ветке. Зубы стучат. Я за свою жизнь, наверно, не встретил и двух сотен человек так, чтобы узнать их по имени. Человеческие души – не как большая река, что потом, когда приходит смерть, низвергается водопадом вниз, в глубину. Души не таковы, но эта война требует, чтобы они такими стали. Есть ли у нас столько душ, сколько потребуется отдать? Как это возможно? Я спрашиваю у пустоты меж дубов. Через минутку надо уже вставать и разводить караул на втором посту. Смена, стой! Оружие на ГРУДЬ! От но-ги! На пле-чо! Вперед, шагом марш!
Так тихо – можно поклясться, что луна подслушивает. Совы слушают, и волки тоже. Я снимаю фуражку и скребу вшивую голову. Через несколько дней, когда мы уйдем, волки спустятся с гор и начнут рыться в кучах камней, что мы накидали. Я ни в чем так не уверен, как в этом. Именно поэтому индейцы водружают своих мертвых на столбы. А мы – зарываем в грязь, думая, что это уважительно. С разговорами об Иисусе. Иисус сроду ничего не знал про эту землю. Вот какие мы дураки. Потому что это просто неправильно. Огромный мир зажигается, как бедная лампа, – это снег начинает падать на прогалину. В восточном углу смутно проступают очертания огромного черного медведя. Наверно, он там все время был, искал личинок и съедобные коренья. Я его и не слышал. Может, он тоже повиновался этой странной тишине. Теперь он меня увидел и повернул ко мне тяжелую голову – медленно, по дуге, чтобы разглядеть получше. Он обдумывал меня. Глаза у него были спокойные и умные, и он очень долго ко мне примеривался. Потом развернул все тело разом, словно на веревках подвешенный, и с треском ушел в лес.
Снег идет все гуще, а я пробираюсь обратно к лагерю. Обмениваюсь паролем и отзывом с часовым. Иду на ощупь по линии «Е» между палатками. Полковники, майоры и прочие шишки живут в большом офицерском шатре. Саван покрышки тускло светится. И впрямь, внутри горят настоящие лампы. Сидят силуэты офицеров, черными спинами ко входу. Снаружи, на свежевыпавшем снегу, немо стоят часовые. Я слышу, как офицеры тихо переговариваются. Не могу сказать, о семье ли, о войне ли. Ночь свалилась в полную темноту, и командование взяла на себя самая сердцевина, хоть глаз коли. Жалобный козодой кричит над палатками со спящими людьми. Короткая нота и длинная. Козодой будет вечно кричать над этими заснеженными лугами. А палатки – временны.
Мы переехали ближе к реке, где должны устроить себе зимние квартиры. Скуку и тоску этой поры ни за что не понять тому, кто сам ее не пережил. Уж лучше шрапнель и град ядер. Ну ладно, может, и не лучше, но уж ненамного хуже. Нас с Джоном Коулом немало веселит, когда солдаты устраивают блэкфейс для развлечения. Известно, что мы выступали в мюзик-холле, но здесь мы поем как двое мужчин – порой исполняем «Дядю Тома» или «Старый дом мой, мой Кентукки», и хватит. То, что парни в армии Союза развлекаются блэкфейсом, может, и странно. Кентукки в этой войне сидит на двух стульях, так что мы должны поступать очень осторожно. Однажды вечером Дэн Фицджеральд, не мысля ничего худого, одевается в платье, и, хоть лицо у него зачернено, он поет «Ирландскую девицу», и, Бог свидетель, наклонности многих мужчин при этом возбудились. Старлинг Карлтон заявил, что женился бы на ней. Это мы тоже пропустили мимо ушей. Что до всего остального, то ноги согреть нам негде, черт побери, и до нас не доходят даже обрывки новостей, так что, может, уже был конец света и ангел вострубил, а мы тут сидим и ничего не знаем. Вестовые начали к нам пробиваться только тогда, когда уже потеплело. Среди солдат гуляет лихорадка, и некоторые прямо-таки сходят с ума. Даже плохой виски у нас весь вышел, и, если обоз с провиантом к нам не пробьется, будем варить собственные сапоги. Жалованье тоже не шлют; начинаешь сомневаться, живой ты или Смерть тебя уже перевела в свой батальон и назначила зыбким призраком. Когда приходит весна, земля еще твердая, и все же мы начинаем копать длинные одиночные окопы для стрельбы из винтовки и реданы для пушек. Кажется, в этой части реки под разливом прячется брод. Когда он вскоре покажется из-под воды, нас, надо думать, поставят его сторожить. Старлинг Карлтон радуется вслух, что он теперь сержант и ему не нужно копать. Он удивляется, зачем вообще приехал на восток – уж таково славно жить в форте Ларами и убивать индейцев. Разве вы не хотите помочь чернокожим, сэр, говорит Дэн Фицджеральд. Чего это, переспрашивает Старлинг. Помочь чернокожим обрести свободу и сохранить целостность Союза, сэр. Чего это еще там про ниггеров, говорит Старлинг Карлтон, я пальцем не двину ни для каких ниггеров. Он явно очень удивлен. Ты что, не знаешь, за что дерешься, спрашивает Лайдж Маган. Клянусь Господом, похоже, что не знаешь. Еще как знаю, говорит Старлинг Карлтон, но по голосу слышно, что нет. Так зачем же ты воюешь, спрашивает Лайдж. Как зачем, затем, что меня майор попросил, отвечает Старлинг таким голосом, словно это самая очевидная вещь в Божьем мире. Можно подумать, ты воюешь по другой причине.
Возвращаются всякие, черт их дери, птички-бабочки, а также высшее командование, которое, как те бабочки, при первом намеке на снег куда-то попряталось. Не могут же эти расфуфыры сидеть в лагере, что твои кочаны. Полковник Нил попытался пробраться на запад до самых сильных снегов, но говорит, что дальше Миссури не пробился. Теперь он беспокоится о близнецах и миссис Нил. Оттуда рапортовали о каких-то стычках, но полковник надеется, что армия с этим справится. Из-за войны солдат на востоке стало меньше, и бреши отчасти закрывают ополченцами. Полковник Нил не любит гражданское ополчение. А уж конфедераты-ополченцы хуже всего – они только и знают, что прочесывать местность да стрелять в сидячие мишени. Он говорит, что как откроется брешь, так ее и заполняют всякие мусорные людишки. В лагерь просачиваются новости снаружи. Война ширится повсюду. Но в лагере распорядок идет как заведено. Трубят и рявкают приказы. Быки втягивают в лагерь большие обозные телеги с провиантом. К этому времени мы уже чуть не проглотили по пуле. За лагерем выросло небольшое кладбище – зимний улов. Отец Джованни не дурак выпить, но мертвецов обязательно провожает. Горнист застывшими губами примерз к мундштуку. Губы кровят – все в мелких ранках, которые не успевают зажить.
Скоро до нас доходят слухи, что на юг движется большая армия и будет пересекать реку через наш брод. Наш капитан предполагает, что они хотят пройти к месту, называемому Уисвилл, и пересечь Голубой хребет. И всыпать мятежникам в Теннесси, говорит капитан Уилсон. Может, это правда, а может, и нет. Но вода и впрямь спала, и мели, где глубина фута два, теперь желтые и бурые от просвечивающих камней. Нам шлют пачками рекрутов на замену выбывшим – ирландцы, как всегда. Городские отбросы, ворчит Старлинг Карлтон. Но все равно, когда они приходят, мы кричим им «ура». Приятно видеть свежие листья и свежие лица. С приходом весны все оживилось, и мы как-то ожили. В людях тоже бродят соки, как в деревьях.