Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Утренние слезы - Георгий Витальевич Семенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Возбуждение отца передается и мне, я взбегаю на бугорок и вдруг вижу, что по опушке леса, не замеченный нами, идет, ковыляя, конюх с ременным недоуздком в руках. Идет и смотрит на отца, не понимая, что это он там делает возле мерина, пока догадка не осеняет его.

— Па-ап! — кричу я, врастая в землю от страха. — Па-а-а!

Отец резко оборачивается и, не понимая, откуда опасность, смотрит испуганно на меня, а в это время заторопившийся конюх, размахивая недоуздком, кричит, нападая на отца:

— Я те покажу, как хвост дергать! Я те щас… Я те… — крик летит и ругань.

Отец торопливо и неловко заталкивает надранные волосы в брючный карман, смущенно и растерянно улыбается, высвобождая занятую волосами руку. Конюх подскакивает к нему, замахивается недоуздком, оскалившись в злобе. Я зажмуриваю глаза и кричу, кричу сплошное и звонкое: «А-а-а-а!» — которое, видимо, останавливает конюха. Замах его слабеет, рука ватно опускается.

Приходит черед отца теперь взъяриться. Мой истошный крик придал ему силы и храбрости, и теперь он, словно бы защищая меня, наступает на конюха и тоже замахивается, перекосив лицо гневом и злобой. Стоят теперь оба, орут друг на друга, но ничего нельзя понять, что они орут.

Я чуть не плачу от страха, а отец, поостыв, успокаивается, протягивает конюху руку, но тот бьет по пальцам своими пальцами и зло отмахивается.

И я слышу, как отец прерывистым, гудящим голосом, в запале говорит ему:

— Да рыбу я ловлю на волос! Что тебе, жалко, что ль?! Я тебе рыбой свежей отплачу.

— Не нужна мне твоя рыба! — кричит ему в лицо бешеный конюх. — А ты мне Соловья не трогай. Увижу еще раз — убью! Ему хвост не для твоей рыбы дан богом! Вот и все! А то вот щас перепояшу пониже пояса при сыне-то маленьком. Вот и все! Чему ребенка-то учишь своего!

— Ладно! Знаю чему! Ты ребенка не касайся, а то я за ребенка тебе сейчас морду набью! При чем тут ребенок! Я за него душу тебе вытрясу!

Конюх понимает, конечно, чувства, которые бесят отца, когда тот слышит о ребенке, то есть обо мне, трясущемся от страха за своего отца, и пыл его падает, он утихает, ворчит, бормочет, выкрикивая отдельные бранные слова, будто выплевывая их в сторону отца, а отец никак не может уйти, не кончив дело миром. Уж больно ему хвост понравился, и чувствую я, что он на этом не успокоится.

От денег, которые он предлагал конюху за конский волос, тот тоже отказывается, отмахиваясь от них, как от дьявола.

— Убери деньги! — вопит он на всю округу.

— А пошел бы ты к черту! — кричит на него и отец.

И, махнув рукой, подходит ко мне, насупленный, тяжко дышащий, сопящий от недавней злости и очень расстроенный тем, что не удалось завязать с конюхом дружеские или хотя бы деловые отношения.

— Пошли, сынок, — говорит он мне как можно ласковее. — Дурак это какой-то, а не человек, — нарочито громко произносит он, чтобы слышал конюх. — К нему по-человечески, а он как взбесился все равно… Подумаешь, хвост! Хвоста пожалел!

— Вот увижу еще раз, — откликается на это конюх, — я тебя проучу как следует! Вот и все! Так и знай!

Я вцепился в отцовскую руку и, не чуя ног, иду с ним рядом домой и тихонечко плачу от обиды, от страха и от непонятной тоски по московскому дому, где нет никакого конюха, а все люди любят моего отца и никто не замахивается на него и не кричит. Отец идет молча и шумно дышит через нос, играя желваками, и я слышу, как сипят волосы в его носу.

А когда мы подходим к дому, он вдруг начинает тихонько смеяться.

— Ничего! — говорит он с запоздалой веселой угрозой. — В другой раз будем умнее! Теперь я тебя изучил. А ты, — говорит он, смеясь мне в лицо, — ты не бойся ничего. Наше дело такое — нам с тобой нужно рыбу ловить и кормить людей. Верно? И пусть орет сколько хочет. Сила-то все ж таки за нами. Вон смотри, сколько надергали, — тихо добавляет он и показывает тяжелый моток золотисто-серебряных нитей, распирающих оттопырившийся его карман. — Он еще не знает меня, — опять с веселой угрозой говорит отец. — Люди, понимаешь, рыбу мою едят и похваливают, а он мне материала для лески не дает. Скажу, уймите своего конюха или как хотите… Еще посмотрим, чья возьмет. А вообще-то ну его к черту! Я, конечно, понимаю — такой красавец золотой… Но ведь волосы-то отрастут! Не понимает он, что ль, ничего?! Ладно, не будем об этом говорить. Как-нибудь сами с усами. Сообразим. Ты тоже никому не рассказывай об этом. Ни Кольке, никому — слышишь?

— Слышу, — отвечаю я, думая про то, какой все-таки смелый у меня отец: конюха не очень испугался и опять хочет дергать волосы из хвоста у Соловья. Даже кричал на него, на конюха!

И страшно мне за отца, и радостно. И не знаю, что мне теперь делать — то ли плакать, то ли смеяться вместе с ним.

На всю свою жизнь запомнил я этого Соловья. Я боялся подходить к нему и всегда узнавал среди других лошадей. Но однажды он шел по деревне, и на этот раз ноги его не были спутаны. Шел, как будто прогуливался от нечего делать, медленно постукивая по тропинке подковами, останавливался, чесался скулой об какой-нибудь деревянный кол чьей-нибудь ограды, поглядывая по сторонам, как бы разыскивая кого-то, и когда подошел к нашему дому, красивый и большой, с разметанной по шее мочалистой гривой, я обомлел от удивления и мистического какого-то страха, встретившись с ним взглядом. Соловей тоже, по-моему, удивился и, остановившись, стал смотреть на меня.

Дома никого не было, и я сначала очень испугался, потому что Соловей, казалось, чего-то ждал от меня.

К тому времени я уже спокойно подходил к другим лошадям, но Соловей внушал мне особые чувства: я не мог забыть, как отец драл из его хвоста волосы, причиняя ему страдания. И теперь мне казалось, что он пришел расквитаться. Но у него было при этом такое доброе и просяще-грустное выражение лица, что вдруг даже почудилось, что он улыбнулся мне, как всегда улыбается Колька, — непонятно и глуповато. Калитка была не заперта на щеколду. Над калиткой раскинулась темная рябина с зелеными шапками ягод. Было так тихо и безлюдно в деревне, жители которой ушли в поле, и так странно смотрел на меня красивый мерин с лицом, похожим на Колькино, что мне впору было кричать от страха. Но непонятная какая-то сила подвинула меня, и я, ни жив ни мертв, подошел к ограде из тонких дощечек, за которой стоял Соловей. Как это ни странно, он стал вдруг кивать мне, качая большой своей головой. Он, конечно же, спасался от назойливых мух, которые лезли ему в глаза, ползали вокруг них, гуляли, как по берегам темно-фиолетовых, глубоких озер. Но мне тогда почудилось, будто это он мне стал радостно кивать, приглашая к разговору.

— Здравствуй, Соловейчик, — сказал я ему, протягивая руку, но не доставая. — Какой ты хороший, как я тебя люблю. Ты очень хороший! И хвостик у тебя хороший. Он у тебя прошел? Не болит? — спрашивал я у мерина, точно во сне, не узнавая своего голоса и своей умиленности. — Не болит, наверное… Противный папка, надергал волос из хвостика Соловья. Ух, какой противный! Но ты на него не сердись, Соловейчик! Он хороший тоже. Только ему надо рыбу ловить. А у тебя волосы в хвосте очень хорошие. Он на них рыбу ловит… Много-много.

Соловей перестал кивать, задумчиво посмотрел на меня, отвернулся и, ничего не сказав, пошел дальше. Меня больше всего удивило, что он ничего мне не сказал: взял и пошел, как будто я ему ничего не говорил. Пошел так же медленно и лениво, как бы вразвалочку, и звуки его шагов напоминали громкое тиканье больших ходиков. У него, видимо, одна подкова болталась, и она-то издавала это ритмичное и выпадающее из глухого перестука металлическое причмокивание. Тики, а после — таки — замирал стук его шагающих ног: тики-таки…

И вот тут-то случилось самое невероятное и самое страшное, что могло случиться!

С соседского двора из-за акации смотрело на меня человечье лицо и насмешливо ухмылялось. Это была большая девушка. Лицо ее, разморенное от жары и работы, было розовое. Легкие полутени от листиков акации шевелились на этом лице, пестрили и прятали его от меня, будто девушка нарочно притаилась там, за кустом, чтобы подглядывать и подслушивать мой разговор с Соловьем.

Есть такое устаревшее выражение: от стыда готов провалиться сквозь землю. Что-то я давно уже не слыхал, чтобы кто-нибудь вспоминал о нем, а потому и говорю: устаревшее выражение.

Но в тот момент, когда я увидел пестрое это, розовое лицо, я и в самом деле готов был куда-нибудь провалиться от удушливого стыда, перехватившего вдруг во мне дыхание, как если бы я вдруг попал в ядовитое облако и перестал что-либо видеть, слышать и соображать.

Ноги сами собою пошли, заторопились, побежали, помчали меня, неся над землей с небывалой скоростью. Я стремглав летел между серых частоколов, по огородам, мимо корчеванных пней, через которые я перемахивал с необыкновенной легкостью, бежал в кустах по земляничникам, а ноги все время убыстряли мой бег, голова шумела от пульсирующей и обжигающей ее крови. И когда я свалился в заросли прохладных и сочно поскрипывающих под моими руками листьев ландышей, я никак не мог отдышаться и прийти в себя, не помня, где и как я бежал и почему не сломал ноги, а зная только, что я был очень смешным дураком — я разговаривал с лошадью! Разговаривал, не подозревая, что меня видит девушка, которая мне тогда очень нравилась, хотя и была лет на десять старше меня. Девушка, ставшая свидетельницей моего страшного позора, будто я при ней сделал что-то постыдное, что-то до такой степени неприличное человеку, несвойственное ему, выходящее за пределы всего дозволенного, как если бы я перед ней обнажился вдруг или сотворил свои тайные какие-нибудь делишки, — девушка эта, которую звали Дусей, стала теперь для меня чуть ли не вершительницей моей судьбы, словно бы от нее зависело теперь, жить мне, как я жил прежде, или превратиться в посмешище.

Всякий раз, выходя из дома, я вспоминал о ней, а возвращаясь, боялся встретиться с большой этой и насмешливой красавицей, живущей, как мне теперь стало мерещиться, за густой акацией. Я даже на акацию, отягощенную стручками, которая свешивалась к нам во двор, стал смотреть с подозрением, испытывая всякий раз противненький и гаденький стыд, точно она тоже напоминала мне о моем глупом разговоре с желтым и добрым мерином.

Я и теперь, если вспомню вдруг тот маленький случай из жизни, испытываю душевное неудобство и, хмурясь, стараюсь подавить его отвлекающим песенным мотивчиком, хотя и понимаю, что это были лучшие минуты моей жизни, потому что во мне тогда впервые проснулась совесть и я легко поставил себя на место бессловесной лошади, которой мы с отцом причинили боль.

А тогда меня отвлекала только рыжая полосатая кошка с зелеными глазами. Под навесом крыши нашего дома было ласточкино гнездо, слепленное из ила, принесенного в клювах с берега маленького копаного прудика. Оно висело серой варежкой и, когда вылупились птенцы, стало потихонечку пищать. Когда же птенцы подросли, то один из них, самый, наверное, сильный и обжористый, стал высовываться из темного отверстия. Он был головастенький, рот у него с желтым ободочком был таким большим, что казалось, будто начинался от самых… не ушей, конечно, а крошечных бусинок-глаз. Голова окрасилась уже в черный цвет, а на грудке появился темно-коричневый фартучек. Ростом он казался мне больше своих родителей, которые беспрестанно носили ему всяких козявок, а он беспрестанно их пожирал, оставляя братьев или сестер голодными. Впрочем, иногда он прятался, а когда появлялся вновь, трудно было сказать, тот же это птенец или другой. Но для меня он всегда был в единственном числе.

Для кошки, которая сидела на лавочке, врытой в землю, наверное, тоже. Она с сердитым любопытством смотрела на птенца, и в бледно-зеленых на солнечном свете, изумрудных ее глазах, рассеченных снизу вверх черными щелками зрачков, дремала все время ленивая и злая тоска, словно бы кошка, сидя на лавке, с презрением и брезгливостью думала о самой себе, которой приходилось часами высиживать в ожидании, когда дурашливый птенец вывалится из гнезда и его можно будет съесть.

Ласточки прогоняли кошку. Они с пронзительным щебетом и визгом носились над ней, пикировали и, видимо, пугали по-своему эту упрямую кошку, которая не обращала на них никакого внимания. Ей они просто мешали смотреть на птенца, и она сердито морщилась, когда ласточки в отчаянии чуть ли не били ее крыльями по морде. Она на какое-то мгновение отворачивалась, облизывая губы язычком и подрагивая ушами, но тут же снова устремляла зеленые свои глаза на беззаботного птенца, который совершенно не боялся ее и высовывался из гнезда так сильно, что за него становилось страшно.

Я сам набрасывался на кошку, и она, бесшумно спрыгнув на землю, с такой ненавистью смотрела на меня, будто говорила: «Тебе-то что надо? Это мое дело, съем я его или нет. И не вмешивайся». И только когда я замахивался на нее, она лениво убегала. А ласточки, покружившись, улетали за добычей. Я иногда злился на птенца и говорил ему, с кошачьим любопытством глядя на черненькие его плечи, на желтый рот, — говорил, не произнося ни звука: «Вот упадешь из гнезда, а летать-то еще не умеешь, кошка и съест тебя, дурака. Сидел бы уж смирно и не высовывался!»

Но, как я ни гонял кошку, она все равно возвращалась на свое место и ждала, алчно разглядывая птенца, не сводя с него пронзительно-внимательных глаз.

Много лет спустя я был как-то однажды с дочкой в московском зоопарке и на старой его территории подошел к тесной клетке, в которой сидел, а вернее, напряженно стоял и смотрел куда-то желтыми глазами очень красивый уссурийский тигр. Я тоже посмотрел в том же направлении и увидел в вольерах разгуливающих изящных лам. Тигр внимательно смотрел на одну из них и, забыв, наверное, что он в клетке, чувствовал себя в засаде, ожидая момента, когда можно будет броситься на беспечную ламу. Я с улыбкой сделал шаг в сторону и загородил тигру смущавшую его ламу. Тигр не шевельнулся. Он только по-змеиному изогнул шею и, перенеся голову в сторону, не изменив ни единым мускулом страстного сосредоточения, все с той же зачарованностью продолжал следить за ламой. Меня он не видел. Я для него не существовал. Я был какой-то неприятной помехой, не более того. Он даже не удостоил меня косым взглядом, уйдя целиком в хищное созерцание гуляющей ламы. Через некоторое время я вернулся к его клетке — он все так же страстно и бестрепетно смотрел желтым глазом на ламу. Где он был в эти минуты? Что он чувствовал? Не знаю. Но, во всяком случае, в это время в мире существовали для него только он сам и лама, гуляющая в вольере. Между ним и ламой была протянута невидимая, но очень напряженная, высоковольтная какая-то линия связи. От него к ламе исходила такая страсть, что мне тогда стало искренне жаль молодого тигра, которому никогда в жизни не удастся сделать смертоносный прыжок и вонзить желтые клыки в шею зазевавшейся ламы.

Рыженькая маленькая кошечка, которая поджидала птенца, была чем-то похожа на этого огромного тигра. На тогда я ненавидел кошку и очень боялся за птенца. На зубах у кошки наверняка не раз уже хрустели косточки нелетных птенцов, она знала вкус теплой их крови, и я, догадываясь об этом, чувствовал непреодолимое желание убить кровожадную и терпеливую в своей страсти хищницу.

Но все обошлось благополучно. Птенец оказался не таким уж дураком, как я о нем думал, и настал день, когда я увидел в небе над нашей крышей ласточек, которых было пять. Они летали в розовеющем вечернем воздухе, и я заметил, что две из них летают резвее и легче, чем три остальные, которые казались чуточку больше размером. Видимо, ласточки учили летать своих птенцов. Одна стремительно неслась впереди, а другая замыкала стайку.

Кошка опять стала сонной и доброй мурлыкой, жмурящей в липкой дремоте глаза, когда я почесывал ей подбородок.

Созрели к тому времени травы, началась косьба, и в воздухе запахло вянущим, а потом и сухим сеном, настоянным на аромате донника.

Отец отгулял свой отпуск, накормив полдеревни свежей рыбой.

Конюх подрезал Соловью хвост и гриву, и Соловей потерял для отца всякий интерес, а конюха он возненавидел, как лютого врага, одержавшего над нами верх с помощью коварства и хитрости.

Для нас с Колькой и для других деревенских мальчишек, с которыми я не расставался, отгоняя от себя маленького брата, мешавшего мне водить с ними дружбу, конюх по-прежнему был той таинственной и страшной силой, которая иногда появляется, пожалуй, только во сне, в неясном и пугающем образе, когда при одном появлении ее, этой жуткой какой-то нелюди, из глотки вырывается панический крик и ты просыпаешься, слыша взволнованный голос матери, успокаивающей тебя.

Мы его страшно боялись! Мне казалось, что если он когда-нибудь поймает меня на конном дворе, вспомнит, как мы с отцом драли волос из хвоста Соловья, то обязательно сделает со мной что-то такое. Нет! Я и представить себе не в силах был это страшное что-то. Но не только я! Все ребята боялись конюха и, как воробьи, разлетались в разные стороны, стоило появиться из темной конюшни на свет хмурому и хромому человеку.

Почему боялись, никто не мог бы ответить.

Очень может быть, что нам по каким-то неизвестным причинам просто-напросто нужно было кого-то бояться. Иначе жизнь наша потеряла бы очень важное и необходимое условие — страх. Тот самый страх, который надо было все время пересиливать в себе: делать втайне от родителей рогатки и прятать их в карманы или за пазуху рубашки, ходить с ними на конный двор, зная заранее, что конюх может увидеть рогатку, поймать за руку и сжать ее клещами своих пальцев с такой силой, что в руке треснут кости или лопнут жилы. Страх, без которого вообще невозможна нормальная жизнь. Я даже склонен теперь думать, что если бы не было в Салькове конюха, то мы с ребятами наделили бы кого-нибудь еще всеми необходимыми приметами страшного, жестокого и беспощадного злодея, от которого надо обязательно убегать. Так интереснее было жить.

Это я теперь так думаю, когда снова вспоминаю прошлое! И тот далекий мой страх теперь мне кажется милой забавой. Но тогда я не мог так думать. Тогда я просто боялся. Панически боялся конюха, который, по моим представлениям, никогда не появляется на людях, а все время живет в лохматой, длинной конюшне с подслеповатыми окошками, за мутными и грязными стеклами которых вздыхают лошади, свободные от работы.

Впрочем, лошади отдыхали в ту пору только ночью. И я страшно завидовал Кольке, которому мать разрешала гонять лошадей в ночное. Колька показывал кровавые ссадины на ягодицах, был горд собой и даже бледнел от своего превосходства надо мной и над Вовкой.

Но однажды Колька сказал мне, сделав на лице улыбку полумесяцем и вытаращив глаза:

— Айда на покос!

И мы с ним побежали. Дело было к вечеру, бежали мы долго и прибежали на большой скошенный луг в пойме Москвы-реки. Пока мы с Колькой бежали по деревне, он, встречая ребят, кричал им в азарте:

— Айда на покос!

Ребята кричали в ответ:

— Айда!

И когда прибежали к лугу, нас было уже семь запыхавшихся от бега ребят. В дороге я старался выяснить, куда и зачем бежим, но толком понять ничего не мог.

На лугу кончили работу женщины и распрягали усталых за день лошадей. Луг был колючий и очень душистый. Женщины почему-то встретили нас очень радостно, заулыбались, заговорили хором:

— Вот молодцы!

— Вон какие у нас хорошие ребята растут…

— Ну вот и хорошо.

— Так и надо, конечно. Старшим надо помогать.

Не успел я опомниться, как Колька схватил за уздечку желтого, окорнатого Соловья, женщина подставила ему под левую ногу сцепленные свои руки, он схватился за гриву мерина, оттолкнулся ногой, женщина его словно бы подкинула вверх, и Колька взгромоздился на широкую спину Соловья. Он сидел, растопырив ноги, а потом прижал их к лошадиным бокам, согнул в коленках, тронул поводья, крикнул:

— Но-о-о!

И Соловей побежал рысью, подкидывая маленького Кольку на своей спине.

— Бурого не бери! — испуганно кричал в начавшейся суматохе один паренек, которого мы звали Цыганом. — Бурого не бери! Он кусается! Зверь, а не конь! Не бери!

В этой сумятице я никак не мог понять, что мне надо делать. Я вовсе не рассчитывал возвращаться домой верхом на лошади! Я в жизни еще не сидел, не только не ездил на лошади. Лошадей было шесть, а нас — семь. Я решил, что мне все равно не достанется, и с удивлением и завистью смотрел, как женщины подсаживают ребят и как те, вцепившись в гривы, понукают лошадей и догоняют Кольку, который, отъехав, остановил Соловья и поджидал товарищей.

— Бурого не бери! — кричал то ли мне, то ли еще кому-то азартный и суетливый Цыган, принимая повод красноватой буланой кобылы с черным хвостом и гривой.

Я понял, что Цыган кричит о буром жеребце, который, скорее, не бурым был, а искрасна-черным, с заметной сединой — весь какой-то однотонный, седоватый, высокий и жилистый. Темно-лилового цвета, злой и норовистый конь!

К тому времени я стал узнавать лошадей, живущих на нашем конном дворе. Знал и Бурку, слышал от ребят, что он, если на него забраться, кусает седока за ноги, и вообще кусается.

— Садись ко мне! — кричал Цыган, по-кошачьи вскарабкавшись на буланую.

Я, обомлев от удивления, неуверенно побежал к нему, но меня обогнал Витек, маленький и шустрый мальчишка, и, вцепившись в ногу Цыгана, стал кричать ему что-то. Цыган подтянул его за руку, Витек забрался на лошадиный круп, обхватил Цыгана за живот и, прижавшись к его спине, весело и счастливо засмеялся, когда Цыган тронул лошадь.

Я не успел.

Ребята, столпившись на лошадях, смотрели на меня и кричали:

— Не бери Бурого! Иди домой!

— Пешком иди! — громче всех кричал Колька. — Бурый кусается!

Я чувствовал себя так, будто ребята меня обманули и бросили, а теперь сверху, с огромных коней, которые словно бы увеличились в размерах, когда на них взобрались мальчишки, что-то еще советуют, что-то приказывают, велят, как маленькому.

Лошади нетерпеливо крутились под ними, рвались дамой, ребята с трудом их сдерживали, а потом вся эта масса лошадей и мальчишек запрыгала, затопотала, закричала на все голоса, зашевелилась и грузно побежала, обгоняя друг друга и словно бы веселясь в беге.

Женщины, избавившись от лошадей, которых не надо было теперь отводить на конюшню, тоже пошли домой, оставив на лугу, возле валков душистого сена, железные с железными сиденьями и круто изогнутыми вилами конные грабли, похожие на каких-то гигантских насекомых.

Я растерялся, потому что в быстром беге не запомнил дорогу через рощу, а теперь не знал, где я и куда мне идти. Я с обидой смотрел, как уносятся вдаль и скрываются за кустами мои счастливые друзья.

Женщины жили не в Салькове, а в другой, незнакомой мне тогда деревне, соломенные и деревянные крыши которой виднелись за бугром. Но мне туда не надо было идти.

У меня пересохло во рту от волнения и страха. И вдруг я услышал сзади себя спокойный и размеренный, глухой перестук лошадиных ног.

По скошенному лугу ко мне шла женщина и вела на веревочных поводьях Бурого, от которого сильно разило злым каким-то потом. Она очень ласково и очень хорошо улыбалась.

— Мальчик, — сказала она мне. — Чего ж ты лошадь-то не берешь?

И я увидел высоко над собой выпуклый, кровянистый глаз Бурого, которым он шало косил на меня сверху.

— Ты не слушай ребят, — говорила женщина. — Конь смирный. Я на нем не впервой работаю. Я тебе говорю: забирай лошадь и поезжай с богом. Давай-ка я тебе помогу, а то ты маленький, не подтянешься.

— Я дороги не знаю, — вежливо и жалобно проговорил я.

— Как это не знаешь?

— Так… я приезжий.

— Ну как это! Поедешь вон туда, а за тою вон рощей и увидишь конный двор. Это недалеко! А если по дороге, то далеко. Она крутит, а тропка прямо ведет. Куда ребята утекли, туда и ты, так-то поближе будет. Поезжай, мальчик. Кости у меня болят. А то что ж я — пойду туда, а потом обратно… Бабы мои вон ушли уже. А я одна осталась. Уж выручай меня, пожалуйста. Прошу тебя, сынок.

Теперь не лошади я боялся, не злого Бурку, обмахивавшегося, от мух, окружавших его, а этой тихой и доброй женщины, которая просила меня помочь, не зная про меня ничего, не зная, что я еще ни разу в жизни не сидел на лошади, о чем не мог — ну, никак не мог! — ей сказать: это было свыше моих сил.

Но что-то во мне взыграло вдруг, откуда-то нахлынула волна такой отчаянной храбрости, так легко я вдруг подумал, что со мной ничего плохого не случится и что я помчусь сейчас во весь дух на ретивом Бурке, догоню ребят и посмотрю на них с насмешкой — так я расхрабрился и воспрянул духом, с такой резвостью оттолкнулся босой ногой от теплых и сухих женских рук, что чуть было не перелетел и не свалился на другую сторону, с трудом удержавшись на очень костистой, жесткой и шаткой спине высоченного жеребца, вцепившись в гриву.

Впервые в жизни я был на коне!

Случилось это так легко и неожиданно, что я на огромной спине Бурки уселся с такой уверенностью, будто делал это каждый день. И страх, и восторг — все смешалось во мне: я дрожал от возбуждения.

Женщина подала мне жиденькие, растрепанные поводья, и я, ликуя, почувствовал вдруг, что конь мой пошел, не дожидаясь команды. Теплая, живая, ходуном ходящая его спина плавно задвигалась подо мною, и я, привыкая к своему необъяснимо странному положению, стал прилаживаться к неудобствам верховой езды. Хребет коня все время шевелился и как бы извивался подо мной, вдавливаясь в меня жесткими шишигами. Босые ноги, не чувствуя опоры, скользили по бочковатым и как будто не в меру раздутым бокам: я с напряженной дрожью ощущал ногами опасную ребристую покатость. Холка, за которую я держался рукой, тоже все время ходила из стороны в сторону, раскачивая меня. Бурка шел широким шагом, и я пока не торопил его.

Я впервые в жизни ехал верхом на коне! Был горд собой и счастлив.



Поделиться книгой:

На главную
Назад