Но нет. Не сейчас. Сейчас она идёт из супермаркета с сумкой, полной бытовой химии. Хозяйка любит чистоту. Деспина – по-гречески «хозяйка». Деспина Зоя. Подумать только. В космос давно летают ракеты, а на земле у людей до сих пор есть хозяева и хозяйки, как будто мы в Древней Греции, а не в одной из стран Евросоюза. Дичь какая-то.
Хоть в рай посади человека, он и там приживётся, пообвыкнет. Будет с тоскливым видом высовываться из окна, чтоб покурить и поплевать сквозь зубы, будет думать, «чем бы заняться?» или «где взять денег?»
Так по-русски думала женщина, освещённая греческим солнцем, возвращаясь вверх по улице домой из супермаркета. Тот отрезок её жизни, на котором мы с ней встречаемся, давно прошёл. Она уже дома, на родине. Греция осталась лишь в её снах и на редких фотографиях. Теперь она даже немножко скучает по тихому острову, на котором прожила два долгих года. Но мы видим её не сейчас, а тогда. Мы «тогда» переносим в сегодня и видим женщину лет сорока, только что остановившуюся на верху улицы, чтобы отдышаться, и обернувшуюся лицом в сторону моря, такого же синего, как небо.
Её зовут Маргарита. Так в паспорте. Ритой звала её мать. Точно так же звали и подруги. Катапульта, которая забросила Маргариту, словно камень, за тридевять земель, называется долги.
Она не брала денег в долг на раскрутку бизнеса. Она брала деньги в долг, чтобы сына не посадили в тюрьму. Ей, потомственной адвентистке, с детства знающей, что такое грехи и что такое заповеди, было особенно тяжело от того, что сын её связался с наркоманами, а она – внучка уважаемого пастора – была вынуждена выкупать его из беды и для этого брать в долг довольно большую сумму.
Так Маргарита оказалась в Греции, вдали от мужа (как он там?), от сына, продолжавшего, по слухам, бесчинствовать, вдали от общины, где о ней молились на каждом собрании.
Вера верой, а беда бедой. Рита плакала, как все; скучала, как все; сто раз порывалась уехать; боялась часто звонить домой, чтоб не рыдать в трубку и не услышать (не дай Бог) дурных новостей. Долг постепенно отрабатывался, хотя и не так быстро. Со временем порывы бросить всё и уехать сменялись мыслями остаться подольше и побольше заработать. Она была простым человеком, то есть – тростью, ветром колеблемой.
Для туристов греческие острова были раем, для местных жителей – декорацией, а для Риты её остров был местом добровольной ссылки, одинаково тоскливой, будь ты хоть в Сибири, хоть в Африке.
Она, конечно, утешалась Библией. И раздражалась хозяйкой. Деспина была стара, как сама история Древней Греции. Она была почти глуха, перемещалась по дому едва-едва и часто просыпалась ночью. Ела она мало и в туалет (слава Богу!) ходила не под себя. Но бывали дни, когда нужно ей было что-нибудь поминутно. То выжми ей сок, то включи телевизор, то выключи телевизор, то позвони сыну, чтоб на выходные приехал. И всякий раз, не важно, ночь на дворе или день, глухая хозяйка била палкой в стену и кричала «Ри-и-та!»
Непременной обязанностью служанки было зажигать на ночь лампаду перед иконой Богоматери. Рита было воспротивилась. «Идол! Не буду! Не сотвори себе кумира!» Но для деспины Зои это было очень важно, и русская адвентистка смирилась.
«Я не грешу в душе. Я не изменяю Богу. Я просто… Я просто…» – думала Рита про себя, зажигая лампаду, и не могла подобрать точное имя тому действию, которое совершала каждый вечер.
Она уходила к себе, чтобы успокоиться за чтением Библии, и оставляла старуху сидеть в кресле напротив ночного темного окна. Деспина могла сидеть часами, глядя в одну точку, думая о чём-то. Временами она поднимала глаза к Богородице, крестилась сморщенной, как куриная лапка, рукой и вздыхала тихо: «О Панагия».
Греки ничего не знают о нас. Никто ничего о нас не знает. Никто вообще ничего не знает. Это мы читаем обо всех и всем интересуемся. Остальные плевали на мир, не попадающий в поле прямого обзора. Исключения есть, но их мало.
Кассирша в маркете, с которой Рита подружилась, спрашивала её поначалу, есть ли у нас в домах телевизоры. Спим ли мы на простынях или на голом полу. Всё это жутко возмущало Маргариту, и она лихорадочно перебирала в уме аргументы для доказательства нашего величия.
«Да мы первые в космос полетели! Да у нас дети про вашу Грецию знают больше, чем вы сами! Да у нас Пушкин…» Она никогда не гордилась дома ни Пушкиным, ни Гагариным, ни школьной программой. Было чувство, что Родина велика. Но не было знания – почему, и это тоже раздражало.
Кассирша улыбалась в ответ. Она не понимала ничего – ни причин Ритиного раздражения, ни того, почему такие умные люди пачками уезжают из дома на заработки. Этого, по правде, Рита тоже не понимала.
– У вас Церковь есть? – спросила однажды кассирша у Маргариты.
– Конечно, есть, – отвечала Рита. Но когда она на своём ломаном греческом языке начала рассказывать о своей общине, о Библии, о дедушке-пасторе, лицо кассирши скривилось в презрительную гримасу.
– Это не Церковь, не Экклесия, – сказала гречанка. – Настоящая Экклесия – вот, – и она показала рукой в сторону покатой черепичной крыши местного храма и перекрестилась.
Рита не стала спорить, хотя ей хотелось крикнуть на весь магазин, что греки – обычные идолопоклонники, что они не знают и не читают Библию и что вообще их местный священник подмигивает незнакомым женщинам. Что настоящая вера иная, иная. Но она сдержалась и, расплатившись, вышла. Она шла из магазина по улице вверх, и ей хотелось плакать. Плакать от одиночества, от обиды, от усталости.
В местном храме она бывала время от времени. Священник действительно игриво подмигнул ей, когда она, понуждаемая деспиной, пришла, чтобы подать записку с именами на поминальную службу. Это тоже входило в её обязанности – приносить по воскресеньям из церкви просфору, относить деньги и записки с именами на службу.
Храм был мил. Именно мил, а не красив или величествен. Он был чужой для Маргариты, но всё же, думала она, в нём тоже молятся Богу. И ещё распятие притягивало её взор. Это было высокое, большое и очень красиво сделанное, красиво нарисованное распятие. Иисус на нём казался уснувшим. Красивым, уставшим и уснувшим. Он склонил голову на плечо и закрыл глаза. А в ногах и руках Его торчали гвозди, большие гвозди с квадратными шляпками. Однажды Маргарите вдруг захотелось подойти к Распятию, чтобы помолиться или даже… поцеловать ноги Иисуса. Но она сдержала себя. Ей нельзя. Так неправильно. Бог есть Дух, и поклоняться Ему надо в духе и истине. Бог не в рукотворенных храмах живёт.
Она вышла тогда из храма почти бегом, словно уходила от искушения.
Мы ведь смотрим на неё «тогда». Мы отмотали, как плёнку, несколько лет жизни, и словно в реальном времени смотрим со стороны на свою соотечественницу, оказавшуюся на заграничном курорте с целями, далёкими от отдыха. А что сейчас?
А сейчас Маргарита Павловна сидит за столом и рассказывает мне о том, что было с ней в прошлом, кажущемся уже таким далёким. Мы дружим с ней. Она – прихожанка в храме хорошо знакомого мне священника.
Видели бы вы, какое распятие она подарила в храм этому священнику! Большое, красивое и живое!
Иисус на нём словно уснул. Только что, «преклонь главу, предаде дух». А все детали живы. Солнце и Луна со страхом смотрят на Господа, как живые. Голова Адама под Голгофой то ли скалится от страха, то ли улыбается. И если это улыбка, то от неё становится жутко. Кровь из ран уже не течёт, но запеклась, и тоже – живая. И ты становишься живым, когда, постояв минуту-две у распятия, вдруг опустишься на колени и, коснувшись лбом пола, скажешь шёпотом: «Прости меня».
– В Великом посту мне совсем было плохо. Тоска такая, что хоть вой. Я читала, молилась, но всё равно тоска не отступала. Иногда смотрела в книгу и ничего не видела. Читала одно и то же по нескольку раз и не понимала ни одного слова. Да и времени не было читать. Работа. То одно, то другое.
И ты становишься живым, когда, постояв минуту-две у распятия, вдруг опустишься на колени и, коснувшись лбом пола, скажешь шёпотом: «Прости меня».
Это как тюрьма. Ни одного нового лица. Те же стены, та же работа, один и тот же пейзаж. Горы, море, тишина. Я думала, что с ума сойду.
Тут деспина посылает меня в храм отнести деньги на службу. А мне так не хочется. Видеть никого не хочется, только бы легла в угол и плакала. Но делать нечего. Иду. Прихожу в храм. Людей среди дня почти нет, и распятие стоит посреди храма. Я дала деньги на службу и уже повернулась уходить. Потом что-то меня задержало. Думаю, посижу в храме немного одна. Не буду спешить. Села на скамью и смотрю на распятие. Потом… Не знаю, что со мной было. Вот не знаю. Меня будто сила какая-то подняла с места и подвела к Голгофе. Как я вдруг начала плакать! И молиться начала! Будто в груди что-то прорвалось, и слёзы хлынули рекой. И молюсь Христу. И крещусь! Представляете? Сначала жаловалась Христу на жизнь, что скучаю, что плохо мне. Жалко себя было. Потом стала молиться за сына, за мужа. Потом вдруг почувствовала свои грехи, вспомнила, увидела, сколько их! Мы ведь себя чуть не за святых привыкли считать. А тут у меня будто глаза раскрылись. Я долго тогда в храме была. Не знаю сколько. Пришла домой, бабка моя кричит: «Где ты была?» – а я чувствую, что люблю её. Мне так легко стало. Я таку-у-ую благодать получила, что вам сказать! И потом лампадку зажигала с радостью.
Она говорит, говорит, говорит. А я пью чай и слушаю, слушаю. Они так любят говорить, эти милейшие бывшие протестанты. У них везде «благодать», «откровение», «свидетельство». А мне вот хочется такое же распятие к себе в храм. Но просить не буду. Стыдно. Да и дорого это.
Уж сколько разных историй, всяких-всяких, слышали мои уши. Не пора ли записывать? Говори, говори, Маргарита Павловна. То, что ты говоришь, действительно, и откровение, и благодать, и свидетельство.
Она поднималась по улице вверх, неся в руках сумку, полную бытовой химии. Деспина Зоя любит чистоту. Мы знаем, что случится с ней через полгода, а она ещё ничего не знает. Что ж, оставим её при блаженном незнании. Её – Маргариту, внучку уважаемого пастора, приехавшую в Грецию, чтобы заработать денег и отдать долги.
Вот она стоит с печальным лицом, среди треска цикад под синим небом, обернувшись, чтобы взглянуть на такое же синее море.
Притчи
Собрались однажды десять мудрых мужиков ругать одного сумасшедшего. «С тобой, гад, – говорит один, – невозможно работать. Все люди как люди, тянут по карманам, что могут, а ты все по описи начальству сдаешь». «До каких пор, – кричит второй, – ты, паразит, по-русски говорить не научишься? Ни матюка от тебя, ни анекдота не услышишь». Третий кричит: «Ты или сам пей, или другим пить давай! А то глянешь под руку – водка во рту колом становится».
Долго ругали десять нормальных мужиков одного идиота. А тот знай плечами жмет да глазами хлопает. Да еще про себя, видно, шепчет что-то. Оно и понятное дело – сумасшедший.
Молодые девчонки напряженно и гордо идут по жизни, как будто шагают по подиуму. Кому и что они доказывают – неясно.
Ясно одно: постареть и умереть придется. И Страшный Суд неизбежен.
Девочки, читайте Крылова и апостола Павла.
У бабы Сони на Привозе весы грубые – они для помидоров. У дяди Коли в аптеке весы тоньше – они для лекарств. Лекарство – оно такое: чуть недодашь – не вылечит. Чуть передашь – отравит.
Давайте Господа назовем с любовью Аптекарем. Он всем все так точно отмерил. Сказал же некто из старцев: «Крылышко у мухи имеет вес. А у Бога – весы точные».
Рассказ пожилого архиерея
Жизнь коротка, и опыт человека ограничен. Долг совести велит записывать виденное и слышанное, если оно способно со временем принести кому-то пользу. Вот вам рассказ-притча от одного из ныне здравствующих почтенных архиереев, достойного именоваться отцом многих.
«Один батюшка хотел сменить приход. Люди были к храму нерадивы, и жить было нечем. “Не мрут, не родятся”, – говорил огорченный священник, имея в виду отсутствие треб. И сколь циничной ни покажется эта фраза иному читателю, цинизма в ней не больше, чем в медицинском или юридическом отчете. С просьбой о переводе священник и приехал к своему преосвященному. А тот неожиданно дал совет.
– Сколько, – говорит, – у тебя улиц в селе?
Священник отвечает:
– Три.
– Поступай так. Часов в 12 ночи становись на молитву и вставай с нее не раньше, чем через два – два с половиной часа. Читай Псалтирь, Евангелие, акафисты – что хочешь. Можешь и поклоны класть. Но изволь два с лишним часа помолиться. Потом выходи на улицу, вооружившись очень длинной палкой, как удочка. Село к этому времени уснет, и все огни погаснут. Стучи палкой в ближайшее окно и беги, чтоб тебя не видели. Собаки залают, окно зажжется, люди выйдут на крыльцо, а ты уже должен быть далеко. Потом стучи в другие окна и сразу убегай. Делай так, пока за несколько ночей все село не обойдешь.
Священник принял совет и, хотя недоуменно пожал плечами, обещал слово исполнить. Он молился и обходил село, стуча по ночам палкой в темные окна. Потом приехал к владыке на отчет. Епископ велел еще раз село обойти, предварительно крепко помолившись. Священник и в этот раз покорился абсурдному благословению. Вскоре о нем призабыли. А через месяцев семь-восемь он появился в епархии снова.
Священники, пробуждающие народ, похожи на сторожа, который будит людей звуком трубы, видя приближающегося врага или стихийное бедствие.
– Не переводите, – говорит, – владыко, меня никуда.
– Что так?
– Почти в каждом дворе хозяйки с животиками. Через пару месяцев у меня в селе крестин столько будет, сколько я в жизни не крестил!
– Вот видишь, – говорит преосвященный, – как важно человека вовремя разбудить».
Когда я и другие, рядом со мной, слушали этот рассказ, то, дослушав до слова «разбудить», громко рассмеялись, полагая, что история подошла к концу. Но нет. У истории оказалось продолжение, назидательный вывод, ради которого вся история и была изложена. Преосвященный произнес последнюю фразу: «Твоя задача, батюшка, молиться Богу и будить людей!»
Разумеется, не для того только будить, чтобы через девять лунных месяцев в семействе был приплод, а в приходе – очередная треба. Людей нужно будить в духе слов апостола Павла: «Восстани, спящий, и воскресни от мертвых, и осветит тебя Христос!» От тяжкого сна греховного нужно пробуждать великое множество крещеных людей. И приступать к этому нелегкому делу нужно только после усиленных и продолжительных молитв. Это очень по духу близко к служению пророческому и к словам Божиим, сказанным через Иезекииля. Священники, пробуждающие народ, похожи на сторожа, который будит людей звуком трубы, видя приближающегося врага или стихийное бедствие. «Если страж видел идущий меч и не затрубил в трубу, и народ не был предостережен, – то… (кровь погибших) взыщу от руки стража. И тебя, сын человеческий, Я поставил стражем дому Израилеву… Если же ты остерегал беззаконника от пути его… но он от пути своего не обратился, – то он умирает за грех свой, а ты спас душу твою» (Иез. 33:6–9).
Молиться Богу и будить людей. Можно и наоборот: будить людей и молиться Богу. Но, без сомнения, для того и другого нужно прежде самому проснуться.
Экскурсовод по временам и душам.
Работа экскурсовода трудная. Зная одну из тем мировой истории, или искусства, или литературы до донышка, до генетического уровня, он вынужден день за днем рассказывать по верхам одно и то же пестрым толпам туристов и посетителей. Паркет скрипит под ногами. Воздух, насильно погруженный в тишину, кажется застывшим.
«Пожалуйста, не шумите», «Сфотографироваться вы сможете позже», «Не трогайте руками экспонаты», «Если у вас будут вопросы, вы сможете задать их в конце».
Вопросы люди задают редко, экспонаты трогают постоянно, слушают невнимательно, и у многих вид такой, словно их из школы централизованно привели и они отбывают повинность. «Весьма несложно сделаться капризным, по ведомству акцизному служа», – говорил поэт.
«Весьма несложно сделаться мизантропом, – говорю я, – работая экскурсоводом».
Некоторые, всю жизнь проведшие в тишине экспозиций, и сами становятся похожи на экспонаты и на живые приложения к стендам и артефактам. Другие, только что вышедшие из университетов, восторженны и любят свое дело, как первую любовь. Им обыкновенно к концу рабочего дня шикают старшие, утратившие творческий пыл: «Наденька, не увлекайтесь. Скоро закрываемся» И есть третьи, те, что похожи на мизантропов. Это молодые люди (чаще – женщины), хорошо знающие свое дело, но с горечью осознающие себя мечущими бисер перед сами знаете кем.
Они презрительно-сдержанны и дежурно тарабанят заученный текст так, как если бы жарили глазунью нелюбимому мужу. А ведь могли бы (в случае любви) развернуться всей душой навстречу людям и пропеть такую песню, что ожили бы дагерротипы на стенах и разразились бы боем давно не ходившие часы.
Но кому петь? Соловей тоже может утратить голос в рабстве, и тем быстрее, чем чаще будет подходить к его клетке отобедавший хозяин и, маслено улыбаясь, просить: «Спой, птичка!»
«А ведь он наш друг», – говорю я. «Он» – это экскурсовод, а «мы» – это пастыри, учителя, педагоги, родители. Христиане, в конце концов. Дай Бог, чтоб отшумели навеки те времена, когда человек гордился тем, что он «университетов не заканчивал», и с удовольствием при этом крутил на пальце наган перед оробевшим гражданином в пенсне и галстуке. Дай Бог, чтоб человек не выпячивал грудь колесом при словах «я этого не знаю», то есть – «и знать я этого не хочу», а чтобы учился человек с любовью и без стыда. И в деле этом экскурсовод – не последний помощник.
Наука без благодати – гордое чванство и мать катастроф. Искусство без благодати – сильнодействующий наркотик.
В одном музее, имя которого слишком громко, чтобы поминать его лишний раз, очередной экскурсовод в летах стояла перед очередной группой местных жителей и гостей города, заполнявших брешь в образовании посещением всемирно известного места. В двух словах познакомив граждан с той жемчужиной, внутри которой они находились, сказав немного о количестве экспонатов и о времени, которое нужно затратить, чтобы увидеть хотя бы половину из них, экскурсовод наконец задала вопрос. Дело было в годы советские, незадолго до смертных конвульсий рабоче-крестьянского государства, поэтому лексика была соответствующей.
«Товарищи, кто из вас знает что-нибудь о Жертвоприношении Авраама?» Несколько человек робко подняли руки.
«Кто из вас слышал, хотя бы краем уха, об истории Иудифи и об Олоферне?» Опять несколько рук.
«Поднимите руку те, кто в общих чертах знает историю Иосифа Прекрасного?»
Она спросила еще про самарянку, про медного змея, кажется, про дочь Иаира. А затем сказала, обращаясь к тем, которые робко поднимали руки: «Вы, пожалуйста, идите за мной. В следующих залах все картины, так или иначе, связаны с библейской тематикой. Ну, а вы (она хотела сказать “господа”, но сдержалась), товарищи, дальше осматривайте экспозицию по личному плану. У меня, простите, нет времени отвлекаться на объяснение хрестоматийных библейских сюжетов».
Как вам история? Тот, кто рассказывал ее мне, оказался в группе «посвященных», поскольку слышал что-то о чем-то и рискнул поднять руку. «Я не простил бы себе, – говорил он, – если бы не увидел и не услышал того, что было предложено в последующей экскурсии. И острый стыд, рожденный нашим общим невежеством, стал с тех пор движущим мотивом моего чтения и самообразования».
Мир интересен. Мир красив, как звездное небо, где каждая видимая звезда – известный интересный человек, а бесчисленные невидимые для глаза звезды – люди вообще, интересные, хоть и неизвестные. И память сшивает распадающийся мир воедино, память историческая, память культурная. Беспамятство же это – смерть и распад, рожденный не тем, что «мамка в детстве уронила», а тем, что «мне это – без надобности».
Вандалы мочились в александрийские вазы из куража и разбивали мраморные статуи из-за утилитарной бесполезности. Смерть же христианской цивилизации придет как внутреннее варварство. И творцом этой смерти, ее Хароном-перевозчиком будет сытый, но вечно недовольный бездельник, скрыто и люто ненавидящий все то, что не может или не хочет постичь. Он лучше придумает себе новое искусство, в котором экспонатом станет разрубленная свиная голова, чем решится на терпеливый труд знакомства с шедеврами.
Между тем высокая культура – это не «цацки», и изучение ее не есть способ убийства времени. Она может быть преддверием к катехизации, как мы, надеюсь, показали на примере. Но она же есть и способ выживания.
Доктор Бруно Беттельгейм в книге об опыте выживания в концлагере говорит, что выживали и оставались людьми в лагерном аду те, кто имел о чем думать кроме еды и собственно выживания. Культура же, в подлинном смысле, и есть умение думать о чем-то еще кроме еды и собственно выживания.
Человек, которому не о чем думать, жуток.
Оливье Мессиан, классик современной французской музыки, органист и орнитолог, прошедший через нацистскую фабрику перевоспитания, свидетельствует о том же. Возвращаясь с работы в барак, он читал по ночам для узников лекции по истории мировой музыки. Живые скелеты, люди, доведенные до отчаяния, сползались к его нарам, чтобы послушать о дорийском ладе, о григорианском хорале, о поисках Пифагора и новаторстве Баха. Сползались не все. Многие сворачивались в клубок на нарах и проваливались в сон, чтобы наутро опять брести на работу. Так вот, что стоит отметить: выжили не те, кто отдыхал, а те, кто жертвовал сном ради, казалось бы, бесполезных музыкальных лекций.
У Тарковского в «Сталкере» в опасную, но вожделенную «зону» отправляются писатель и ученый. Физик и лирик, иными словами, если пользоваться лексикой шестидесятников. И пусть они не дошли, вернее, дошли, но дрогнули и не вошли во Святое святых. Но шли именно они, физики и лирики, искатели смысла и умственные труженики.
Наука без благодати – гордое чванство и мать катастроф. Искусство без благодати – сильнодействующий наркотик.
И пусть они – наука и искусство – по слову Григория Нисского, «вечно беременны, но вечно не могут родить», все же сам факт беременности отрицать нельзя. Они озабочены Истиной и небезразличны к Ней. И, право, абсолютное бесплодие совсем не лучше такой специфической беременности.
Они – наши друзья, эти сержанты и рядовые огромной армии учителей и экскурсоводов. В то время как на христианский мир тяжелой кулисой опускается ночь нового варварства, они идут, как встарь, по улицам с лестницей и горелкой и зажигают газовые фонари. Это фонарики смысла и благодарной памяти.
Чтобы они не становились мизантропами, чтобы они не разуверились в надобности своей профессии и полученных ими знаний, мы должны вспоминать о них чаще. Должны сделать эти знания востребованными и любимыми. Мы – это пастыри, родители, педагоги. Христиане, наконец.
Каратист
Смотрел как-то давно документальный фильм о жителях японского острова Окинава. На этом острове есть известная школа каратэ. И среди прочих персонажей в фильме был старик, много-много лет занимающийся этим спортом и тренирующий молодых. Его спросили на камеру: зачем вы занимаетесь этим – не спортом даже, а боевым искусством? Я подумал тогда: «Что за вопрос глупый?! Мне, например, и так ясно, зачем по мешку бить и ноги задирать. Ноги нужно задирать, чтобы эффектно бить по голове противника в присутствии посторонних зрителей. А вообще заниматься надо, чтобы быть самым “крутым” во дворе или в районе; или сниматься в кино, как Ван Дамм или Брюс Ли; или служить в войсках специального назначения. Пожалуй, всё».
Старик с Окинавы разрушил мои представления. Он сказал: «Я тренируюсь всю жизнь, чтобы сохранить здоровье, которое мне нужно главным образом для того, чтобы кормить семью». Потом еще что-то сказал про семью. А закончил словами: «И, конечно, я должен быть сильным, если будут вдруг обижать мою семью». Всюду у него была семья, и не было в мотивах ничего эффектного и яркого. Только одно жизненное – и это было потрясающе.
Но потрясающе еще и то, что, распространяя удивленный взгляд дальше, мы можем обнаружить, что не знаем вообще мотивов и намерений тех людей, чьи дела у нас на виду. Это может относиться к целым культурам. Зачем японцы улыбаются? Зачем негры танцуют? Ответы ведь не так просты. Может это относиться и к людям. «Я думал, что сосед такой экономный и на трех работах вкалывает из-за того, что жадный. Деньги любит. А у него на руках, оказывается, парализованный отец и много денег уходит на сиделок и лекарства». Да что говорить! В голове у Винни-Пуха опилки, у меня же – иллюзии и предрассудки. Греховный туман, искажающий действительность. Это касается вещей элементарных, находящихся вечно перед носом, о которых и думать как-то стыдно. И так всё кажется понятным.
Забыть о радости в труде – это значит так испортить свою жизнь, что только и останется завидовать, ворчать, напиваться после работы и ходить на митинги «за хорошую жизнь».
Зачем, например, мы едим? Легкий вопрос, правда? Чтобы жить, двигаться и т. д. Ответ неверный. Этот ответ из области механистического мировоззрения Нового Времени, согласно которому человек – мыслящая машина и только. Машине нужен бензин, человеку – яичница. Вот, мол, и вся разница. Это басурманство вбито в головы миллионов. На самом же деле функция поддержания жизни вовсе не единственная. Есть еще то, чего нет у машины, а именно – наслаждение. «Богатых в настоящем веке увещевай, чтобы они не высоко думали о себе и уповали не на богатство неверное, но на Бога живаго, дающего нам все обильно для наслаждения» (1 Тим. 6:17). Эта мысль о наслаждении (и непременном затем благодарении) проходит через всё Писание. Есть она и в «Учении двенадцати апостолов». А что еще важно, так это то, что пища существует для общения. И обстоятельное общение людей почти всегда предполагает преломление хлеба, как и наоборот – преломление хлеба предполагает сотрапезника.
Непринужденно болтая о том о сем, или решая проблемы сложные, или обсуждая что-то, или радостно общаясь с тем, кого не видели, мы всякий раз или накрываем стол, или ищем уютный столик в кафе, или просто спешим заварить чай и отыскать печенье. Праздник на приходе немыслим без обеда, как немыслима без накрытого стола свадьба или день рождения. Общение без еды почти отсутствует. Энергетическая ценность продукта – это последнее, чем стоит здесь интересоваться. Главное, чтобы было с кем хлеб разломить и чтобы было понимание, что еда – от Бога. Чтобы знать, Кого поблагодарить.
Точно так же и с супружеством. Люди женятся не только, чтобы род продолжать. Совсем не только. Супруга дается мужу, например, в утешение. Сказано: «Источник твой да будет благословен; и утешайся женою юности твоей, любезною ланью и прекрасною серною» (Притч. 5:18–19). Утешайся! Утешают же, как известно, унывающих, уставших и перепуганных, что есть точное словесное описание современного человека. А еще она (жена) – помощница, о чем в самом начале Библии сказано. А еще сказано: «Во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа» (1 Кор. 7:2). Вон сколько. И в утешение, и в помощь, и во избежание блуда. А дети – это как бы само собой понятно. Чего о них говорить? Хотя и о них нужно говорить. Только не сейчас.
Мы затеяли важный разговор, касающийся качества жизни, ибо внутренняя, незримая и ценностная часть жизни формируется именно мотивацией, видением цели. Неправильная же мотивация или слепые действия делают из человека суетящийся манекен, а плоды трудов развевают по ветру. Зачем, например, мы спим? Для отдыха, говорите? А может, для бесплатных путешествий? Человек спящий вовсе не машина, стоящая в гараже. Та мертва, а этот жив. И он может летать во сне (даже в старости) или бывать в местах незнакомых. Или вдруг среди сна может вспомнить забытый грех и проснуться в поту. Свести сон к одному лишь физическому отдыху – это не что иное, как бесчувственное упрощение жизни, свойственное опять-таки новейшему времени с его погоней только за деньгами и успехом. И кто еще помнит из нас о том, что работа тоже дана человеку не только в наказание и для пропитания, но что в ней может и должна таиться радость? Радость изобретателя, видящего свой самолет оторвавшимся от земли. Радость садовника, обрывающего созревшие яблоки. Радость матери, красиво заплетшей дочкины косички на первый звонок. И так далее. Забыть о радости в труде – это значит так испортить свою жизнь, что только и останется завидовать, ворчать, напиваться после работы и ходить на митинги «за хорошую жизнь».
Неправильная мотивация или слепые действия делают из человека суетящийся манекен, а плоды трудов развевают по ветру.
Человек не может «просто есть», «просто уснуть и проснуться», «просто влюбиться»… Ничего у него не просто, потому сам он не прост. Всюду он, сам того не желая и иногда не замечая, засовывает то руку, то нос в иные миры. Всюду на него дует какой-то сквозняк из иного измерения. И мокрый нос нужно держать по ветру именно этого сквозняка, а не так вот уткнуться взглядом в землю и жевать свой бутерброд с мыслью: «Почему жизнь ко мне несправедлива?»