Ляля вспомнила одноклассницу: та перенесла в детстве полиомиелит, и у неё были проблемы с ногами. Но на лицо она была просто писаная красавица: вылитая «Незнакомка» Крамского. Брюнетка, надменный профиль, сросшиеся брови. И при этом хромоножка – бывает.
Но ведь и Серёга был не без физического дефекта. Дефект становился виден тогда, когда он скидывал рубаху и загорал: два симметричных небольших горбика на спине и груди. Но всё равно в своей замшевой куртке он становился первым парнем на деревне. А сутулость при хорошем росте и широких плечах даже придавала ему некий шарм. Так что пара из них получилась бы хоть куда.
Ну вот, эта самая одноклассница Ляле давно уши прожужжала, почему никто в городе не поднимает тему о досуге инвалидов. О вечерах, где бы люди с физическими недостатками не сидели в четырёх стенах, а встречались и устраивали свои судьбы.
Вот Ляля и предложила ей Серёгину кандидатуру. Ведь никто не заставляет их сразу расписываться. Пусть поживут, присмотрятся друг к другу. Зато он из её любимого огорода сделает игрушечку, загляденье. А то, что мужчина по уму большой ребёнок, так это, наоборот, плюс, любая жена скажет. Лялина знакомая думала неделю, извелась, похудела даже – и отказалась.
Никто не любит однообразную, тяжёлую и грязную работу. Никогда Ляля не видала, чтобы труженики лопаты и вил, метлы и совка, мастерка и отбойного молота – приступали к работе с огоньком, с шутками-прибаутками, с энтузиазмом.
Наоборот, люди в спецовках и фуфайках перед работой всегда точно впадали в оцепенение, в летаргический сон. Зябко поёживались, долго с опаской переминались, хмуро сунув руки в карманы, нерешительно перекуривали, похаживали вокруг да около.…
А Серёгу точно в розетку включали: это был вечный двигатель, оживший робот. Безотказная машина по копке, разгрузке, переноске, распиловке и прочему немудрёному труду, работающая неустанно, мощно и ровно.
Ляля задумывалась. А ведь родись Серёга немногим раньше – и всё обстояло бы иначе.
Родная страна заключила бы его с рождения в горячие железобетонные объятия – захочешь, да не вырвешься. Суровый, но справедливый седоусый наставник у станка. Пионерия, комсомол, местком, профком, партком.
Если б вдруг мозги взболтало и вынесло – быстро вправили бы пропесочивание на активе, товарищеский суд. Доска позора, презрение коллектива, общественное порицание. Было ещё очень эффективное средство: принудительное лечение в ЛТП (лечебно-трудовое предприятие).
Но было и гарантированное место на ударной стройке, и койка в рабочем общежитии. Выполненные и перевыполненные соцобязательства, призовые места в конкурсах профессионального мастерства.
А там, при Серёгиных-то трудолюбии, исполнительности, безответности, пролетарском происхождении и детдомовском прошлом – и до партбилета недалеко.
А там – чем чёрт не шутит – сидел бы Серёга, простите, Сергей Петрович в красном (нынче жёлтом) депутатском кресле в Москве. Принимал законы, по которым жила страна, жили бы Юра с Лялей. И кем бы они были, Юра с Лялей, если бы не перестройка?
Перевернули ли девяностые жизнь с ног на голову? Или расставили по своим местам? Кто знает.
Очень скоро Серёга переделал по хозяйству всю неподъёмную работу. Остальное Ляле самой было под силу. Пора было подумывать о расставании.
Не тут-то было. Кроме Ляли, никого у Серёги в городе не было. А от таинственной сестры толку было мало. Его долговязая фигура то и дело возникала за калиткой:
– Хозяйка, не нужно чего сделать?
А так как он в любую погоду из города до коттеджей добирался пешком – то не развернёшь же его, да ещё голодного. Приходилось выдумывать работу по мелочи, куда деваться. Как ни крути, но по Лялиной вине Серёга лишился соседского куска хлеба и крова.
Ляля выписывала из газет номера организаций, куда требовались рабочие руки, подсовывала ему их. Серёга отмалчивался, беззубо улыбался. А назавтра снова горбился за калиткой:
– Хозяйка, работа есть?
Выяснилась причина Серёгиного постоянства и унылой привязанности к Лялиному дому: у него не было не только жилья, но и прописки тоже. Без чего его, естественно, никто не брал на работу.
– Паспорт-то у тебя хоть есть? – с отчаянием спрашивала Ляля.
– У друга где-то должен быть.
Нет, какое поразительное легкомыслие! Вопрос о жилье приобретал остроту с каждым днем. Мать друга в фабричном посёлке ругалась и гнала Серёгу. К сеструхе в комнату не пускали соседи, угрожая вызвать милицию.
Ляля через Юру обращалась к знакомому мебельщику, к строителю. Не найдётся ли у них местечка сторожа и по совместительству работящего, изумительного, редкого по нынешним временам работяги? Но предпринимателям очень не нравилось отсутствие прописки у Лялиного протеже.
И вдруг Юра, по обыкновению стариковски морща лоб, сам предложил:
– Это… У меня командировки затяжные ожидаются. В Среднюю Азию. Давай твоего батрака в сторожа. Клетушка в подуподвале у нас пустует. Всё не одна будешь, не так страшно.
– Этот батрак такой же мой, как твой, – обиделась Ляля. А сама передохнула с облегчением.
Как всё началось.
Ляля выписывала через Интернет-магазин редкий сорт пиона, когда компьютер начал глючить, подличать и вредничать. Это уже не впервые было. В прошлые разы она вызывала Серёгу: тот, оказывается, соображал в «железе».
Выглянула со второго этажа в окно: Серёга любовно укладывал из разноцветных камней-голышей затейливую дорожку.
– Серёж!
Был июль, жара несусветная. Юра обещал кондиционер, но всё ему было некогда. А пока она сидела, разомлевшая, в сарафане, одно название. Кусочек ситчика, ямочки-шнурки сползают с плеч. Влажные ноги, закинутые друг на друга, скользят.
Ляля заметила: жара оказывает на человека странное, гипнотическое влияние. Именно знойными сонными днями обволакивает истома. Сам собою, как у птенчика, открывается ротик и дышит прерывисто.
Ах, всё-таки нужно было чердак выстилать, как в деревенских избах, песком, а не опилками и дорогущим керамзитом. И тепло пропускают, и опасно, в смысле пожара.
Вошёл по пояс голый Серёга, блестел от пота, будто смазанный маслом. Жилистый, сильный – его бы на плакат: «Лучший тренажёр – это физический труд». Горбы… Ну, что горбы. Их и не заметно почти под буграми мускулов.
Она хотела встать и уступить Серёге стул – он слегка подавил ей на плечо: мол, не надо, я быстро. Склонился, его лицо почти касалось Лялиного лица. Пахло от него не кислым потом, как от Юры, а… ничем не пахло.
Хотелось бы сказать: ветром и солнцем, но ветер и солнце не имеют запаха. Их губы были слишком близки, чтобы не соединиться. Ляля сделала открытие: поцелуй – это маленький, вполне себе полноценный половой акт, только через рот.
Юра не любил целоваться. Чмоки-чмоки вытянутыми трубочками губами. Он у Ляли был первым и единственным, ей до этого не с чем было сравнивать.
Постель с Юрой – это был как прогноз погоды в программе «Время». Душ, подмывание, целомудренно и предсказуемо животик на животик.
Лялины руки охватывают Юрину спину, глаза привычно находят знакомые разводы на деревянном потолке, в форме Домовёнка Кузи. Кузя раскачивается в такт быстрым мелким толчкам. Всё-таки лучше было натяжные потолки: дерево простовато и старомодно. Вот шторы удачные: скользкие, тяжёлые, хорошо драпируются. И плотные, не пропускают свет: Юра не любит заниматься сексом при свете.
Вот через три минуты раскачивания прекратились: можно по секундомеру отслеживать. Юра беспорядочно дёргается, сотрясается мелко, как кролик. Замирает, падает на Лялю, отдувается. Всё. Душ, подмывание, чистое бельё. Когда Ляля возвращается, Юра спит там, где упал: головой на её подушке.
С Серёгой, оказалось, мука только начиналась. У него, как обычно, даже в самые-самые моменты сохранялось бесстрастное, ничего не выражающее лошадиное лицо. И «работал» он с Лялей, как работал с землёй, с дровами, с камнем. Как включённая машина: бездушно, неутомимо, мощно, ровно, без сбоев. Поначалу даже стало страшно.
Откуда, из каких потайных уголков он узнал Лялины преступные, бесстыдные, ужасные мысли, которые она не осмеливалась озвучивать даже наедине с собой? Он легко, играючи вертел её на ковре так и эдак, кувыркал, выламывал, укладывал, переворачивал, приспосабливал, как вещь. Ляля не подозревала в своём теле таких пластических способностей… Не знала, что можно терять реальность, взмывать, взрываться и извергаться бессчётное количество раз.
Вскрики, стоны, мычанье и прочее звуковое сопровождение – это для новичков, слабаков и актёров порнофильмов. Проникая, сливаясь тысячей и одним способом, они только тяжело, загнанно дышали. И не отрывали друг от друга полузакрытых глаз.
Животы похожи на белые купола церкви, перевёрнутые книзу. Макушки куполов наливалась тяжестью, горели огнём. Казалось, вся кровь устремлялась туда, скапливалась, концентрировалась, пульсировала там. На пике страсти он вдруг рывком выходил из пылающей, изнемогающей Ляли, валился отдыхать на ковре, раскинув руки.
Целомудренная Ляля бесстыдно, возмущённо накидывалась на него, тормошила, даже била кулачками. Заползала на него как таракашка, лихорадочно целуя и ощупывая, обшаривая язычком на его теле всё, что попадалось на пути. Наконец достигала цели: ахнув, увенчивала собою его купол.
Врастали друг в друга сокровенные точки, скользкие и горячие от сока, набухшие жаркой кровью сердцевины…
Застукал их Юра банально, по-дурацки, как герой литературной классики. Нашёлся Яго из числа дружков или телохранителей. Как в тупом анекдоте: возвращается, значит, муж из командировки…
Возвращается, открывает дверь спальни. А там в медленном, сладострастном темпе вздымаются, запрокидываются, опадают молочно, тепло белеющие в полутьме голые тела. Ляля застонала и открыла глаза. В дверном проёме стоял Юра.
Вообще, Юра был хоть накачанный, но аккуратненький, небольшого роста. Но Ляле в тот момент показалось: он заполнил весь проём, не помещаясь, раздвигая головой и плечами дверные косяки. Каменный гость, статуя Командора.
Потом острая боль в виске, белая вспышка в глазах – и чёрный провал.
Очнулась от бешеной тряски и качки: уткнувшейся носом в засаленную велюровую обивку сидений, почему-то запачканной свежей кровью. Всхлипнула носом, до краёв полным тёплой густоватой жидкостью, и поняла: её кровью. Сиденье пахло нечистыми мужскими задами, автомобильным освежителем, табаком.
– Ожила, сучонка.
Её больно схватили за волосы: они слиплись и присохли в комок на виске. Приподняли голову, заломив шею так, что ещё миллиметр – хрустнула бы и сломалась.
Белые бешеные Юрины глаза. Процедил на ухо с болью, чтобы слышала только она:
– Чего тебе не хватало, тварь? Чего тебе ещё не хватало?!
– Оставь её, Юрок, не пачкайся. Мы тебе давно намекали…
– Хлебала заткнули. Не ваше пёсье дело.
Снова удар, белая вспышка и провал. Потом невыносимый, сотрясающий тело до последней клеточки холод. Сырая, осыпающаяся комочками земля вокруг. Обрубленные крупные и мелкие корни деревьев торчат перед глазами из земли.
Они с Серёгой, голые, связанные, тесно, почти друг на друге, лежат в глинистой ледяной воде. Вверху в четырёхугольном отверстии качаются ели, сыплют в яму хвоинки и колючий осенний дождь.
– У-тю-тю. Как шпротики улеглись. Юзайтесь там досыта. А сверху камнем придавим: «Даже смерть не разлучила нас». Хых.
– Заткнись, – это Юрин голос вверху.
Ляля смотрела много иностранных фильмов и читал романы про любовь и смерть. Там любовники бы на прощание слились в страстном поцелуе. Предварительно бы плюнув в лица убийц кровью и сказав им гордо: «Фак ю». Или умоляли бы убить: он – себя, и она – себя. Только пощадите её (его).
Всё было по-другому. Ляля бы отдала всё на свете, чтобы её вытащили из ямы, чтобы ей – жить, жить… Отдавать было нечего. Всхлипывала:
– Юра, опомнись, никогда… прошу, умоляю. Только тебя…
– Заткнись.
– Молилась ли ты на ночь, Дездемона? – это кто-то из Юриных дружков проявил начитанность.
– Ах, гад!
Наверху послышались звуки драки: Юра бросился на шибко умного остряка и знатока Шекспира.
– Брось, хозяин. Давайте кончать, светает. Ещё забрасывать.
Первый же шлепок мокрой рассыпчатой глины упал на лицо. Тлела в Ляле крохотная надежда на то, что их просто пугают, как бурильщика. Что вот сейчас харкнут на них сверху слюной и словами, и раздастся шум отъезжающих машин. Пускай даже верёвки не распутают: сами как-нибудь освободятся, выкарабкаются.
Глина посыпалась чаще, полными щедрыми лопатами. Ляля уже не дрожала, её колотило и подбрасывало. Зубы то выбивали дробь, то скрипели, сжимались чуть не в крошево.
– Скажи, что беременна.
Это Серёгины ледяные, твёрдые губы пошевелились в Лялино ухо. Только дыхание было горячим. «Скажи ему. Что в тебе ребёнок. Ребёнок. В тебе. От него».
До Ляли дошло.
– Юра! Я беременна! От тебя! Юрааа!!
– Б-дь, ещё она… Не слушай её, Юрок. На понт давит. В хайло ей земельки сыпани, чтоб не брехала.
Земля летит, сыплется чаще: видимо, помогают ногами. Снова наверху Юрин рык. Спрыгивает прямо на Серёгу. И топчется на Серёге, на его ломающемся, хрупающем лице, на сворачиваемых набок хрящах носа. И режет злобно, рывками, ножом верёвки на Лялиных закоченевших, занемевших руках и ногах. Матерясь, помогает ей подняться.
Она не стоит на ногах, и он толкает её, пинает везде. Но старается не попасть в живот. Он якобы брезгует (на самом деле держит лицо перед корешами) и, чтобы не касаться Ляли, тащит её за волосы.
Она запачкает салон машины, и Юра раскрывает багажник. Там на дне резиновые коврики, тряпки, кусок полиэтилена. Толкает её в багажник, забрасывает тряпками. Ляля сворачивается и замирает, как в самой мягкой в мире колыбели.
Последнее, что она видит: усердно, споро, суетливо склоняющиеся и разгибающиеся мультяшные фигуры с лопатами. Хлопают плашмя, тщательно затаптывают, подпрыгивают. Кто-то ногами сгребает охапки мёртвых листьев и забрасывает бывшую яму.
– Я ведь вызнаю, кто отец. Сейчас ведь даже по ногтю, по волосу можно узнать. Так что моли своего бабского Бога, чтобы мой был. Если не от меня обрюхатела – сюда же обоих из роддома привезу. К папашке этому, батраку. Втроём как голубки будете лежать. Поняла?
«Поняла, Юрочка, поняла». Ей кажется, она кричит, но губы только беззвучно шевелятся. С силой, так что машина сотрясается, хлопает крышка багажника. Она проваливается в блаженное небытие.
Юра никогда не узнал, его или не его ребёнок. Как и то, что ребёнок был выдуман, и Лялин живот, по-девичьи плоский и втянутый, был пуст. Через день Юру убили на стрелке. Всех троих убили, которые участвовали в Лялиной и Серёгиной казни. Время было, повторяю, простое и суровое, без трындежа: лихие девяностые.
Так что никто Ляле, как неверной жене, претензий не предъявлял. Дома и драгоценностей в пользу общака не отбирал. Ляля осталась владелицей огромного – тогда других не строили – особняка.
В Юру выстрелили и снесли половину лица, так что гроб не открывали. Ляля не могла избавиться от воспоминаний, от жуткого хруста Серёгиного сворачиваемого набок носа, скул под тяжёлыми Юриными берцами. Подумала, что возмездие существует.
У самой Ляли мелко трясётся голова – это очень старит её. И волосы приходится красить часто, очень часто. Месяца не проходит – белоснежно высвечивается седая полоса на проборе.
Дети (она вернулась в садик) внимательно, пристально смотрят на её подрагивающее лицо и ничего не говорят. Сейчас дети другие, вежливые и всё понимают. А волосы на корнях трогают пальчиками: «Ой, Елена Евгеньевна, какие у вас красивые блестящие беленькие волосики!»
Пыталась ли она найти Серёгину могилу? Зачем, господи? Однажды ездили коллективом за грибами: автобус выделил гороно. Все рассыпались по лесу, а Ляля продолжала идти по тракту.
Вправо уходили едва заметные колеи: сквозь примятую прошлогоднюю жухлую травку пробивалась высокая сочная тёмно-зелёная трава. По ней удобно идти и высматривать грибы под елями. Корзинка быстро наполнялась.
Чем дальше, тем глубже становились колеи. В них зябко, ярко, как стёклышки, синела осенняя вода. И вдруг колеи оборвались. Открылась опушка, маленькая такая поляночка. Вытоптанный глинистый пятачок с тёмной, сильно просевшей ямой посередине. Долго она стояла над той провалившейся ямой…
Поискала глазами: ни одного даже чахлого цветка поблизости. Откуда, в глуши-то. Два и осень. Наломала еловых лап и уложила в просевшую яму. Вывалила грибы и пошла к автобусу.