…Перформанс представлял собой любительскую театральную постановку на двадцать минут. Сначала в парк приезжал, пыхтя по дорожкам, самый настоящий паровозик. Он шел на дровах, и его вели двое мужчин в фуражках и форме железнодорожников. Судя по ловкости, с которой они подбрасывали дрова, сгруженные на паровозе, в топку, я понял, что они в самом деле служили на железной дороге. Сам паровозик — не больше приличного канадского автомобиля — был увешан молодыми людьми в старой разодранной одежде. В свободных руках многие держали чемоданы. Я прищурился и узнал некоторых наших волонтеров. Паровоз, дав сигнал несколько раз — дети хлопали в восторге, — остановился. Беженцы, которых играли добровольцы, попрыгали на дорожку, а оттуда поднялись на небольшой холм. Застыли. Одна из них — подружка Евы, Эстер… я узнал дерзкую стать и мордочку лисички, — стала читать стихотворение какой-то сомалийки о тяжести судьбы беженцев. Если не ошибаюсь, мы слушали его и вчера. И вообще все время фестиваля. Все восхищались стихотворением, потому что оно щекотало нервы. Мои нервы к тому времени истрепались, как части русской армии под Бородино на артиллерийских редутах, так что я не разделял всеобщего восторга. Мне хотелось чего-то спокойного, красивого, глубокого… Тела Евы мне хотелось! Я вновь пропустил мимо ушей текст, наслаждаясь игрой ветра с волосами Евы на висках. Он крутил из них колечки, словно пальцем. Проклятый ветер тоже француз, — подумал с печалью я, — и он знает, как подойти к Даме.
— …Станешь чужим везде! — закончила чтения Эстер.
Раздались аплодисменты. На поляну выдвинулась группа молодежи в ярких одеждах. Очевидно, они олицетворяли собой агрессивную часть французского общества, сторонников «Национального Фронта». Они кричали и угрожающе размахивали руками в сторону беженцев. Неясный гул прервался четким криком одного из актеров.
— Нет! — крикнул он «беженцам».
— Нет! — закричали другие.
Паровоз дал сигнал. Наступила тишина. «Беженцы» сняли с себя рваные одежды, оказавшись такими же молодыми людьми, как и их «враги». Простенькое, немудреное представление показывало нам — на уровне «дважды два», — что мы ничем не отличаемся от беженцев и уже только поэтому стоит проявить к ним некоторое радушие. Я оглядел зрителей. Впечатлены оказались все, за исключением меня, словенцев и босняка. Четверо бродяг, беженцев, жители трижды разрушенных стран, мы сами слишком часто оказывались на месте беженцев. Мы могли им сочувствовать, но не могли верить в искреннее стремление благополучных и сытых французов принять и понять Другого. Мы тоже Другие. Я взглянул на происходящее с вершины тополя, колеблемой ветром. В перспективе гигантского парка, разбитого еще в XIV веке, мы копошились кучкой пестрых муравьев. На холме кучка муравьев бросилась к другой, и все начали обниматься. Сигнал паровоза. Аплодисменты. Еще порция аплодисментов. Ева, обхватив колени и чуть наклонившись вперед, зачарованно смотрела.
…Ко мне подошла француженка с мужем-канадцем. Тот оказался настолько умен, что покинул страну снегов и оленей 30 лет назад. Мы обсудили перспективы поездок во Вьетнам и Камбоджу, Турцию и Россию. Я сразу понял, к чему они клонят, и, как и положено порядочной шлюхе, постарался понравиться. Из всего, что я говорил, запомнил только «…раньше люди ехали, чтобы интегрироваться, теперь же привозят свою страну с собой». Они сразу взяли у меня автограф. Я отсоветовал им летать через аэропорт Ататюрка. Слишком много беженцев. Вы понимаете, о чем я?.. Их поистине французская практичность великолепным образом уживалась с готовностью восхититься перформансом в пользу беженцев… Они ушли, и я с облегчением обернулся к Еве, чтобы смотреть на свою королеву и пожирать ее взглядом всю. Пышную плоть, косточки, хрящики…
— Как вы находите перформанс, Владимир? — спросила она, не оборачиваясь.
— Pas mal, pas mal, — ответил я и выпалил вдруг: — А вообще не очень.
— Вам не понравились актеры? — спросила она.
— Мне не нравится то, что беженцев вам жалко, а меня нет, — сказал я вдруг.
Она быстро обернулась и рассмеялась. Я взлетел на седьмое небо от счастья. Я рассмешил ее.
— Mais… Владимир? — сказала она, смеясь теперь лишь глазами.
— Да-да, — упрямо повторил я, — французы… нация притворщиков и лицемеров… беженцев вы жалеете…
— Надо принимать всех, кто в этом нуждается, — сказала Ева чуть озадаченно и сдвинув брови.
Она говорила это как выученный урок. Урок политкорректности. Я некстати вспомнил, как мои дети любую историю об однокласснике с другим цветом кожи начинали со слов «я не расист, конечно». Дитя.
— Способность принять говорит о доброте и широте души, — продолжила Ева повторять мне зубрежку.
— Так примите меня и примите меня вы! — выпалил я.
Она обернулась ко мне уже окончательно, я полулежал, оперевшись на локоть. Лицо мое горело гордостью. Ее внимание принадлежало мне, я был ее мужчиной.
— Mais Владимир…
— Я буду звать Вас Mademoiselle Mais[97], — сказал я. — Всегда «но».
— Mais Vladimir, — сказала она, мягко забирая у меня стакан, который наполнил вином проходивший мимо веселый bénévolé с канистрой. — Vous etes très émotionel et, de plus, buvez plus comme il faut[98].
— Ça m’aide à vous voir triplée et, par conséquent, contempler trois belles Eva au lieu d’une![99] — парировал я.
Она вновь рассмеялась.
— Представьте, что я и есть сирийский беженец, — сказал я, шалея от вина и отчаяния. — А ваша, например, грудь, это plage de Normandie[100]. Так примите меня на нее! Позвольте мне осуществить mon débarcement dе votre Normandiе![101]
Замолк. Глядел на нее. Волосы Евы разлетались. Смеясь, она слегка покачивала головой, то ли не веря моей проявившейся наконец храбрости, то ли восхищаясь ей. Опираясь рукой в землю, подняла другую и приставила указательный палец к моим губам. Приложила крепче. Я смотрел ей в глаза и поцеловал палец. Хотя бы палец… Но я чувствовал и легкое разочарование. Она не шла ко мне сама, она сдавалась натиску…
— Где тот молодой человек, что сопровождал вас вчера? — спросил я.
— Это молодой человек Эстер, — сказала она. — И они ушли вчера вместе.
Короткая вспышка, мгновенное проклятие злобной рыжей сучке. Провела меня!
— Значит, вы были одна, — сказал я.
— Верно, — сказала она, посмотрев на меня с упреком.
Я потупился.
— …Но не пришли на вечеринку, — сказал я.
— У меня случился приступ мигрени, — сказала она.
— Вы избегаете меня? — сказал я.
— Mais si, Владимир, — сказала она.
Неподалеку от нас установили сцену — деревянный помост — и объявили в микрофон чтения. Моя Дама покинула меня.
Я же, с печатью на устах, остался лежать под сценой.
…
Мы вернулись в Аспер. Здесь я, случайно наткнувшись на Эстер и Еву, шептавшихся о чем-то за сценой, приготовленной перед концертом к ужину, впервые подумал, что, возможно, странная уклончивость моей возлюбленной кроется в причинах, повлиять на которые я не смогу. Может быть, она предпочитает девиц?..
<…………………………………………………………………
……………………………………………………………………
……………………………………………………………………>
(Одна страница испорчена. —
…Задумчиво макнув хлеб в вино, я подумал, лучше бы, конечно, мои первоначальные подозрения об ориентации Евы оказались верны. Это, по крайней мере, дало бы мне основания для почетного отступления.
Соседний столик между тем осадили, как османы — Вену. Участвовали в боях незадачливые словаки да один немец, заменивший собой всю армаду Сулеймана. В шортах и с рюкзаком нелепый турист, немец, рассказал мне чуть раньше — просил подписать книгу, и мы заболтались, — что живет во Франции последние десять лет. Чернобровая француженка-жена и трое детишек оказались тому порукой. Добрый Ганс — трудно поверить, но парня в самом деле звали Гансом — жаловался, что во Франции придают чрезмерно большое значение еде. Ужин на двоих обходится ему тут в двадцатку евро, а ведь еще и вина надо прикупить. То ли дело в старом добром рейхе. Там, поведал мне Ганс, округлив бесцветные брови, есть маленькие пивоварни, во дворах которых можно посидеть со своей едой. Когда он произносил это — «своя еда», — лицо парня светилось. Итого, считал добряк, на ужин уйдет не больше десятки, да и та пойдет на пиво! Невероятно! Всего «десятка»! А? Каково? А тут… Франция весьма дорога. Некоторое недоумение гестаповца, неприятно пораженного дороговизной в оккупированной Ницце, проглядывало на лице Ганса. Я, улыбаясь, подумал, что старушка Европа ничуть не изменилась и, хотя под крышкой кастрюли кашу затянула тонкая пленочка, под ней по-прежнему бушует пар. Ткните только вилкой! Ковыряя вилкой какое-то диковинное блюдо из риса с фасолью — непрезентабельное на вид, но невероятно вкусное, я проникался кухней Керба все больше, — я прислушался. Ганс, конечно, играл за либерализм и свободу. Словаки — неожиданно для себя — на стороне старой доброй Империи. Ничего удивительного. Трудно переспорить неофита, а немцы с определенных пор все такие. При этом в глубине их недр играют на кирках и кайлах гимн ненависти и ярости древние гномы, хранящие сокровища Нибелунгов. Да так играют, что, дай немцы выход чувствам еще раз, этой планете не устоять. Но они чувствуют ярость в себе и стараются выплеснуть энергию в чем-то другом. Так пожилой учитель, склонный разглядывать ножки подопечных, но неготовый перейти к активным действиям, выматывает себя физическими упражнениями в зале.
Так иногда писатель старается оглушить себя спиртным, как быка глушат кувалдой.
Немцы забалтывают сами себя, преувеличенно разыгрывая вегетарианцев. Но волк, даже надевши чепчик, не станет бабушкой. Недаром все эти сказки выдумали нам братишки Гримм, два сумасшедших немца с бесконечной тревогой в глазах. А что в них, в этих глазах? Погромы средневековых еврейских гетто и танковые колонны, разлетающиеся от рейха на Восток и Запад. Словно Зевс, немец разбрасывает неодобрительные взгляды-молнии вокруг себя в настоятельном желании улучшить мир. Французы — древнее и умнее. Они просто сидят на берегу великой реки жизни… мутной Гаронны… и пьют свое вино, заедая его своим сыром. Я, лично, предпочитал козий, так что пошел к раздаточному столу взять себе еще порцию. Там меня уже ждала Эльза.
— Comment ça va petite?[102] — спросил я, потрепав девчонку по щеке.
Та ласково улыбнулась, прожурчала что-то — я так и не понял, но какая разница — и потерлась головой о руку. Я кивнул малышке, и вернулся к столу. Как раз скуповатый немец, который, без сомнений, использовал возможность побеседовать с приглашенными писателями фестиваля в качестве дополнительной опции… — раз уж заплатил, выжми все! — разворачивал перед словаками картину всеобщего мира и гармонии. Все это, на его взгляд, может подарить миру лишь демократия. Священная корова, к сладкому вымени которой припали сразу несколько европейских народов. По мне так это грязная шутка педераста — как все греки — Громовержца, прикинувшегося коровой, только и ждущего, как бы унести старушку Европу на берега пропыленной, зачумленной Азии. Вечно от нее одни проблемы — начиная от голода под стенами Акры и заканчивая чумой, которую жадные генуэзцы завезли к нам из Крыма…
— Мы, немцы, поддались идее имперской нации, за что впоследствии… — с жаром болтал немец.
Словаки смущенно пытались втолковать парню, что Дунай, берега которого с древности населены самыми разными народами, выглядит стержнем лишь на карте. Требовалась железная рука Габсбургов в лаковой перчатке — а позже и Тито, — чтобы удержать этих варваров воедино и не дать им резать друг друга. «Они хотели свободы, а кончилось все университетскими чистками», — восклицала Анна, изрядно уже утомившая публику своими рабочими неурядицами. Немец предлагал взглянуть на вещи шире. Да, сначала будет плохо, но потом… Лицемер не верил сам себе. Их там выдрессировали после поражения во Второй мировой войне, что они боятся сами себя. А каково нутро тевтона? Он убийца. Ну и прекрасно. От себя не уйдешь, думал я лениво, раскурив сигару и предложив одну забавляющемуся перепалкой Стиксу. Чтобы подбросить дровишек в костер, босняк добавил, делая неопределенные пассы в воздухе, что Тито, мол, был изрядный плейбой, модник и вообще за ценности Западного мира. Мы со словаками подавились от смеха, а немец — от злости. И только французы, надев улыбающиеся маски, смотрели на нас — древние кельтские идолы — пустыми глазницами, заливая в раскрытые рты вино.
— Попробуйте еще, Владимир, — подсел Жан-Поль. — Я как раз хотел сказать тебе, — он переходил от «ты» к «вы» со скоростью Али, посылающего прямой короткий после обводного крюка, — что завтра мы бы хотели… Я бы хотел!
— Диктатор! — шутливо завопил Стикс.
— Ну, так вот, — посмеявшись, продолжил Жан-Поль, — я бы хотел, чтобы ты завтра побывал в доме для престарелых… это совсем рядом, городок покидать не придется!
— Будут читать Алан, Этьен и Ева, — кольнул он меня именем, словно копьем с флажком.
— А что мне придется делать? — приподнял я щит.
— Просто улыбайтесь старикам… — сказал Жан-Поль, прекративший на время жевать.
— Отдыхайте и наслаждайтесь тенью у фонтана, где мы поставим ваше кресло, — добавил он.
Я клятвенно обещал присутствовать на чтениях в полдень — мне еще раз гарантировали расположение моего трона в самом прохладном месте, — и проводил взглядом исчезнувшего в сгустившейся темноте Жан-Поля.
Откуда-то донесся голос немца.
— …Станете же вы возражать против того, что империя подавляла нас…
— Имперские центры дали нам возможность выбиться в люди, — парировал, не выдержав, словак.
Я в душе принес свои поздравления немецкому гостю. Надо хорошо постараться, чтобы заставить бывшего югослава поиграть за черно-желтые цвета Габсбургов. Но ситуация накалялась — словаки, как и все восточноевропейцы, отнеслись к спору чересчур уж всерьез и собирались его выиграть. Мне так не хотелось, чтобы очарование дней в Кербе — легких, непринужденных, волнующих и чем-то даже интимных — оказалось нарушено вторжениями из так называемой реальной жизни. Так что настал мой черед. Я встал и произнес получасовую шутливую речь о Пруссии и Бранденбурге, контрабанде и предательстве как специализации жителей Балканского региона, о крестовых походах, об особенностях прозы Монтеня и карнавальной культуре Европы. В какой-то момент я понял, что собрал вокруг нашего стола почти всех присутствующих — около сотни! — и я полностью удерживаю их внимание. Это меня лишь подзадорило.
— …настоящая же трагедия моя состоит вовсе не во вторжении немцев в Полабию, — ораторствовал я, — а в том, что я сейчас исчерпаю весь запас шуток, который тщательно приготовил за несколько недель до приезда сюда!
Постепенно улыбаться начал даже немец, а уж про словаков — успевших понять, dans laquelle embuscade ils ont tombé[103], — я и не говорю. На лицах их светилось облегчение.
— Никогда не принимайте желание европейцев поиграть за слабых за чистую монету, — сказал я, когда закончил под аплодисменты и публика разбрелась доедать ужин.
Словак умно улыбнулся и потер руки. Я различил на запястье что-то вроде ожога. Поймав мой недоуменный взгляд словачка пояснила, что супруга ее несколько раз избивали на улице. Босняк мрачно кивнул, я пожал плечами и мы — что нам оставалось делать — выпили еще вина.
— За писателей в сборе, — сказал Стикс, подняв стакан, и мы присоединились.
Тут я некстати вспомнил незадачливого румына — а может, он откуда-то южнее? — Лоринкова, который вчера все же пришел в себя, и даже посидел после ужина на террасе с чашечкой кофе, откуда подозрительно несло купажом трех спиртов из белых вин. Благородный арманьяк! Лоринков выглядел задумчивым и слушал нас — обо всем и ни о чем, Франция и Германия, межнациональные семьи — до самой полуночи. Потом залпом выпил свой кофе и, пошатываясь, встал. Прошел к себе, потрепав по пути босняка по щеке. Обронил:
— Plutôt ou plutard on finira par écrire des livres de nos féstivals des livres[104].
От хохота ветви инжира закачались в свете полной луны. Она как раз достигла апогея. Я чувствовал ее весь день, и когда она появилась в прозрачном еще небе вечернего Керба, почувствовал облегчение. Она ждала меня. Я видел, как на ней пляшут зайцы, и скачет несчастный Мюнхгаузен, засланный туда по лунной программе США в 80-е годы. Возвращаться предстояло на ядре, и барон нервничал. Так или иначе, а я много всякого увидел на луне, прежде чем проснулся в поту, под ее жаркими лучами. Выглянул в окно. Долина спала, словно затонувшая в свете луны. Мы словно на дне Океана оказались. Я вспомнил свои путешествия в Турции, где писал путеводители по побережью Анталии и где мне случилось опуститься на дно залива, где плыл вечно куда-то древний город. Горы опустились на дно моря в считаные секунды несколько тысяч лет назад, поведал гид — кстати, француз, бросивший все, чтобы жить в древней Элладе. Сейчас, в Кербе, я стоял на крыше дома такого же города. Кто знает, не утонули ли мы во время гигантского Потопа, и все, что происходит здесь и сейчас со мной, — иллюзия утопленника?
Я выпустил ряд пузырьков и вернулся к промокшей от слюны и пота подушке.
Но заснуть уже не получилось. В долине пели петухи, один за другим. Где-то тявкнула лисица. Я встал, и приготовил себе кофе…
— …А вот и кофе к десерту, — сказала Belle Parisienne, подошедшая к столу.
Belle Parisienne… Взмах юбками, колокол ткани, белые ноги, опавшая парашютом ткань, и вот уже передо мной только половина человека. Женщина — кентавр, нижняя половинка которого прячется под столом, перебирая копытами. Сопение, пар. Ржание. Декольте, открывшее чуть повисшую — не от возраста, от усталости и размера — грудь. А ведь Belle Parisienne черт знает что может вытворять в постели, и она там чудо как хороша, внезапно понял я. Видно, я не сдержал эмоций и ноздри мои на мгновение раздулись. Но этого оказалось достаточно.
— Хочешь, мы проведем эту ночь вместе? — спросила Belle Parisienne.
— Агхм, — изобразил я на лице страсть и смущение.
— Я просто дразню! — показала она язык.
Правда, подержала его снаружи на несколько мгновений дольше, чем следовало бы. Я воровато оглянулся и понял, что не хочу, чтобы Ева увидела нас с Belle Parisienne в такой момент. Значит, дела обстояли и впрямь плохо, понял я удрученно.
— Ее здесь нет… она в монастыре читает твой текст, готовится, — сказала понявшая все Belle Parisienne.
Я улыбнулся беспомощно. Какой смысл был спорить, если она видела меня и каков я был? Belle Parisienne мой друг, понял я.
— Итак, — сказал я.
— Итак, — лукаво глядя, она склонила голову.
— Ты дразнишься, — сказал я, смеясь.
Она смотрела на меня с той же улыбкой. Мы словно в коридоре сидели между стенами церкви и дома, где-то вдалеке зажигались огни, ужин заканчивался поздним вечером, я слышал разговоры — непонятные слова быстрой французской речи летали вокруг огней, словно ночные мотыльки, — и лицо Belle Parisienne из-за игры света и тени потеряло выражение проказницы. Хоть она и улыбалась, все еще улыбалась…
— Скажи, — сказал я, тоже улыбаясь, хоть губы мои подрагивали, — что я все надумал.
— Мне все показалось, и она решительно ко мне равнодушна, — сказал я, почти не спрашивая.
Она молчала. На стене церкви зажегся фонарь, и я увидел ее красные — без помады, то был естественный цвет губ Belle Parisienne — губы. Она их покусывала. Луна засветилась ярко, и я даже зажмурился на мгновение.
— Неужели, — сказал я, замирая…
Она медленно покачала головой, и я почувствовал, как улочка над обрывом сползла в него оползнем и я лечу на дно ущелья, кувыркаясь. Все замерло, и голоса куда-то пропали. Лишь я с Belle Parisienne сидел на террасе горы в свете луны, и между нами плескалось в амфоре — словно Океан в приговоренном к смерти заливе — черное вино. Что же, лучше очутиться на дне колодца однажды, чем всю жизнь надеяться его избежать. Оставалось дать Еве в руку камень, чтобы она его бросила сверху. Не одну катастрофу я пере…
— Я не знаю, — сказала Belle Parisienne вдруг. — Это первый, черт меня побери, раз, когда я не понимаю женщину!
— Что? — спросил я.
Волшебным образом все ожило. Появились звуки, застучали о тарелки вилки, заголосили издалека дети и призывающие их к порядку родители. Луна скрылась за крестом, отчего он воссиял над нами, вызвав оживленные шутки и смешки республиканцев с 200-летним наследием. Я оглянулся. Ставни домов закрыты…
— Я же сказала, она… — повторила Belle Parisienne.
— Я пытаюсь понять, — перебил я ее задумчиво, но она не обиделась. — Почему ни одного местного жителя не вид…
— О, здесь же деревушка буржуа, — смеясь, сказала Belle Parisienne.
— Тридцать членов Народного Фронта, — напомнила она мне.