Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Луна звенит - Георгий Витальевич Семенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И помахала рукой. А я смотрел ей вслед и все понимал по-своему. У Джиммы четыре медали за красоту, а Вовка, наверное, тоже получил бы какое-нибудь золото, доведись такое испытание на красоту. Только вот молод он. Красивый и молодой бездельник, черт побери! А ей-то, наверно, приятно, что такой-то мальчишка дожидается ее… Впрочем, какой он мальчишка! Где-то я слышал, что женщинам льстит, если покоряются им мальчишки, такие вот спортивные мальчики, как этот Вовка, у которого коричневое лицо и глаза серые, как пасмурное небо, а кожа лоснится на мышцах, точно ее смазали маслом… Черт побери, есть же на свете красивые люди! Ему бы штормовку и кайло в руки, а он всю жизнь пропижонит, наверно, на отцовской даче… Обидно!.

На реке было все так же шумно и людно, а рядом со мной раздевались усталые люди: отец, вероятно, и сын. Отец положил пиджак на косу, а сын его бросил кирзовые сапоги и брюки, и стояли они оба в трусах, белые и невзрачные, поеживаясь на солнышке, пряча руки под мышками, потирая худые груди и улыбаясь. Лица у них были утомленные и счастливые. Отец докуривал папироску, расставив белые ноги, мальчишка пошел к воде, тоже белый и странный среди загорелых «младенцев», и только шея его и лицо сожжены были солнцем, да руки по локоть, как у отца, точно оба они солдаты, которым по уставу не положено загорать и бездельничать. Мальчишка с шумом окунулся и закричал на всю реку:

— Холодная!

А отец его докуривал неторопливо папироску, поглядывал на сына и улыбался. И странно было смотреть на его бурое лицо, на бурые кисти рук и на плечи, не тронутые солнцем, точно он в краске измазался, в каком-нибудь дешевом сурике, которым крыши красят, в земляной этой краске, самой долговечной из всех других красок, словно они с сыном не сено косили и ворошили, а только что красили крышу и вытирали пот грязными руками… А теперь вот пришли отмываться.

И мне стало неловко лежать и смотреть на этих наработавшихся людей, которые пришли купаться. Я оделся и пошел на станцию пить пиво.

В этот день я вдруг понял, как я дико устал! Я устал жить на даче, устал бесплодно думать о Юльке, устал от чужой той жизни, которой я жил, мне захотелось в Москву, захотелось увидеть кого-нибудь из друзей и рассказать обо всем… Впрочем, рассказывать было не о чем. Ничего не произошло. Стояли хорошие дни, были теплые ночи, за стенкой жила красивая женщина с мужем и ребенком, у которой были волосы окрашены в соломенный цвет, которая мне часто на дню встречалась, которую я слышал каждый день, чувствовал и даже осязал, когда она встречалась мне на тропке, запах каких-то ландышей, или леса, или цветущей лесной поляны, или пчелиного воска…

Глеб, как обычно, приехал с вечерним поездом и привез в «авоське» еду. Он шел от калитки с блуждающей улыбкой, поглядывая на окна, за которыми была Юлька, а я смотрел на него и тоже невольно улыбался, и было мне грустно смотреть на него. Я слышал поцелуй за стенкой, и шорох бумаг, и вопросы, и успокоенный басок Глеба, который наконец опять добрался до обетованной земли, до прохладных листьев и трав, тишины и покоя. Не раздеваясь, он обычно брал ведра и шел на колодец. И ведра в его руках позванивали весело, когда он шел по участку, подсекая траву ботинками. В тот день он тоже взял ведра, выплеснул из них остатки воды и пошел к колодцу. А Юлька сказала вслед с террасы:

— Ты ведь устал. Поел бы сначала, отдохнул… Ты, право, чудак!

Он остановился и с благодарной улыбкой взглянул на жену, с застенчивой какой-то, кроткой улыбкой посмотрел на нее и сказал:

— А я сегодня вместо мяса привез бульонные таблетки…

— Какие таблетки?

— Концентрированное мясо в таблетках. Для бульона.

— Ты что это, милый мой, — удивленно сказала Юлька, — в космос готовишься?! Я эти таблетки глотать не стану.

— Была очень большая очередь, — сказал Глеб, и ведра его звякнули жалобно.

— Что ж! — сказала Юлька. — Мудрое решение… Таблетки! — Говорила она это с раздраженной усмешкой, а он, позванивая ведрами, стоял перед ней и ласково улыбался. Он сказал:

— Там тоже калории… Ты напрасно сердишься.

— Я не сержусь, — сказала Юлька. — Мне просто смешно…

— Ну, и прекрасно! Ты ведь знаешь, — сказал ей Глеб, — я счастлив, когда ты весела… Не надо сердиться.

Он сказал это очень тихо, но я уже привык к их голосам, и мне были понятны слова Глеба: «Не надо сердиться». Он напряженно и очень серьезно попросил об этом, хотя и не переставал улыбаться, а Юлька послушалась его и сказала нежно:

— Ладно, милый, не буду… Я уже накрываю на стол, не задерживайся.

В этот день я повесил на дверь своей комнаты огромный замок, который мне вручила хозяйка дачи, и, не прощаясь, уехал в Москву. Мне нужно было рассеяться, нужно было почувствовать, что у меня есть своя жизнь, совершенно отличная от жизни моих соседей, Юльки и Глеба, есть какие-то заботы и дела, о которых совсем забыл…

Странно все это и смешно. Но тогда мне казалось, что я живу на свете только для того, чтобы видеть Юльку, слышать ее, думать о ней, думать и опять думать только о ней.

«А что такое «бромчик»? — подумал я. — Бром, за которым бегает Глеб в аптеки… Кажется, это что-то успокоительное. Куда это к черту годится! Иметь такую жену и бегать за «бромчиком»… Выходит дело, что я был прав в своих подозрениях? Выходит, что так — я ему действительно испортил последние дни отпуска… Жалко мужика!»

В Москву я приехал в полдень, прошел в толпе по перрону мимо мороженщиц, мимо лотков с лимонами и маковыми булочками и, толкаясь, сшибаясь и отпихивая встречных, которые торопились на свои поезда, в шорохе и шарканье ног, в оглушающей разноголосице вокзала, втиснулся в вестибюль метро, разменял двугривенный, бросил пятак в стерегущий автомат, и автомат мне ответил: «Идите». Я спустился под землю, в прохладу мраморных сводов, на гулкие перроны подземных поездов, где время отсчитывается секундами и где пахнет чернилами для авторучек. А потом меня мчал голубой эшелон, и в темноте за окнами струились по сводам тоннеля бесчисленные провода, провода, провода, и раскрывались вдруг яркие станции, и люди, люди на перроне, и потом вереницы лиц на эскалаторах, плавно проплывающие мимо, как в мыслях, как в воспоминаниях… И ни одно из этих лиц не было похоже, хотя бы отдаленно, на Юлькино лицо.

В моей комнате пахло пылью и старыми, одинокими вещами. И я не знал, что мне делать в этой заброшенной комнате, где хозяевами были мои вещи. Тогда я лег на кровать, уснул и проспал до вечера. Вечером я совсем собрался уехать на дачу и с трудом отговорил себя от этого.

Из телефонной будки я обзванивал своих друзей и никого из них не застал дома. В будке пахло духами, было душно, у меня вспотело ухо, и кончились все монеты.

«Черт побери, что же мне делать!» — думал я.

Я ужасно устал, точно работал весь день.

В кафе я съел два шарика клубничного мороженого, простояв перед этим в очереди, и, когда выходил, на мое место уже садился другой человек.

Ночью я не спал и не мог простить себе, что выспался днем. Часа в три я уснул и проснулся только в одиннадцать. Умылся, просмотрел газету, потом пообедал в столовой и, купив громадный арбуз, поехал на вокзал. Арбуз был гладкий, тяжелый и липкий; светло-зеленый кругляк с поросячьим хвостиком. В нем было пять с половиной килограммов. Это, пожалуй, единственный случай, когда мужчины терпеливо, как женщины, стоят в очередях, а потом придирчиво выбирают арбузы и, взвесив, несут их домой, горделиво, точно охотники с добычей. Арбузы — это мужское дело.

Я сел у окошка в вагоне и стал дожидаться мороженщицу. Было жарко. Арбуз мой лежал рядом со мной на лавке, по нему ползала муха, а я вытирал липкие руки, с надеждой поглядывал на него. Мне всегда не везло на арбузы. Но в этот я верил.

Мороженщица не пришла, и, когда пора было трогаться поезду, я увидел вдруг за окном… Юльку. Она пробежала с сумкой в руке, в которой тоже, кажется, зеленел арбуз, и лицо ее было искажено усталостью и тревогой, худое и бледное лицо с сиреневыми губами. И мне было странно увидеть ее такой: остроносой и какой-то по-птичьему щуплой, костистой, с тревожным, наморщенным лбом… Она так пробежала, точно навстречу ей дул сильный ветер с пылью, такое у нее лицо было, словно она ожесточилась против этого ветра.

Я подхватил свой арбуз и пошел вперед по вагонам. Прошел один вагон, второй и наконец увидел ее, и она меня сразу увидела и улыбнулась мне… Нет, ничего подобного! Все-то я выдумал — и тревогу, и ожесточение, и костистость… Все это было не так. Я сел напротив милой моей Юльки, обняв на коленях арбуз. Она улыбалась и говорила мне что-то о моем арбузе. У нее было чуть-чуть бледнее обычного лицо, и только губы она подкрасила сиреневой помадой. Может быть, зря — у нее теперь была другая улыбка, с этими губами. Раньше она иначе улыбалась, добрее и ласковей.

— Ну вот, — сказала она, когда поезд тронулся, — мы и поехали. И впереди целый час. Кажется, это удобный поезд, мало остановок.

— Да, — сказал я. — Нам повезло.

— И народу мало.

— Да, это очень удобный поезд…

— Конечно, — сказала она. — Люди ведь на работе.

— Да. А вечерние поезда идут переполненными. И, как правило, делают много остановок.

— Ну, конечно, — сказала Юлька. — Они ведь везут людей с работы.

И мне показалось, когда она снова сказала о работе, что это для меня говорилось, для бездельника.

— Да, — сказал я. — Работать и жить за городом трудно. Особенно в летнее время, когда масса дачников. Ваш муж, наверно, чертовски устает.

— Зато какой отдых! Свежий воздух, тишина, прохлада… Вы на нас очень обиделись? — спросила вдруг, Юлька.

— Я совсем не обиделся. Я на людей не обижаюсь. Обижаются слабые, обижаются дети и женщины. А я злюсь на людей…

Мне стало смешно себя слушать, и я засмеялся, сказав ей шутливо:

— Вот я какой! А чтобы разозлить меня, надо съесть пуд соли.

Так мы ехали с ней и болтали. В конце концов это стало невыносимо, и я сказал:

— Мне очень приятно ехать сейчас и смотреть на вас. И думать о вас.

Она засмеялась и спросила:

— Почему?

Я не ожидал ее смеха и этого «почему».

Поезд все еще мчался в пределах Москвы, пятиэтажные блочные дома, белые и розовые, скученно теснились на голой еще земле, тонкие прутики тополей млели под солнцем. Гаражи из коричневой жести, редкие голубятни и старые хибары, почерневшие от времени… Огороды, огороды, картофельная ботва, зеленые откосы, коза на веревке, и стрелка, и выложенное из кирпичей — «МИР»… Мир… Мы сидели одни друг против друга и смотрели на этот мир. Потом я сказал как будто ненароком:

— Потому, наверно, что стал я художником, а не инженером… Каким — это другой вопрос… А вы — красивая женщина, и я преклоняюсь пред вашей красотой. Это естественно.

— Ну-у-у, — протянула она с шутливой обиженностью. — Ну-ну… Вы хотели сказать что-то приятное, а получилось не совсем так… Не надо больше говорить об этом.

«Черт бы меня побрал! — подумал я. — Сморозить такое! Надо же было придумать: преклоняюсь пред вашей… Тьфу!»

Я сидел пристыженный и улыбался.

— Не буду, — сказал я ей. — Все это, конечно, глупо.

— Ну почему же глупо? — она смотрела на меня сквозь отблескивающее стекло очков так, что мне не были видны ее глаза. Я видел только ослепляющее сияние вместо глаз.

— Глупо потому, — сказал я ей, — что я счастлив оттого, что вот сижу, смотрю на вас и… все…

Я чувствовал себя так, точно во тьме меня осветили ярким лучом, и я стоял, безоружный и беззащитный, не зная, кто осветил меня и что ему нужно, этому скрытому от меня человеку.

Она удивленно сказала:

— А вы странный… Вот уж не думала, что… я могу внушить такое, вернее, как это сказать, не внушить… Ну, как это сказать?

И она опять засмеялась. И смех ее был восторженный и радостный, и я увидел теперь ее глаза: они были добрые и какие-то блаженные, глупые…

— Я никогда не испытывал ничего подобного, — сказал я ей. — Я уже не мальчик, и это впервые со мной. Я знаю, как трудно мне будет отвыкать от вас там, в Москве…

Юлька вдруг посерьезнела и сказала:

— Вы мне только что обещали. Вы… с ума сошли.

— Ну! — воскликнул я. — Это легче всего — сойти с ума. Я этим только и занимался — сходил с ума. — Теперь уже я засмеялся, потому что нельзя было дальше говорить об этом. — Нет, — сказал я смущенной Юльке, — нет, нет. Я свое обещание помню и молчу.

Потом мы шли с ней по насыпи, идти было нелегко по песку. Я нес ее сумку с арбузом, а свой арбуз держал под мышкой. Вьюнки с бело-розовыми граммофончиками тянулись с откоса на насыпь, откос был лиловый от цветов, и много пчел и шмелей гудело над этими последними цветами, и казалось мне, что я никогда еще в жизни не слышал такого неумолчного гула насекомых. Солнце жгло. Пахло смолеными, оржавевшими шпалами. Ветерок дул в спину, и когда мне Юлька сказала: «Давайте мне мою сумку, вы устали», — я отдал ей тяжеленную сумку и поправил волосы, которые свалились мне на лоб, оголив затылок. Мне очень хотелось быть красивым, таким, например, как Вовка, и было грустно от этого несбыточного желания.

Юлька рассказывала о Глебе. Мне думалось, что она рассказывала это для себя.

Они жили в большущей квартире из восьми комнат. В квартире их было тридцать четыре человека. На кухне стояли семь столиков, и было повешено семь бельевых веревок, по столику и по веревке на семью. (Одна семья занимала две комнаты, хотя жильцов было всего трое. Эту семью не любили в квартире.) Потом этот дом решили сломать, потому что в нем стало опасно жить… Впрочем, сначала хотели сделать капитальный ремонт и уже расселили жильцов в какие-то временные помещения, а уж потом пришли к выводу, что овчинка выделки не стоит…

— И, вы представляете, — говорила Юлька, — нам дали на троих однокомнатную квартиру. Горячая вода, ванна, душ на шланге! Кажется, всю жизнь я только об этом и мечтала… Пусть там маленькая кухонька, совмещенный санузел, а прихожая… совсем, совсем крохотная, двоим не развернуться… Ну, вы, наверно, знаете такие квартиры.

— Знаю, — сказал я.

Им долго не везло. Глеб и без того был очень нервный, раздражительный человек: пришлось учиться на вечернем факультете и работать. Он энергетик по специальности. А еще массу сил он потратил на диссертацию, которую так и не защитил…

— И вот, представляете, теперь — однокомнатная квартира, предел всех наших мечтаний. Мы плясали, как сумасшедшие, положили ордер на пол и плясали вокруг дикарями. И все поздравляли нас.

Глеб очень добрый человек и гостеприимный. Ему всегда хотелось, чтобы было много гостей, чтобы были хорошие вина, вкусные закуски и обязательно шампанское в хрустальных бокалах, и обязательно коньяк в коньячных рюмках и водка в графине, и чтобы были всегда салфетки, и не бумажные, а настоящие, полотняные.

— Вы знаете, он терпеть не может никаких заменителей и против всего универсального. Когда он слышит — универсальное, он смеется. Он говорит, что это всегда ни рыба ни мясо…

Но приходилось часто брать деньги взаймы. Зарплаты его не хватало, а жене не разрешал работать. Он удивительно добрый чудак! Ему больше всего в жизни хочется иметь много денег, чтобы давать людям взаймы и не напоминать им об этом. И еще ему хочется когда-нибудь купить маленький домишко под Москвой и разводить там цветы и шампиньоны. И не только шампиньоны. Из леса можно приносить белые грибы с грибницей и вкапывать где-нибудь под елочкой или березой. Это, конечно, очень приятно: грибы на участке.

— Теперь вы понимаете, как мы радовались этой квартире, — говорила Юлька с грустной усмешкой. — Но нам ужасно не повезло. Ужасно! Наверху поселились люди, которые чуть ли не каждую субботу пляшут над нами. А это, вы знаете, и для здорового человека пытка, когда над головой грохочет потолок и слышатся пьяные песни… Нам ужасно не повезло! Каждую неделю они топочут над нами, а ведь потолки — рукой достать: это особенно страшно, такое впечатление, что пляшут у тебя на голове, и главное, некуда спрятаться от этого, потому что везде этот дикий грохот: на кухне, в ванной, в прихожей…

Юлька посмотрела на меня виновато и сказала:

— Теперь понимаете, почему я просила вас не включать приемник? У Глеба теперь обостренный слух, он все время прислушивается и сам уже не замечает, что прислушивается. Он иногда мне говорит: «Слышишь, что-то постукивает?» А я всегда пугаюсь, когда он так спрашивает, потому что у него странные бывают глаза, испуганные, точно его собираются бить, точно он маленький, а его собираются больно бить…

— Вам надо попробовать обменять квартиру, — сказал я. — Сменить на верхний этаж…

— Ну, конечно! — сказала Юлька. — Я ему тоже так говорю, а он говорит, что это нечестно по отношению к тем, кто въедет в нашу квартиру… И я не в силах ничего поделать. Это ужасно! Я пробовала говорить с людьми, а они возмутились и чуть не обругали меня: «Мы пляшем в своей квартире, а не в вашей! Что ж, нам нельзя веселиться?! Что ж, мы в монастырь, что ль, приехали!» Правда, они перестали плясать после одиннадцати, но ведь это не так уж существенно…

Когда мы подходили к дачным оградам, Юлька через силу как-то засмеялась, лицо ее болезненно сморщилось, очки засветились, и она сказала сквозь смех:

— А я ведь сама люблю и шум, и смех, и пляски… Только вот Глеба мне жалко. Очень он мучается, чудак! И главное, когда они начинают плясать, я куда-нибудь зову его, а он не идет, говорит, что надо привыкать, куда это, мол, годится — бегать из своей квартиры… Вы представляете — привыкать! Надо же…

С этой странной, доселе мне незнакомой улыбкой она подошла к своей террасе и на ходу, вяло подняв руку, пошевелила пальцами мне на прощанье. С террасы на нас смотрела ее мать, мне показалось, что старая женщина смотрела на меня с подозрением, и это оскорбило во мне все те чувства, которые я только что испытал, слушая Юльку.

Потом я сидел у распахнутого окна, ел сладкий арбуз и сплевывал зерна в траву, а над роскошным, картинным арбузом с черными зернами вилась оса. Оса садилась на красную мякоть, торопливо ползала по ней, и крылышки ее работали, как маленькие пропеллеры… Затем прилетели шмель и какая-то шустрая мушка. Арбуз был душистый и спелый: на этот раз мне повезло с арбузом. И мне хотелось угостить этим арбузом своих соседей, чтобы они сказали: «Ах, какой прекрасный арбуз, какой сочный и сладкий! Вот вы, наверно, умеете выбирать арбузы. Это мужское, конечно, дело — выбирать арбузы. Их надо как-то сжимать и слушать… Это тоже искусство».

Мне было бы приятно услышать похвалу.

Утром шел тихий и теплый дождь. Ветра совсем не было, молчали птицы, и слышно было, как капли перешептывались в траве и в листьях. Молодая осинка перед моим окном блестела вся, и листья ее вздрагивали, точно живые, и ствол ее внизу почернел от воды. В безветрии дождик долго не кончался, и я слышал, как Юлька за перегородкой, играя со своей дочкой, наговаривала ломаным и по-детски восторженным, счастливым голосом: «Дождик, дождик, перестань, я поеду во Казань…» И слышал ее глубинное, какое-то звучное придыхание. Мне хотелось увидеть ее в этой забывчивости, в этом материнском счастье, в задыхающемся восторге, когда из груди ее рвались нежно-рокочущие звуки, похожие на звуки журчащей воды… И у меня спирало грудь от этого желания… Сам я не помнил ни дома своего, ни семьи, ни отца, ни матери, и в это пасмурное утро, когда шелестел дождь, у меня заболело вдруг горло: мне показалось, что я тоже припомнил, как играла со мной моя незнакомая, неведомая мать и какой счастливый был у нее голос… Так вдруг откликнулось во мне болью Юлькино счастье.

«Дождик, дождик, перестань…»

А к полудню выкатилось солнце. Было оно жаркое и слепящее, лучи его обжигали кожу. Все блестело — трава и листья, и над цветами гудели пчелы, ввинчиваясь в пахучую, прозрачную гущину воздуха. Все было ярко вокруг и красочно, как на мокрой сводной картинке. С елок падали крупные капли и сверкали в полете. Пели зяблики…

Лесная дорога была лиловая, оцинкованная лужами, и пласты солнечной зелени нависали над ней. И пока я шел по этой дороге, впереди то и дело взлетали в блеске квохчущие дрозды. Шел я долго, а лес все не кончался и, то осиновый, то березовый с елками, прислушивался ко мне, к моим шагам, к моим песенкам.

И вот, когда листья уже просохли и с деревьев больше не капало, когда только трава оставалась мокрой, я набрел на поляну и издалека увидел большой белый гриб. Шляпка его, как лакированная, коричневела в траве, и было нелегко выкорчевать толстую его ногу из земли… Я присел и, оглядываясь, увидел еще один гриб под елочкой, а рядом еще и еще. Я шагнул к трем грибам и почувствовал и услышал, как хрустнуло у меня под сапогом… Тогда я осторожно стал оглядываться и, крадучись, подходить к грибам, словно они могли улепетнуть от меня, и когда я так, осматриваясь, передвигался по поляне, я вдруг услышал торопливое хаканье, чей-то бег и, вздрогнув, увидел Джимму… Мокрая и темно-рыжая, она недоверчиво приблизилась и, почуяв мой запах, коротко зарычала. Глаза ее были перекошены желтой злобой…

— Ты что ж это, Джимма! — сказал я ей. — Ах, разбойница!

Я улыбался ей и говорил это ласково, но она не поверила в мою ласку и ушла сердитая. А потом за кустами орешника я услышал Юлькин голос. Она кликала Джимму.

Я попятился и, незамеченный, ушел от этой поляны и от тех ореховых кустов, где я слышал Юльку.

С грибами и с орехами я вернулся домой, выложил грибы на скамейку, которая уже совсем просохла, сел сам и стал грызть орехи. В обмелевшем прудочке на грязи сидела зеленая лягушка, и была она прекрасна в фисташковой своей одежде. Я кинул в нее скорлупкой, но она не испугалась, а бросилась к этой скорлупке и хотела ее схватить… Кто-то мне говорил, что лягушки глотают карасей. Все может быть… Грибы мои обсохли на солнце, и шляпки их были теперь похожи на прокопченные корки хлеба.

Сидел я и думал об Юльке, которая осталась в орешнике с Джиммой и Вовкой. Я с тоской представлял ее лицо, сиреневые ее губы и сокрушенную улыбку, и то ощущение вины, с которой она рассказывала мне недавно о Глебе, о его странностях… Может быть, и Вовка слышал уже от нее эту историю?

Я, как пришибленный, сидел на скамейке, грыз орехи и смотрел на зеленую лягушку. Она меня отвлекала… Но я снова возвращался к Юльке, к той женщине, какую я видел недавно на перроне вокзала, пробежавшей мимо окна, с тревожным, наморщенным лбом, точно навстречу ей дул сильный ветер с пылью. И когда я мысленно видел ее такую, мне думалось, что она способна решиться на все. Я видел ее напрягшуюся шею с голубыми венами, видел ключицы, вздымающиеся учащенно, и сиреневые ее губы, и безрассудные глаза, и тот миг представлял, и испуг, и опять тревожно наморщенный лоб, и ожесточенность…



Поделиться книгой:

На главную
Назад