… Голову бешено понесло, закружило, как у Нельки на последнем дне рождении, когда она перепила шампанского и уселась на пол. Перед глазами крутилась пестрая огненная карусель. Больше она ничего не помнила.
Лиле мерещилось, что она на девичнике у Нельки, и ее почему-то запихивают в спальный мешок. Только вместо невесомого гагачьего пуха и шелка, пропитанных Нелькиными духами — под руками не струганное занозистое дерево и тяжелый, спертый воздух.
Очнулась от сильного позыва рвоты, едва успела перевернуться на живот. На тысячу кусочков раскалывалась голова, в висках стучали не молотки, а кузнечные молоты. Самое ужасное — смрад, духота, от которых лезли из орбит глаза и пальцы рвали ворот кофточки. Вверху раздался шум, посыпалась труха, засветилась неширокая щель.
— Опамятовалась, что ль? Рукой-то по стене поведи влево… Еще левее, там выключатель.
Слабенькая, тусклая лампочка с раскачивающимися нитями тенет осветила яму два на два метра, стены из полусгнившего, в испарине, кирпича. Кое-как сколоченный из толстых досок топчан — на нем ничком лежала Лиля. В углу два ведра с крышками, к ручкам которых приделаны колодезные цепи, уходящие вверх, к щели.
— Ах, сучонка, выблевала на топчан. Ну, тебе в блевотине самой и барахтаться. — Щель стала закрываться.
— Воздух! — с отчаянием крикнула Лиля. — Я задохнусь!
Закрывающаяся щель не сразу, словно с сомнением, вновь приоткрылась.
— Там в углу труба торчит, тряпицей заткнутая. Тряпицу вынь.
Лилины ноги нащупали доску, плавающую в вонючей жиже. Нашла в стене ржавую трубу, вытащила кусок грязного ватина и носом и ртом жадно, жадно приникла к трубе. Слабо пахнуло лесной травой, свежестью.
Лодыжки будто кольнуло булавками в нескольких местах. Она всмотрелась: на них чернели грязные точки. Нагнулась, чтобы смахнуть — точки брызнули в разные стороны. Блохи. Еще не понимая до конца происшедшего, Лиля заплакала. Потом зарыдала, завизжала, завыла. Отвыв, затихла.
Хотя Лилины часы остановились, и в яме всегда стояла тьма, разбавляемая слепой лампочкой, она научилась узнавать наступление нового дня по трубе. Другой ее конец выступал из-под земли в лесу. Каждое утро она слышала многоголосый сумасшедший, радостно приветствующий солнце птичий гомон.
Приход старика Лиля слышала по приближающейся одной и той же песенке. Где-то она ее слышала — где? Вспомнила: в школе, в первом классе. Старик заменил в ней слова:
— Мы порхали, мы порхали…
Наши крылышки устали…
Мы немножко отдохнем…
И опять порхать начнем…
Ничего зловещей этой детской считалки Лиля не слыхала. Поднимая на звякающей ржавой цепи вонючее ведро, он добродушно бормотал считалку под нос. Однажды закончил ее словами, от которых у девушки кровь бросилась в лицо, замерло, а потом бешено заколотилось сердце:
— Мы немножко отдохнем…
И мучительно умрем!..
Так, что ли? А? Чего молчишь?
— Выпустите меня отсюда. Я никому не скажу, — безнадежно попросила Лиля. Это она говорила каждый раз, едва наверху появлялся квадратик света. Вниз летел кусок засохшего позеленелого батона.
— Не талдычь… Куда я тебя выпущу? Никуда не выпущу. Иногда у него возникало желание побалагурить. Он садился на край ямы, покачивал крохотными ножками.
— Зачем вы меня здесь держите? — спрашивала Лиля.
— Зачем. А
— Я выключу свет! — крикнула Лиля.
— А фонарик на что? Фонариком подсвечу, — кротко соглашался старик. Откровенничал:
— Давно себе такую хотел. Гладкую, беленькую. Ходите в телевизерах: цок-цок, жопками так… и так… Глазками тоже… по-всякому. Ох, думаю, попадется мне такая негодница сладкая, ох, попаде-о-отся!
— Вы специально в лесу… подкарауливали?
— Не спрашивай, — строго оборвал старик. — Больно смело говорить стала. Про тряпицу в трубе забыла? Ты всегда про нее думай, про тряпицу-то… Я ведь в психушке лечусь, — вдруг доверчиво сообщил он. — Два раза в год: осенне-весенние обострения. Докторские назначения аккуратно выполняю. Уважают меня шибко доктора. Главврач: только по имени-отчеству. Часа по четыре мы с ним в кабинете сидим, беседуем. Диссертацию на мне защитил.
— Врете, — тихо сказала Лиля. — Это вы триллеров насмотрелись.
— Триллеров! — обиделся старик. — Меня еще в детстве заприметили… Сижу как-то, мать грецких орехов купила. Я их почистил, на половинки разломал, весь стол в кухне выложил. Мать и спроси: любишь, мол, орешки, сыночек? — А это, говорю, мама, не орешки. Это человеческие мозги, только маленькие, видишь, как похожи? Это мозг старосты Сашки Самойлова, я его на потом оставлю. А эти сейчас съем, они слаще: Люськины и Галькины с первой парты. В больницу она меня повела. Там отклонения обнаружили.
В первые дни Лиля крестилась и твердила, от шепота до крика: «Господи, помоги. Господи, помоги. Господи, помоги!!!» И с отчаянием поняла, что ее не слышат. Бога — не было.
Когда-то и ей на глаза попадались наклеенные на витрины, на столбы снимки: «Пропала девушка…» «Ушла из дому и не вернулась. Особые приметы…» Фотографии долго трепало на ветру, они выгорали и желтели на солнце, расплывались и истлевали под дождем. Как будто безмолвно и грустно подтверждали: так же в это самое время истлевали где-то тела и кости их хозяек.
Лиля жила в яме не первая. Между досок топчана она обнаружила заколку-краб. Заколка была дорогая, черепаховая. Старик действительно искал беленьких и сладких, из «телевизера». Где ее несчастная предшественница, что с ней случилось? Ясно одно: она не выбралась. Иначе бы давала интервью в криминальных новостях, маньяка бы искали по фотороботу, предупреждали, что ходить в лесополосе опасно.
В углу кирпичной кладки Лиля обнаружила криво нацарапанное: «Таня. 28. YI. 2004 год. Умираю. Прощайте все. Мамочка…» Оплакала.
Лиля тоже умирала — она это понимала. Чернели пальцы на ногах. Она ослабла, и даже переворачиваясь с боку на бок на топчане, задыхалась, кашляла и держалась за сердце. Не съеденные батоны, распухшие и мертвенно-белые, плавали в жиже.
Старик огорченно, с досадой подытожил: «Скоро уже. Чего вы все дохлые попадаетесь». Через день, одетый в робу и резиновые сапоги, он широко открыл люк. Потыкал труп палкой. «Не закоченела еще». Высохшее черное тельце в лохмотьях грубо, комком, помогая сапогами, умял в грязный матрасник. Зацепив на крюк на конце цепи, вытащил, погрузил на сиденье машины рядом. Поехал туда, где громко, заливисто пели птицы — их, приникнув к трубе, слушала когда-то Лиля. Здесь лес рос гуще и слышалось бульканье и журчанье воды.
— Мы порхали, мы порхали…
— Наши крылышки устали…
Мурлыча под нос, старик вытащил из кустов заготовленную автопокрышку от грузовика. Оставалось обмотать концы матрасника вокруг шины и — в пруд. Тут сомы водились, раки — жирные, упитанные… Покряхтывая, держась за поясницу, старик обернулся. Матрасник был пуст…
— «Лилька у нас теперь вне конкуренции. Талия — пятьдесят сантиметров. Глазищи — в пол-лица. В них заглянуть страшно — дна нет! Журналы только ее и снимают. В телесериал на главную роль пригласили…»
Многие завороженно оглядывались на спускающуюся со ступенек Дома моделей, мощно, как на подиуме, бросающую бедра высокую стильную даму в белом. И только Лиля знала: по лестнице спускается не женщина-вамп, а ковыляет согбенная, с безумно трясущейся головой, с седыми космами старухой, прижимая к изможденной впалой груди костлявые руки.
Она всем сказала, что ездила в гости к тетке в краевой центр, жестоко простыла, провалялась полгода с двухсторонним воспалением легких. В милицию не пошла. Страшилась снова впускать старика в свою жизнь: с его считалочкой, ножками, хоббитовскими ушами… И еще была причина.
… Неслышным, невесомым комочком — сил в ней не было, но и веса не было — выскользнула она тогда из матрасника. Ни один стебелек не колыхнулся, ни один цветок понимающе не качнул головкой. И пруд принял ее мягким всплеском, ничуть не нарушившим обычные шлепки волны о берег, густо поросший спасительным камышом. Природа сама укрыла ее от чудовища.
Шоссе проходило совсем недалеко от заброшенной, заросшей дерном овощной ямы, некогда принадлежащей детской даче «Солнышко». И про старика она все узнала: работает садовником на той даче, очень его детишки любят, прямо облепляют всего, когда появляется на работе. Администрация не нарадуется: хлопотун, на работу приезжает минутка в минутку.
В темном палантине, в солнцезащитных очках, подняв тонированные стекла в машине, Лиля дожидалась на дачной стоянке «божью коровку». Дождалась, когда та припыхтела — действительно минута в минуту. Старик скрылся в будочке, и уже в телогрейке деловито зашагал по гравийной дорожке с лопатой в дальний угол сада.
Дорога заняла минут десять по шоссе и еще пятнадцать — по жухлым осенним колеям в лесу. Лиля закурила и тут же, держась за грудь, закашлялась. Думала, что ее затрясет при виде ямы, но было одно злобное омерзение. Скатила камень-гнет, остервенело содрала куски дерна с крышки. Смачно плюнула давно скопленной вязкой слюной в яму. Подергала прикрепленные кольцом цепи: выдержит еще пять Лиль. Мерзко, знакомо хлюпнуло под сапогами, знакомая душная вонь.
За кирпичом с выцарапанной несчастной Таней был устроен тайник. Там находился ключ к новой Лилиной жизни: к огромной пустынной белой, как Арктика, квартире на крыше московского небоскреба. Она уже все продумала: потолок — как в обсерватории: купол солнечного или звездного неба — чтобы навсегда избавиться, с мясом, с кровью вырвать из памяти отвратительную земляную могильную крышу над головой… Кольцо с бриллиантом было завернуто в бумажку, мокро блеснуло маслиной… Откуда взялась бумажка, ее не было, что на ней накорябано?!
«Я ЗНАЛ, ЧТО ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ». Она дочитывала корявые буквы, когда над головой с грохотом упала крышка.
Плечевая
— Господа присяжные заседатели! Взгляните, как одета пострадавшая — даже сейчас, в зале суда (приглушённое ржание, тихий свист со скамьи подсудимых)… С какой целью она так одета — вернее, раздета? Отвечу: чтобы нравиться мужчине. Зачем нравиться? Чтобы его привлечь. Зачем привлечь? Чтобы он её взял. Природа! Но когда мужчина откликается на брошенный вызов — природе говорят: «Стоп!» — и дают пятнадцать лет строгого режима.
Так не пора ли сказать «стоп» юным провокаторшам и хищницам, когда они в полной боевой раскраске выходят на улицу для охоты на своих жертв? Именно жертв, подчёркиваю, вы видите сегодня на скамье подсудимых (сдержанное фырканье жертв). В зале немало почтенных матерей семейств. Я спрашиваю: за что наши дети, наши мальчики ежедневно, ежечасно подвергаются пытке голыми девичьими телами?! Всюду обнажённые ягодицы, пупки…
— Вернитесь в рамки юридического поля, пожалуйста, — попросила судья адвоката обвиняемых. — У вас, кажется, имеется аудиозапись.
Адвокат подавил кнопку диктофона. Диктофон пошуршал и неожиданно визгливым Катюхиным голосом выдал на весь зал:
— …пять тыщ с носа! Геха три дал, остальное с получки. Венька из бабкиной пенсии стащил. Так и передай остальным: чтобы каждый, как миленький, по пять тыщ за удовольствие выложил. Тогда, скажи, Алька заявление из ментовки заберёт…
Алька обернулась к подружке, от изумления у неё сморщилось лицо. Катюха сидела истуканом, улыбалась, как ни в чём ни бывало.
— В первый раз слышу… Какие пять тысяч, Катюха?! — и заплакала.
— Это вы между собой решайте, как после вымогательства делили деньги. А нас увольте от истерик, — сухо сказала судья.
«Условно…» «Условно…» «Условно…» Каждый очередной приговор будто молотком тюкал Альку по темени. Она всё ниже опускала голову и мечтала провалиться сквозь твёрдую деревянную скамью. Теперь любая женщина могла плюнуть на неё, любой мужчина мог справить на неё и в неё любую нужду.
Как тогда в дискотеке, в тёмном углу раздевалки… Белые капельки слюны летели в Алькино лицо. Потом догадались, замотали ей голову курткой. Сколько их было, по которому кругу? Она уже давно не умоляла: «Ребята, не надо». Только бы это когда-нибудь кончилось. Её голую липкую ногу пошевелил ботинок: «Живая, нет?» Набросили пальтишко…
— С ума сошла: в посёлок она вернётся, — Катюха силой развернула Альку от автовокзала. — Кому ты нужна такая. Ко мне айда, переночуешь, в себя маленько придёшь.
По дороге отоварилась в ларьке пивом: «Хоть расслабимся». Шагали в избушку-развалюшку, которую Катюха снимала на окраине города. Сюда месяц назад приехала погостить из деревни Алька. В первый же день отправились в дискотеку. Алька шмыгнула в раздевалку, чтобы подтянуть колготы. Подтянула…
— Приедешь в посёлок — будешь у всех в глазах торчать со своей славой, — ворчала Катюха, хлопоча, нарезая на газетке хлеб, селёдку. — Уезжать тебе нужно туда, где тебя не знают — вот это хорошо.
— Хорошо там, где нас нет, — житейски вздохнула Алька — так говаривала её бабушка. У неё чуток потеплело в сердце и в животе после пива. И селёдка оказалась вкусная, жирная. Катюха замурлыкала под нос модную песенку, которую частенько крутили по первому государственному телеканалу:
— «Заведу себе грузина, буду лопать апельсины…» А и плюнь: всё, что ни делается, к лучшему. Чего мы в посёлке потеряли?
Когда-то их посёлок стекольщиков был богатый, чистенький, весёлый. Алькина семья работала на стеклозаводе. У прабабушки (все по женской линии были долгожительницы) на ладони наросла мозоль от ручного стеклореза.
Маленькая Алька пальчиком трогала твёрдый мясистый нарост, спрашивала: «Больно?» — «Я его и не чую, внучушка». Бабушка в войну шлифовала стекло, которое шло в Москву: на замену выбитого войной — оживляла слепые московские окна.
Мама, пока завод не закрыли, работала на полировке. Алька сама любила прозрачную чистоту стекла, нравилось само слово, как тихий звон подснежника: стек-лян-ный. Если бы завод не закрыли — с радостью продолжила бы династию.
— Мать-то запила? Ну и не заливай. У нас, девушка, теперь другие династии, — Катюха хохотнула. — Видала Зинку Зуеву, мою двоюродную сеструху? Шуба девятьсот у. е. Волосы наращенные до задницы. Вся в золоте. А знаешь, с чего начинала? — Она навалилась на Альку грудью и зашептала в самое ухо такое, что Алька запищала, вырываясь.
— Да ладно строить из себя, чего теперь? Чемодан, как говорится, раскрылся. А я, думаешь, на что живу? Телевизор купила, приоделась, — Катюха рывком распахнула шифоньер — там не помещались, топорщились вешалки с яркими тряпками. — И на тебя размерчик подыщем.
Всю ночь Катюха убеждала, уламывала отнекивающуюся Альку. Со дна жизни, из грязи в князи поднимется Алька. Накопит на городскую квартиру с хрустальной люстрой. Каждое утро будет ложиться в жемчужную пену ванны, как Венера.
— Вон, — кивала на светящийся экран, на крашеных блондинок, — эти сосульки, думаешь, через другое место в столицу пролезли? Через то самое.
Взяла Альку тем, что пообещала купить кофточку. Алька видела на рынке: розовенькая, стразы по косой кокетке…
За городом на объездной кольцевой, недалеко от АЗС, в низеньком молодом сосняке пряталась, струилась дымком шашлычная «У Рахима». На крытой, влажной и тёмной от росы веранде, в пластиковых креслах, белых, твёрдых и холодных (как у гинеколога, подумала Алька), девушки ждали хозяина. Катюха насвистывала «Заведу себе грузина», нервничала — и не зря. Алька категорически не понравилась Рахиму.
— Ни души, ни тела, — скривился он, едва взглянув на Альку. — Тащишь кого попало. Дальнобойщик, он натаскан на бабищах плечевых выносливых — ух! — туго сжал и выбросил волосатый кулак.
— На костях мясо слаще, — унизительно уговаривала Катюха. — Она свеженькая, Рахимчик, деревенская. Какие её годы, шестнадцати нету. Самая сласть. Откормим, мясо нарастим — нашим плечевым ещё фору даст.
Катюха да не уговорит. Едва хозяин, прихватив Алькин паспорт, ушёл к своим мангалам, лихо забросила ногу на ногу: из джинсов выперла, как тесто, ослепительно белая складка кожи. Закурила.
— Ломается Рахимка. Цену сбивает… Ну вот, — она повела сигареткой вокруг, — твоё рабочее место, перевалочный пункт. Фронт работ. Птички поют, воздух… Курорт! Э, Алька, мне бы начинать, как ты начинаешь…
Она поискала пепельницу — не нашла. Воровато оглянувшись, стряхнула пепел в банку с крупными росистыми свежими ромашками.
— Я тогда с родителями разругалась: на кофточку всё лето копила, а они пропили. Вылетела, в чём была, за деревню на федеральную трассу. Ливень хлещет, я на голову тепличную плёнку натянула. Туфли размокли, волосы хоть выжимай. Кто у такой чучелы остановится? Несутся фуры мимо, грязной водой с головы до ног окатывают, гудят в насмешку… Потом один пожилой пожалел, остановился, — Катюха задумалась, тряхнула головой. — Лучше б не останавливался. Твоя дискотека — цветочки…
Взглянула на вытянувшееся Алькино лицо и расхохоталась:
— Не дрейфь, Алевтина!
— Кать, а почему — плечевые?
— А кто как говорит. Кабина тесная, оптимальная поза: ноги на плечи. Но я считаю, плечевые — это потому, что водила на женском плече засыпает. На тёплом мягком надёжном плече. Боевая подруга, походно-полевая жена. А ещё, — вспомнила, — шоферня так между собой перегон, отрезок дороги называет — плечо. Плечо дороги… О, вон и наши клиенты.
На асфальтовый пятачок, запятнанный весёлыми радужными лужицами, важно переваливаясь, одна за другой спустились с трассы несколько громадных фур… Ветерок донёс запах жареного мяса, у Альки забурчало в животе. Катюха засмеялась:
— Сейчас, пузо, хозяйка на тебя заработает, покормит. Если постарается, конечно.
Алька уехала на смену, Катюху она больше никогда не видела. На расспросы знакомые дальнобойщики отводили глаза. Рахим, когда Алька особенно настырно пристала, наорал, бешено вращая глазами:
— Слушай, я что тебе, собака-ищейка, да?! Восемь штук выпросила, воровка твоя Катька. Придёт — убью.
Пробовала отыскать Катюхину сестру Зинку Зуеву, но та лечилась в диспансере за колючей проволокой. Делать нечего, Алька поплелась в милицию. Там с неё стали снимать свидетельские показания: кем ей являлась Катюха, где работала…
— Она не работала временно… Вернее, работала… Временно, у Рахима…
— У Рахима? — следователь скомкал протокол допроса и швырнул в урну:
— Будет милиция проститутками заниматься, делать нам больше нечего.
Когда Алька пулей летела к дверям, в спину коротко посоветовал:
— В кювете где-нибудь ищи подружку, прикопанную…