Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Диверсант - Анатолий Алексеевич Азольский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я жил! Я чувствовал! Я испытывал наслаждение от ощущений! Я знал и верил, что судьба обольет меня счастьем, как теплым дождичком в пересушенный жаркий день. О жизнь, время наших желаний!..

Как только последний звук «мананы» упал в приемник, я торопливо выключил его, я не хотел знать, какой город планеты осмелился огласить на весь мир мелодию, известную только мне — здесь, в степи, и только нескольким счастливцам — на всем пространстве от Мурманска до Батуми.

Я этого знать не хотел. И мягким толчком тронул «Виллис».

Штаб фронта второй месяц уже — с явного попустительства немецкой авиации, как острили офицеры, — занимал двухэтажное здание школы. На КПП при въезде не задали ни одного вопроса, глянули, кого я везу, и притворились незрячими. Гаража как такового не было, машины стояли под тентом и маскировочной сетью. Мне бы остановиться где-нибудь пообочь, нырнуть в темноту да хорошо пробежать восемнадцать километров. Продрыхнут мои ездоки — и сами разберутся, где они и что им делать.

Я же пошел искать кого-либо из штабной обслуги, чтоб те помогли дотащить генералов до кроватей. Да кого найдешь: первый час ночи, узел связи попискивает и постукивает, к дежурному по узлу обращаться неудобно. В помещении комендантского взвода знакомый мне лейтенант как-то дико посмотрел на меня, сорвав желание обратиться к нему за помощью. Стало понятно: без порученца, которого здесь всяк знает, мне никого не найти, и я пошел к «Виллису».

Полковник уже исчез. Мне и раньше казалось, что он придуривается, симулирует глубокое опьянение, чтоб не оказаться свидетелем чего-либо неуставного, но столь явного подтверждения моей догадки я не ожидал. А генералы мирно посапывали. Порученец же курил. Не «Северную Пальмиру», коробки которой громоздились на столе гостевой избы, не «Беломор», а махорку, свернув козью ножку размером с телефонную трубку. Вот уж диво так диво. Нечто, выпирающее из привычного, полная необъяснимость — такая же, как жажда самогона при избытке спирта и водки. И никак не могло быть у порученца махорки, ему не из чего было вообще скручивать козью ножку.

И тем не менее — скрутил, задымил, пока я бегал, а теперь — при затяжке — осветился и сам порученец. Из коряво скрученной ноги аж искры полетели. А рядом — бочки с бензином!

Нигде потом эта козья ножка не фигурировала, ни в одном протоколе допроса, существование ее старательно замалчивалось, упоминать о ней нельзя было, и все, причастные к дознанию и следствию, как бы негласно договорились помалкивать.

Я выхватил «ногу» изо рта порученца и отбросил ее в сторону. Во мне сработал инстинкт самосохранения, принимавший подчас, как я успел заметить и о чем мне рассказывал Чех, странные формы, ибо инстинкт, более древний, чем человек, был все же очеловечен опытом, предрассудками, навыками, здравым смыслом, наконец, — а какой, скажите, здравомыслящий и заботящийся в темноте о собственной шкуре человек потерпит рядом с собой светящийся предмет, видимый на большом расстоянии?

Поэтому я не затоптал цыгарку, а отшвырнул ее подальше, намереваясь попасть в вазон, в декоративную чашу, смутно белевшую шагах в пятнадцати-двадцати. Земля под ногами все-таки промасленная, политая бензином. Кроме того…

Много таких резонов приводила моя безутешная голова — потом, когда я сидел в карцере. Но что толку?

Итак, я бросил. И раздался сдавленный вопль, перешедший в мат, осекшийся немедленно, а затем с удвоенным ревом продолжившийся и временами прерываемый обычным визгом.

Раскочегаренная порученцем цыгарка, мною брошенная, шмякнулась не в вазон. То, что я в темноте принял за декоративную чашу, оказалось лысиной члена Военного совета фронта, по малой нужде вышедшего во двор. Не хочется уточнять, в какую часть тела попала искрометная козья ножка, осмелюсь добавить, что процесс исполнения малой нужды был прерван. (Уже потом я осторожно пытался выяснить, не нанес ли ожог непоправимый ущерб мужским способностям раненого обладателя лысины, но, насколько понял, обошлось без тяжких для мужика последствий.)

Я бросился на помощь, поближе к визгу. Я еще не понимал, что сотворил. А уже прибежала охрана, меня потащили куда-то. Я молчал, ничего не понимая. Увидел себя, наконец, в коридоре первого этажа и налетавшего на меня коротышку в гимнастерке с фронтовыми генеральскими погонами, услышал его бессвязную речь. Я молчал. Я стоял. Коротенькие ручки генерала вцепились в мой погон на правом плече и с силой дернули его. Погон оторвался. (Мелькнула перекошенная физиономия командира комендантского взвода.) Второй погон не желал переживать участь первого. Генерал, однако, поднатужился, уперся коленом в мой живот и все-таки вырвал погон — да так, что по швам затрещала гимнастерка. Отойдя к белой свежепобеленной стене, я лопатками коснулся ее. И молчал. Я был податлив потому, что мысленно выместил из себя все чувства и придал их некоему стороннему наблюдателю, человеку редкостной выдержки, и человек этот, как-то сбоку на меня глядя, увидел юнца, глупого и чрезмерно честного, в буквальном смысле прижатого к стене стаей озверевших людей и приговоренного к расстрелу на месте, там же, у стены, и поскольку сторонний этот наблюдатель побывал на многих смертях, то я, удовлетворяя желания его, стал абсолютно машинально снимать с себя сапоги, не прибегая к помощи рук, не наклоняясь, а так — нога о ногу, носком сапога цепляясь за задник другого. (Да что еще иное придумает человек, на которого в упор направлены пять или шесть пистолетов и три автомата!)

Недостянутый сапог отрезвил, как ни странно, всех. Ор прекратился. И слюной брызгавший от злости генерал выпалил:

— Фамилия, мерзавец!

Я сказал.

И тогда последовал жест, взмах руки, целеуказание пальца, тыкающего куда-то вниз, повеление быть мне на уровне, который ниже пола коридора.

— Разжаловать в рядовые! В штрафбат!

Припадая на правую ногу из-за мешавшего сапога, я под конвоем спустился вниз, в подвал. Распахнулась дверь с решетчатым оконцем, впустила меня и захлопнулась. Я оказался в камере. Дверь была единственным выходом из нее. На голых нарах — свернутое одеяло. Я сел на доски и стал приводить в порядок дыхание, основу правильных мыслей… Как только оно восстановилось, в камеру прыгнули, будто с потолка, два лейтенанта, по манерам, по повадкам — из тех органов, куда ездил на доклады Любарка. Назывались (с апреля) эти органы так: СМЕРШ. Пришлось позволить им вывернуть мои карманы. Лейтенанты обомлели от добычи и бросились докладывать, впопыхах забыв закрыть камеру, чем я, конечно, не воспользовался: все хитрости контрразведки я знал со слов Алеши, а Чех дал мне подробные инструктажи на все случаи жизни.

Только утром, когда принесли завтрак, обнаружилось, что дверь — не закрыта на замок. Еще ранее я попросил меня выпустить на бег, отнюдь не рассчитывая на успех. Просто, по совету Чеха, я мелкими просьбами находил те логические запоры, которые надлежало преодолеть, и сущей находкой стало появление дознавателя (или следователя — попробуй разберись). С собой он принес фонарь, не довольствуясь лампой под потолком, которую, кстати, можно было вывернуть для использования в наступательных и оборонительных целях, о чем никто здесь не догадывался, хотя по первым же словам пришедшего я понял, что меня принимают за немецкого шпиона-диверсанта. Заполняя протокол с обязательными вопросами, он, водя пером по строчкам, дошел до «воинское звание» и положил на табуретку — комком — оба выдранных майорских погона. «Ну что, гад, попался?» — примерно такая издевательская ухмылка сияла на его продолговатом лице.

При обыске в карманах моих так почему-то и не нашли приказа о присвоении мне воинского звания «майор». Его, мне сказали, вообще не было. Вот тогда-то я и рассказал о хуторе, о самогоне, о генералах, о порученце, о «Телефункене» (он тоже куда-то запропастился), об ордене, о номере приказа, после которого я стал лейтенантом, о том, как нежданно-негаданно превратился я в майора, и о событиях во дворе штаба сразу после полночи. Я ни словечком не коснулся Бориса Петровича Богатырева, я умолчал о нем, потому что не знал, поручится ли он за истинность того, что говорю я трем офицерам СМЕРШа и военной прокуратуры. В дополнение ко всему сказанному я прочил поставить в известность полковника Костенецкого о том, где я и в чем обвиняюсь.

И, конечно же, о «манане» никто из них не узнал.

Три офицера, начавшие было записывать говоримое мною, не только отложили ручки, но даже незаполненный лист бумаги уничтожили на моих глазах. Поднялись и ушли. По скрежету подкованных сапог стало понятно: охрана усилена. Одеяло отобрали. Множество звуков проникало в каменный мешок карцера, расшифровывать их было полезным занятием, и уже через несколько часов я знал о штабе много больше того командира комендантского взвода, которого я, известный ему младший лейтенант, страшно напугал, явившись ночью с погонами майора на плечах. Еще больше знаний давала мне кормежка. Видимо, СМЕРШ не жалел калорий на питание задержанного немецкого шпиона, зато военная прокуратура считала меня обыкновеннейшим мошенником и дезертиром, дело мое ходило по кругу, и если утром мне приносили кофе, то, считай, жди к обеду особиста. Самой же охране плевать было на то, какая птичка залетела в их гнездышко, охрана никак не могла согласовать вопрос о том, сколько человек будут сопровождать меня до уборной и обратно.

Никому не дозволялось ни видеть меня, ни говорить. Но порядка, я давно заметил, нет ни в одном штабе — ни в советском, ни в немецком. Ко мне вдруг пришел Борис Петрович Богатырев, сопровождаемый начальником артиллерии фронта генералом Баренцевым. Генерал этот рта не раскрыл, он лишь присутствовал, Богатырев же сказал, что порученец уже «раскололся» и дал правдивые показания, в мою защиту вовлечены могучие силы, как московские, так и местные, включая разведотдел, но человек, подпаленный мною, обладает не только влиянием, но и редкостной мстительностью, что вынуждает сочувствующих мне товарищей прибегать к мерам необычным, товарищи сколачивают некий альянс из недругов генерала — того самого, который вручал мне часы и присваивал внеочередное воинское звание. Генералу этому все задолжали, всех он одаривал приемниками, часами и напитками, и никто из одаренных портить карьеру ему не станет. Однако генерал недавно сильно погорел, умыкнув с соседнего Степного фронта обоз и оприходовав его как немецкий. И вообще, многие его ненавидели. Так что — не пройдет и часу, как меня освободят.

Час этот длился неделю. По истечении семи дней генералом Повыше Ростом занялись вплотную, радостно потиравший руки Богатырев приходил ко мне каждый вечер и оповещал о событиях, а были они весьма удивительны. Генерал, когда к нему приставали с расспросами о хуторе, отвечал кратко и вразумительно: полная чепуха, как мог он присвоить звание майора тому, который уже был майором? К изумлению всех неверующих и всего штаба, из Москвы пришел приказ о том, что еще за три недели до происшедшего на хуторе командующий Брянским фронтом присвоил младшему лейтенанту Филатову Л.М. внеочередное звание майор.

Как только приказ этот отстучался на телеграфных аппаратах, мне принесли гимнастерку с погонами майора. Не следовало ожидать другого приказа, об отстранении от должности члена Военного совета, которого называли Никитой Сергеевичем. Надо мной по-прежнему нависал суд, разжалование и штрафбат, который был пострашнее кровопролитного сражения, наподобие того, какое было на речке Мелястой. Но Богатырев штрафбата не предвидел. Он решил меня повеселить, показав копии документов на меня — служебный отзыв, боевую характеристику и справку об аттестовании, подписанные неизвестными мне генералами. Со стыдом читал я о себе: «…будучи послан с особым заданием в глубокий тыл противника, он, при возвращении, вступил в неравный бой с превосходящими силами механизированной полуроты, в результате чего захватил сверхсекретный приказ фашистского командования, что позволило нашему командованию правильно организовать оборону…»

Какая это еще «механизированная полурота»? Нет у немцев такого воинского соединения, это даже Инна Гинзбург знает — так негодовал я. Из отрывистых высказываний следователя можно было заключить: Локтев все-таки поверил мне, и наступление наших войск на «его» участке фронта прошло успешно, с минимальными потерями, чего не скажешь о боях южнее и юго-западнее. То есть, боюсь в этом признаться, склоненные к вранью Калтыгин и Алеша повинны в гибели тысяч наших солдат. Ну, а я-то, несовравший, — почему страдаю я, почему я виноват в том, что нагорожена куча вранья, что все меня касающиеся бумаги будто в чем-то вонючем и клейком? Неужели потому, что забыта заповедь Чеха: «Всегда соглашайся с большинством, потому что раз уж чаша истории качнулась именно в эту сторону, то никакие песчинки, на другую чашу брошенные, никогда не поднимут ее…»? Однако тот же Чех мысль эту завершал жестким указанием: «Но, поддаваясь оголтелому хору так называемого большинства, всегда выгадывай момент, когда ты волен будешь решение принять по-своему, не обращая внимания на вопли друзей, врагов и начальства…»

Следователем был человек почти той же интеллектуальной формации, что и Костенецкий, но сам Илья Владимирович Векшин так прокипячен был и проварен в котле разных там спецподразделений, органов и особых отделов, что добродушие, злость, корысть, щедрость, подлость, скромность и прочее, составлявшие характер человека хотя бы для домашнего использования, давно уже, наваром всплывшие над бульоном, были за ненадобностью выплеснуты, выброшены. Его и позитивным негодяем не назовешь. Он просто был при деле, и любое дело, доброе или злое, доводил до такого рационально-беспощадного конца, что и дело-то забывалось, конец помнился лишь.

— Где, когда и при каких обстоятельствах вы встретились 23 марта 1942 года в окопах под Великими Луками с лейтенантом Таранцевым Иваном Сергеевичем, который был убит накануне?

На такие вопросы, где идиотизм соседствует с гениальностью, обычно не отвечают.

Меня допрашивали на втором этаже штаба, оттуда я поглядывал на тот двор, где две недели назад козья ножка искрящейся дугой прочертила расстояние от «Виллиса» до паха члена Военного совета. Днем во дворе царила суета людей, которым отдавали сразу пять-шесть приказов и все о том же. Поглядывал — но и скашивал глаза на стол, начиная догадываться: кое-что на нем — для меня, чтоб я пополнял свои знания. Для самообразования. И, уходя из комнаты, закрывая ее на ключ, следователь как бы разрешает мне знакомиться с некоторыми материалами.

И на десятые сутки рука моя будто случайно сбросила прямо на колени себе личное дело майора Филатова Леонида Михайловича, с фотографии на меня глянул незнакомый человек в командирской форме с лейтенантскими кубарями в петлицах, родившийся вовсе, конечно, не там, где я, то есть в Воронеже, а в Ленинграде 11 июля 1919 года… Я понимал: мне дается от силы десять минут на ознакомление с сорока тремя листами личного дела, и я уложился в срок, вернув личное дело на стол и теряясь в догадках, приходя к самой невероятной, подтвержденной вскоре.

Вернувшийся Векшин смотрел на меня так пусто, что отсутствие всякого выражения в глазах наводило на мысль о значимости пустоты. Поэтому я в лоб спросил, когда будет разжалование и смогу ли я, ознакомившись хотя бы на словах с обвинительным заключением, связаться с полковником Костенецким.

— Майор Филатов Леонид Михайлович, — сказал Векшин с пустотой в голосе, какая недавно была во взгляде, — будет несомненно разжалован и отправлен в штрафбат, чтобы кровью искупить свою вину перед Родиной.

Вслед за этим он поднялся и подошел к окну… Что сделал и я. Мы оба смотрели на двор, и я пытался увидеть то, что видел и хотел мне показать Векшин. С бронетранспортера соскочил офицер, руки черные, по пояс в грязи, скомандовал, солдаты покатили к нему бочку с бензином. Телефонистки, чистенькие, как носовой платок штабника, пробежали. Еще два офицера сошлись, обнялись, покосились на окна и пошли курить под навес. Писарь прошествовал, напуская важность. Что еще? Да много людей прошло и простояло за десять минут. И все по делам, все по горло занятые. Совсем не к месту кто-то раскатывал катушку с проводом, немецкую, замерял, наверное, длину. Комендант штаба задрал голову, пересчитывал выбитые стекла. Еще какие-то солдаты, баба с мешком…

Ничего стоящего не увидел я, не узрил. А Векшин увидел, узрил.

— Запомни, — произнес он.

Из нижнего отделения громадного сейфа он достал комплект новенького обмундирования, свеженького, с ярлыком Яранской швейной фабрики. Солдат отвел меня вниз, в камеру, здесь я переоделся, на мне были погоны майора, да и как им не быть, когда пятью минутами позже Векшин выписал командировочное предписание на имя майора Филатова Леонида Михайловича, обязывающее его убыть в расположение в/ч 34233, то есть к Костенецкому.

— Счастливой дороги! — напутствовал меня Векшин.

И Богатырев, возвращая залежавшийся у него мой «парабеллум», того же пожелал, потому что путь предстоял мне долгий и тяжкий: с тремя пересадками до Москвы.

Уже на полуторке, трясясь на пыльной дороге к станции, во мне вдруг всплыла картинка, глазами запечатленная, оттиснутая в памяти, но сознанием там, в комнате Векшина, не осмысленная. Я понял, на что намекал Илья Владимирович, когда рекомендовал «запомнить». Точнее — на кого намекал.

Именно: просторный двор за зданием школы, куда набились отделы штаба фронта, крытый «Додж», откинутый тент кузова и два офицера, спрыгнувшие на землю. Один — майор в гимнастерке старого образца, с петлицами, но без знаков различия и с погонами, в такой смешанной форме одежды ходили тогда многие офицеры до конца 1943 года. Второй — лейтенант, прыткий, хороший спортсмен: он прыгал на землю, мысленно представляя себе гимнастический снаряд, прыгал согнувшись, приземлился легко, как на мат. Одет он был справно, по уставу и так, что никто в штабе не придерется. Майор быстро сориентировался и двинулся в нужном ему направлении, огибая встречавшиеся ему препятствия — бочку, кобылу под седлом, вильнувший «газик», а лейтенант шел не следом, не рядом, а ухитрялся всегда располагаться так, чтобы пресечь майору пути возможного отрыва от него. Он конвоировал майора — вот что он делал, и я, под следствием тогда пребывавший, не нашел тогда — у окна — ничего необычного в этом способе совместного передвижения, и лишь несясь вольной птицей по дороге, смог правильно оценить картинку. Майора везли на подмену меня, майор был моим однофамильцем и полным тезкою — Филатовым Леонидом Михайловичем 1919 года рождения. Да, велика Россия, одна из рот Преображенского полка (так уверял Алеша) была будто бы укомплектована близнецами из разных семейств, и добыть на фронте майора Филатова Леонида Михайловича труда особого не составляло.

Стыдно было, очень стыдно. Полуторка несла меня вскачь от штаба подальше, от грехов и скверны, от позора.

Глава 24

Мысль! Мысль! Что это такое? — Вновь маэстро.

Мне повезло: в Валуйках я столкнулся с Кругловым, он и пристроил меня к генералам, три часа лету — и Москва.

В майорской форме чувствовал себя так, будто на мотоцикле вкатился в просвет немецкой колонны, впереди меня — открытый зад «Бюссинга», последний ряд сидящих на скамье солдат, в упор смотрящих на меня, а сзади — бронетранспортер с наставленным на мотоцикл пулеметом. В зеркале туалета Белорусского вокзала глянул на себя — все то же мальчишеское лицо, знакомое мне лицо, которое — так казалось — не могло выражать ни легкого полезного страха, ни задора, присущего парнишке, которому то ли шестнадцать, то ли больше, — я уже начинал сбиваться со счету из-за обилия биографий. Бритва ни разу не касалась ни щек, ни подбородка, и вспоминался ранний весенний лужок, покрытый зеленым мягким пухом…

Но глаза! Глаза стали взрослыми, такими взрослыми, что я, своими глазами смотря в мои же глаза (не в чужие и не со стороны!), видел в них непонятную мне мысль, что-то вроде автоматного диска в арсенальной смазке. Я о чем-то задумался, и не на минутку. Я увидел страх перед собою, я боялся самого себя, мне почему-то было стыдно — и за погоны, и за ордена, и за пушок на щеках. За год я вырос на семь сантиметров, — так не потому ли уже мыслю? И тут кто-то попросил меня подвинуться, кому-то надо было побриться, и я отошел. На миг во мне шевельнулось ощущение того утра, когда я сошел с ума, но оно покрылось вокзальной заботой военнослужащего, не имевшего ни литера, ни денег, и не знаю, как бы я выкрутился, не вернись вновь под крылышко Круглова. Он повел меня к себе, в роскошные апартаменты на самой улице Горького, в чужом жилище обитаю — признался он. Да и так видно: в квартире он не ориентировался, будто только что был сброшен сюда с самолета, телефон оказался неподключенным, но в прихожей — явно принадлежащие ему мешки с продуктами… Во мне еще трепетало недоумение от увиденной мною собственной мысли в собственных глазах, ответы мои — а Круглов пытался осторожно расспросить меня — были глупыми или путаными. Как-то всесторонне, что ли, оглядывая меня, пощупав даже материал гимнастерки, он деловито спросил, как у меня с документами, что меня поразило; успокаивающим жестом он дал понять, что ответа не требуется. Присовокупил: отныне он — в штабе фронта, здесь — командировка. Ушел звонить к соседям — и телефон заработал. Поразительно, но у него всюду были свои люди. Они дозвонились до штаба фронта и все разузнали. Костенецкий разрешил мне якобы задержаться в Москве, даже согласовав это с Разведуправлением, куда я пытался было проникнуть, но управление было разбито на разные подуправления в разных местах столицы, и офицер, который знал бы, кто я и откуда, так и не нашелся. Собрался было в кино, но Круглов предложил ресторан гостиницы «Москва», стал названивать, я слышал только малопонятные «верю… заметано…». Две девушки, вызванные телефонными паролями «договорились… давайте…», нашли нас в ресторане, были очень скромными и милыми, развязности — ни на грош, но мне почему-то захотелось Инны Гинзбург. Одна из девушек (имя ее забыл) сказала мне, что я напоминаю ее брата, до войны служившего в Киеве. Круглову при переаттестации дали майора, был у него орден Красной Звезды и три медали. На мне — чуть меньше. Девушка, имя которой забылось, шепнула: настоящая награда, мол, меня ждет, и не в наградном отделе Президиума Верховного Совета. «Спасибо», — таким же шепотом ответил я и в рассеянной по космосу звездной пыли уловил желание, которое не могло не совпадать с таким же у девушки. Наши пальцы сплелись у гардероба: девушки примчались в «Москву», взяв на всякий случай плащики. Ночевать поехали к ней, на Грузинский вал, от названия которого мне стало грустно. Мы оба поблагодарили космос, давший нам право лежать нагишом под одеялом. Девушка показалась мне совсем маленькой девочкой, когда притомилась и заснула, свернувшись калачиком. А я смотрел в потолок, я был в тягучей тоске, мне не очень-то нравилась такая вот доступность женщин, мне, наверное, хотелось поисков, страданий, поцелуев у калитки… Да где ж она, эта калитка? Девушка проснулась, нас вновь увлекла горная река, подхватила и понесла, выбросила на отмель, девушка спросила, сколько у меня было женщин — до нее? Ответил: «По пальцам можно пересчитать…», а сам начал вдруг припомнить убитых мною немцев, что давно уже не делал, о чем старался забыть; мне там, на Грузинском валу, пришла в голову мысль, которую я не могу назвать мыслью, настолько она была мелкой, ничтожной, но тем не менее вот она: немцев убил столько, что не пальцы считать, а волосинки на голове. Сказал я и о том, что невеста моя Этери отказалась почему-то от аттестата. Девушка одобрила это решение. Мне, сказала она, поднимаясь и закуривая, мне жених тоже прислал, а через месяц — похоронка. «Я как слышу по радио, что наши потери составили сто сорок семь бойцов, так сразу вспоминаю жениха…»

Глава 25

Горе-то, горе какое у Григория Ивановича… — Всплыли все старые грехи мушкетеров, кардинал о них пока не знает.

Наконец я добрался до друзей, по пути отдав все документы и погоны Лукашину.

Алеша полулежал на топчане, фальшиво высвистывая авиационный марш. Григорий Иванович показался мне черным, как вчерашняя туча, рыхлым, безвольным, податливым, он сам чувствовал темень на себе, потому что пытался смахнуть ее с лица рукою. Он смотрел на меня, не узнавая, а когда узнал, то беззвучно пошевелил губами, ими вылепливая имя мое. Раздавшийся голос был чужим, униженным, просящим, в нем камешками прокатилось оканье, и сразу вспомнился Хатурин.

Григорий Иванович умоляюще попросил у меня водки, и я безропотно выдал ему московский гостинец. Григорий Иванович прошелся под окнами, скрылся за сараем.

— Что с ним? — спросил я.

В этот момент бутылка взвилась над сарайчиком и, описав крутую траекторию, шмякнулась, пустая, и покатилась. Марш оборвался.

— Мать у него умерла, — сказал Алеша.

Я ахнул. Мне стало так жалко Григория Ивановича, что еще минута — и я полез бы в окно, чтоб сесть рядом с командиром, присутствием своим напоминая про общую нашу судьбу.

— Не надо, — остановил Алеша. — Она умерла давно, пять лет назад. Гришка впервые в запое, не просыхает уже неделю.

— А как же?..

— А так же.

— Но ведь…

— Сопляк ты еще… Не понимаешь. Писать он ей не мог. И отцу тоже. Обоих сам раскулачил. Их и сослали. Вот и приходилось ему бить поклоны в письмах всем родственникам: может, кто знает, что с ними. Вот и узнал. Отец — тот раньше умер, в тридцать третьем.

Вдруг я понял, прозрел, до меня дошел смысл святотатства, итог его: сын убил отца и мать! И сын страдает! Несильный в грамоте, он изощряется в письмах, выведывая про убиенных им.

— И невесту свою, — продолжал безжалостно Алеша, — он тоже малой скоростью отправил в Сибирь.

Я растерянно огляделся: ну и гнусное же местечко! За окнами — сад с краснощекими яблоками. Но впечатление — дико, голо, неуютно. Рядом разрушенное трамвайное депо, рельсы, уходящие в сожженный город, нас к чему-то готовят — это уж всякий догадался бы, потому что на отшибе живем, вдали от посторонних, так сказать, глаз.

Привезли ужин в немецких кастрюлях. Когда поели, Григорий Иванович сказал то, что от него ждали:

— Вот что, хлопцы… Нам надо быть вместе. Всегда вместе. Только так. Обратной дороги нам нет уже. На себя беру все. Вспомните все про себя — что делали и что наделали.

В алкогольном буйстве Григорий Иванович избил однажды интенданта, но это мелочи, о которых можно говорить почти открыто. Стали же вспоминать молча — и поняли, что если доберутся до нас те, к кому ездил на доклады Любарка, то всех расстрелять постесняются, этапируют в Москву, чтоб там уж с каждым разделаться за все. Что натворил до встречи с нами Калтыгин — того не знал даже Алеша, но наворотил Григорий Иванович предостаточно. И мы добавили в его кучу своего дерьма.

(Немаловажный штришок: Григорий Иванович не верил никому — ни отдельному человеку, ни какой-либо общественно-политической организации. Колхозников считал лодырями, однако же так называемую интеллигенцию бичевал за то, что она — на шее этих лодырей. Рабочий класс целиком состоял из прогульщиков и бракоделов, чему было множество доказательств: патрон заклинило — и Григорий Иванович мрачно изрекал хулу на пролетариат. Женщинам не доверял тем более, и сколько бы ими ни обладал, твердо знал: обманут при первой же возможности, а уж заявленьице напишут куда угодно. Особо ненавидел партийных работников, но мудро помалкивал.)

Однако же все меркло перед тем, что сотворено было позднее, в день, когда мы пересекли линию фронта — не буду уточнять, где. Фронт в том месте распался, проредел, где свои, где немцы — не разберешь, что нам и требовалось — как и рваные низкие облака, мелкий дождик, горящие танки, вроде бы шевелящиеся трупы, бегущие неизвестно куда красноармейцы — в панике, но в особой панике, сосредоточенной на трезвом расчете найти место понадежнее, чтоб остановиться, задержаться, отдышаться и там уж решать: бросать оружие или набивать магазин патронами? Бежали и поодиночке, и группками, да и бежали без прыти, хотя и оглядываясь. Мы же втроем шли степенно, мы уже были у своих, иные заботы висели над нами, мы несли с собою нечто важное, нас ожидали. Да и разобрались уже, что происходит вокруг, и догадались: до той линии обороны, где твердое командование, где есть связь со штабами, осталось всего ничего и можно потерпеть, пройти эти полтора километра и там уж опуститься на землю, прилечь и ждать, когда за нами придет машина.

Неторопливо шли, отмечая лишь раненых, на которых надо указать, когда появятся санитары. Одного, очень тяжелого, выволокли из воронки и положили на виду. Увидели, что уже кто-то из командиров ставит заслон убегающим, сколачивает боевую дружину. И нам приказал подойти к нему, а сам — ростом аж выше самого Григория Ивановича, старший лейтенант, от гнева кадык то прятался под гимнастерку, то выталкивался оттуда, глаза дурные, какие бывают у храбрящихся трусов, пистолет перепрыгивает из руки в руку, успевая касаться козырька фуражки: старший лейтенант как бы почесывал лоб; голос — визгливый, как у поросенка, сам почему-то топтался на месте — от нерешительности и боязни чего-то. Дружина состояла из семи бойцов, обрадованных тем, что кто-то из командиров сейчас возьмет на себя заботу о них и отправит в тыл, потому что — они это знали так же твердо, как и мы, — деревня в километре от нас и та самая, в сторону которой помахивал пистолетом старший лейтенант, деревня — уже у немцев, и надо быть полным идиотом, чтоб силами полувзвода отбивать ее. Несмотря на вид суматошного дурачка и труса, таковым старший лейтенант не был, а подошедшее к нему подкрепление из двух человек сразу придало ему веры в исполняемость любого приказа, пистолет прекратил трепыхаться и направился на деревню, указывая красноармейцам, куда теперь бежать с криком «ура». Предполагалось, что и мы тоже побежим, и, когда этого не произошло, старший лейтенант наставил пистолет на нас, а точнее — на самого слабенького, как ему казалось, на меня. Подмога с интересом наблюдала — с не меньшим, но затаенным интересом рассматривали и мы эту парочку, готовясь к худшему. Подмога была хорошо обученной, в касках, в свеженькой форме, у одного автомат на плече, второй держал «ППШ» у колена. И по тому, как держался «ППШ», видно было: подкинуть его к бедру и пустить прицельную очередь — этот второй мог, да и первый мне тоже очень не нравился. Он напустился на Григория Ивановича как на дезертира или шпиона, но не совсем уверен был в себе, мешала независимая осанка Калтыгина и его манера гордо молчать. Старший лейтенант же стал развивать тему: почему мы оставили деревню без приказа. Григорий Иванович мог бы отбрехаться, да очень ему не нравилась парочка, готовая на полсекунды раньше нас открыть огонь…

(…о, этот сладостный миг нетерпения, когда ожидаешь момента начала. Того мига, с которым ты взлетишь как бы над землей, как немецкая противопехотная мина, на долю секунды раньше врага, и это опережение вливает в душу неизъяснимое блаженство: ты — лучше их. Выше. Честнее. Добрее!..)

…и Григорий Иванович начал отбрехиваться, пуская словечки, которые нас привели в боевую готовность. В такие вот моменты, когда оружие под руками и только ищется повод, чтоб пустить его в ход, ни глаза, ни уши не могут определить того мгновения, после которого ничего уже не решить, поздно! Первым стреляет тот, кто стреляет первым, остальное — придумывается в оправдание, если застрелили не того или не тех.

Калтыгину не пришлось оправдательно или успокоительно говорить о пакете, прибинтованном к его животу вместе с гранатой. Мы пошли дальше, задержать нас уже не мог никто, позади — трупы, а выстрелы кто услышит, если там и сям рвутся снаряды. Дотопали до своих — а свои, вот уж не повезет, хуже чужих: принять-то приняли, да стали расспрашивать, что за нами, где немцы, и, когда сказали, что немцы уже в деревне, сочли за паникеров, подлежащих расстрелу на месте, и лишь блатные повадки Алеши уняли сверхбдительных. Никто, конечно, следствия не вел по поводу десяти трупов, все списалось на немцев, не могло не списаться, но однако же, однако…

Мучили меня эти десять трупов, я временами пускался вновь в подсчеты, мысленно видел висящий ромбик с цифрами, гадал: эти десять — чьи? Понятно, они не в счет, но для равновесия не сбросить ли десять немцев как бы вне подсчета, исключить их? М-да, дикость, но — на себя брал эту десятку Григорий Иванович, потому что словцо сказал, а кто из нас первым из мига этого вырвался — поди просчитай.

Глава 26

Что такое «народ» и как с ним…

Никто о сем не должен знать.

В тягучие морозы подселили ко мне двух казахов, готовили их к переброске, сильно страдала группа майора Валиева — километрах в ста от линии фронта. А друзья мои страдали в госпитальных палатах.

Спать легли рано, я еще какое-то время перечитывал выцарапанные у Любарки письма Этери.

Разбудил нас рев. «Подъем! Подъем!» — орал кто-то. Два незнакомых офицера суматошно носились по избе, за окнами колотился мотор «студера». Хозяйка заголосила вдруг, как по покойнику, пока кто-то не рубанул по ней матом. Неестественно ярко горела, чадя неимоверно, лампа, выкидывая к потолку черные хлопья.

На всякий случай, бессознательно скорее, я держался поближе к окну, через которое можно вылететь на не охваченную наблюдением часть двора. И вылетел. И оказался рядом с выгнанной из дома хозяйкой. «О господи!..» — простонала она.

Еще один «Виллис» подкатил, глаза освоились в темноте, да и сдобный голос прибывшего был знаком до чертиков: майор Лукашин, резвый хохотунчик.

Распирая брезентовые бока «Виллиса», втиснулись в машину. Офицеры дружно скакнули в грузовик. «В Петелино!» — крикнул Лукашин так, будто там справляли свадьбу, на которую мы, почетные гости, опаздывали.

Сразу все прояснилось: аэродром, самолет, и надо в самом деле спешить, потому что до рассвета не так уж много. Казахи вертели головами, как дети, впервые попавшие в цирк.

Такая спешка, такая нервозность — это уже опасно. Знали это и офицеры, но остановиться уже никто не мог. На летном поле Петелино — ни огонька, ветер обрывал доносившиеся до уха фразы, и все мне не нравилось. У «Дугласа» почему-то вспыхивали и гасли красные огни, Костенецкий (он был уже здесь) не желал замечать нас, а потом вообще исчез. Пилот метался, как в клетке, перебегая от заправщика к самолетному ящику, куда влезли три офицера, и куда нас таскали по одному, и где Лукашин каждому сообщал, что после передачи взрывчатки следует таким-то и таким-то маршрутом добираться до леса. Один из офицеров четко поставленным штабным голосом произнес: «Район высадки — три дерева южнее опушки, к северу от которой будут выложены три костра треугольником… противник располагает следующими силами на вечер текущего дня… наземная температура воздуха плюс один градус, ветер северный…»

Кончить ему не удалось, в ящик влез — пахнуло отвратительно: одеколоном или спиртом — летун в щегольской американской куртке и сказал пилоту:

— Мишка. Во-первых, от полетов я, сам знаешь, отстранен. Во-вторых, если жиды на борту, я не полечу. В-третьих…

Его тут же вышвырнули. Оперативно-тактический голос штабника, одновременно напоминавший и казарму, и своды аудиторий воронежского института, куда я мальчуганом пробирался слушать разные небылицы, вновь заполнил ящик. И опять ему не дали закончить. Я же пересек ящик по диагонали, уселся в угол и сказал, что никого слушать не буду, пока нам не принесут наши парашюты, потому что эти, что лежат, неизвестно чьи и непонятно, кому предназначены, а гробиться я не хочу.

Послали за парашютами. Пока бегали, штабник внятно дополнил Лукашина: «…после передачи взрывчатки… перейти фронт на участке Кадиберово — Сенное, две красные ракеты в паузе между двумя зелеными немецкими…»

Парашюты принесли, я нашел свой, именно свой. Начальство молчало, в молчании решая вопрос: кому донести до нас горькую правду?

Донес один из тех трех, что ворвались в хату. Организовал свет, приглушив бьющий в окно прожектор. Группа Валиева, сказал он, осталась без взрывчатки, что делает невозможным выполнение ответственного задания и что, возможно, обрекает ее на гибель. Наша задача — доставить взрывчатку. «Рация им не нужна. Оружие тоже, оружие возьмут у Валиева», — распоряжался кто-то, отсеченный от нас границею света и тьмы, и я немедленно решил, что оружие нам как раз и нужно, что с автоматом я не расстанусь, тем более с «парабеллумом», и сунул две лимонки в карман, прицепил финку. Почти всю взрывчатку — сорок килограммов — навесили на меня как на самого молодого, вместо рации и блока анодного питания. Казахи шумно подпрыгивали на месте, проверяя подгонку. Тлевшее во мне озарение вспыхнуло и осветило грядущее: меня терзала догадка, что ребят этих сегодня убьют, смерть их я предчувствовал, и мне стало так жалко их!.. Я вышел из самолетного ящика, глянул на звезды и едва не расплакался.

Когда же самолет поднялся, откуда-то вылезла руководящая установка: «Три костра в линию, обращенную от опушки к реке, отчетливо видной при лунном свете». А «три дерева южнее опушки»? Откуда они выперли, эти костры? Ни я не слышал о них, ни казахи, но тем не менее возникла откуда-то, по стилю, похоже, из боевого приказа, который так и не дочитал до конца штабник. Но не слышал никто! Не видел! Наваждение какое-то! Напасть! «Три костра в линию…» Ясно, что в спешке даны разные опознавательные знаки.

Тут уж я выругался, наверное, первый раз в жизни, матом. Летчики, догадывался, совсем сбиты с толку. А было — не к слову припоминаю, а к делу — всего-то ноль часов пять минут. Самолет пересекал линию фронта, четко обозначенную трассами пульсирующих очередей, метров на шестьсот поднявшись, и начал скользить вправо — вторая ошибка из тех, что совершены были на борту. Да и в любом случае ошибка была неизбежна. Существовал приказ, приказ — по уставу — должен выполняться точно, беспрекословно и в срок. Его и выполняют прежде всего беспрекословно и в срок, а затем уж и точно, потому что точность поддается измерению после отдачи и выполнения приказа. Сбрасывали нас обычно на обратном курсе, расширяя немцам район возможных поисков. Неразбериха с геометрией (а я успевал по этому предмету в школе!) заставила летчиков дать команду раньше. Земля просматривалась. Луна не видна, но поверхность облаков подбеливалась, звезды — из-за болтанки — дергались.

Когда самолет начал скользить вправо, я решил было, что сейчас ляжем на обратный курс, хотя по времени это никак не получалось. Штабную карту с нанесенной обстановкой нам, конечно, показывать было нельзя, но надо же знать, куда прыгать и что там, внизу?

Самолет выпрямился и полез вверх, как в гору, натужно захлебываясь моторами, на самой вершине горы его забило дрожью загнанной лошади. И луна вкатилась в иллюминатор, облака застывшей пеной покоились неподвижно. Показался штурман. Мы поняли, что момент прыжка рядом, что пробивать облака самолет не будет.

Я всегда прыгал вторым, но молоденькие, глупые казахи опередили меня. Они провалились, а я отсчитывал секунды, заранее примериваясь к тому, что увижу, когда раскроется парашют, и полетел вниз, уберегая глаза.

Дернуло, оборвав счет затяжным секундам. Парашют раскрылся нормально, и все же что-то непонятное происходило — и со мной, и подо мной. Свой собственный «полетный» вес я мог определить с точностью до двух килограммов, парашют пристрелял раньше, сделав контрольный прыжок сутки назад и сам уложив его. А сейчас меня юлой крутило вправо, и, чтоб не перехлестнулись стропы, приходилось вращать себя в обратную сторону. Я попал на границу воздушных потоков, а когда стабилизировался, когда глянул вниз, то поразился — реки не было (что не так уж страшно и объяснению поддавалось: прямо под ногами лентами, то рвущимися, то склеивающимися, ползли облака, закрывая луну, да и свети она, река могла не отражаться, таковы уж законы отражения, преломленные случайностями). Не это поражало. Три костра светились там, куда я никак уже попасть не мог. Слишком далеко, за пределами перемещавшегося по земле конуса, в вершине которого болтался я. Более того, меня относило от костров вправо, куда именно, я еще понять не мог, я еще не сориентировался, что пугало. Оба парашюта почти рядом двумя клочками ваты целились не на костры, и я понял, что казахи уже растерзаны в клочья немецкими пулями… Что метеоусловий в районе костров мы не получили, о низкой облачности сказано не было — это, пожалуй, говорить лишне… В попытках привязать себя к приближавшейся земле я судорожно взывал к памяти и вдруг увидел три костра — в линию, те самые опознавательные знаки, которые нам никто вроде не давал, но которые по абсолютно непонятной причине попали в наши головы.

Три костра в линию! (Реку я по-прежнему не видел.) Глаза сфокусировались, и то, что я увидел при внутреннем озарении, повергло меня в страх. Мертвые казахчата упали на город, падал туда и я, потому что сникшие парашюты их уже саванами покоились внизу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад