Статный Абдулла приезжал под видом грузинского гостя в огромной кепке-аэродроме. Впрочем, довольно скоро соседи настучали куда надо, в Тургеневский тупик нагрянули двое милиционеров и человек в штатском на автомобиле с мигалкой, Илону увезли, но ненадолго, кажется, из училища ей пришлось уйти. А за Абдуллу она вышла-таки замуж, уже через несколько лет приезжала в гости с двумя кудрявыми ангелоподобными малышами, с толстой задницей и звякающими тяжелыми золотыми цепями на шее, запястьях и даже щиколотках.
С Найкой мы обычно кружили по парку, она рассказывала новости — знала все: кто в поселке разводится, чей муж отправлен в ЛТП, с какой улицы девчонку зажали на «запретке» у воинской части солдаты, но не тронули, заставили их облизывать. Разговоры ее почти всегда касались тайной жизни тела, о которой не принято было говорить ни дома, ни в школе, словом, сильных чувств — любви, ненависти, ревности, которые раздирали, оказывается, всех окружающих нас самых обычных людей. Иногда она читала наизусть непонятные стихи:
Стихи она выучивала из затрепанной материнской тетрадки, которая хранилась у нее в доме на единственной книжной полке. Книг мало, но все странные: Библия с гравюрами, «Чтец-декламатор», Блок, Мандельштам. Дина Ильинична когда-то мечтала стать актрисой (говорят, ее сестра Лора в результате вышла замуж за конферансье в провинциальной филармонии), все время, сколько я помнила, она работала библиотекарем в нашем клубе и нередко подрабатывала, замещая в очередной раз загулявшую уборщицу в школе. У нас дома были совсем другие книги в шкафу: полное собрание сочинений Горького, Льва Толстого, полный Ленин, которого бабушка конспектировала к очередному партсобранию вместе со статьями из местной газеты «Знамя коммунизма» и журнала «Политическое самообразование». Сочиненные политинформации она вслух читала парализованному дедушке, не покидающему своего кресла у окна.
Когда (нечасто, раза два в год) приезжали родители, дом наполнялся их друзьями, звоном хрусталя, который вытаскивали из вечно запертого буфета, песнями под гитару и долгим тяжелым застольем, мама иногда уводила меня в нашу комнату и перечитывала вслух «Три товарища», которую возила с собой во все их немыслимые геологические партии и комсомольские стройки. Я пересказывала Найке Ремарка, и мы мечтали о будущем, она — о невероятной любви («Это когда не только хочешь отдать за него жизнь, но и не можешь этого не сделать, когда умираешь и рождаешься каждую секунду»), я — о счастливой семье. У обеих нас такой не было.
Отца своего Найка не видела никогда (говорят, он был циркач, глотал шпаги и огненные факелы и был страшно красив), я тоже тосковала по родителям, сколько себя помню. Когда мне исполнилось три месяца, мама поехала за отцом на стройку города Мирного в Якутию, а я чуть не умерла от воспаления легких, отчего остался и насморк, и склонность к простудам и ангинам, и почему переезды и кочевая жизнь мне были строго противопоказаны. Мама любила отца беззаветно: когда тот говорил, она смотрела на него с восторженным обожанием и не уставала рассказывать всем подряд о том, какой он талантливый и редкий человек. Так же она смотрит на него с одной из немногих фотографий, где мы втроем — у Царь-пушки, меня поставили на ядро, а они в обнимку рядом. Отец большой и сильный, красивый, даже когда мне было уже тринадцать, брал меня на руки и говорил — моя дочка, моя кровь — и при этом призывал окружающих выпить за мои косы и мои глаза. Страшное потрясение, которое отравило несколько детских лет, — я просыпаюсь от непонятного шума: отец душит мать подушкой и повторяет: «Ты мне скажешь, сука, наконец, чей это ребенок?» Я ору, они вскакивают с постели и забирают к себе, я делаю вид, что сплю, но трясусь до утра от ужаса и горя. Впрочем, больше никогда их скандалов я не видела — даже потом, когда мы жили вместе в Москве.
У мамы были две мечты: когда-нибудь съездить в Париж и получить квартиру в Москве. Последнее время я все чаще вспоминаю поселок, нашу скудную жизнь (как я понимаю, родители присылали не слишком много денег), бабушку, непременно с накрашенными губами и гордо поднятой головой, влачащую меня за руку то на сход ветеранов, то на проверку выполнения инструкции исполкома о покраске заборов в зеленый цвет (владельцев синих и желтых заставляли перекрашивать), то на концерт в честь Первого мая. Понимаю теперь, как ей было нелегко — с парализованным мужем, худосочной внучкой, недостроенным огромным домом (дом — мечта всей их с дедушкой жизни в далеком шахтерском поселке, откуда они, после ударной тридцатилетней вахты, приехали в Подмосковье), буйными соседями и мотающейся по стране дочерью. Впрочем, маму бабушка никогда не осуждала и называла тургеневской девушкой.
Вспоминаю канувшие в прошлое лица, детали, краски и запахи, о которых, кажется, уже давно забыла и в которых, мне кажется сегодня, кроется какой-то тайный смысл, скрепа и связь событий последующей жизни, ее неудач и потерь, и силюсь понять, что же получилось не так и можно ли еще что-то исправить. Долгими вечерами, пока дочки нет (интернет-клуб закрывается в одиннадцать, оттуда еще полчаса на метро — разве можно позволять подросткам так долго сидеть у компьютера?), пока никто не приходит и не звонит, я перебираю осколки прошлого, как драгоценные камни, и удивляюсь тому, как немного на самом деле в нашей судьбе зависит от собственной нашей воли, устремлений и надежд. И думаю о том, что одной из этих скреп и знаков судьбы, в которой я не сомневаюсь, была именно Найка.
Когда мне было шестнадцать лет, родители вернулись с Севера и построили кооператив. Их северных денег хватило только на однокомнатную квартиру (много прогуляли, констатировала бабушка), правда, в самом центре, у метро «Студенческая», недалеко от престижного Кутузовского проспекта, по которому проносились правительственные кортежи. После просторного поселкового дома все казалось тесным и неудобным, мне выделили кровать за шторой, уроки (десятый класс, аттестат) я делала в совмещенном санузле по ночам, устроившись на крышке унитаза и разложив учебники на тумбочке для белья. Новая школа, новые друзья, стыд за нашу тесноту перед одноклассниками — обитателями сталинских огромных квартир, неловкость оттого, что незнакома с московской жизнью, строгость новых учителей… В энергетический институт я решила поступать просто потому, что моя единственная близкая приятельница (кстати, тоже не коренная москвичка, также комплексовавшая, что, наверное, нас и сблизило) собиралась именно туда. С соседом этой приятельницы я стала встречаться года через два. Он был красивый и сильный, чем-то напоминал моего отца, каким я того помнила в детстве, за ним бегали девчонки. Не знаю сейчас, насколько сильно я его любила — наверное, я придумала эту любовь, но он принял ее как данность, и мы стали встречаться едва ли не каждый день. По утрам я ехала к нему на «Коломенскую», захватив сумку с продуктами, купленными по дороге, вспоминая маму, готовила и красиво накрывала на стол, потом мы ложились в родительскую кровать, предварительно сменив простыни, и уже после полудня, уставшие, ехали в свои институты на последние лекции. Потом мы созванивались вечером, если он уходил куда-нибудь с друзьями, я страшно нервничала, и он привык мне звонить, что бы ни случилось, в любое время. Родители также осваивались тем временем в Москве, потом отец начал ездить в командировки один, и мама плакала, его провожая.
На первый аборт меня тоже провожала мама — она и нашла врача и говорила, что самое главное — хороший укол, и потом ничего не помнишь, а после важно месяц не жить с мужчиной и для безопасности пользоваться таблеткой аспирина или борной кислотой, правда, помогает не всегда (ну и намучилась я потом с этим аспирином!). Сама она сделала два аборта до меня и неизвестно сколько после, ничего не поделаешь, отец считал, что одного ребенка достаточно, да и как быть, когда такая жизнь.
Она оказалась права — после укола (пятьдесят рублей — надежная гарантия) я проснулась в палате, где женщины рассказывали о себе, о других, пугали и успокаивали друг друга одновременно. Когда я вернулась домой, меня ждал будущий муж — именно тогда он предложил пожениться, хотя зарегистрировались мы только через год.
Вскоре совсем неожиданно — на улице — я встретила Найку. Она была бледная, грустная и сказала, что ищет врача, нужно срочно сделать аборт. Виновником оказался Абдулла, который долго к ней приставал, пока Илоны не было дома, а потом изнасиловал. Надо, сказала Найка, сделать аборт тихо и быстро, потому что времени почти не осталось, и чтобы не знал ни муж (оказывается, она была замужем и жила почти рядом со мной), ни Илона. Идти в женскую консультацию исключено, там побреют, а врачей в Москве у нее нет. В тот же день мы пришли на прием к тому самому врачу, который делал мне укол. В больнице была другая смена, и он оприходовал ее прямо в кабинете женской консультации (ко всеобщему ужасу, наркоз на нее подействовал слишком сильно, и она не просыпалась целых два часа, и пациентки ломились в дверь, слабо мной успокоенные). Наконец Найка вышла. Зрачки ее были огромны, движения замедленны, но она была счастлива.
Свадьбу свою помню плохо, я была опять беременна, пока родственники пили за наше счастье, я бегала в туалет блевать и все время боялась, что потеряю обручальное кольцо, которое было мне велико. Через месяц мы уезжали с мужем в Чехословакию, мама была счастлива («Прага — это маленький Париж, я читала»), отец ухаживал за моими подружками, но она этого даже не замечала. Отец сильно сдал, растолстел, у него болело сердце, но застолье по-прежнему было его стихией, и он радовался поводу.
Второй аборт был намного хуже первого — пропустили сроки, случились осложнения, и я была слишком слабой, когда мы наконец уехали.
Все замужество прошло как странный сон. Советская колония в Праге, слежка и недоброжелательность жен, рождение дочери (конечно, в Москве), нехватка денег, к которой я не привыкла, формальные встречи. Однажды в русском книжном магазине я купила томик стихов Мандельштама. Много дней подряд, пока муж работал, я, стирая, пеленая и сотворяя вкусную еду из дешевых продуктов, повторяла знакомые и незнакомые строчки и вспоминала Найку.
Пока мы сидели в Праге, разбился на вертолете под Нерюнгри мой отец.
Мы вернулись в Москву в 1991-м, летом. Магазины зияли пустотой, разительной после Праги, телевизор говорил непонятное. Мы с дочкой едва не стали жертвами августовских событий — наивно пошли в зоопарк, когда на улицы выползли танки. Помню Ельцина на открытой машине на Калининском мосту, помню крики толпы «Россия, Россия!», помню, как мы бежали к Садовому. Недавно услышала, как дочь рассказывает кому-то по телефону, что «возле ее уха пролетела пуля». Новая мифология, неведомое сознание. Москвой стали править деньги. Я видела это по знакомым мужа. Среди них были те, у кого деньги есть, и те, у кого их нет. У нас денег не было. Он начал бизнес — один, потом другой, все неудачно. Мы все меньше понимали друг друга. Однажды он упрекнул: «Ты меня ничему не научила».
После возвращения он начал пить. Не приходил домой по нескольку дней. Когда я застала его с другой женщиной, я решила развестись. Мама, бабушка, считавшие, что семью нужно сохранить, отговаривали. Но было нечего хранить, я это понимала. Долгий процесс закончился уникально: в нашей с мужем квартире прописана его новая жена, «газовая женщина» из Ханты-Мансийска, старше его на десять лет. Они снимают большие апартаменты в центре, а я с дочкой остаюсь здесь. Родительскую квартиру на Студенческой я сдаю, и, слава богу, есть на что жить.
Это случилось уже после смерти мамы.
Мне позвонила Найка и пришла с бутылкой кальвадоса. И рассказала свою жизнь. Она, разведясь с первым мужем, влюбилась. И поехала за любимым в Афганистан, в армию, их бомбили свои, он погиб у нее на руках, несколько суток не давали самолет. Ее ранило, и у нее никогда не будет детей. Найка сказала: пойдем на крышу. Крыши не было, но был козырек над магазином, над которым как раз мои окна, — и мы вылезли на козырек. Над нами в задымленном небе проступали звезды.
— Знаешь, — сказала она, — они нас видят. Твоя мама и мой Сережа, точно. Давай их не обижать.
И мы чокнулись кальвадосом.
Найка изменила мою жизнь. Я хожу на собрания в поддержку больных СПИДом и детей-инвалидов, помогаю ей собирать группу по поддержке детей Чечни и организации досуга беженцев и безногих «афганцев». Найка страшно активна, и я рада ей помочь.
Однажды она привела ко мне Левушку, художника с Арбата и старого своего любовника. «Есть две вещи, достойные изумления, — так сказал он свой первый тост, — звездное небо над головой и внутренний мир внутри нас».
Левушка остался, и я удивилась тому, что я — женщина и готова желать и быть желанной. Он стал оставаться у меня все чаще и получил ключ.
Однажды, входя в квартиру, я долго не могла открыть дверь. Через некоторое время на пороге возникла совершенно голая Найка. Я не испытала ни ревности, ни обиды. Напротив, мы как будто стали еще ближе. И потом мы сидели втроем, смеялись и пили кальвадос и говорили о том, как нам хорошо вместе. Три товарища, лица уходящей эпохи.
Я живу теперь точно по расписанию. В восемь тридцать отправляюсь на работу — я служу в библиотеке имени А. Толстого, где я когда-то брала литературу к экзаменам, распоряжаюсь каталогом и выдаю читательские абонементы. Денег никаких, но мне нравится быть полезной тем, кто сюда приходит, к тому же иногда есть время почитать. После работы я еду в свою тмутаракань (родительская квартира кормит нас по-прежнему), сажусь на кухне у окна и жду звонка Найки. Она непременно скоро придет…
— Найка, не страшно стареть?
— Да что ты, посмотри на американцев, у них вся жизнь начинается после пенсии. Женятся, путешествуют. Не хочешь крепенького американца?
— Да ну тебя.
— Напрасно, у них виагра — и все в порядке.
— А душа?
— Душа, дорогая, только у нас.
Левушка нас не покинул, он живет то у нее, то у меня — жить-то ему негде, бедолаге, а нам он не в тягость, и жаль его. У нас своя жизнь, не зависимая ни от него, ни от кого-то еще. Мы с Найкой сидим на кухне, пьем кальвадос, смеемся и плачем, читаем стихи и верим, что все лучшее у нас впереди, непременно впереди. Ничто не нарушит нашей связи, нашей дружбы. И страшно подумать, что мы могли бы не найти друг друга в шуме и суете прожитых лет. Я верю, что это — тоже судьба.
Дай бог нам дожить до лучших дней.
Галия Мавлютова
Трубка мира
Ушел! Он ушел. Бросил. Своло-о-очь! Все они такие. Все мужики — сволочи. Я такая хорошая, добрая, отзывчивая, дружелюбная, милосердная, само смирение, я отдала ему тридцать пять лет жизни, можно сказать, подарила, к ногам бросила, а он за это, за всю мою доброту — бросил меня. И ведь не только жизнь на него тратила, благодаря благоверному еще и кучу болезней нажила. А ему все мои жертвы глубоко по одному месту. Он теперь с молоденькой новые годы накручивает. Ох! Ох!..
Дородная рыхлая женщина тяжело повернулась на диване, с трудом приподнимая зареванное лицо. От неловкого движения едва не свалилась на пол, но удержалась, уцепившись рукой за спинку. На полу валялись два мобильника, гора скомканных бумажных салфеток, пустая чайная чашка, пузатая и крепкая, как гриб-боровик, две ложки, чайная и столовая, ноутбук и наушники. Все вперемешку. Женщина невыносимо страдала. Веки припухли, махровый халат бесстыдно задрался на объемных коленях, покрывшихся фиолетовыми пупырышками.
…Хоть бы позвонил! Так нет же. Телефоны упрямо молчали, но вдруг один из мобильников бодро протренькал мелодию из «Крестного отца». Женщина потянулась за телефоном, но сбившийся халат зацепился за подлокотник дивана, она дернулась и рухнула всем телом на пол, немного полежала, прислушиваясь к сладким трелям, затем схватила телефон и пропела в трубку нежно-нежно: «Да, Вовочка, слушаю тебя, Вовочка!»
— Какая я тебе «Вовочка»? Совсем ошалела, что ли! — прозвенело в трубке.
— А-а, это ты, Киса? — разочарованно выдохнула женщина. Махровый халат сам собой запахнулся, самостоятельно набросил капюшон и превратился в живое существо, впрочем, немного потертое неприятными обстоятельствами.
— Я это, я, Рося, открой дверь, на улице ж дубак дубаком, — долдонила трубка.
— Щас, щас, — недовольно проворчала женщина и медленно начала подъем с колен.
Уже через полчаса в квартире стало значительно веселее. На диване сидела женщина лет пятидесяти с лишком, с осмысленным взглядом, немного рыхловатая, рядом примостилась Киса, подружка неразлейвода, сухая, желчная, начисто выщербленная жизнью, но симпатичная. Обе славно дополняли друг дружку. Одна зареванная и толстенькая, вторая смешливая и тощая.
— Что, совсем-совсем не звонит? — с саркастической ноткой в голосе спросила Киса.
— Не-е-ет, не звонит, бро-о-осил, — залилась слезами Рося, но Киса с силой сжала ее запястье, и начавшиеся рыданья заглохли в зародыше.
— Надо ждать, ждать и терпеть, мы высидим его, как курицы на яйцах! — непререкаемым тоном заявила Киса, и Рося послушно кивнула. А что ей оставалось делать? Реветь да кивать. Было бы кому утешить. Благо хоть подружка есть. Бедовая, но верная, а верность нынче в большом почете. Подруги заварили чаю и, медленно прихлебывая из пузатых чашек, напряженно думали, как бы повернуть интригу в женскую сторону. Как ни крути, а победа в нелегкой и изматывающей борьбе за единство противоположностей досталась мужской половине человечества. Победитель лишил бывшую жену всего, что было нажито совместным трудом и проживанием. Он забрал себе всю недвижимость, клинику, автомобили и драгоценности, оставив Росе крохотную однушку, ту самую, с которой начинали жизнь. Бросил кусок напоследок. Как собаке.
— А тут еще эта… — заикнулась было Рося, но замолчала, тупо любуясь янтарным цветом чая.
— Что — «эта»? Кто? — вскинулась Киса, всплеснув сухенькими ручками. Клак-клак. Клак-клак.
«Это у нее суставы трещат. А туда же — молодится, под девочку косит, Лолитка хренова», — брезгливо подумала Рося, а вслух сказала:
— Жена Вовочкина. Звонит и звонит.
— А ты что? — завибрировала Киса, исходя от нетерпения судорогами.
«Эк ее колбасит. Своей жизни нет, так она чужими несчастьями питается, — поморщилась Рося, — да ладно, других подруг у меня нет. И уже не будет, наверное».
— А не хочу разговаривать. Не могу слова сказать. Сука она! Сука. Малолетняя. Увела чужого мужа и радуется. Небось в моих бриллиантах форсит, на моих машинах катается, на моей кровати… — В этом месте Рося подозрительно всхлипнула, но Киса привычным жестом перехватила запястье подруги. Все стихло. Обе нахохлились. За окном стремительно темнело. В комнате сгущался мрак. Вместе с исчезновением дневного света стремительно падал барометр женского настроения. Подруги не на шутку загрустили.
— И пусть! — нарушила сумрачную тишину Киса. — Пусть спит на твоей кровати. А ты не воображай, чем они там занимаются. А то сама на себя не похожа. Лежишь тут и рисуешь себе картины, как он ее гладит, обнимает, целует? Да?
В голосе Кисы клокотало праведное негодование. Рося повернулась, чтобы отбрить подругу, но пересилила себя. «А ты заведи себе своего мужика, а потом воображай, с кем он и чем в койке семейной занимается. Замужем не была. Не знает, что это такое. Да ее ни разу не позвали туда. Так и проболталась в одиночках всю жизнь. Теперь ходит по разведенкам, слезы утирает. Если позовут».
— Рисую, — нехотя подтвердила Рося, — рисую картины. Как у них все делается. Куда ж деваться? Так бы и убила! Своими руками придушила бы!
— Не-е-ет! Придушить любая дура может. Для этого большого ума не надо. Мы их по-другому достанем! — с угрозой пророкотала Киса, а Рося невольно вздрогнула, покосившись на подругу, чуть отодвинулась, будто бы халат поправить.
Снова зазвонил телефон. Рося схватила трубку, прижала к губам: «Вовочка, это ты, Вовочка?» Киса вытянула шею. В этой позе она стала похожа на удава. Рося смотрела одним глазом на змеиную подругу, вторым пыталась рассмотреть номер абонента. «Кто это? Она?» — прошипел за спиной удав. Рося кивнула.
— Поговори-поговори с ней, узнай, чего хочет. Ты молчи, молчи, а она пусть треплется, — шипела, извиваясь всем телом, верная подруга.
— Говорите! — властно и сухо потребовала Рося в трубку. — А-а! Понятно! Намучились, да? А все просто, деточка, положите Вовочку на бочок, раздвиньте ему ягодички, но прежде смажьте вазелинчиком анальное отверстие, там, в аптечке найдете, я запаслась надолго, и нежно-нежно вставьте трубочку Вовочке в попочку. Газы-то и выйдут! Да-да, здоровьичка вам, и Вовочке тоже! И ребеночку, как-как ее, да, да, Сусанночке, да… — махровый халат беспомощно пошатнулся. Диван угрожающе затрещал. Рося так и норовила упасть на пол, Киса с трудом удержала подругу.
— Чего там? Какие еще ягодички у Вовочки? — Киса ерзала от нетерпения, любопытство разрывало ее на мелкие части.
Рося смотрела на нее квадратными глазами. Рот ее был открыт, губы дрожали. Киса притянула ее за трясущуюся голову и заставила выпить чаю.
— Это не чай — чистый кипяток. Ты обожгла меня, Киса! Со свету сжить хочешь? Да у моего Вовочки застарелый геморрой. А эта дурочка не знает, как выпустить из его попы газы, — сказала Рося, тяжело дыша.
— Г-г-а-а-зы? — Кисины зубы застучали, выбивая чечетку. — Э-э-т-то ка-а-а-к же?
— Как-как? Так… Вовочка заболел давно, лет тридцать назад. Что-то тяжелое поднял. Теперь из него газы не выходят, — с сердцем отозвалась Рося и закачалась в такт словам, как юная осинка, надломленная ветром.
— Ну надо же! А я не знала, — чистосердечно призналась Киса.
— Да, тридцать пять лет с мужем прожить — не поле перейти! А ты как думала? Знаю, ты всю жизнь мне завидовала — бриллианты, машины, дачи, поездки! За все надо платить, милая!
Киса отодвинула чашку с недопитым чаем, хотела закурить, но передумала, так и застыла с незажженной сигаретой в левой руке.
— И вот — бросил! Я ему и трубочку вставляла, и после запоев выхаживала, он ведь неделями в запой уходил, и ночами ждала, кобеля проклятого, все по бабам бегал. Трепак в дом принес, так вместе лечились. Все ему простила, все! А эта сучка не сможет так за ним ходить. Он ведь как ребенок малый! Я даже рожать не стала, он все силы у меня забирал. На детей ничего не осталось. И работать не могу. Больная вся…
— И ты вот так, всю жизнь — с трубочкой, трепаком, запоями? — изумилась Киса.
— Да. А откуда у меня вены, ишиас, тройничный нерв и рубцы на сердце? Откуда? — Вопрос звучал угрожающе, но Киса держалась мужественно. Пальцы не задрожали, но шея слегка вытянулась, став чуть-чуть длиннее.
— Рубцы на сердце? У тебя?
— Рубцы, а что? — с готовностью подтвердила Рося. — За каждый его подвиг мое сердце расплатилось рубцом. Такие финты выкидывал. Финтов было много. Рубцов тоже.
— Плохо дело: рубцы, финты, подвиги, нервы… Что делать-то будем?
Обе задумались. Рося думала, как вытянуть деньги из бывшего мужа, а Киса судорожно размышляла о несправедливости жизни.
— Ждать надо. Все придет. Вон как складывается — сучка малолетняя не умеет вставлять трубочку в анальное отверстие. Вовочка страдает. Чтоб его разорвало!
— Да уж… — заплакала Рося.
— Да ты не плачь, не плачь, все равно она как ты не сможет, не сумеет эту трубочку пропихнуть, — тоже разжалобилась Киса, — только я вот все думаю, а чего мужику трубку вставлять-то? Он что, сам не в состоянии это сделать?
— Не-а, — простодушно отозвалась Рося, — он эгоист. Ему все на тарелочке подавай.
— А ведь сучке-то всего двадцать лет. Она же ребенка ему родила! — воскликнула Киса. — Девка думала, что будет в бриллиантах красоваться да в машинах разъезжать, а он ее загнал в одно место. В попочку по самое не хочу! Место не самое лучшее в мужчине. Прямо ужас!
— Хочет быть замужем — пусть ест дерьмо! Тоннами. Без этого нет семьи, — сурово констатировала Рося.
Слова прозвучали как-то зло. Рося словно услышала их со стороны и вся раскисла, как квашеная капуста. Немного посидела без дела и снова расплакалась.
— Эхе-хе, а я-то думала, что замужем быть легко и приятно. В театр вместе, в Турцию вместе, на грядках плечом к плечу, — продолжала сетовать Киса. — Слушай, а зачем ты ей советы даешь? Пусть сама научится, хоть на курсы запишется, как эти трубки в попу пихать. Надо же! И не противно ей? Молодая же…
— Противно, — согласилась Рося, — даже мне, но мы ведь с Вовочкой врачи. Вместе в мединституте учились когда-то. Он так страдает, когда у него приступ геморроя… Я жалела его. Может, и она жалеет. Но сейчас я не от жалости, я хочу, чтобы они мне счета оплатили! Все и за все! Я знаю, Вовочка пострадает-пострадет и смилостивится, и денег даст, и мне будет на что жить…
Рося еще пуще расплакалась, она искренне жалела себя, брошенную, Вовочку с непроходящим геморроем, юную его жену с трубочкой, младенца Сусанночку и даже верную подругу Кису — ну, последнюю совсем немножко. Подруга раздражала глупыми высказываниями, но без нее было бы еще хуже.
— Вот скотина! — вознегодовала Киса, сжимая кулаки и комкая ненужную сигарету. На пол посыпался жухлый табак. Беспорядка в комнате заметно прибавилось, Киса опомнилась, допила чай, аккуратным движением поставила пустую чашку на блюдце и скорбно вздохнула. — А что тут скажешь? А нечего сказать! Хорошо, что вы помирились. Теперь у тебя деньги появятся. Так-то лучше. Геморройная трубочка превратилась в трубку мира.
Через полчаса утомленная чужими бедами Киса шла по улице, прямо по проезжей части, не замечая криков разгневанных автомобилистов. Киса крепко задумалась. Иногда она разбрасывала руки по сторонам, словно не понимала, где находится, на каком свете, в каком полушарии. В левой руке у нее была зажата очередная незажженная сигарета. Киса и впрямь находилась в полном недоумении. Она шла и разговаривала сама с собой. Разъяренные водители тормозили, прислушивались и отъезжали, безнадежно покрутив пальцем у виска. Киса бормотала, как в бреду: «Где это видано? Бывшая старая жена дает советы нынешней, молодой, как выпустить газы из мужика-кобеля? Чтоб его разорвало на части! Причем обе уверены, что так и надо жить. И не иначе. Живут же люди! Влюбляются. Женятся. Разводятся. Бросают друг друга. Предают. Имущество забирают, деньги. Трубочки вставляют. Детей рожают. Плачут. Страдают. А причиной всему — деньги. Ушел Вовочка и все имущество с собой забрал. Старую жену ни с чем оставил. Одни болезни на разведение. А Рося не будь дурой — придумала новый заработок. Теперь будет наставлять молодую жену, как ухаживать за престарелым мужем. И все равно Рося осталась победительницей. Всех сделала. Потом молодая жена прибежит к Росе за советом, как воспитывать дочурку Сусанну. Потом еще что-нибудь нарисуется. Нет справедливости в этом мире! Совсем нет. Рося всю жизнь как сыр в масле каталась, так и будет дальше кататься. При деньгах и при семье. По телефону проконсультирует молоденькую дурочку, денежки от Вовочки получит — и на бочок. До следующего приступа. И мне хорошо. Для волнений нет повода. Советы никому давать не надо. И трубочку вставлять некому. В своей жизни я обойдусь без геморроя».
Вадим Месяц
Запах женщины
Памяти Дэйва Дановица
Дейв стоял у прилавка с задумчивым видом. Лицо его было безмятежным, даже глуповатым. Длинные русые локоны лежали на плечах. Я был единственным в магазине покупателем, но он не обращал на меня внимания. Торговал он фенечками, кожаными ремешками, галстуками-боло, бусами, индийскими покрывалами и одеждой. В лавке стоял тяжелый духан благовоний и массажного масла. Я выбрал пару футболок в стиле power-flower, достал кошелек, чтоб рассчитаться. Дейв пробудился ото сна и неожиданно живо заговорил со мной, поинтересовавшись делами и рассказав о своих.
— Все fucked up, — закончил он. — Ты откуда родом?
Мое сообщение его впечатлило. Мы быстро нашли общий язык. Он вышел из-за прилавка, и я заметил, что у него что-то не так с ногами. То ли слишком короткие, то ли больные. Он ходил на полусогнутых. Дейв провел экскурсию по магазину, показывая товар, который я мог не заметить. Подарил диск местной фолк-группы, чашку и майку с логотипом магазина, стопки для водки с пацифистскими рунами. Дарить подарки он любил. Вскоре мой пакет был набит всяческим барахлом для хиппи и лиц, им сочувствующих.
— У вас есть такие куколки, — заговорил он о сделке. — Деревянные. Одна вставляется в другую. У моего приятеля такая есть. Привезешь?
— Матрешки?
— Не знаю, но в них очень удобно прятать марихуану. Наши копы никогда не допрут, — засмеялся он.
Дейв Дановиц был индейцем. Наполовину канадцем, наполовину индейцем. Эмигрант. В Пенсильвании, где я живу последнее время, индейцев не осталось. Их истребили набожные квакеры двести лет назад. Есть музей в районе водопадов Бушкилл, но это так, для туристов.
В Америке с индейцами и хиппи я ладил. Оба народа планомерно вымирали, и нам хотелось бросить друг на друга прощальный взгляд.
Гостил когда-то у пожилого художника-пуэбло в Новой Мексике. Он жил на одиноком ранчо с прирученным волком. Хозяйство вел сам. Выращивал кукурузу, из которой пек лепешки. Добывал воду из колодца. В нужное время нажирался кактусов и погружался в нирвану. Его рисунки изображали вселенную. Волк изображал собаку. Индеец изображал индейца. Он поплясал для меня в одежде из перьев, переоделся в цивильное, сказал, что должен работать. Расставаясь, мы обнялись. Это было ярко и кинематографично. Я раскатал губу в ожидании романтики Дикого Запада.