«Сторонний!» — горькое чувство, которое он все время подавлял в себе, вырвалось от этого слова, и он даже остановился, на миг ему показалось, что ноги не несут его дальше. Он уловил короткое движение прохожего: тот вроде хотел помочь ему или спросить… И он поспешно отвернулся.
Теперь он стоял перед витриной и, прежде чем заметить, что в ней, внезапно увидел свое отражение в стекле. Оно успокоило его: застигнутый вот так, врасплох, он все же не выглядел ни беспомощным, ни потерянным неудачником. И это движение прохожего — может быть, он неверно истолковал его? Нет-нет. Он был, как все, ничем не выделялся, ничего в нем не высматривалось особенного, разве только манера одеваться оказалась здесь непринятой. Но и она легко объяснялась возрастом. Он не принадлежал к тем своим сверстникам, которые носят рябенькие молодежные пиджаки и брюки с поясом где-то значительно ниже талии, словно их обладатели готовятся немедля исполнить танец живота.
Единственная его уступка моде — непокрытая голова. Он ходил так круглый год, и его седые волосы все еще оставались густыми. Впрочем, здесь, конечно, это невозможно: морозы. Он внезапно поймал себя на том, что загадывает далеко вперед, а он зарекся не делать этого. Почему же? Из какого-то суеверного чувства? Или — от нерешенности, от неустройства, от шаткости своего положения? А почему, собственно? Что в нем шаткого? Как-никак он — на своей родной земле. Но как она примет его? Эти слова вонзились в него, как осиное жало, которое надо было выдернуть и тогда оставалась бы только болезненно зудящая точка.
Улица продолжала нести его по неширокому тротуару, то и дело перебивающемуся поперечными переулками, которые он тоже не узнавал, хотя название одного из них было ему знакомо. И может быть, поэтому он углубился в него.
Но и здесь молчали приземистые старые дома, окруженные разросшимися кустами сирени и боярышника. Каждый молчал на свой лад. Таил в себе что-то, укрывшись за тюлем гардин или заслонясь ладонями кленовых листьев.
Но даже то, что вырывалось наружу из таинственной глубины чужого жилья — всплеск смеха, детский плач, гитарный перебор… Даже это никак не касалось его, оно его обегало и уходило, как увиденный в окно вагона ландшафт, ничем не задевший, ничего не сказавший, увиденный просто потому, что ты стоял у окна и не мог не увидеть.
Знакомый голос прозвучал в его ушах: «Куда ты едешь? Что ты там найдешь? Пустыню? Мы ничего не оставили там. Никого и ничего. Даже памяти о себе…» Он не стал слушать дальше. Так он прошел и этот переулок, мимолетно удивившись тому, что не встретил ни одного знакомого. Хотя бы он был просто старым тополем у чужого крыльца. Но не было и этого. И вдруг увидел впереди выход. Это было именно так: словно выход из туннеля на свет, потому что та поперечная улица органично завершала путь, как завершает озаренный солнцем овал выход из туннеля.
Но он только мельком подумал об этом. Он вдруг был взнесен высокой волной, захватило дух, и волосы на голове, наполнившись ветром, зашевелились, и весь он словно поднялся на воздух, ставший плотным… И так остался парить над землей под небом, которое приближало к нему свой ребристый от облаков светлый купол, словно зонт раскрывшегося парашюта. Он был оглушен и растерян…
Перед ним лежал Арбат. Он узнал страну своих снов. Снов, а не своей молодости. Потому что молодость была очень далеко позади, а сны оставались с ним все время.
Арбатская излучина, знакомая, как изгиб собственного тела, открылась ему внезапно, словно при вспышке магния. Он вдохнул в себя воздух и задержал выдох.
Ему показалось, что он узнал Арбат не по каким-то признакам, отмеченным зрением, слухом или обонянием, хотя здесь было свое и для глаза, и для уха, и даже — запахи… Он подумал, что узнал Арбат по этому глотку воздуха.
Вечерний Арбат струился перед ним одновременно стремительный и вальяжный, одновременно светлый и темный, потому что фонари бросали круглые пятна света, в которых люди скользили, как на катке. Одни скрывались, попадая в полосу мрака, а другие выступали на свет, и от этого казалось, что те же самые фигуры кружатся в излучении матовых тюльпанов, высоко взнесенных железными мачтами.
Ни одно конкретное воспоминание не посетило его в эту минуту, и он не хотел вспоминать, потому что сильнее всего, что могло бы предстать перед ним, было видение вечернего Арбата.
Он прислонился к стене, держа в руке палку, но не опираясь на нее, таким он ощутил себя легким, и, хотя он не двигался с места, ему казалось, что он уходит за толпой, струится вместе с ней, стремясь достигнуть и все не достигая того берега, который еще не был виден, но он твердо знал, что было там, впереди, где площадь словно замком скрепляет разбег улиц, — он видел все глазами вдруг встрепенувшейся памяти.
И будто для него, только для него распростерся, играл и сверкал, трепетал и топал Арбат. Топал копытами давно отомчавшихся троек, хотя это были всего-навсего шаги по асфальту. И сверкал лакированными крыльями пролеток, хотя то были блестящие бока автомашин. Арбат тек в облаке невнятного говора, восклицаний, обрывков песни, в смутном, но невыразимо приятном звучании русской речи. Он улавливал в ее полифонии и мягкость материнских слов, и звон колокольцев — песню дальней дороги, и смех ребенка, и протяжность заупокойной службы, — все оттенки и переливы человеческой жизни витали над тугой излучиной Арбата, накрепко стянутой в веках невидимой тетивой.
И все яснее ощущал он свое кружение вместе со всеми под несильным светом уличных фонарей, кружение, в котором он растворялся, теряя себя и обретая нечто большее, чего он не мог выразить и определить в своем смятении.
Он открыл глаза и снова закрыл, чтобы удержать первое и ослепительное видение Арбата.
Из того же побуждения не потерять этой вспышки, этого мгновения достигнутой цели, он толкнул дверь, у которой очутился.
Кафе оказалось просторным, кажется, здесь не были в чести крошечные помещеньица для этих целей, и сейчас — переполнено. Подошедшая к нему официантка указала место за столиком, где сидела молодая пара. Когда он, слегка поклонившись, спросил, не обременит ли их своим присутствием, оба поспешно ответили с оттенком как бы удивления, и он подумал, что вопрос его был выражен, наверное, витиевато, что, видимо, тут в ходу какая-то другая форма обращения на такой случай и что он должен ею овладеть. Но он тут же забыл о своих соседях по столу, хотя долетавшие до него реплики каким-то образом вкрапливались в его мысли.
Он сохранил в себе видение арбатской излучины и это ощущение словно бы на гребне волны; он все еще держался на этом гребне, но знал, что вот-вот низвергнется в обыденную жизнь. Откуда у него впечатление повторности, будто это уже было: взлет на волну, под самое небо, на темную волну с белыми гребнями? На таком взлете принял его Арбат, и то, что случилось именно так, наполнило его ликованием.
Женщина с немолодым усталым лицом, обрамленным не идущей к нему кружевной наколкой, спросила: «Что будем?»
И он уже привычно отметил эту форму вопроса, заменявшую прежнее: «Что прикажете?»
— Бутылку шампанского, — сказал он и улыбнулся ответно, потому что улыбнулась женщина. Верно, здесь это было необычно: никто в одиночку не пьет шампанское. Это вино — праздничное. Но у него и был праздник. Светлый праздник. Видение Арбата подхлестывало его, оно было непреходяще; тут, за стеной, продолжалась фантасмагорическая излучина. Он поглядел в окно, но густой тюль скрывал ее, он поймал только отблески фонарей. Они трепыхались в занавеске, как рыбы в неводе, блестя при луне чешуей.
Это тоже было. На Адриатике одной лунной ночью. Он тогда жил один в рыбацкой деревушке. Это было так давно, что казалось вычитанным или услышанным от кого-то: высокий, скалистый берег, маслянисто-черная волна внизу. Ему показалось, что он слышит ее плеск и песню рыбака. Но это были лишь голоса его соседей по столу. «О чем они?» — подумал он.
— Она согласится. На сорок она согласится, — повторяла девушка.
Молодой человек покачал головой. Они решали какой-то меркантильный вопрос, и он вслушался. Он думал: «Ничто так не раскрывает человеческий характер, как материальные расчеты. Если бы они говорили о любви — ну что ж, еще один вариант Ромео и Джульетты… Но каждодневные заботы у всех разные. И наверное, через них больше узнается». Он поймал фразу: «Через полгода я буду старшим…» Кем — старшим: инженером, бухгалтером, продавцом?
— Молодые люди, прошу вас выпить со мной шампанского! — проговорил он, не будучи уверен, что они согласятся: он так много слышал о замкнутости москвичей.
— Спасибо, — девушка посмотрела на своего спутника. Он оказался смелее:
— Почему же? Если вы действительно хотите, чтоб мы составили вам компанию…
У него под модной челкой обнаружились большие светлые глаза с простодушным взглядом.
— Вот как славно, и общество составилось! — произнесла в уже знакомой ему фамильярной манере, принятой здесь, официантка, принесшая шампанское в серебряном ведерке, но без льда.
Он попросил фруктов, какие есть, и что-нибудь сладкое. Опа поставила на стол вазу с кубинскими апельсинами и плиткой шоколада сверху.
— Меня зовут Олегом, а она — Галя, — сказал молодой человек, доверчиво глядя поверх фужера своими детскими глазами.
— А меня — Евгений Алексеевич, — его собственное имя прозвучало как-то отчужденно, и он добавил, будто желая утвердиться в этом знакомстве: — Евгений Алексеевич Лавровский.
Имена как будто что-то открыли в них друг для друга, и разговор вскоре запенился, как шампанское в фужерах, в которое он научил положить кусочек шоколада.
…Значит, они обеспокоены квартирным вопросом. Они женаты уже год, а живут порознь.
— Так трудно снять квартиру?
— Это недешево стоит. Но Галина мама…
— Она, наверное, согласится на сорок… — повторила Галя как заклинание.
Евгений Алексеевич не понял, почему их заботит только квартира. А остальные вопросы у них разве решены?' Например, возможность иметь ребенка, заработок… Он не отважился задавать вопросы, боясь выказать свою неосведомленность и полагая, что дальнейший разговор многое откроет.
Так оно и вышло. Такие молодожены, хоть и получившие образование, но не имеющие того, что называлось «капиталом», в привычной ему среде обзаводились детьми спустя много лет. Надо было сначала «устроиться». Но здесь вопрос стоял иначе: они просто не боялись за участь детей. Ясли? Детские сады? Бесплатное лечение? Отлично. Но это еще не все. Они уверены, что смогут прокормить семью? Да! Но откуда же такая уверенность? Он, конечно, знал — теоретически, — что в стране нет безработицы. Но такие рядовые, как он уже узнал, инженер и библиотекарша мало получают… Они надеются на продвижение по лестнице благополучия? Может быть, они и правы. Кроме того, у них нет дорогостоящих потребностей. Например, они не путешествуют! Правда? Оказывается, под путешествиями они понимают нечто другое, чем он. Каждое лето они с рюкзаками за спиной ходят по Кавказу, Крыму… Даже были в Средней Азии. Это недорого стоит? Вполне доступно. Простой туризм. Без особого комфорта. Но всюду есть турбазы и проводники. И вообще, как он уловил из разговора, самое главное для них — иметь детей. Это само собой разумеется в браке.
«Почему у нас там иначе?» — подумал он, примерился, вспомнив молодые семьи. Вот, наверное, что еще: там не только неуверенность в будущем, хотя и это тоже. Но еще стандарт… Люди боятся сойти со своего круга, выбиться из стандарта, опуститься ниже черты, показанной им на шкале Достатка. Обязательно надо хотя бы медленно, но подыматься по этой шкале. А сама шкала меняется: в этом году нужен холодильник более усовершенствованный и телевизор новой марки. Остаться при старом — это спуститься ниже на какое-то деление. Это значит не только лишить себя некоторого комфорта… Нет, не только. Это значит спуститься до другого уровня общественного положения. Потому что это положение определяется материально-вещным… Да, вот он нашел, как ему показалось, мотив: здесь тоже существовали жгучие вещные интересы, но где-то в конечном счете они истаивали. Уступали место другим. Каким? Что привязывало Олега к его месту в научно-исследовательском институте, а Галю — к ее клубу «Красная Роза»? Он невпопад заметил: «Какое поэтичное название для фабрики!» — оказалось, что это — в честь Розы Люксембург.
Ему еще многое было неясно. Он никак не мог привыкнуть к тому, что тут при наличии тяги к материальным ценностям отсутствует, по существу, озабоченность в «обеспечении». Под ним он, естественно, понимал счет в банке, недвижимую собственность, в крайнем случае — виды на наследство. Все это начисто отсутствовало в соображениях этих… Их уверенность в будущем покоилась на иных основаниях. На обеспеченности работой? Вероятно.
Евгений Алексеевич не знал, лучше это или хуже. Он мог, конечно, представить себя служащим какой-то фирмы, например. Просто служащим. Но в этом случае ему маячила бы впереди перспектива укрепить свое положение, войти в число акционеров. Он мог также представить себя и на государственной службе. Но и это давало перспективу более крупного поста, оклада, положения. Впрочем, это второе, кажется, и тут…
Он подумал, что все-таки смутно представляет себе, именно «чем люди живы» здесь, где он сам предполагает прожить некоторое время. Вероятно, недолгое. Последние годы он ведь все время твердил про себя, что едет умирать на родной земле. Он вовсе не помышлял устраиваться здесь для какой-то новой жизни. Она ему вовсе не нужна. Ему с избытком хватало старой. Его глаза повидали столь многое, что им в самую пору было закрыться навеки.
Так он говорил себе. Но сейчас с интересом слушал соседей по столу, иногда не понимая их, потому что манера выражаться была иной, чем та, к которой он привык.
Вдруг он почувствовал страшную усталость. Когда он расплатился и попрощался с молодоженами, Олег спросил:
— А вы далеко живете? Мы бы вас подвезли. У меня тут машина.
— Нет, близко. Благодарю вас.
Он вышел, подумав, что автомобиль Олегу, верно, помогла купить Галина мама. Он так и не узнал, кто она.
Хотя было далеко до полуночи, Арбат уже погас. Редкие прохожие двигались медленно в притушенном свете. Это было невероятно: в городе начисто отсутствовала ночная жизнь! Неужели она существует в столицах мира только за счет проституции? Вероятно. И в большей части — для иностранцев. Перед ним завертелись огненные колеса Пляс Пигаль и толпы туристов, всю ночь бурлящие на ней и в боковых уличках. Да, туристы… Парижане ночью спят.
Он шел очень медленно, и в такт его шагам прозвучали в нем стихи: «Здесь, в старых переулках за Арбатом, совсем особый город… Вот и март. И холодно и низко в мезонине…»
Чисто бунинские строки!.. Вдруг он остановился. Кривой переулок направо был т о т с а м ы й. Хотя название на углу стояло другое. Это было неважно. Усталость как рукой сняло. Он пошел по правой стороне, соображая, что седьмой дом от угла и будет…
Ему показалось, что он ступает по тем самым камням, хотя это было невозможно: переулок заасфальтировали. Но то, что липа с узловатыми, скрюченными, как в подагре, ветвями была и тогда, он готов был поручиться. Он вдруг сообразил, что седьмым от угла т о т дом был раньше, когда до него стояло шесть невзрачных домишек. А сейчас — неизвестно. Впрочем, неизвестность недолго его мучила, потому что, пройдя переулок до конца, он не нашел ничего похожего на некогда существовавший здесь двухэтажный дом Лавровских. Он сохранился лишь в воспоминании. Да и сохранился ли? Это было так давно, что, весьма возможно, уже произошли какие-то сдвиги в памяти и не так все было, как представляется теперь.
Он сразу выдохся, вспомнил про палку. Теперь он опирался на нее, но все равно шел медленно. И это было даже к лучшему: скорее уснет и, может быть, без снотворного.
И он действительно уснул почти сразу, приятно подумав, что это от длительной прогулки. Но среди ночи проснулся, ощутив явственный и болезненный толчок в сердце. Он не знал, который час, но было еще темно и ему не хотелось включать свет. Он полежал минут десять. Толчки в сердце прекратились. И тут начали бить куранты. Они пробили четверть, он не знал — какого. Но бой часов, такой внятный и значительный среди ночи, что-то потянул за собой. Возникла картина площади, какой он увидел ее в первую ночь после приезда. Он тогда никак не мог уснуть и вышел из гостиницы за полночь. Улица была пустынна, и он, не спускаясь в подземный переход, пересек ее и оказался на площади. Она была освещена сильными прожекторными лучами сверху, с крыши Торговых рядов. Из невидимых источников в нишах кремлевской стены падали свои отдельные светы, не сливающиеся, но образующие как бы маленькие круглые озерца у стены.
В этом двойном освещении необъяснимое величие Мавзолея выявлялось резче, и он подумал, что эти простые линии, эта гармония пропорций были найдены в минуту тяжелого потрясения для всего народа. И они оказались единственно верными для его выражения.
Изваянно стояли часовые у входа. В безлюдности и тишине площади не было пустоты: она была населена тенями. Границы ее таяли в сумраке. Площадь казалась безначальной, бесконечной.
И почему-то впечатление не нарушил, а вошел в него закономерно, органично чеканный шаг ночного караула.
Только тогда Лавровский заметил, что он не один на площади. У Василия Блаженного и у Спасских ворот стояли в одиночку и группами люди, как он понял, пришедшие смотреть процедуру смены караула. Печатая шаг, разводящий вел цепочку часовых, все — одного роста, сильным, отработанным движением взмахивающие рукой и отбивающие шаг, рождая слитный отзвук на камне площади.
Странно, картинность их движений вызывала мысль не о муштре, вообще не о чем-то военном, но о некоем театральном действе, о ритуале эстетического, а не какого-либо иного порядка.
А недремлющий строгий взгляд рубиновых звезд на башнях придавал всей картине завершенность апофеоза, какой-то обобщающий смысл, могущий быть выраженным только в этой картине.
Он порадовался, что все запомнил так хорошо, пусть не в деталях, но в более важном, общем аспекте. И уже не мог уснуть, впечатления дня метались в его мозгу…
Хотя не было еще десяти, верзила уже сидел за столом. На этот раз, хотя приемная была пуста, он предложил Дробитько подождать:
— Управляющий сейчас освободится.
«Службисты, однако», — подумал Иван Петрович разом об управляющем и секретаре.
Действительно, вскоре дверь кабинета распахнулась стремительно, словно ее кто-то пнул ногой. Выскочивший из кабинета молодой человек имел такой вид, словно только что получил хорошую взбучку.
Верзила секретарь встретил его каким-то горестным восклицанием, но Дробитько не имел времени разбираться во всех этих тонкостях. Он уже переступил порог кабинета.
Как это ни было странно, Юрий вовсе не переменился. «Да ведь я его не видел… Сколько же? Последний раз встретились на улице. Пиво пили в забегаловке, Юрка просил заходить, сунул телефон. Он, конечно, не звонил и телефон выбросил. Но ведь это было лет десять назад…»
Да, Юрий нисколько не изменился.
Он сидел вполоборота к вошедшему, не глядя на него и продолжая разговор по телефону. «Типичная поза бюрократа», — определил Дробитько мимоходом. Он продолжал удивляться: не постарел, не похудел, не потолстел, та же стать, так же в среднем весе. Вот только волосы повылезли. Уцелевшие расположились венчиком вокруг загорелого черепа. Хотя это не украшало, но почему-то и не портило. Лоб стал как будто выше, а глаза — выпуклее. И тяжеловатый подбородок — заметнее. Но главное заключалось в том, что общее выражение лица было то же: безмятежность? Удовлетворение? Черт знает, что именно, но чисто чуринское, Юркино… И конечно, открытый, честный взгляд! Сейчас он обнаружит его, Ивана, и отступление будет невозможным! Впрочем, Иван и не думал отступать.
Только, может быть, от этой позы или оттого, что Юрий не изменился, память вытолкнула уже вовсе давнее…
Они тогда только что вернулись из немецкого тыла после первой удачной операции. Совещались всемером: одни офицеры. Радистка и переводчик не присутствовали.
Начальник оглядел всех пытливо, как бы говоря: «Посмотрим, что вы сейчас учудите!» Он вообще относился к ним, как учитель к школьникам. Неизвестно почему.
— Ну, разобрались в ситуации? — хмуро спросил он.
Нестройным хором все заверили, что да, разобрались.
— Давайте высказывайтесь. Вот ты, — он ткнул пальцем в Ивана.
Тот подумал с досадой, что сначала надо бы сказать Леониду, который «за». Но в конце концов неважно. Юрий, конечно, сумеет логично доказать нелепость, авантюрность затеи с выходом обратно в тыл через деревню Стебли в составе партизанского отряда Садчикова. Леониду будет трудно оспорить их объединенные доводы. Он еще подумал: «Как хорошо, что вчера мы договорились с Юрием об общей позиции!»
Поэтому Иван сказал кратко:
— Считаю, что выход через Стебли был бы чистейшей авантюрой. Это значило бы почти наверняка идти на разгром и уж, во всяком случае, для дела — никакой пользы!
Он кончил, и тотчас поднялся Юрий. «Молодец, раз уж с нас начали, то лучше суммировать доводы», — подумал Иван. К тому же ему показалось, что его выступление было необоснованно: «Хорошо, что сейчас Юрий подтвердит…» Так подумал Иван, но через мгновение уже был в состоянии совершенной растерянности…
Спокойно, деловито Юрий начал с того, что основная-то их задача: драться в тылу врага. Это величина постоянная. Какими способами туда попасть — можем решить мы сами, по обстановке. Это величина временная: может быть, в составе бригады, может быть — небольшого, усиленного огневыми средствами отряда.
Юрий обвел всех своим честным, открытым взглядом:
— Не надо забывать основной нашей задачи. И потому я — за немедленный выход в тыл в составе отряда Садчикова через Стебли.
Иван был ошарашен. «Как Сенькин? Как Сенькин?» — смятенно забилось у него внутри. И тотчас словно корочкой льда покрылось: Сенькин ничего не сказал. Хотя накануне и он… «Впрочем, чего ждать от Сенькина, если Юрий…»
Высказались остальные. Никто — против выхода с Садчиковым. Никто, кроме Ивана. Труса Ивана — так он выглядел в результате всего.
Начальник поднялся, он ухитрился не высказать своего мнения.
— Я сообщу о нашем решении Садчикову, — уронил он веско и, видимо, спохватившись, что от него все же ждут какого-то слова: этим он дал понять, что поддерживает большинство.
О принятом решении радистка Валя простучала в Центр. Как обычно, ответа сразу не было. Но на утреннем сеансе Москва сообщила: «Выход в тыл в составе Садчикова запрещаем предлагаем выступить в квадрат 18–68 продолжать работу».
После совещания Дробитько избегал разговора с Юрием, хотя тот несколько раз пытался его завязать. Иван отмалчивался.
Но полученная из Центра радиограмма, вероятно, не давала Юрию покоя. Он схватил Дробитько за рукав:
— Слушай, ну чего ты в бутылку лезешь? Видишь, я оказался прав.
Иван остолбенел от такого поворота:
— Чем же ты прав?
— В ходе моих рассуждений, — не задумываясь, продолжал Юрий. — Смотри, вот как я судил: начальник хочет, чтобы мы выходили с Садчиковым. Совершенно ясная авантюра, и столь же ясно, что Центр ее запретит. Но перед нашим бурбоном мы…
— Мы? Кто «мы»? — вырвалось у Дробитько.
— Ну я, я! Буду выглядеть отлично… Видишь, как я все обдумал…
— Прекрасно обдумал. А меня предал зачем? Чтобы самому выглядеть еще отличнее?