Впрочем, Василий Дмитриевич тоже молчал. И лицо его, на которое изредка и украдкой косилась Лида, ничего не выражало. Очевидно, он полностью сосредоточился на том, чтобы провести двуколку безопасно через все ухабы и рытвины, которыми дорога иногда так изобиловала, словно кто-то изуродовал ее нарочно. Правда, Лиде показалось, что разговор об Авдотье Валерьяновне чем-то Протасова расстроил, однако какое дело могло быть Василию Дмитриевичу до дядюшкиной жены и того, какую повозку она отправила за Лидой, этого она не понимала.
Но вот дорога стала ощутимо лучше. Потом некоторое время двуколка мчалась по просторной березовой аллее, уже затемненной подступавшими сумерками, и вот открылась просторная лужайка и показался одноэтажный помещичий дом с двумя флигелями, окаймлявшими длинные крылья, с мезонином и четырьмя колоннами, поддерживающими фронтон[19]. Сразу было заметно, что колонны эти отнюдь не беломраморные, а деревянные, оштукатуренные и побеленные, но, с другой стороны, где же в Средней России набраться столько мрамора, чтобы на каждом помещичьем крыльце возвести не выходившие у нас из моды вот уже второй век подряд колонны?!
Лида с волнением разглядывала дом, которому отныне предстояло стать для нее родным, его аккуратно выкрашенные окна, цветочные клумбы возле высокого крыльца, как вдруг на этом крыльце появилась фигура, которая мигом привлекла к себе все внимание девушки.
Глава третья. Дядюшкин дом и его обитатели
Это была молодая дама невысокого роста, облаченная в ярко-красное тафтяное платье, сшитое в русском духе, подобно сарафану перехваченное под грудью, и с широкими рукавами, присобранными у кистей. Жесткая ткань топорщилась, прибавляя полной фигуре дамы объем, однако не убавляя проворства. Дама резво бросилась со ступенек к остановившейся у крыльца двуколке Протасова. При движении она напоминала небольшой костер, зачем-то вздумавший переменить место, причем тафта довольно громко шуршала и шелестела, усиливая это впечатление.
При виде ее в памяти Лиды вдруг всплыла фраза из журнала для дам «Мода»: «Женщина хорошего тона никогда не наденет ничего яркого, ничего эксцентричного, что могло бы обратить на себя внимание публики. Она, напротив, отличается простотой, но простотой утонченной, изящной, артистической, грациозной».
Простоты ни в одежде, ни в повадках этой дамы и в помине не было, зато эксцентричности – хоть отбавляй!
– Ах, Василий! – воскликнула дама низким певучим голосом, в котором звучал бурный, с трудом сдерживаемый восторг. – Неужто это ты, милый?! Глазам не верю!
– Придется поверить, Авдотья Валерьяновна, – сдержанно ответил Протасов, спрыгивая с сиденья и открывая взору дамы тех, кого до этого закрывал своей мощной фигурой: Лиду и Феоктисту.
– Барыня моя любимая, свет вы мой солнечный, Авдотья Валерьяновна! – завопила Феоктиста, срываясь с двуколки и кидаясь в ноги даме. – Вот она, племянница Ионы Петровича, вот она, Лидия Павловна, доставлена к вашей милости!
Лида, изрядно озадаченная таким выбором слов, по-прежнему сидела в двуколке, таращась в лицо Авдотьи Валерьяновны и поражаясь яркой и несколько дикой его красоте. Почему-то казалось, будто она его уже видела, но где и когда, вспомнить не удавалось. Просто подумала, что если она не знала раньше, какой могла быть Шемаханская царица, нарисованная Пушкиным в сказке «Золотой петушок», то теперь узнала. Вот такая, именно такая – не просто красивая, но и бьющая своей красотой наповал!
Через минуту, впрочем, восхищение Лиды сменилось растерянностью, а затем и страхом, однако это был совсем не тот страх, который она испытала недавно при встрече с Василием Дмитриевичем Протасовым! Тот страх относился к непонятному состоянию, овладевшему Лидой, а здесь состояние было понятным и поэтому пугающим: она чувствовала что-то недоброе, исходящее от этой ослепительно красивой женщины. В силе ее очарования была сила африканской змеи, о которой Лида читала когда-то и которая, как рассказывалось в статье, обладала способностью взглядом зачаровывать и обездвиживать жертву. Саму Лиду Авдотья Валерьяновна и точно обездвижила: та ни рукой, ни ногой не могла шевельнуть, чтобы опереться на протянутую ей руку Протасова и выйти из двуколки, язык у нее словно бы к нёбу присох, и она не имела сил объяснить, отчего прибыла в чужой двуколке, а не в посланном за ней шарабане и без всяких вещей.
Почему-то отсутствие у нее вещей особенно сильно возмущало Авдотью Валерьяновну!
– Вы что же, Лидия Павловна, не удосужились обзавестись приличными туалетами, и это при капитале вашем знаменитом? – выкрикивала она в странной, непонятной запальчивости, так сверкая глазищами, словно намеревалась испепелить Лиду на месте. – Позорить меня вознамерились, расхаживая черной вороной, этаким пугалом? Чтобы люди говорили, что мы так негостеприимны, что и туалет приличный не в силах справить племяннице Ионы Петровича?!
– Позволь тебе напомнить, что племянница означенного Ионы Петровича до сих пор в трауре по своему отцу, – раздался надтреснутый, слабый мужской голос, и Лида увидела, что за спиной Авдотьи Валерьяновны распахнулась дверь и на крыльце появились еще два действующих лица.
При виде их Лида подумала, что, прожив семнадцать лет в Москве и даже побывав в Петербурге, она никогда не встречала за столь краткий промежуток времени такое количество удивительных, даже экзотических фигур. Сначала Протасов, потом Авдотья Валерьяновна… И даже с ней в экзотичности вполне мог состязаться появившийся на крыльце гигантского роста молодой мужик, весь облаченный в черное: в черной косоворотке, черных плисовых штанах, черных мягких сапожках. Был он также черноволос, чернобород и черноглаз. На руках мужик держал сухонького седого человека весьма преклонных лет, одетого в поношенный архалук[20], чувяки[21] и засаленную ермолку[22], который выглядел будто какой-нибудь приживал в барском доме, незначительный родственник хозяев, пригретый ими из милости. Однако в следующее мгновение она поняла, что старичок этот, с его большими серыми глазами, характерным рисунком закругленных, высоко поднятых, как бы удивленных бровей, таких же, какие Лида унаследовала от отца, и есть Иона Петрович, ее дядюшка – единственный родной человек, у нее оставшийся. Да-да, единственный, потому что распрекрасную Авдотью Валерьяновну считать родной себе (или, паче того, испытывать ее «материнскую заботу») Лида решительно не хотела!
У нее слезы навернулись на глаза и от радости оказаться вновь рядом с членом своей семьи, и от жалости, жгучей жалости к Ионе Петровичу, которого до такой степени измучила болезнь, что он выглядел лет на двадцать старше своего старшего брата, хотя на самом деле был на пять лет младше его.
– Лидуша, милая! – позвал Иона Петрович своим ласковым, хотя и слабым голосом, и Лида, всхлипнув, слетела с двуколки, даже не опершись на руку господина Протасова, бросилась, на два аршина[23] обежав Авдотью Валерьяновну, к дому, взлетела на крыльцо и припала к дядюшке, которого чернобородый мужик по-прежнему не спускал с рук.
Последовали слезы, поцелуи, бессвязный лепет людей, которые многое друг о друге слышали, однако никогда не виделись, искренние проявления радости родственников, которые одни только и остались друг у друга из всей семьи. Все это время чернявый мужик стоял неподвижно, не двинув ни одним мускулом лица, не перехватив рук, словно никакой тяжести или неудобства от своей ноши не чувствовал.
– Ну, пойдем в дом, Лидуша, пойдем в дом, милая, – пробормотал наконец Иона Петрович, не выпуская руки племянницы. – А ты, брат Касьян, – обратился он к своему могучему слуге, – неси меня в гостиную да усади там, а сам поди скажи Марковне, чтобы подавала на стол, да побыстрей, да всего повкусней пусть принесет, соленостей-сладостей-печива!
Амбигю[24] пускай подаст разнообразного, рыбного свежего, только с дафнией[25] не переборщить, как давеча. На горячее битки[26], потом жданики[27] творожные горячие, кои были ей мною лично заказаны еще вчера, на сладкое же дать битый пирог[28] с медом и испанский ветерок[29], конечно! Да пусть не вздумает сунуть под шумок каких-нибудь объедков позавчерашних, какими Авдотья Валерьяновна меня ежевечерне норовит попотчевать по обычаю своей матушки. А коли Марковна ослушается, то пристращай, что запорю, не помилую, и никакая барыня ей заступницей больше не будет!
Чернобородый мужик, которого, как легко было понять, звали Касьяном, повернулся, чтобы вернуться в дом. Лида, чьей руки дядюшка не выпускал, влачилась за ним, как привязная, совершенно ошарашенная внезапно открывшимися ей тайнами семейной жизни Ионы Петровича и Авдотьи Валерьяновны. Да, похоже, не только грудная жаба да постоянные боли в неправильно сросшейся ноге изнурили дядюшку – главная хворь его называлась «Авдотья Валерьяновна», и Лида, при всей вспыхнувшей родственной любви, пожалела, что явилась в этот дом. Остро захотелось ей сейчас оказаться на станции Вязники и там, пусть даже сидя на бревнах и оставив в чистом поле все свои кофры, дождаться обратного поезда в Москву, только бы не оставаться в этой атмосфере взаимной нелюбви, скрытых и тайных обид, попреков и ссор.
А впрочем, тут же вспомнила Лида, деваться ей в Москве совершенно некуда, а одной жить невозможно и неприлично. Выходить же замуж только ради того, чтобы сыскать себе некоего постоянного опекуна, совершенно не хотелось. Особенно с некоторых пор, а точнее, после одной встречи при большой дороге, в виду разбросанных по траве и кустам Лидиных нарядов…
Она вдруг испугалась, что сейчас войдет в дядюшкин дом – и никогда больше не увидит Василия Дмитриевича, однако Иона Петрович дернул Касьяна за руку, что, видимо, служило сигналом к остановке, и обернулся к Протасову:
– Прости, Василий Дмитриевич, забыл тебе спасибо сказать за то, что племянницу мою в целости и сохранности доставил! Так и знал я, что путешествие на этом старом шарабане добром не кончится, да Авдотья Валерьяновна, как всегда, сделала по-своему, а ее ведь не переспоришь. Счастье, что ты согласился мне помочь да съездить поглядеть, как и что с девочкой там. Теперь окажи честь и милость, отужинай с нами, друг-соседушка.
– Не за что благодарить, Иона Петрович, – ответил Протасов с полупоклоном. – Это ты меня разодолжил, позволив услугу тебе оказать и перед такой красавицей в роли спасителя выступить. Благодарю и за приглашение, однако принять его сейчас не могу – есть неотложные дела.
– Ну, коли дела, так и быть, не неволю, – отозвался Иона Петрович, – однако завтра к обеду будь любезен появиться, иначе разобижусь смертельно! Что ты за моду вдруг взял мои приглашения да мой стол манкировать? Оно, конечно, Авдотья Валерьяновна разнообразием блюд не балует, однако же при тебе доводится и мне поесть сытно и весело! Уж она ради своего кузена все что есть в печи на стол мечет, а чего там нет, прикажет приготовить!
«Так они родственники! – догадалась Лида. – Василий Дмитриевич и Авдотья Валерьяновна – родственники, кузены. Вот отчего они так похожи, а я и не поняла сразу, кого мне тетушка напоминает… Конечно, много общих черт, только у Василия Дмитриевича их диковатость и резкость кажутся естественными и даже привлекательными, а у Авдотьи Валерьяновны – пугающими и даже отталкивающими».
Да батюшки ж вы мои, да неужто сыскалась бы у Василия Дмитриевича хоть одна черта, которая показалась бы Лиде не естественной и не привлекательной?! Впрочем, над этим вопросом она задумываться не стала, зато отметила, что весьма схож с Протасовым и Авдотьей Валерьяновной также и Касьян.
Ну что же, общеизвестно, что русские баре (так же, впрочем, как баре любой другой национальности!) многие и многие века пользовались в своих имениях тем, что французы называют droit de pre
– Не станем загадывать, – уклончиво промолвил Протасов, не отвечая на ищущий взгляд Лиды и на гостеприимный взор Ионы Петровича. – Довлеет дневи злоба его, а завтра настанет новый день с его новой злобою.
Лида вздохнула обреченно, поняв, что Протасова и в самом деле увидит теперь невесть когда, да еще и невесть, увидит ли вообще. Было что-то категоричное, непреклонное в его внешне вежливом отказе, и чувствовалось, что, при всем его, несомненно, добрососедском отношении к больному старику, задерживаться в карамзинском доме Василий Дмитриевич избегал, избегает и впредь намерен избегать.
– Доброго вечера и спокойной ночи, Лидия Павловна, – проговорил Протасов вслед за тем, глядя как бы сквозь Лиду и намеренно не встречаясь с ней глазами. – Счастлив был знакомством.
– Спасибо, спасибо… – пролепетала она, с трудом сдерживая слезы, но дрожащий голос выдал ее состояние, и она почувствовала недоумевающий, пристальный взгляд, устремленный на нее Ионой Петровичем.
– Вот оно что! Ну что ж, коли так, то это совсем даже недурно! – пробормотал он чуть слышно с видом человека, привыкшего считать лучшим своим собеседником себя самого, но тут же спохватился и прощально кивнул Протасову, понукнул Касьяна: – Чего застрял? В гостиную неси, а ты, Лидуша, следуй за мной.
Лида с понурой головой потянулась следом, однако, стоило ей перейти через порог, как она вспомнила, что у нее все-таки имеется предлог еще раз взглянуть на Протасова – саквояж-то с самым ценным ее имуществом так и остался в его двуколке! – поэтому девушка с чистой совестью воскликнула:
– Ах, я позабыла про саквояж! – и выбежала на крыльцо прежде, чем Иона Петрович успел хоть что-то сказать.
Впрочем, дальше крыльца Лида и шагу не сделала, ибо открылась перед ней такая картина, что и дыхание у нее пресеклось, и ноги подкосились, так что она принуждена была схватиться на косяк, чтобы не упасть.
Увидела она, как Авдотья Валерьяновна, и без того стоявшая близко к Василию Дмитриевичу, придвинулась к нему вплотную, закинула руки ему на шею и, вся вытянувшись, поскольку была гораздо ниже его ростом, словно бы влилась всем телом в его тело, закинула голову, закрыла глаза, приоткрыла жадные, полные, алые свои губы, а он, будто поневоле, начал клонить к ней голову… Еще миг, и рты их соприкоснутся, сольются, вопьются друг в дружку… Однако наблюдать эту картину у Лиды не было сил. Она отпрянула, едва не опрокинувшись через порог, с трудом удержалась на ногах, куда-то бросилась и влетела в какое-то помещение, в первую минуту ничего не видя, еще пребывая в состоянии сильнейшего потрясения. И только через несколько мгновений осознала себя стоящей посреди просторной квадратной комнаты с ломберными столами в простенках под зеркалами и какими-то картинами в тяжелых багетовых рамах, с большим, полным посудой, поставцом[32] вдоль одной стены, с обтянутым кожею диваном вдоль другой и круглым столом, обставленным стульями, посередине.
Судя по тому, что на диване сидел Иона Петрович, это и была та самая гостиная, куда он велел себя отнести, ну а Касьян, видимо, отправился передавать его указания кухарке Марковне. И тут Лида заметила, что взгляд дядюшки устремлен в окно, а выходило это окно как раз на лужайку перед крыльцом – на ту самую лужайку, где все еще стояла двуколка Протасова… а значит, Иона Петрович не мог не видеть, как его жена пребывает в объятиях его соседа! И хоть Протасов был назван кузеном Авдотьи Валерьяновны, объятие их вряд ли походило на родственное, это отчетливо понимала даже Лида при всем ее очень небольшом знании различий объятий родственных и любовных!
В следующую минуту дрожки Протасова, удаляясь, промчались мимо окна, и Иона Петрович, отведя от него взгляд, встретился глазами с Лидой. Она поразилась тем, что во взоре дядюшки не было ни боли, ни ревности, только равнодушная, терпеливая усталость, которая вмиг сменилась острым вниманием и жадным интересом к тому, что он прочел в Лидином лице. А она не успела скрыть своих чувств, она осталась беззащитной перед проницательным взглядом мудрого, много пожившего и много испытавшего человека. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга, а потом Иона Петрович понимающе улыбнулся и снова прошептал, как давеча на крыльце:
– Вот оно что…
Лида почувствовала, что в лицо ей как будто кипятком плеснули. Начала было поднимать руки, чтобы спрятать в ладонях горящие щеки, однако Иона Петрович предостерегающе нахмурился, погрозил ей пальцем и принял самый равнодушный вид.
Раздались тяжелые быстрые шаги, посуда в поставце задребезжала, и в дверях появилась Авдотья Валерьяновна. Да, с ее изрядной корпуленцией летать перышком ей было бы затруднительно, а плыть белой (вернее, красной, учитывая цвет ее платья) лебедушкой мешал гнев, который искажал ее прекрасное лицо и который она спешила излить на первых встречных.
Увидев Лиду, она свела к переносице брови, глаза люто сверкнули, глубокий сильный голос вдруг стал пронзительным, неприятным, режущим:
– А что это мне рассказала Феоктиста? Вам предложенный мной способ передвижения не по нраву пришелся? Решили тугой мошной своей кичиться? Но глядите, барышня, вы тут не на простых напали! Да моя маменька в таком обществе блистала, кое и не снилось вашему жалкому семейству! И почему вы свое барахло швыряете где попало, милочка? Или нарочно в двуколке саквояж оставили? Чтобы воротиться и с господином Протасовым полюбезничать? Ну так вот: коли вы теперь под мою опеку поступаете, позабудьте об этом! Никакой развратности в своем доме я не потерплю! Извольте вести себя как положено девушке из благородной семьи, а то ишь что задумала! Уже приглядела себе полюбовника!
У Лиды подогнулись ноги, и она, наверное, упала бы на пол, если бы не оказался рядом стул, на который она и рухнула.
Мало того, что в жизни с ней никто таким тоном не разговаривал, – она не могла постигнуть, как женщина благородного происхождения (а уж Феоктиста прожужжала Лизе все уши, что ее госпожа и такая, и сякая, и немазаная!) может позволить себе выражаться
– Отчего, душенька, – вдруг молвил Иона Петрович необыкновенно мягким голосом, словно говорил с балованным ребенком, с которым поговори поласковей – и он уймется, – отчего, душенька, ты так огорчена тем, что твой кузен съездил за Лидушей? И разве плохо, что он пришелся ей по сердцу? Братец твой двоюродный холост и, насколько я знаю, намерен искать себе невесту… Да ты погляди только, разве сыщет он кого-то лучше моей Лидуши? И красавица, глаз не отвести, и не бесприданница, а наоборот! Конечно, Вася Протасов и хозяин рачительный, и во лбу семи пядей, а все же в расчетах по его имению не всегда концы с концами сходятся. Он мне сам на это жаловался в те времена, когда мы приятелями были, до того еще, когда я на тебе, душенька, женился…
Лиде показалось, что по комнате искры вихрем пронеслись в двух направлениях – это скрестились взгляды мужа и жены, и она, как ни была потрясена и ошарашена, вдруг остро их обоих пожалела. Лида помнила, в каком согласии жили ее родители: именно любовь, уважение и желание сделать друг друга счастливыми скрепляли их союз, в то время как союз дядюшки и тетушки скреплен был только взаимной ненавистью и желанием друг друга уязвить побольней да посильней.
Потом мысли ее обратились к словам о холостом положении Василия Дмитриевича Протасова, о том, что дядюшка считает Лиду достойной его невестой. Сердце ее так и забилось радостно, блаженные мечты завертелись в голове, но тотчас она одернула себя: еще неизвестно, что подумает на сей счет сам Василий Дмитриевич! – и Лида не замедлила спуститься с небес на землю.
Поединок супружеских взглядов между тем уже окончился – явной победой дядюшки.
Авдотья Валерьяновна потупилась и несколько мгновений стояла с опущенными глазами. Грудь ее – не просто пышная, но более чем пышная! – так ходуном и ходила от тяжелого, возбужденного дыхания. Наконец, откашлявшись, Авдотья Валерьяновна крикнула:
– Феоктиста! Принеси саквояж Лидии Павловны и укажи ее комнату. А вы, барышня, – Авдотья Валерьяновна к Лиде повернуться повернулась, обратиться обратилась, однако не нашла в себе сил ни назвать ее по имени, ни взглянуть ей в глаза (впрочем, этому последнему Лида могла только радоваться, опасаясь, что даже после поражения взор тетушки не утратил своей убийственной ярости), – не задерживайтесь и, умывшись, сразу поспешите к столу. Ужин готов, и мы хотели бы есть его горячим!
Появилась Феоктиста с Лидиным саквояжем в руке и, непримиримо поджав губы, сделала знак Лиде пройти в боковую дверь, ведущую в нужное крыло. Взор ее был холоден, как будто Феоктиста все это время провела в леднике[33], где проморозилась не только внешне, но и внутренне, и Лида поняла, что, повстречавшись со своей хозяйкой, горничная вновь сделалась такой же неприязненной и неприятной особой, какой она была в Москве.
Глава четвертая. Племянничек
Комната была Лиде выделена чистая, просторная, выходившая окнами в сад, с тяжелой мебелью, явно изготовленной домашними мастерами. Судя по всему, обстановка досталась Ионе Петровичу в наследство от тестя, а тому и предкам того верою и правдою служила если не со времен Петра Великого, то со времен Елизаветы Петровны – уж наверное.
Однако особенно приглядываться к ней, так же как и рассматривать висевшие в коридоре и в комнатах довольно тусклые картины и картинки, времени у Лиды не было, да и свечами дом не изобиловал, а за окном уже темнело. Она едва успела умыться и причесаться с дороги, как Феоктиста, с недовольной миной исполнявшая при ней мелкие услуги, ворчанием своим вынудила ее поспешить в столовую.
А вот здесь свечей горело множество – очевидно, в честь прибытия дорогой гостьи! Стол, как принято было выражаться, ломился от яств, и Иона Петрович, посадивший Лиду рядом со своим местом во главе стола (Авдотья Валерьяновна в одиночестве восседала на противоположном конце), потчевал ее с ласковыми подходцами, предлагая то рейнвейна, то мадеры, то венгерского (сам он пил «ерофеич»[34]), и, хоть за столом прислуживал неизменный Касьян, дядюшка собственноручно накладывал Лиде на тарелку то одного, то другого, уговаривая есть побольше и подробно рассказывая о качествах всякого блюда.
Лида проголодалась в дороге и с удовольствием воздавала дань всему, что подавалось на стол. Иона Петрович ел немного, зато Авдотья Валерьяновна поражала своим аппетитом и жадностью, с которой поглощала пищу. При этом предпочитала она есть ложкой, хотя были поданы все столовые приборы, и частенько, особенно увлекшись, начинала даже чавкать.
Родители Лиды всегда были очень строги насчет приличий за столом, да и Иона Петрович ел деликатно и с аккуратностью, поэтому манеры «благородной» Авдотьи Валерьяновны Лиду неприятно поразили. Впрочем, она хотя бы молчала, всецело поглощенная ужином, и звучала только ласковая речь Ионы Петровича, изредка прерываемая вопросами Лиды о деревенской жизни.
Понятно, что более всего интересовали ее сведения о соседях – вернее, только об одном соседе, и дядюшка не обошел своим вниманием интересующий Лиду предмет.
Выходило, что Протасов был ближайшим соседом Карамзиных – до его имения было не более часа быстрой езды. Родители его умерли, жениться он до сих пор не удосужился, поглощен был развитием хозяйства, а в доме всем заправляла его бабушка Анаисия Никитична, которую домашние и близкие друзья звали просто бабуля Никитишна. Оказывается, сам Василий Дмитриевич называл ее так еще в детстве, оно и привилось, и повелось. Анаисия Никитична держала все в доме в ежовых рукавицах, и горничные девки, а также лакеи у нее по струночке ходили!
В другой стороне от Карамзиных, но также неподалеку жил Филимон Валерьянович Самсонов, старший брат Авдотьи Валерьяновны, имевший единственного сына-недоросля[35], как его назвали бы в минувшем веке. Прочие же обитатели Вязниковского уезда находились на более дальних расстояниях от Березовки, что, впрочем, не мешало им всем жить дружно, по-соседски ладить и частенько собираться как по веселым, так и грустным поводам: и праздновать вместе, и поминать умерших, и просто так, без особого на то повода, устраивать небольшие провинциальные балы. Дом Протасова был самым просторным и удобным для этого, оттого танцевали обыкновенно у него, тем паче что он и сам слыл великолепным танцором.
Лида при этих словах дядюшки так и встрепенулась! Родители ее, некогда впервые увидевшие друг друга именно на балу, считали, что своим счастьем обязаны не в малой степени своему танцевальному мастерству, а потому несколько лет подряд Лида брала уроки танцев. Ради этого дважды в неделю по вечерам приходил в дом знаменитый в Москве французский maotre а danser[36] Фома Антонович (так преобразовалось на русский лад имя его собственное, Тома
– En dedans! En dehors! Allongee! Pas chassé en avant![37] – и прочее в этом же роде.
Лида его обожала и очень старалась на уроках, отчего Фома Антонович называл ее лучшей своей ученицей и предсказывал ей изобилие бальных кавалеров. И хотя на настоящем большом балу побывать ей пока не удалось, на семейных танцевальных вечерах пророчество вполне сбывалось.
…Едва ужинавшие разделались с амбигю и жданиками, как под окном задребезжали колеса какой-то повозки и зафыркала лошадь. Лида решила, что это вернулся человек, посланный с дрожками за Степаном и ее кофрами, однако вошедший лакей доложил, что прибыл Модест Филимонович.
Авдотья Валерьяновна при этих словах вскочила, уронив стул, и бросилась в двери, а через минуту вернулась в сопровождении невысокого и узкоплечего молодого человека в поношенном и слишком просторном для него зеленом сюртуке, ярко-желтом жилете, панталонах цвета блёд-амур[38] и черном цилиндре-шапокляк[39].
– А ведь не раз говорено ему было, что головной убор еще в сенях снимают и лакею отдают! – пробормотал дядюшка себе под нос, и по тональности его Лида сразу поняла, что гостя сего он терпеть не может, а вот Авдотья Валерьяновна, напротив, его обожает – судя по радостной улыбке, очень украсившей ее неприветливое лицо.
– Привет сей компании! – с пафосом провозгласил гость неплохо поставленным голосом, снимая шапокляк и складывая его с такой силой, что тот громогласно оправдал свое название.
– Здравствуй, Модест, – довольно кислым голосом ответил Иона Петрович и повернулся к Лиде: – Позволь представить тебе, душенька, племянника супруги моей, Модеста Филимоновича Самсонова, – и поджал губы, не в силах скрыть явное недовольство этим визитом.
Модест Филимонович поспешил приложиться к руке Лиды, а потом уставился на нее с непомерным восхищением.
Лиде же смотреть на этого господина не слишком хотелось. Мало того, что одет он был нелепо! Черты лица его были хотя и правильны, однако незначительны: в них начисто отсутствовали одухотворенность и сила, которые привлекают пуще всякой красоты. Кроме того, Модест Филимонович был родственником пренеприятнейшей Авдотьи Валерьяновны, и одно это заведомо настраивало Лиду против него.
Между тем Авдотья Валерьяновна подтолкнула племянника к столу и, перехватив у Касьяна блюдо с остатками амбигю, все его поставила перед племянником, отдав ему свой прибор, до того не востребованный, ибо ела она, как уже было сказано, ложкой.
Лида была несколько покороблена такой простотой в поведении, однако куда больше коробили ее назойливые взгляды Модеста Филимоновича. Не сводя с девушки глаз, он опрокинул большой бокал мадеры, налитый Авдотьей Валерьяновной, закусил добрым куском буженины и, еще жуя, пробормотал:
– Ах, тантинька[40], ну что за чудо эти кринолины, что за элегантность! После них женщина в любом другом платье выглядит как унылая плакучая ива!
Лида незамедлительно ощутила ненависть к своему кринолину.
Громко жуя, Модест Филимонович меж тем огляделся и обратился к хозяину дома:
– Любезный дяденька, уже когда вы внемлете моему совету и переделаете эту неуклюжую печь в элегантный камин… в стиле «вампир»[41], примерно говоря?
– Когда рак на горе свиснет, – спокойно ответил Иона Петрович. – И отчего вампир? Говори уж – в стиле «упырь»!
Лида чуть не подавилась от смеха, а Авдотья Валерьяновна явственно перекосилась, однако ничего не сказала.
– Мэ сэт импаябль…[42] – обиженно пробормотал Модест Филимонович, немилосердно коверкая французские слова, однако на время умолк и принялся подбирать все, что еще оставалось на блюде.
– Касьян, неси битки, – приказал Иона Петрович. – Семеро или даже трое одного не ждут, тем паче незваного! Ах да, скажи, брат ты мой, не воротился ли еще посланный за Степаном и вещами Лидии Павловны?
– Покуда никто не возвращался, – ответил Касьян.
– Бедный Степан, – пробормотала Лида. – Он, наверное, там от страха помирает, все ждет, когда Маремьяна с ним расправится.
– А, так ты уже наслышана о наших достопримечательностях! – оживился Иона Петрович.
– Я даже видела сороку, – сообщила Лида. – Только удивилась, отчего именно сороку считают воплощением Маремьяны? Я читала, что черные кошки – непременные спутницы ведьм, значит, в них те и перевоплощаются.
– Ведьмы могут принимать любой образ, – серьезно ответил Иона Петрович. – Хоть кошки, хоть птицы, хоть крысы, хоть свиньи! Я слышал даже историю о ведьме, которая обратилась стогом сена и придвинулась было к корове, чтобы отдоить у нее молока, как это принято у ведьминского сословия, да тут корова принялась сено щипать, так что наутро одна из деревенских жительниц оказалась с выщипанной начисто головой, а корову нещадно рвало волосами.
– Фи, дяденька! – скривился Модест Филимонович. – За едой этакое… аппетит портите!
– Касьян, битки Модесту Филимоновичу не накладывай, – распорядился Иона Петрович. – У них аппетиту нету.
– Мэ комант донк…[43] – пробормотал Модест Филимонович на том наречии, которое он считал французским языком, в расстройстве ахнул еще бокал мадеры, но тут Иона Петрович рассмеялся, показывая, что пошутил, Модест Филимонович успокоился, на радостях осушил новый бокал и, уставившись за Лиду несколько разбегающимися глазами, пробормотал:
– Надобно нам с вами выпить на рудер… брадер… брундер…
– На брудершафт! – рявкнула Авдотья Валерьяновна.
– Браво, тантинька! – зааплодировал Модест Филимонович. – А пуркуа бы па[44]?
Лида сделала вид, что не расслышала этого диалога, однако при следующей реплике едва не подавилась.
– Вообще, я подумываю жениться, – неожиданно заявил Модест Филимонович. – А жениться, конечно, надобно на хорошенькой да взять за ней несколько тысяч капиталу!
При этих словах он воззрился на Лиду, и та сердито подумала, что Модест Филимонович отнюдь не оправдывает своего имени[45].
– А все-таки нам непременно надобно выпить на брундер… шарф! – не унимался несносный Модест. – И я своего добьюсь! Я своего всегда добиваюсь!