Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Психопаты шутят. Антология черного юмора - Андре Бретон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Разумеется, способы восприятия этих идей и формы их последующего распространения чрезвычайно разнятся у Фурье, с одной стороны, и у Бодлера и Нерваля – с другой. Например, то, что двое последних связывают с собственной концепцией священного (и что лишь укрепляет их в мысли о ее незыблемости), в глубоко земном разуме Фурье порождает понятие вихревого потока, который единственной своей целью будет полагать обретение абсолютного счастья. Его контраст – в системе Фурье, первейшее условие зарождения «серии» посредством удовлетворения страсти к разнообразию – это рвущаяся в бой Минерва, рожденная из головы, где чрезвычайная ясность ума и беспощадная принципиальность в критике нравов сочетаются, в плане трансцендентальном, с безудержной свободой мышления и предположения. Остается только сожалеть, как это уже сделал один критик, что «столь выигрышная тема: Фурье как юморист и мистификатор – никем до сих пор не раскрыта». И это действительно так – именно божественное сияние его юмора, звенящего от напряжения и сыплющего искрами, которые могли бы пробегать от одного Руссо (Жан-Жака) к другому (Таможеннику), исходит от этого ярчайшего из маяков, чей фундамент неподвластен времени, а вершина уходит в самое небо.

Северный венец

‹…› Когда человечество приблизится в освоении Земли к шестидесятой параллели северного полушария, температура на планете будет значительным образом смягчена, а ее колебания упорядочены; спаривание животных станет более активным, северное сияние будет все чаще появляться на небосклоне и, закрепившись окончательно у полюса, примет форму круга или же венца. Составляющее его газообразное вещество, несущее ныне один лишь свет, обретет способность передавать вместе с лучами также и тепло.

Этот венец должен быть такого размера, что солнце сможет постоянно освещать его, даже находясь по другую сторону Земли, а солнечные лучи должны охватывать весь периметр его окружности, даже при высокой степени наклона земной оси.

Влияние северного венца самым ощутимым образом можно будет наблюдать из Петербурга, Охотска и иных городов шестидесятой параллели. Начиная же с означенной широты, тепло будет возрастать вплоть до самого полюса – таким образом, что на нем установится температура, близкая к андалузской или сицилийской.

Поскольку к этому времени человечество уже будет в состоянии возделывать всю поверхность земного шара, это приведет к снижению обычных температур на пять-шесть, а то и двенадцать градусов в таких еще не освоенных его уголках, как Сибирь или Северная Канада ‹…›

‹…› В ожидании сего грядущего события рассмотрим некоторые признаки, подтверждающие его неотвратимое приближение, и прежде всего – различие в форме земель, расположенных ближе к Южному полюсу, и тех, что соседствуют с Северным; все три континента южного полушария заострены книзу, словно пытаясь менее всего соприкасаться с полярными широтами. Совершенно обратную картину наблюдаем мы на севере: при приближении к полюсу материки расширяются – будто бы собираются вокруг него, – чтобы получить сколь возможно большее количество лучей того кольца, которое должно будет над ним однажды воссиять; их самые могучие реки также текут в этом направлении, как бы перемещая все торговые сношения к ледовым морям. Из этого следует, что, если бы Господь не желал заранее придать Северному полюсу этот плодоносный венец, то круговое положение континентов надлежало бы признать полнейшей глупостью, и сей промысел Божий казался бы тем нелепее, что на юге Создатель, напротив, поступил с редкой мудростию, даровав тамошним континентам форму, превосходно соответствующую полюсу, коему ввек не суждено обрести этот оплодотворяющей венец.

Можно, правда, посетовать на то, что Господь продвинул столь далеко магеллановы точки, каковое обстоятельство может на мгновение смутить ход наших рассуждений; очевидный замысел его, однако, состоял в том, чтобы люди оставили эти кружные дороги, а на Панамском и Суэцком перешейках были сооружены каналы, по которым ходили бы и самые крупные суда. Эти работы, да и многие иные, при одной мысли о которых цивилизованного человека охватывает сегодня ужас, покажутся лишь детскою забавой для вооруженных достижениями промышленности армий всепланетной иерархии.

Другой предвестник появления венца – смещенное положение земной оси. Если предположить, что он вовсе не должен появиться, ось следовало бы повернуть на 1/24 ее длины, или семь с половиной градусов – таким образом, чтобы она проходила через меридиан Сандвичевых островов и Константинополя (сия столица сместилась бы на 32-й градус северной широты); также из подобного переворота воспоследовало бы, что остров Железа, ныне расположенный на 225-й долготе, а за ним и Северный пролив, равно как и оконечности Америки и Азии, переместились бы еще далее к полярным льдам; так самый бесполезный участок земной поверхности был бы принесен в жертву, дабы улучшить положение остальных ‹…›

‹…› Меж тем подобная неравномерность в размещении оси ускользнула от внимания людей, чему причиною философская расслабленность нашего ума, удерживающая нас ото всякой вдумчивой критики творений Господних и бросающая из одной крайности в другую: от сомнений в справедливости провидения до слепого и безумного восторга перед ним; последнее особенно отличает мужей ученых, готовых восторгаться даже пауками, лягушками и прочими гадами, в которых иной усмотрит лишь укор божественному промыслу – покуда истинные мотивы создания этих низкий тварей нам не известны. То же и с земною осью, ошибочное положение которой должно было подтолкнуть нас к осуждению Господа и возвестить скорое появление венца, способного оправдать этот очевидный промах. Но наши философические преувеличения, наша одержимость безбожием или же, наоборот, безусловное преклонение Господу не дают судить о творениях Создателя бесстрастно, и не под силу нам ни определить насущные поправки к сделанному им, ни провидеть те преобразования, политические или же природные, посредством каковых эти поправки им самим и будут осуществлены.

Метод объединения полов в седьмом периоде (а не в восьмом)

‹…› В богато населенном мире рогоносцев выделяют девять степеней ороговения – у женщин, равно как и среди мужчин, ибо женщины ничуть не менее рогаты; так, если муж украшен головною порослью, подобно лесному оленю, то с уверенностью можно заявить, что рога супруги его воздымаются до самых верхушек означенного леса.

Ограничусь упоминанием лишь о трех классах, различимых лучше прочих, а именно: рогонос обыкновенный, рогоносец бравый и рогоносик домашний[8].

1. Рогонос обыкновенный есть почтенный ревнивец, находящийся в полном неведении относительно вероломства собственной жены и почитающий себя единственным обладателем ее прелестей. Покуда общество с воистину похвальной деликатностью поддерживает его в сем заблуждении, для насмешек нет никакой причины – да и можно ль возмутиться оскорблением, о котором сама жертва не ведает ни сном ни духом? Насмехаться над рогоносом может только соблазнитель, который обхаживает его и вообще всячески заискивает перед тем, с кем так ловко делит милости супруги.

2. Рогоносцем бравым именуется супруг, зело пресыщенный страстию во браке и, желая насладиться любовными утехами подалее от семейного очага, закрывающий глаза на сходные проделки своей половины; отдавая ее полностию всякому, кто ни охоч, он предупреждает ее лишь от возможного появления детей. Поведение подобного супруга также не дает никакой почвы для насмешки – напротив, он сам, как если бы совсем был лишен рогов, может злословить по поводу головного убранства прочих.

3. Рогоносик домашний в своей ревности смешон; чаще всего он старше собственной супруги и прекрасно осведомлен о ее неверности вездесущей молвою. Словно разъяренный бык, упирается он сему приговору судьбы, однако делает это столь неловко, что лишний раз становится мишенью для насмешек – благодаря чрезмерным предосторожностям, гневу и прочим всплескам чувств. В том, что касается рогоносиков, идеальным примером может послужить мольеров Жорж Данден ‹…›

Фрагмент создания гипомажорного клавира

‹…› Сколь бесполезны были бы для нас знания, которыми мы обладаем об устройстве царства природы, не будь у нас возможности исправить допущенные ошибки и заменить создания, чье развитие представляет отклонение от нормы, и существа, приносящие лишь вред роду человеческому, на их противоположности – или, проще говоря, обратить этих уродов в наших верных помощников. Что проку знать, в каком порядке то или иное светило участвовало в процессе сотворения мира – что, например, лошадь и осел созданы под знаком Сатурна в некоем его конкретном местоположении, а зебра и квагга – под знаком Протея (звезды, на небе пусть и не открытой, но, несомненно, существующей, что доказывается многообразием ее творений); что в этой точке неба Юпитер даст быка и зубра, а Марс – верблюда и дромадера? От подобных узкоспециальных фактов остается лишь досадная уверенность в том, что звезды, которых так и тянет обозвать праздношатающимися, одарили нашу землю числом созданий, всемеро большим, чем было необходимо, и что именно лишние семь восьмых этого стада и ответственны за творящиеся на ней злодеяния.

Что действительно было бы ценно, так это умение вернуть их на сцену творения посредством своего рода обратного оттиска, который сделает данное нам в обличье льва его полной противоположностью – замечательно послушным четвероногим созданием, неутомимым носильщиком, анти-львом, с помощью которого всадник, наутро выезжая из Брюсселя или Кале, завтракать будет в Париже, отобедает в Лионе, а на ночь расположится уже в Марселе, и все это без той усталости, что привычна для наших несущихся во весь опор посыльных; следует уразуметь, что лошадь есть лишь грубое и бесхитростное (однокопытное!) вьючное животное, в сравнении с анти-львом выглядящее как немазаная телега рядом с коляской на рессорах. Лошадям останутся лишь праздничные упряжки и военные парады, тогда как труд по перевозке людей по праву перейдет к семейству плавно движущихся анти-львов, анти-тигров и анти-леопардов, размером втрое больше их нынешних прототипов. Такой анти-лев сможет одним мягким прыжком преодолевать по четыре туаза, и наездник у него на спине будет чувствовать себя столь же комфортно, как в удобнейшей из карет. Право, жизнь в этом мире превратится в редкое удовольствие, коли будут в нашем распоряжении подобные служители!

Сей возобновленный процесс созидания, должный начаться не позднее, чем через пять лет, в изобилии наполнит подобными сокровищами все природные царства, будь то моря или же суша. И вправду, не лучше ли было бы вместо китов, акул, крокодилов и гиппопотамов сотворить таких неоценимых помощников, как анти-киты, способные тянуть суда по затишью экваториальных вод; анти-акулы, помогающие загонять рыбу в сети; анти-гиппопотамы, поднимающие корабли вверх по теченью рек; анти-крокодилы, или речные чистильщики; и анти-тюлени – морские извозчики?

Следует добавить, что появление этих восхитительных особей сделает возможным сотворение обратного рода запахов, первым проявлением которых станут ароматические излияния над всей поверхностию земного шара, призванные очистить моря от их липкой грязи.

Однако же опустим живописание этих грядущих чудес: подобная перспектива не приносит читателям никакого удовлетворения и только раздражает поколение, взращенное в безбожии и неверии в силу Господнего Промысла и доходящее в своих причудливых измышлениях до таких даже мыслей, что Господу-де столь же недостало власти творить добро, сколь было у него для творения зла – коего наплодил он пагубных созданий всемеро больших количествах, а потому лишь такое же число созданий гармоничных могло бы способствовать установлению справедливости. ‹…›

Знакомые проявления катаракты

Для установления всеобщей гармонии следует как можно скорее созвать конгресс грамматистов и естествоиспытателей, задачей которых станет выработка единого языка, основанного на законах аналогии и включающего в себя различные природные феномены, наподобие крика животных. На его создание уйдет не менее целого столетия, однако работа сия будет облегчена при помощи точнейшего указателя, обнародовать который нам пока еще не пристало. ‹…›

Знаки препинания

Помимо алфавита, состоящего из букв, необходимо создать отдельный алфавит из знаков препинания с таким же количеством символов; сама эта идея настолько чужда современному человеку, что французы, например, используют только семь таких знаков, а именно –, ;:.!?). Квадратные скобки вышли из употребления, но даже и с ними было бы лишь восемь; что же касается диакритических знаков (é è ê ë), то они являются показателями различной огласовки звука, но никак не знаками препинания. Апостроф также следовало бы наделить особым символом, не довольствуясь лишь приподнятою запятой. Язык наш столь беден в этой области, что почти всюду присутствует либо точка, либо двоеточие, откуда проистекает только путаница.

Я приступил к труду по составлению целой гаммы знаков препинания, доведя их число до двадцати пяти символов, каждый из которых был подкреплен примерами, показывающими неточность нынешнего знакоупотребления; однако трактат сей был утерян незаконченным, и с тех пор я уже не касался этого вопроса. Следует заметить в этой связи, что первый из наших знаков, ниже всех расположенную запятую, необходимо по меньшей мере расчетверить в обиходном применении, дабы лучше выделять различные варианты ее употребления и смысловые значения, все бесконечное разнообразие которые подводится без разбору под единый знак – не есть ли это верх произвола! Не менее плачевная судьба постигла и иные знаки, кои сочетают в себе по три или четыре самостоятельных значения: пунктуация в нашем цивилизованном обществе представляет собою полнейший хаос, как равно и орфография, разнящаяся от одной парижской печатни к другой. Академия же, запрещая любое исправление самых вопиющих противоречий, способна своим мракобесием возмутить и самые достойные умы, так что в области грамматики царят вселенская анархия и дух сметающего все бунта. ‹…›

Слон и собака

‹…› Прежде всего, попробуем разделить добродетель истинную и добродетель фальшивую, для чего сравним слона и собаку, олицетворяющих собою преданность величественную и ложную соответственно.

1. Преданность слона воистину является величественной, поскольку опирается на понятие чести. В ней нет и крупицы обычной для собаки низости: ее поколотишь ни за что, ни про что, а она все так же виляет хвостом. Слон с достоинством вынесет необходимые поучения, но никогда не позволит дурно с собою обходиться без видимой на то причины; слон не прощает незаслуженных обид, а в остальном его преданность столь же нерушима и самозабвенна, как и у собаки. Преданность величественная лежит в основе всех общественных и цеховых отношений, рабская же покорность собаки порождает одну лишь тиранию – будь она просвещенной или варварской, – нимало не похожую на правление, ведомое чувствами возвышенными, примером которых и является слон. Своей преданностью собака тем и любезна деспотам, что, будучи несправедливо оскорбленной и униженной, она только с большим рвением лижет руку обидчика и стелется перед ним.

2. Привязанность. Слон привязан к своему хозяину с достоинством и самоотверженностью, приязнь же собаки, вздорная и воровская, являет собою самый отталкивающий пример средь всех четвероногих, поскольку прибавляет к этому чувству все возможные пороки – в точности как у людей, любовью которых правят хитрость, обман и притеснение.

3. Родительские чувства. Слон в своей родительской любви рассудителен и достоин всяческого уважения: он не желает порождать детей, которым бы грозили злоключения, а потому, оказавшись в неволе, воздерживается от размножения. Вот поистине блестящий урок человечеству, которое, производя потомство в количествах невообразимых и безо всякой уверенности в завтрашнем дне, приготовляет его на неминуемую гибель. Шаткая мораль или даже целая теория ложной добродетели толкает людей на изготовление, по сути, пушечного мяса – детей, вынужденных из-за нищеты мириадами запродаваться в рекруты. Поистине, такое недальновидное отцовство есть добродетель фальшивая, чистый эгоизм во имя наслаждения. Природа, однако же, сохраняет от этих дурных наклонностей слона, являющего собой пример чувственных страстей, подчиненных общественным законам и установлениям. Собаку же, символ ложных добродетелей, отличает родительская невоздержанность, от которой и появляются целые стаи щенков пометами по одиннадцати голов (кстати, первое в ряду негармоничных чисел), так что три четверти от этих полчищ должны будут сгинуть от ножа, чужих клыков или же голода.

4. Достоинство. У слона достоинство является четвертой его прирожденной добродетелью, но ее никак нельзя сравнить с той возвышенностью духа, что проповедует презрение к богатствам мира сего или советует пить прямо из собственной ладони, как поступал Диоген. Слону необходимо не просто хорошее питание (к примеру, в день по восьмидесяти фунтов рису), он склонен прямо-таки к настоящей роскоши – в одеяниях, яствах, посуде и питие; поэтому его легко унизить, переменив серебряные миски на глиняные.

Упомянув о слоне как образчике четырех добродетелей, поощряемых и в обществе людей, пристало также, для верности картины, проследить в нем судьбу той из них, которую человек цивилизованный не устает всемерно поносить. Так, сообразно с волею природы, слон покрыт грязью; он любит и сам посыпать себя песком, подобно тем из смертных, кто находит удовольствие скорее в довольствии нищетой, нежели в преследовании богатства – которое и можно-то обрести, лишь погрязнув во всех мыслимых грехах, грабеже, низостях, продажности и беззаконии, спекуляциях, биржевой игре, присвоении чужого и ростовщичестве. Казалось, природе было бы вполне по силам снабдить слона тем же внушительным и богатым мехом, как тот, что украшает тигра; однако сие было бы явным противоречием, кривым отражением реальности, поскольку в мире людей следствием истинной и достойной уважения добродетели является лишь бедность; я намеренно выделяю здесь – истинной, – ибо следует отграничивать от нее добродетели философические, которые, подобно хамелеону, не стесняясь никаким бесчестьем, ведут как раз к обогащению. ‹…›

‹…› Природа одарила слона бивнями редчайшей кости, богато украшенным оружием – подобно тому, как и устройство нынешнего общества соединяет роскошь с силой, наделяя ею бесплодный и бесполезный класс властителей. Точно так же слоновий хобот (одновременно орудие труда и нападения, отделанное с вызывающею простотой именно по причине его способности на благие дела) напоминает о бедственном положении честного производства, в своей добродетели слишком часто становящегося жертвой лихоимства и насмешек. Что ж до судьбы, которая уготована самой добродетели, она поистине смехотворна – достаточно посмотреть на слона сзади и убедиться, сколь нелепо сочетание величественного крупа и уродливо бессильного хвоста. ‹…›

‹…› Его удивительно маленькие глазки поражают своей несоразмерностью огромному туловищу; в этом видится добровольная ограниченность воззрений человека добродетельного… Уши, напротив, являют полную противоположность глазам – их невиданный размах, их сплющенная форма олицетворяют адские муки праведника, до слуха которого доносится один лишь лицемерный и развратный язык, на котором говорят сегодня в обществе – где одни превозносят добродетель, ничуть не думая ей соответствовать, а другие прямо восхваляют благоустроенность греха. Человек справедливый удручен и уязвлен этой мешаниной варварских и развращенных наречий, его слух раздавлен от того, что слышит одну лишь ложь: вот именно эта невыносимость бытия и воплощена в слоновьем ухе. ‹…›

Томас Де Куинси (1784–1859)

«Де Куинси по природе своей сторонился проторенных дорог; пожалуй, эпитет юмориста подходит ему, как никому другому, – писал Бодлер. – Так, свои рассуждения он сравнил однажды с тирсом – по сути, простой палкой, чье значение и магическое очарование зависят лишь от растительности, которой ее украшают».

В двух знаменитых заметках (1827 и 1839), позже объединенных под названием «Об убийстве как разновидности изящного искусства», Де Куинси пытается рассмотреть эту проблему «не с моральной стороны», как он сам говорит, а методом восприятия сверхчувственного, исключительно интеллектуального – сквозь призму большей или меньшей предрасположенности к убийству, которая проявляется у его исполнителей. Абстрагируясь от того набившего оскомину ужаса, который обыкновенно внушает акт лишения жизни, убийство следует, по мысли Де Куинси, рассматривать в плоскости чистой эстетики, оценивая уровень его исполнения, как если бы речь шла о произведении искусства или хирургической операции. Ценность убийства, ставшего объектом такого незаинтересованного созерцания, будет зависеть лишь от того, насколько оно соответствует определенным критериям, каковыми являются: нераскрытая тайна, отсутствие видимых мотивов преступления, преодоленные препятствия, общественная значимость и публичный резонанс, который получает удавшееся покушение. Собственно говоря, достаточно с блеском выполнить хотя бы одно из перечисленный условий: «Тертелл… известен также своим незавершенным проектом умерщвления человека при помощи гимнастических гантелей, коим я могу лишь безмолвно восхищаться». Один из персонажей книги, создание поистине пугающей спонтанности в поступках, старается походить на «Горного старца, вдохновителя и непревзойденного мастера этой школы», «неземное сияние» которого снизойдет позже на Альфреда Жарри. Что же до предшественников, то в написанном в 1854 году послесловии к своей книге, где сопоставляются три ничем внешне не связанных убийства, автор оправдывает ее намеренное сумасбродство нежеланием оставлять тон безудержного веселья – при всей рискованности предпринятых описаний – и пространно рассуждает о Свифте как о первопроходце в этой области.

«Читателю может показаться, – замечает Де Куинси в другом своем труде, – что я попросту смеюсь над ним, но это всего лишь моя старая привычка шутить, превозмогая боль». Мало с кем мир обходился так немилосердно, как с ним; немного отыщется столь жестоких, но вместе с тем чудесных жизненных историй. Не достигнув и семнадцати лет, он бежит из провинциального пансиона, в который поместили его опекуны. Быстро исчерпав немногие остававшиеся средства, он скитается по уэльским пустошам, поддерживая себя лишь дикой малиной и плодами шиповника; добравшись в конце концов до Лондона, он находит пристанище в огромном заброшенном доме, куда изредка заходит перекусить некий делец с острым подвижным лицом и где на правах служанки этого загадочного существа живет робкая девочка лет десяти. Хозяин оставляет ему на пропитание жалкие крохи со своего стола, а малышка, прижимаясь всем тельцем, спит рядом с ним прямо на полу. Блуждая наугад по лондонским улицам, молодой де Куинси, взявший себе за правило не стесняться разговором запросто со всяким разумным существом, будь то мужчина, женщина или ребенок, проникается невинной любовью к шестнадцатилетней проститутке Анне – созданию восхитительной нежности и простодушия. Чтобы описать все то, что их соединяло в любви и печали, Бодлер мечтал выдернуть «перо из крыльев ангела».

Марсель Швоб пишет об этом так: «Бедная Анна со всех ног бросилась к Де Куинси… почти лишившемуся чувств и распластавшемуся под светом фонарей Оксфорд-стрит. Со слезами на глазах она подносит к его губам бокал сладкого вина, прижимает его к груди, поглаживая по голове – и исчезает в ночной тьме. Наверное, вскоре она умерла, ведь во время последней нашей встречи, говорит Де Куинси, ее одолевал ужасный кашель. А может – как знать, – все еще бродит она по улицам. Однако и одержимость его неустанных поисков, и стойкость, с которой переносил он насмешки расспрашиваемых зевак, оказались бесплодны: Анна исчезла навеки. Позже, подыскав себе жилище потеплее, он со слезами на глазах мечтал, как могла бы она жить здесь, рядом с ним, а не прозябать, как думалось ему, больной или, пуще того, при смерти, оставленной всеми в мрачной каморке какого-нибудь лондонского борделя, – и сердце его сжималось в эти минуты от любви и жалости»[9].

Была ли Анна действительно потеряна навсегда? И да, и нет – поскольку семнадцать лет спустя она воскресает в его видениях опиомана (принимать наркотики он начал лишь в 1812 году, пытаясь бороться с невыносимой болью, доставшейся ему в наследство от постоянного недоедания). Эти лучезарные явления хоть как-то успокаивали муки невыносимого расставания – оборотной стороны того, что сам он позже назовет «самым удивительным, богатым и самым восхитительным видением».

Мало кому случалось проявить такое сострадание к людскому несчастью, какое демонстрировал Де Куинси. Мысли о всеобщем братстве приводят его в 1819 году к увлечению «Принципами политической экономии» Рикардо, а впоследствии и к попыткам самому способствовать развитию новой науки («Пролегомены ко всем будущим системам политической экономии»). Это же сострадание делало его и самым яростным хулителем удавшихся судеб: «Те немногие создания, которым случалось пробудить во мне отвращение к этому миру, были обыкновенными людьми преуспевающими и уважаемыми. Что же до подонков общества – коих, смею доложить, встречал я немало, – то о каждом из них я вспоминаю с приятностью и расположением».

Об убийстве в ряду прочих изящных искусств

‹…› Пришло время сказать несколько слов о принципах убийства – но не с целью управлять вашими поступками, а лишь в стремлении представить достойные ориентиры для последующего суждения; взять, например, состарившихся леди или каждодневную толпу читателей бульварных газет, так им подойдет все, что только сдобрено доброй порцией кровавых деталей. Разум утонченный, однако же, требует большего. Прежде всего, поговорим о тех, кто более всего предназначен на роль жертвы; во-вторых, рассмотрим надлежащее место и – в-третьих – время для совершения оного, а также прочие мелкие детали.

Касательно личности жертвы, я полагаю очевидным, что это должен быть человек добрый и порядочный – поскольку в противном случае он и сам может в тот же самый миг решиться на убийство, а сколь ни покажутся от скуки занимательными схватки из разряда «нашла коса на камень», подобное развитие событий никак не может быть названо убийством в высшем смысле этого слова. Мало ли случаев (не место здесь, впрочем, называть имена), когда человека находили убитым в темной аллее, и до поры до времени ничто не вызывало подозрений, однако по пристальном рассмотрении открывалось, что убитый изначально сам планировал обобрать будущего убийцу, а то и прикончить, вздумай тот оказать сопротивление. Так что во всех подобных или кажущихся подобными случаях подлинного искусства ожидать не приходится. Предназначением убийства, рассмотренного в ряду прочих искусств, является то же, что Аристотель считал главной задачей трагедии: «очищение страстей посредством сострадания и страха» – но если страху здесь и найдется место, то о каком сострадании может идти речь, когда один тигр разрывает другого?

Несомненно также, что выбор не должен падать на человека известного. Так, например, ни один здравомыслящий художник не посягнул бы на жизнь Авраама Ньюланда[10] – все столько о нем читали, и так мало кто видел его живьем, что в обществе сложилось стойкое убеждение, будто он представлял собой лишь отвлеченную идею. Помнится, однажды мне случилось даже упомянуть, что я как-то обедал в обществе Авраама Ньюланда, так все посмотрели на меня с презрительной насмешкой, как если бы я заявил, что играл на бильярде с турецким ханом или дрался на дуэли с Папой римским. Кстати, Папа также едва ли подошел бы на роль жертвы: будучи отцом христианства, он, по сути дела, вездесущ, и, словно кукушку, его больше слышат, нежели видят – а потому, как мне кажется, большинство людей и его считает абстрактным понятием. Разумеется, совсем иное дело, когда такой известный человек имеет обыкновение давать званые обеды – «со всеми подобающими сезону деликатесами»; тут уж никто не усомнится, что тот вовсе не какое-то понятие, а стало быть, нет и никакой несообразности в том, чтобы лишить его жизни; правда, такое убийство рискует попасть в категорию политических, а о них я еще не говорил.

Ну и наконец, претендент должен быть в добром здравии: убивать человека больного, обыкновенно неспособного вынести подобное испытание, было бы верхом коварства. Вот почему никогда не следует останавливать свой выбор на простолюдине, которому уже минуло лет двадцать пять – его организм, скорее всего, уже подточен негодным питанием. Если же и будет решено охотиться именно в рабочих кварталах, то убивать надлежит попарно, а наткнувшись на мастерскую портного, помнить о своем долге и, согласно хорошо известной пропорции, отправить на тот свет не менее восемнадцати персон. Также, руководствуясь заботой о самочувствии больного, следует блюсти один из основных постулатов изящного искусства, а именно – смягчать переживания и делать ощущения более изысканными. Наш мир, джентльмены, жаждет крови, и все, что ему требуется нынче от убийства, это обильное кровопролитие; можно и просто пошикарней обставить дело. Но вкус просвещенного знатока куда более тонок, и цель нашего искусства – как и прочих свободных профессий, коли заниматься ими с необходимым прилежанием, – смягчать и облагораживать нравы; справедливо замечено, что

Ingenuas didicisse fideliter artes, Emollit mores, nec sinit esse feros[11].

Один мой друг, философ, широко известный своей благотворительностью и редкой добротой, предложил также, чтобы человек, намеченный в качестве жертвы, обладал семьей и малолетними детьми, целиком зависящими от него материально – для большей патетики. Это, несомненно, весьма рассудительное предложение, однако я не стал бы слишком настаивать на его выполнении. Человек строгого и выдержанного вкуса, бесспорно, сочтет подобное условие обязательным, но если ваш избранник не вызывает никаких возражений по части морали или состояния здоровья, то вряд ли стоит слишком ревностно следить за исполнением требования, рискующего лишь сузить сферу деятельности истинного художника. ‹…›

Пьер-Франсуа Ласенер (1800–1836)

«Худой же дорожкой подхожу я к смерти, – писал Ласенер, – поднимаюсь по лесенке эшафота».

Фальшивомонетчик и дезертир из французской армии, промышлявший убийствами в Италии и разбоем в Париже – и при этом неустанно, по его собственным словам, «обдумывавший злодеяния против самих устоев общества», – последние месяцы перед смертью Ласенер посвящает составлению сборника «Мемуаров, откровений и стихов» и всеми силами пытается превратить собственный процесс в спектакль на потребу публики. Встающие в зале суда тени его жертв – богатого швейцарца из Вероны, одного из бывших сокамерников, Шардона, и его матери, инкассатора, поплатившегося жизнью за свою привычную ношу, – казалось, нимало Ласенера не смущали, и полурассеянное, полунасмешливое выражение не сходило у него с лица до самого окончания слушаний. Меньше всего заботясь о спасении своей жизни, он дарит себе последнее жестокое удовольствие поиграть с бывшими сообщниками, одним словом разбивая выстроенные ими оправдания, а под собственные преступления подводя поистине научные объяснения. Если судить по состоянию его духа, то не было еще бандита с более спокойной совестью.

Накануне казни он как ни в чем не бывало подшучивает над докучливыми священниками и осаждающими камеру медиками и френологами, признается в «подкатывающей временами меланхолии» – приступы которой, впрочем, его только «развлекают», – а по ночам «с трудом удерживается, чтобы не показать часовому нос».

Отмечавшееся недавно столетие знаменитого бальзаковского романа один из критиков сопроводил следующими словами: «Появление книги в 1836 году было более чем прохладно встречено прессой – да и то сказать, она была чуть ли не вываляна в грязи, – публика же, едва очнувшись от истерических восторгов по поводу Ласенера, убийцы-щеголя в темно-синем рединготе, поэта судебных заседаний и апологета права на преступление, была, похоже, просто не в состоянии сразу оценить все очарование „Лилии в долине“».

Грезы висельника

Пер. Б. Дубина

Как счастлив я, когда мечтаю И грежу не смыкая глаз! Так без помехи я читаю Любой роман всего за час. Так я владею миром целым, Любую жизнь с любым деля, И что перед моим уделом Власть и держава короля! Здесь я в своем уединенье Без мысли о грядущем дне Делю миражное виденье С воспоминаньем наравне. Мечты весны первоначальной, Явитесь мне хотя б на миг, Чтоб скрасить мой закат прощальный: Кто обречен – уже старик. То я в дворце многоколонном Хозяин всех богатств земли, Но чаще на лугу зеленом Я с Лизой ото всех вдали. Грудь под косынкою сквозною Опять рисуется уму… Какая грусть, что остальное Переживать мне одному! То в небогатую лачугу Я укрываюсь наконец, Где вижу чад своих, супругу, А с ними – муж их и отец. Здесь он то пишет, то читает, Укрывшись в тень густой листвы. Но снова буря налетает – Мечты, зачем так кратки вы?

Кристиан Дитрих Граббе (1801–1836)

Дурная слава, которая тянется за жизнью Граббе, не пощадила даже его детских лет. Какому еще автору так доставалось от последующих биографов, кто еще мог дать критикам столько очевидных поводов для нападок, не требующих, в сущности, особого ума – нападок ревнителей морали? Именно от этих хроникеров мы и узнаем, что вырос он в самом неблагополучном окружении: его отец заведовал тюрьмой, а мать передала ему по наследству пристрастие к алкоголю. Свою первую пьесу, «Герцог Готландский», Граббе написал в восемнадцать лет в Берлине, где изучал тогда право; романтики некоторое время связывали с ним большие надежды, но он быстро разочаровывает все чаяния публики, которую к тому же не упускает случая поддеть, а то и попросту оскорбить. Его друзья Гейне и Тик также вскоре теряют всякое терпение, не в силах выносить его замкнутый характер и невероятную распущенность в поведении. После нескольких опытов на сцене он возобновляет занятия юриспруденцией и даже практикует некоторое время как адвокат, затем становится штабным чиновником в своем родном городе. В это же время он обзаводится семьей, которую, впрочем, быстро оставляет; вскоре его смещают с должности. Нанявшись переписчиком ролей к директору театра Иммерманну, он с трудом переносит голод и безденежье, и, окончательно истощенный пьянством, умирает на руках у жены – наверное, последнего человека, еще способного его выносить.

В творчестве Граббе-драматурга особое место занимает пьеса, в немецком оригинале озаглавленная «Насмешка, ирония, сатира и их глубинное предназначение», а на французский переведенная Альфредом Жарри под названием «Силены». Даже от самого поверхностного анализа не укроются очевидные достоинства этого произведения, поднявшего паясничанье и буффонаду на восхитительно недосягаемый уровень, – произведения, которое решительно не укладывалось в рамки своего серого времени и которому затем суждено будет обрести несметное множество продолжений.

Силены

1

Ясный и теплый летний день. Дьявол сидит на пригорке, дрожа от холода.

Дьявол: Ну и холодина! Уж в аду-то потеплее будет… Моя бабуля – вот умора! – по дороге сюда нацепила на меня аж по семь меховых фуфаек, тулупов и треухов (а число семь, как известно, чаще всего встречается в Писании), – но здесь такой мороз, что, небось, не хватит и двадцати! Ух, Господь меня забери, промерз до самых костей! Раздобыть бы где дровишек, да запалить какой-нибудь лесок по соседству – да что лесок, целый лесище! У-у-у, разрази вас ангелы преподобные! Ну и потеха же будет, коли мне, самому дьяволу, случится здесь замерзнуть насмерть! (Коченея, перепрыгивает с ноги на ногу.) Украсть дрова – запалить лесок – украсть – запалить… (Замерзает окончательно.)

2

Входит ботаник – естественно, ботанизируя.

Натуралист: Однако редкие же здесь водятся травы; наверняка, Линнею и Жюссье… Боже правый, это еще кто тут развалился? Ба, да он мертв! – да еще и, как мы можем видеть, промерз до самых костей! Вот те на… если бы я верил в чудеса, то это было бы просто чудо какое-то! На дворе второе августа, солнце так и печет – я таких жарких дней за всю жизнь не припомню, – а он осмеливается, я бы даже сказал, имеет наглость мерзнуть вопреки всем законам природы и наблюдениям образованнейших людей! Нет, это невозможно, решительно невозможно! Постойте, где-то тут были мои очки? (Надевает очки.) Удивительно – очки я надел, а этот молодчага и не думает оттаивать! Вот уже, действительно, невероятное происшествие! Отнесу-ка, покажу его коллегам.

Хватает Дьявола за ворот и тащит за собой.

3

Зала старинного замка. Дьявол разложен на столе, вокруг него стоят четверо натуралистов.

1-й натуралист: Не склонны ли вы заключить, господа, что случай с этим телом – дело презапутаннейшее?

2-й натуралист: По меньше мере! Досадно, что он так запутался в своих мехах – да так, что сам капитан Кук, изрядно поплутавший по белу свету, не сумел бы их развязать.

3-й натуралист: Уж это точно! Вы только посмотрите – пятипалый, бесхвостый…

4-й натуралист: Надо бы установить, что же это за порода такая…

1-й натуралист: Да, было бы неплохо!.. – Знаете что – приготовления работе еще никогда не вредили, так что давайте-ка зажжем свет… На дворе еще светло, но, может, мы увидим что-нибудь новое?

3-й натуралист: Как точно вы это подметили, дорогой коллега!

Зажигают лампу и ставят ее на стол, поближе к Дьяволу.

1-й натуралист (после того, как все четверо закончили осматривать Дьявола самым внимательным образом): Господа! Мне кажется, я понял все про это загадочное тело – и, смею предположить, абсолютно справедливо. Вглядитесь в этот вывороченный нос, в эти огромные приплюснутые губы – присмотритесь к неповторимому отпечатку прямо-таки божественной грубости на его лице, и у вас исчезнут последние сомнения: пред нами – один из нынешних театральных критиков. У него, наверное, и письменное подтверждение в том имеется.

2-й натуралист: Уважаемый коллега, не могу полностью согласиться с вашим утверждением – впрочем, на диво проницательным. Помимо того, что критики сегодня, а театральные так в первую голову, выглядят скорее простофилями, нежели грубиянами, я не вижу в этом, с позволения сказать, натюрморте ни одной из черт, кои вы нам с такой любезностью перечислили. Напротив, мне здесь видится девичья миловидность! Эти густые, чудесно длинные ресницы – не признак ли они той утонченной женской стыдливости, которая силится скрыть даже невинные взгляды? А этот носик, который вы обозвали вывороченным – да ведь он просто-напросто деликатно отвернулся, дабы предоставить томящемуся воздыхателю больше места для поцелуя… Нечего и думать: если я еще окончательно не ослеп, это замерзшее существо – дочь достойнейшего пастора.

3-й натуралист: Э-э, нет, сударь! Уж слишком вы поспешны в ваших заключениях. Будь это попова дочка, так у нее наверняка было бы то, что мы именуем у дам турнюром – а также небрежная покатость затылка, гармоничный изгиб позвоночника и, конечно, характерное утолщение изящных бедер (coxa, если по-латыни). Но здесь нет ничего подобного – мало того, на том самом месте, где у женщин по обыкновению расположены срамные губы (nymphê, ежели угодно по-гречески), объект нашего внимания совершенно явственно уснащен выступающим придатком в форме искривленного трезубца! Отсюда, господа, я заключаю, что это есть не кто иной, как Дьявол.

1-й и 2-й натуралисты: Невозможно! – это невозможно ab initio[12], ибо Дьявол не вписывается в наши построения!

4-й натуралист: Прошу вас, досточтимые коллеги, прошу вас, не спорьте! Выслушайте мое мнение, и, готов биться об заклад, оно придется вам по душе. Взгляните-ка получше на это невообразимое уродство, которое и послужило причиной всех наших споров, – и вы будете просто вынуждены согласиться со мной, что подобную пародию на человеческое лицо нельзя было бы и помыслить, коли бы не существовали на земле писательницы.

Трое натуралистов, в один голос: Ах да! Ну конечно же, дорогой коллега, – это именно писательница, вы нас окончательно убедили.

4-й натуралист: Благодарю вас, господа, благодарю!.. Боже мой, что это? Посмотрите-ка, она двигается!.. не иначе, мы слишком близко лампу к ней придвинули. Глядите, она пошевелила пальцами… качнула головой… ах, глаза, открылись глаза! Да она живая!

Дьявол, приподнимаясь: Где это я! У-у-у, и здесь тоже мороз… (Натуралистам.) Господа, прошу вас, закройте окна, сквозняки меня погубят!

1-й натуралист, прикрывая окно: А легкие-то у вас совсем слабенькие…

Дьявол, спускаясь со стола: Ну, не всегда! – Если сесть в как следует раскочегаренную печку, то и нет!

2-й натуралист: Как-как?! Вы можете сидеть в раскаленной печи?

Дьявол: Ну да, бывает время от времени… привычка, знаете ли.

3-й натуралист: Примечательное обыкновение! (Записывает.)

4-й натуралист: Послушайте, сударыня, а вы часом не писательница?

Дьявол: Я – писательница?! Это еще как понимать? Может, временами дьявол этих бабенок и одолевает, но сами они, хвала Господу, в Дьявола пока еще не превращались!

Натуралисты: Что? Вы – Дьявол? Дьявол! (Собираются бежать.)

Дьявол, в сторону: Ага, теперь-то я могу наврать им с три короба! (Громко.) Господа, господа, куда же вы? Успокойтесь, не надо никуда бежать! Это всего лишь невинная шутка, одна из тех, которые позволяет мне мое имя. (Натуралисты подходят ближе.) Я действительно зовусь Дьяволом, но при этом я не то чтобы настоящий черт.

Натуралисты: Позвольте, но с кем же тогда имеем честь?..

Дьявол: Диавл, Теофиль-Кретьен Диавл, придворный каноник герцога ***, почетный член общества по распространению святой христианской веры у иудеев, кавалер епископского ордена «За заслуги перед обществом», который был пожалован мне Папой римским за поддержание в населении стойкой боязни всего на свете – совсем недавно… в Средние века!



Поделиться книгой:

На главную
Назад