Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Огонь и агония - Михаил Иосифович Веллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Нерасчетливое, но справедливое и нетерпимое к злу сердце человеческое – выше рационального расчета.

Отсюда у Стругацких появятся прогрессоры – просветители-колонизаторы, законспирированные специалисты по имплантированию высшей культуры в отсталые народы. Вмешиваться! карать зло и насаждать ростки добра! – то, что порывался делать еще Саул в «Попытке к бегству», и что станет отдельной и важнейшей профессией мира будущего Стругацких.

И – очень важная, принципиально важнейшая вещь, которую принципиально не желали замечать у Стругацких важные реалисты и серьезные критики; о, любя поминать Бахтина с его карнавальной культурой и прочее. Стругацкие в современной им советской литературе оказались, явились, поставили себя в положение шутов, которые в колпаке с фантастическими бубенчиками говорят правду. Всем! Вслух! Прилюдно! Умную, горькую, порой безнадежную правду… Массовыми тиражами! Да еще издевательски приговаривая свое знаменитое: «Легко и сладостно говорить правду в лицо королю»!

Это шут шекспировского замеса, такой непринужденный мудрец, предсказания его как бы небрежны, ирония горька… Королевская цензура подписала ему пропуск: а, безвреден, фантазирует, что с них взять…

Они были одни такие. Мудрые, талантливые и легкие. Прозрачная сеть фантастики на их книгах – как ленточки маскировочного костюма на снайпере. Думаешь, что холмик травы – а тебе оттуда прилетело.

…Подобные Стругацким рассуждения в реалистическом антураже Тендрякова или Айтматова, скажем, – критики и тусовка писали бы от восторга кипятком: о, как мудр писатель! То есть: не хватало элементарно ума понять коэффициент условности. Снобы вообще глупы и конформисты. Но мы здесь с вам сейчас не снобы…

И вот следующая книга, эпохальная, поразительно провидческая, гениальная: «Хищные вещи века».

Саул в «Попытке к бегству»: необходимо драться с фашизмом в любом обличье. Румата в «Трудно быть богом»: драться с фашизмом в любом обличье. И вот: фашизм побежден! Последний на Земле фашистский путч давно подавлен! Наступила эпоха мира, покоя и процветания. Ну – каково?..

И вот тут оказывается самое ужасное. Иван Жилин, разведчик и бывший космолетчик, послан узнать: как, почему, что это за сеть действует – что люди погибают неизвестно от чего, неведомым образом, от полного истощения нервной системы. И он попадает в коммунистический рай: для всех всего вдоволь, труд необременителен и недолог, благосостояние наступило, идеальное общество построено. И что?

И они самоуничтожаются, разлагаясь заживо – им нечего больше хотеть! Они развлекаются: экстремальный спорт в виде дурацких игр со смертью, тайные эстетские общества уничтожителей искусства, ежедневный экстатический типа вечера музыки и танцев – одуряющий кайф звука – «дрожка», интеллектуалы-провокаторы, которые ценой терактов и собственной гибели пытающиеся хоть как-то расшевелить это гниющее людское болото. Всеобщее ожлобление – при всеобщем доступе любых культурных благ.

И Жилин раскапывает секрет: там научились ловить кайф напрямую, типа сильнейшего наркотика, дающего сильнейшее наслаждение – и тогда все прочее становится человеку до фени, он познал высшее блаженство, и наслаждается напрямую, в горячей ванне с ароматическими солями, пока не умрет. И! Да нет никакого специального наркотика! Нет никаких наркодилеров! Это фиговинку может купить любой, открыто, в магазине, она просто используется не по прямому назначению, это кто-то открыл и придумал так ловить кайф!

И Жилин вспоминает, как этот дряхлый обрюзглый наркоман, Буба – его бывший друг, курсант Пек Зенай, вместе с которым, юным, стройным, храбрым, и с другими ребятами из разных стран они дрались с фашистами в той последней схватке одиннадцать лет назад! И были счастливы в этой смертельной, грубой битве, которую не все пережили!..

А сегодня на площади этой благоустроенной страны стоит памятник великому космолетчику – да никто не знает, чем он велик, это памятник сорвавшему банк в электронную рулетку, он сюда однажды заехал и сорвало банк, все!..

…Позднее Стругацкие говорили: «Работая над этой вещью, мы пришли к мысли о невозможности коммунизма…»

1965 год! Еще нет бунтов хиппи 68, нет повальной наркомании, нет массового иждивенчества паразитов развитых стран. Еще нет массовой безграмотности нормальных вроде людей, массовой дегенерации искусства, всевозможных видов эскейпизма. Еще не погрязли в обалдевающем, кретинском потреблении. Еще не делают наркоманы наркотики из лекарств, из садового мака, еще не колют для кайфа глазные капли в мошонку, еще не изобрели прыжки с тарзанкой, пейнтбола, еще нет цепочки иссохших трупов искателей сильных ощущений вдоль тропы на Эверест.

А через три года, в великом 68, они напишут «Второе нашествие марсиан». Где древнегреческими, мифологическими именами героев – в сочетании с их мирными и мелкими обывательскими профессиями и занятиями – подчеркивается вневременность, вечность, эдакая принципиальная философичность происходящего.

Понятно, что это все в пику варианту Уэллса с его борьбой миров. Так вот другой вариант: мирный, спокойный, благополучный. Никто, в общем, этих марсиан прилетевших даже не видел. Такой чисто сценический ход: о марсианах мы узнаем через разговоры и мелкие детали – а вот сказывается их воздействие на всей жизни.

То есть. Ребята. Вы все сохраняете. Ваши дома, семьи, занятия. Никто не ущемлен. Мы заботимся о вашем же благе. Преступность мы ликвидируем, здоровье поощряем. Кстати – вот прекрасный сорт пшеницы, урожайная, питательная. Синяя? – это не важная деталь. А вы сдавайте желудочный сок. Везде появляются передвижные такие донорские пункты по сдаче желудочного сока. А денег за него дают – и работать не надо, жить хорошо можно, лучше, чем раньше.

И благополучная Земля превращается в ферму по производству желудочного сока. Нужного марсианам. И все довольны! Все! Конец истории! Не надо больше революций, теорий, светлого будущего, борьбы за справедливость, прогресса – все уже хорошо! Отлично! Идеально! Все благополучны, это гарантировано – так на кой черт рвать горб и рисковать, изобретая невесть что?!

И только один борец и сопротивленец, интеллигент с оружием, вопрошает безнадежно, яростно: «Почему все спрашивают: что с нами сделают? Почему никто не спрашивает: что мы должны делать?!»

А ведь это – вечный вопрос, обращенный к русской интеллигенции. И шире – вообще к народу. И сейчас, в наше время, когда и свобода слова несравненно шире советской, и возможностей несравненно больше, этот вопрос остается куда как актуальным для подавляющего большинства населения России, терпеливого, согласного и покорного. О, они хотели бы перемен к лучшему, они их будут приветствовать, – но пусть все сделают другие, которые где-то там, выше нас, у них власть, ум, возможности, они руководители наши, а мы уж что, что мы будем ждать и гадать, и надеяться, и вздыхать: что с нами сделают?..

Привет всем от Аркадия и Бориса Стругацких, из 1968 года, из Советского брежневского Союза!

…Возможно, не все это сейчас понимают, молодежь особенно, но это было все жуткой антисоветчиной. Скрытной, замаскированной, но от того еще более вредоносной. Это была идеологическая диверсия! Чуждое, антимарксистское мировоззрение! Что изобилие – это не будет коммунизм, что лояльность любым властям – это путь к деградации народа, и вообще намеки всегда подозрительны.

Видите ли, Саул-то совершил попытку к бегству не из немецкого концлагеря, а из советского, гулаговского, с Колымы, – это потом пришлось изменить по цензурным соображениям. Это он нашу лагерную систему встретил даже за тысячу световых лет от Земли, это он с ней пытался и призывал бороться, вы поняли?!

А тут еще «Обитаемый остров» с его гипноизлучателями на башнях и оболванием населения ради его же блага – «Неизвестные отцы» бдят и лучше знают, как устроить народу процветание. «Неизвестные отцы», знаете ли, весьма напоминало известный советской интеллигенции оборот, пущенный Би-Би-Си: «Конспиративное Советское правительство». Никто не знал, кто именно и как принимает в Политбюро решения. Ну, знаете, свергнуть Отцов и всю власть народу без телепропаганды – это вы вообще с ума сошли!.. Просто призыв к государственному перевороту! (Вы смеетесь, а бдительные коллеги и редакторы из одиозной тогда «Молодой гвардии» и ряд чиновников так ведь и говорили! Намеками, конечно, потому что таких слов прямо никто не смел произносить ни в каком контексте.)

И, конечно, такой картине антиутопической скверного не нашенского будущего – было необходимо противопоставить картину истинную, советскую, марксистскую, идеологически верную.

И это был светлый коммунистический Мир Полудня, XXII век. Сине ква нон. Потому что без этого нельзя. Это было как поздороваться, как застегнуть штаны, как справка из диспансера о психической нормальности и политической благонадежности.

Дорогие мои. Для того, чтобы в Советском Союзе, даже славных 60-х годов, печататься – нужно было соблюдать условия игры. Не Запад с его вседозволенностью, чай. И редакторы цензуры боятся, все сами норовят подозрительное убрать, и рецензенты о своей шкуре думают, и писательское чиновное начальство свой пост отрабатывает – запах крамолы вынюхивает, чтоб заклеймить и изгнать тебя; а уж конкуренты-коллеги – только оступись, схарчат с восторгом, особенно твои идеологические и стилистические враги. Необходимо же иметь площадку для защитной аргументации, противовес: вот, смотрите, мы – коммунары, мы – марксисты, мы – не сомневаемся в победе светлого и героического будущего! Где ваше будущее, товарищи фантасты-очернители? А вот оно, получите!

Н-ну, а дальше срабатывает эффект таланта: что бы ты ни делал, а все равно плохо не получится. Не шедевр, может, – но лучше, чем у других всерьез.

Так что все эти космические экспедиции, строители марсианских баз, исследователи колец Сатурна, самоотверженные первопроходцы, Быков, Дауге и так далее – это все обязательная программа фигурного катания. Доказательство позитивной жизненной позиции. Категорически предписанный образ секретаря парткома с его руководящей партийной ролью.

Ничего нового, разумеется, в этом мире, вымышленном по лекалам идеологического отдела Политбюро ЦК КПСС, нет и быть не может. Что есть этот раздел литературы Стругацких, что нет его и никогда не было – абсолютно один… как бы это сказать вежливо из любви и уважения к авторам… все равно. Там бесконфликтность, коммунизм, освоение просторов Вселенной, наукой горят, порядочность абсолютная… Литературно сильно улучшенный и осколочно-фрагментарный Иван Ефремов, вид сбоку. Мысль одна: будущее за коммунизмом по Марксу, а человечество не останется вечно на земле согласно заветам Циолковского. Гм – две мысли, пардон… Но! Кроме клички Атос, дискуссии практиканта-сварщика с барменом-капиталистом и жалкого букетика цветов в большой варежке старика-ветерана – ведь и запомнить нечего!..

А запоминаешь совсем другое:

Если во имя идеала человеку приходится делать подлости, то цена этому идеалу – дерьмо.

Я буду писать лицо Искусства, сказал Рэм Квадрига. Это моя задница, пояснила Диана.

Я проникаюсь национальным самосознанием, читая речи Господина Президента, пока меня не начинает рвать – тогда я сажусь за стол и пишу.

Это как демократические выборы – большинство всегда за сволочь.

Будущее создается тобой, но не для тебя.

…Это все из «Гадких лебедей» – единственной вещи Стругацких того периода, которая в 1967 году не была напечатана: почти случайно, просто по разным редакционным причинам, рассказывал мне Борис. А напечатал ее на Западе «Посев» в 1973, без ведома авторов. Это была скорее подстава, чем услуга, и я даже знаю, какой умный, подлый и завистливый человек ее передал, но доказательств не имею, он уже умер, и говорить не имею морального права.

Публикация на Западе неопубликованной в СССР вещи – это был акт предательства, саморазоблачения, это писатель расписывался в своей антисоветской ориентации, чужой своей идеологии, он ставил себя вне советских издательских (а значит и идеологических!) правил и законов. Кто разрешил? Кто одобрил? Кто проверил? Вы что, ставите себя вне наших советских правил, считаете себя выше соответствующих литературно-издательских органов, учреждений и должностных лиц, облеченных доверием?!

А в 73-м году была расхожая писательская шутка: «Я не понимаю – в каком мы году живем: в 73 или в 37?». Это все касалось обычно цензурных требований, исходивших, кстати, от редакторов – цензора писателю в глаза не полагалось видеть, не полагалось знать, что он есть, не полагалось знать слово Главлит – «Главное управление литературы», не полагалось видеть своей рукописи, сдаваемой в производство со штампом вверху первой страницы: «Разрешено к печати = ГЛАВЛИТ» и подпись цензора. А поскольку редактор получал по горбу и выговор от главного редактора за любое замечание цензуры, что пришлось что-то исправлять или вычеркивать из рукописи после редактирования – редактор перестраховывался и заранее вычеркивал все, что могло вызвать подозрение, и еще выкашивал обширную поляну вокруг этого. Выгонят за цензурные претензии – где он работу найдет, никуда не возьмут. Мне однажды указали, что рассказ про паука стоит у меня в сборнике рядом с рассказом про красноармейца – это нехороший намек, надо один из двух рассказов убрать.

Ведьм ловили частым бреднем, вы что…

73-й год – это не только пять лет после Пражской весны. Это год, когда СССР подготовил все, чтобы друзья-арабы, Сирия и Египет, плюс присоединившиеся Ирак и Иордания, уничтожили Израиль. Они напали, произошла Война Судного дня, и кто мог подумать – Израиль уничтожил всю обеспеченную советскими товарищами ПВО, сожгли все танки их превосходивших сил, уничтожили всю авиацию, и разгромил все их доблестные армии; оставались сутки до занятия Дамаска, когда СССР категорически потребовал в ООН мира, под угрозой введения в зону боевых действий своих вооруженных сил. Это болезненное военно-политическое поражение вызвало, естественно, и внутреннюю политическую реакцию в Советском Союзе: всем бдеть и работать лучше! Враг силен и коварен! А КГБ что же, Пятое Главное Управление что же по борьбе с интеллигенцией и инакомыслием, а Идеологический отдел Политбюро как должен усилить работу? Именно 1973–1983 – период максимального глухого мракобесия в послесталинском СССР. Кончились, кончились веселые 60-е, постарели и заткнулись шестидесятники, кто съехал, у кого пар вышел, кураж кончился, – трудно стало печататься, все жилы выматывали, все здоровье отнимала редакторская машина, очереди в журналах по два-три года, и это если примут рукопись, а это один из трехсот; планы в издательствах – на пять лет вперед сверстаны и утверждены, и по семь лет книги выходили, да-да, ничего, да? не верится сейчас, у генералов от литературы, на зеленый свет – это два года было! И печатать Стругацких практически перестали.

Они публично извинялись, хотя сдержанно и с достоинством, за эту посевовскую публикацию. Выражали претензии в адрес издательства, что без разрешения и даже ведома авторов. Ну – ниоткуда не исключили и оргмер не приняли, это значит очень мягко отнеслись, снисходительно. Но. С этого момента и до смерти Андропова и Черненко, до начала горбачевской эпохи, более десяти лет, Стругацких печатал исключительно журнал «Знание – сила», он был тогда базовой площадкой фантастики, тираж тысяч шестьсот, если не очень путаю. И коллективные сборники «НФ» издательства «Знание». А книги выходить практически перестают.

Они печатают вещь с гениальными прозрениями, и написанную шедеврально: «Миллиард лет до конца света». Природа не хочет, чтобы ее тайны раскрывали, она сопротивляется, она пытается уничтожать людей на пороге великих открытий. Это можно понимать неоднозначно – как во всех их лучших книгах. Вселенная, как живое существо, сопротивляется человеку, его воздействию на нее, его открытиям? Враждебность и закрытость окружающего мира? Или – чем больше ты делаешь – тем больше растет сопротивление окружающей среды, это закон природный? Или: результат человеческого прогресса катастрофичен для Природы, вот она и старается самосохраниться, защититься? Или: большинство людей сознательно отказываются в жизни от самого главного, на что могли быть способны – ради бытовых удобств, спокойной нормальной жизни, семьи – потому что делать большие дела, менять что-то в познании и судьбах мира – смертельно опасно? И: только ценой собственной жизни, если принял условие, решился – готов самой жизнью пожертвовать ради открытия, великого свершения – только так и могут делаться большие, настоящие дела, вехи в прогрессе, оставляющие имя человека в истории для славы и потомков?

Еще был «Жук в муравейнике»: у каждого человека есть своя жизненная программа, встроена от рождения. И когда приходит время – он, сам не зная почему, стремится эту программу, невесть кем и для чего вложенную, реализовать. Но поскольку не мы создали человека – мы и не можем знать, что из этого выйдет. И из благих побуждений – как бы чего не вышло! – норовим эту программу, высшую, надчеловеческую, непонятную нам по своей сути – пресечь. Даже ценой жизни этого человека, убить его, абы чего не вышло. Мы не вольны знать наше предназначение, мы не вольны постичь, почему мы подчиняемся тяге исполнять его, нам неведом результат нашего предназначения… и тогда – это трагедия, но лучше убить такого человека. Желающего невесть чего, непостижимого нам!

И вот здесь, почти через двадцать лет, с трагедией и пессимизмом кольцуется программа, заданная в начале пути «Попыткой к бегству». Вспомните! Там – «люди, которые хотели странного» – тягчайшие государственные преступники, уничтожаемые в концлагерях феодального тоталитаризма. Сломать этот мир, уничтожить охранников, вот ведь что хотели наши друзья-земляне, они понимали, что «хотевшие странного» – свет мира, надежда, открыватели новых миров, путь к лучшему будущему! И вот прогрессор Лев Абалкин хочет странного – и Экселенц убивает его, пресекая непредсказуемые последствия.

К концу семидесятых они стали пессимистами, Стругацкие. И добра большого от будущего не ждали. Врожденное жизнелюбие, когда жизнь есть радость сама по себе, сменилось таким мудрым, печальным, гордым стоицизмом. Да уж в это время оптимиста было поискать, не располагала эпоха, укатали сивок крутые горки, всех серыми подушками передушили, Аксенов уехал, Высоцкий и Трифонов умерли: всем заткнуться, принять вправо и молчать! Себя я чувствовал белой вороной на величественном пепелище. М-да, честно, зато правда.

А помните, как они веселились в «Понедельнике начинается в субботу»! Модель человека, ублаготворенного желудочно. М-нэ-у, младший, естественно, дурак, но кто же первые два?.. Какой я вам простой человек, я простой бывший великий инквизитор!

А как сложен и слажен (простите нечаянный каламбур) контрапункт в «Улитке на склоне», где два категорически разных слоя, но равной степени бессмысленной кафкианской целесообразности без цели, и равной степени остраненности, хоть эти две остраненности лежат в разных измерениях – как две эти параллельные прямые вдруг диффузируют одна в другую, проникают своим тоном и светом одна в другую – и рождается нечто совершенно третье: бессмысленное, обреченное, но через ежедневное не усилие даже, а намерение к усилию – через это брезжит надежда, надежда выхода из этого шизофренического, в сущности, мира. Мой путь земной пройдя до половины, я заблудился в сумрачном лесу. А где Вергилий – мы заблудились?! Со всеми кругами дантовского ада – вот с чем мы имеем дело. Но! Тихо, тихо ползи, улитка, по склону Фудзи вверх, до самых высот…

…Мы еще ничего не сказали о люденах, сверхлюдях, покидающих мир наш, мир людей, и родных, и всех вообще. Здесь тоже более метафоры – мудрецы невольно и автоматически чужды людям, понимают и знают сильно много, мир видят иначе, словно в другом мире живут. Так в монастыри уходили просветленные и посвятившие себя Высшему, так делать большую карьеру навсегда уезжали из провинций в Париж, дети всегда покидали родительский дом и уезжали далеко и навсегда, обычное дело. А насчет их сверхспособностей – тут насчет разума как такового совершенно отдельный разговор, тут уже без энергоэволюционизма не обойтись, уж простите. (Правда, без него вообще не обойтись.)

Был еще «Град обреченный», были еще «Жиды города Питера», талант не пропьешь, писали они по-прежнему блестяще и легко, были мудры и печальны, лукавства все меньше, усталости все больше, обычное дело.

Могил они не хотели, прах развеян над планетой, над землей.

Понимаете, среди многих достоинств их книг есть главные, самые главные. Во-первых, от них остается в голове и в сердце. Это не игра в бисер, не литературные экзерсисы, не пустые миражи постмодернизма – это настоящие книги с твердой основой. Их читают – и делаются умнее, и делаются лучше – хоть на то время, что читают, хоть чуть-чуть, ну хоть прикасаются к знанию о том, как жить и как понимать жизнь, хоть представление получают о нравственных координатах человеческого мира, о мыслях его вечных и главных. Пусть читатель дураком остался – а хоть о чем-то представление получил. Вот банальность, и однако: да, они сеяли разумное, доброе, вечное. Легко и без занудства.

И второе. Книги хорошо помнятся – и все равно их хочется перечитывать, уже известное наизусть – все равно хочется, приятно перечитывать, удовольствие доставляет. «Я при дворе, не барон какой-нибудь вшивый. Придворный благоухать должен. – Только его величеству и дела, что вас нюхать». «Безденежные доны обидно захохотали». «Я тебе покажу собаку, глупый болтливый старик, – сказал Щекн».

И было в них еще это щегольство, высший шик профессионала: абсолютно никакой атрибутики, абсолютно ничем внешне они никак не были похожи на гениальных писателей, и вообще на писателей, знаменитых, – ни одеждой, ни манерами, ни разговором. Люди как люди, скромные и не вылезающие никогда вперед, можно было бы сказать – неприметные внешне, если бы не рост, не размеры, и если еще в глаза не смотреть – вот глаза хитрые, улыбчивые, добрые, ехидные, печальные и упрямые абсолютно, очень скептические, и бесконечно умные, мудрую натуру скрыть не могли.

И очень часто, глядя по сторонам, что делается, я ну совершенно же невольно не вспоминаю даже – само просто всплывает, звучит, на язык лезет: «Ну и деревня. Сроду я не видал таких деревень. Гнили они здесь тысячу лет, и еще бы тысячу лет гнили, если бы не господин герцог».

Советская очень военная литература

Все, что начинается, сначала начинается в головах. То есть реальному событию предшествует его информационная модель. Нет, я хочу только сказать, что советская военная литература началась раньше, чем Великая Отечественная война.

Первым произведением о будущей войне я бы назвал стихи-песню Маяковского: «Возьмем винтовки новые, на штык флажки, и с песнею в стрелковые пойдем кружки!» Дети должны знать, что война обязательно будет, и к ней надо готовиться.

Уже потом, ближе к реальной войне, Павел Коган писал свое знаменитое: «Но мы еще дойдем до Ганга, но мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла родина моя!» Придет время – и он действительно умрет в бою.

Умрет в бою Аркадий Гайдар, автор «Судьбы барабанщика», и «Голубой чашки», и «Тимура и его команды» – книг, наполненных атмосферой предгрозовой, предвоенной: шпионы, учения, бронепоезда, красноармейцы и проводы в армию.

И поэт, которому суждено будет стать первым, любимым и главным Поэтом Великой войны – Константин Симонов – в пророческих стихах «Однополчане» уже писал: «Под Кенигсбергом на рассвете мы будем ранены вдвоем, и отлежимся в лазарете, и выживем, и в бой пойдем. Святая ярость наступленья, боев жестокая страда завяжут наше поколенье в железный узел, навсегда». А это еще 1938-й год, это еще за год до Второй мировой написано, за три года до 22 июня 41-го.

В тридцать же восьмом году написан знаменитый роман Николая Шпанова «Первый удар». Боевые летчики, спор о преимуществах бомбардировщика и истребителя, нападение фашистов и могучий контрудар, громящий врага в его логове: мы мигом победили, а немецкие пролетарии за нас.

Предвоенное кино мы также должны упомянуть, потому что кино начинается с идеи, а идея прежде всего воплощается в сценарии. Все эти «Трактористы», «Истребители», «Если завтра война» – сначала ведь были сценариями, были написаны рукописи, напечатаны на пишущих машинках, имели так или иначе литературную основу.

Так что война в литературе началась раньше, чем в жизни. И нам следует так и выделить: «Предвоенный период советской военной литературы». Это будет правильно, и это будет честно.

И в промывание мозгов народу эта литература вклад внесла. Будущих призывников, и тружеников тыла, и миллионы павших солдат, и миллионы вдов и сирот, десятки миллионов погибших, весь народ – всех воспитывали в духе милитаризма, героизма, патриотизма и жертвенности. Мы правы и победим, а враг не прав и будет разбит, и такое развитие событий неизбежно.

Потом грянула война, и писатели от страшной неожиданности происходящего аж прибалдели и примолкли. Кроме самых уж маститых и самых хворых и стареньких – они перед самой войной уже были призваны в армию, получили форму и звания – и были распределены по армейским, корпусным и дивизионным многотиражкам. А помаститее – в центральные органы: газета Наркомата Обороны СССР «Красная Звезда» и военные корреспонденты прочих изданий. То есть: по предварительному плану партии и правительства писатели были самым непосредственным и прямым образом поставлены на обслуживание военного процесса: вдохновлять бойцов призывами и рассказами о подвигах – и вдохновлять население рассказами о подвигах фронта и призывами к самоотверженному труду в тылу. Короче – из всех жанров литературы на войне для нас важнейшим является публицистика.

Ну, первым публицистом войны был, разумеется, Илья Эренбург. В первый же день войны он был зачислен корреспондентом «Красной Звезды», писал также для «Правды», «Известий», Совинформбюро – полторы тысячи статей за войну. Его статьи были наиболее эмоциональными, накаленными, и в то же время простыми и доходчивыми по форме, при этом логичными и очень высокопрофессиональными. Они остаются образцом военной публицистики. Эренбурга на фронте читали больше всех других, просто в первую очередь читали, его фамилию знали.

Знаменитый лозунг «Убей немца» принадлежит Эренбургу и Симонову, сейчас уже невозможно разобраться в процентах, так сказать, и подробностях соавторства. У Эренбурга была статья, которая называлась просто: «Убей!» В военных многотиражках просто была часто рубрика: «Убил ли ты сегодня немца?»

Было мнение, что Гитлер объявил Эренбурга личным врагом и приказал повесить, как только захватят. Ну, документа на этот счет нет. Как нет документальных подтверждений, что Гитлер объявлял так же личным врагом Левитана (который диктор, естественно, а не художник или еще кто), командира подлодки Лунина (якобы торпедировавшего «Тирпиц»), командира подлодки же Маринеско, и еще ряд лиц. Но. Слух – это всегда эхо репутации, тень портрета, такая метафорическая оценка. И такая «народно-обывательская» репутация Эренбурга как личного врага Гитлера о многом говорит.

Несколько десятков заметных статей написал Алексей Толстой, в основном в первую военную осень-зиму. А также работали Константин Симонов, Борис Горбатов, Василий Гроссман, Николай Тихонов и еще десятки и сотни писателей и журналистов; военная публицистика – это отдельная и огромная тема.

Ну, старая шутка: «Когда пушки говорят, музы молчат». Это не вовсе так, не совсем молчат, всем понятно. Но музы несколько меняют репертуар и тональность. Вдруг оказывается, что они непроизвольно норовят идти строем. У муз меняется осанка, и вместо туники или пеплума они вдруг примеряют доспехи.

Строго говоря, с военной публицистики началась литература вообще. Запыхавшийся воин, крича, что вот с той стороны идет толпа врагов, и вождь, схвативший дубину и ободряющий всех воплем, что били мы всех, убьем и этих – вот они и положили начало литературе вообще. Передача важнейшей информации, словесное обсуждение жизненно важной, судьбоносной ситуации – вот ведь что лежит в основе литературы.

И если в первые недели войны публицисты подчеркивали отличие немцев от фашистов – мы воюем не с немецким народом, а именно с фашистами, агрессивными носителями человеконенавистнической идеологии, а великий немецкий народ Бетховена и Гёте нам не враг – то через несколько месяцев тяжелейших поражений точка зрения изменилась. Вермахт был так силен, победоносен и неостановим, судьба страны была в такой смертельной опасности, нас так давили и гнали перед собой – что пришлось включать до предела все ресурсы, в том числе ресурсы эмоциональные и идеологические. И публицистика преподавала и внушала армии и стране науку ненависти.

Немец предстал недочеловеком. Зверем, убийцей, животным. Он был лишен человеческих чувств и черт – любви, сочувствия, дружбы, верности, мужества. Он был кроваво жесток – но труслив. Глуп, уродлив, мерзок, безграмотен. Жаден, прожорлив, похотлив, лжив. Его мечтой было всех поработить, убить, ограбить, изнасиловать. К нему допускалось только одно отношение – убить как бешеную собаку. Стереть с лица земли вместе с его фашистским логовом.

И после Сталинграда, ко времени Курской битвы, когда в сорок третьем году Красная – уже Советская – армия пошла вперед, освобождая руины разрушенных городов и пепелища сожженных деревень – пристрелить немца было уже делом обычным, нужным, похвальным.

Если подходить с мерками мирного времени – советская военная публицистика была героической, но людоедской. Она была отчетливо пропитана антинемецким геноцидом. Она призывала к жестокости, возводя ее в добродетель. Но какие на хрен мерки мирного времени! Война была смертельной, за выживание – и немецкая пропаганда отнюдь не сияла гуманизмом, говоря о славянских недочеловеках, еврейских выродках, диких азиатских красноармейцах и кровожадных кавказцах с кинжалами. Преподнося за счастье работать дикарям скотниками на немецких фермеров.

Так что когда летом-осенью сорок четвертого – «Десять сталинских ударов» – или тем паче весной сорок пятого советские солдаты, уцелевшие в огне, крови, грязи, смерти, сталкивались с немецкими пленными или гражданским немецким населением – результаты бывали сами понимаете. Проехать танком по колонне беженцев, изнасиловать всех женщин подряд от двенадцати до семидесяти, разграбить и загадить дома – все бывало. На войне как на войне. И публицистика, помогшая выстоять и победить – одновременно внесла вклад в воспитание солдатского зверства. А потому что немцы гады, не люди, должны ответить за все свои страшные преступления против нас и всего человечества, и на них, на немцев, человеческие законы не распространяются. Как они не распространяются на бешеных собак.

Так что в апреле сорок пятого пришлось спешно давать в публицистике задний ход. Говорить о гуманизме. Что мы не мстим. Мы освободители. А насильников будут наказывать по законам военного времени. Расстреливать то есть. Что и бывало. Но далеко не со всеми, разумеется.

И когда начальник Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) Георгий Александров подсек ноги Эренбургу статьей в «Правде» «Товарищ Эренбург упрощает», и перепуганный Эренбург написал лично Сталину, что если надо – он может писать, а если надо – может не писать, это был именно акт резкой смены публицистической линии: хватит прыти, всем заткнуться, писать о подвигах – и баста.

Можно считать, что советская военная публицистика, начавшаяся 22 июня 1941 года статьей Эренбурга, которая так и называлась: «В первый день» – в принципе закончилась 14 апреля 1945 статьей Александрова. Еще три недели продолжалась война, и корреспонденты писали о подвигах на фронте и самоотверженной работе в тылу, а в августе они освещали молниеносную войну советско-японскую, но это была уже инерция, накат, здесь озарений и открытий уже не было.

…А вот с поэзией – с поэзией очень интересно и показательно. О предвоенной военной поэзии мы несколько слов сказали. Когда началась война – эти стихи были уже никому не нужны. Тут не до стихов.

Но песня – войны, товарищи, без песен не бывает. Песня – это ее первейшее отражение в искусстве, это аудиоряд эмоционального военного состояния, если можно так выразиться. А формально это – ряд вербально-мелодический. Стихи, воспроизводимые не обычной разговорной речью, а речью интонационно, мелодически организованной. Где фонетическая и тональная организация соответствуют семантической и эмоциональной нагрузке вербального оформления. Простите за научный такой оборот, семантикой и лингвистикой мы сегодня заниматься не будем, это так, к слову пришлось, для понятности этот формальный взгляд, кто понимает.

То есть. Текст песни – стихи – это безусловно литература, и об этой литературе несколько слов сказать необходимо.

Здесь с предвоенным созданием военных песен тоже интересно получается. Вот всесоюзно любимая «Три танкиста» – стихи Бориса Ласкина, 1939 год. А вот и «Марш танкистов» того же Ласкина, впервые прозвучал в том же фильме «Трактористы»: «Броня крепка, и танки наши быстры». И припев помнила вся страна: «Гремя огнем, сверкая блеском стали пойдут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и Ворошилов в бой нас поведет!» Ну, столкновения с японцами на озере Хасан были в 38-м году, на Халхин-Голе в 39-м, так что уже «решили самураи перейти границу у реки».

А вот с песней «Принимай нас, Суоми-красавица… раскрывай же теперь нам доверчиво половинки широких ворот», написанной Анатолием Д’Актилем, он же Френкель (не Ян, не путать) – немного другая история. Видите ли, Зимняя война, она же советско-финская, началась фактически 26 ноября 1939 года с ноты Советского правительства, а 30 ноября начались собственно военные действия. И строки «Невысокое солнышко осени зажигает огни на штыках» были написаны еще летом 1939 – заказ уже был сделан! С финнами еще мир – но военная песня уже готова. Правда, славы большой не досталось ни той войне, ни песне.

Исаковский написал в 1938-м стихи песни «Катюша» – этого песенного гимна военной эпохи. Знаменитее песни просто не было, так много, часто не пели ничего больше.

24 июня, через два дня после начала войны, были опубликованы стихи Лебедева-Кумача «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой». Еще через два дня они стали песней на музыку Александрова, и песня эта, «Священная война», стала символом военной эпохи. До сих пор памятна, не забыта.

«Темная ночь» из фильма «Два бойца», самая широко известная, наверное, из таких тихо-лирических песня войны, которую пели, так сказать, для себя – это стихи Владимира Агатова на музыку Богословского. «Землянка» на стихи Алексея Суркова: «Бьется в тесной печурке огонь».

Песенная поэзия очень занимала немалое место в литературе Великой Отечественной войны. Главное что – известность ее была огромной, непосредственное влияние на слушателей было огромным. Думаю, что эта тема заслуживает отдельного исследования и ждет своего исследователя: «Роль и значение песенной поэзии в культуре большой войны». Война – этот тот исторический излом, тот экстрим, когда вперед и вверх выходит род и жанр искусства самый краткий и насыщенный эмоционально и энергетически. Это исходная, первозданная поэзия – очень востребованные народом слова, поэтически организованные и исполненные мелодически, на ритмованной музыкальной основе.

Но обычно, в обыденном употреблении слов, мы это поэзией не называем. Как-то давно произошло расподобление поэзии и песенных текстов. (Такие феномены, как Высоцкий – это редчайший случай абсолютного единства стихов и их исполнения. А мы говорим сейчас о традиции.) Поэзия – это то, что напечатано на бумаге, что поэты и вообще исполнители произносят речью без музыки.

И здесь поэтом эпохи является, бесспорно, Константин Симонов. Написанное еще в июле 41-го стихотворение «Жди меня» – это главные стихи войны. Если знал кто-то хоть одно стихотворение – так это было оно. Его перепечатывали многотиражки, его посылали в письмах с фронта в тыл и из тыла на фронт, эту фразу – «Жди меня, и я вернусь!» – писали на бортах грузовиков и башнях танков, мелом и краской.

Симонов – очень крупное, принципиальное явление советской литературы. Пацан, воспитанный сталинскими пятилетками, убежденный в советских идеалах юный комсомолец – он был проникнут духом победы мирового коммунизма абсолютно искренне! Убежденный советский романтик, патриот в военно-революционном духе, он писал свои советско-патриотические стихи абсолютно искренне, убежденно, что называется по зову сердца.

Сегодня к Симонову относятся несколько пренебрежительно: «сталинский мальчик», «лауреат сталинских премий» «официальный поэт» и тому подобное. Мол, раз не был в оппозиции и гоним, да раз стихи его не видны как формально изощренные – так это поэтишка так себе, в общем. Но все обстоит совершенно иначе.

Если возводить литературную преемственность – Симонов прямой наследник Лермонтова, его военных стихов, и прежде всего – «Завещание»: «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть…» Это ровный ритм, это спокойное мужество и стоицизм, это война и смерть как профессия и призвание мужчины, тяжелое и печальное, но необходимое призвание. Здесь же у Симонова борьба и открытия, это память о подвигах и жертвах предков как просто о тяжелой работе. И это романтика – как стремление в неизведанное, жажда открытия и переустройства мира, жажда исполнить свой долг и победить даже ценой своей жизни.

И еще, конечно, это традиции Киплинга. Недаром под старость он его много переводил. Мужество, долг, спокойствие, презрение к опасностям и смерти – при этом весь груз тяжкой миссии, собачьи условия жизни, простота и демократизм жизненных ценностей. И – честность, честность! Подвиг как обыденность тяжкой работы, без всякого пафоса. О, Киплинг был великий поэт! простите за банальность…

Симонову было двадцать лет, когда началась Гражданская война в Испании, когда Союз помогал республиканцам, когда люди со всего мира ехали добровольцами воевать в интербригадах против фашистского режима Франко. Это было для многих, прежде всего юных, время великого идеализма и великих надежд, время веры в справедливость на этой земле. Вот на мифологии этой войны начался юный поэт Кирилл Симонов, который взял себе имя Константин, потому что картавил и «р» не выговаривал, называть себя при знакомствах было немного неловко и смешно, бывает такой юмор судьбы.

А в стране был военный психоз. Военные конфликты с Японией. Враждебное окружение. «Рот фронт», сжатый кулак вверх, коммунисты в тюрьмах, Эрнст Тельман. Пилотки-«испанки». Этот дух пронизывает и поэзию Симонова. «Когда его тяжелая машина пошла к земле, ломаясь и гремя, и черный столб взбешенного бензина поднялся над кабиною стоймя…» «Уж сотый день врезаются гранаты в Малахов окровавленный курган, и рыжие британские солдаты идут на штурм под хриплый барабан…» «Мы сняли куклу со штабной машины. Спасая жизнь, ссылаясь на войну, три офицера – храбрые мужчины – ее в кабине бросили одну…» «Он в полночь выехал. Как родина близка! Как долго пароход идет в тумане! Когда он был убит, три лавровых листка среди бумаг нашли в его кармане».

Симонова можно читать долго. Никто не выразил дух предвоенной и военной эпохи так, как он. «В кофейнике кофе клокочет. Солдаты усталые спят. Над ним арагонские лавры тяжелой листвой шелестят». Это совершенно от-лермонтовские стихи, и тональность, и эмоциональный строй.

А вот это уже современный вариант «Баллады о вересковом меде», а если еще ближе – фильма Говарда Хьюза о Первой Мировой «Ангелы ада»: «Вам про оружье рассказать, не правда ли, сеньор? Мы спрятали его давно. Мы двое знали, где оно. Товарищ мог бы выдать под пыткой палачу. Ему, который мог сказать, мне удалось язык связать. Он умер – и не скажет! Я жив – и я молчу!» («Рассказ о спрятанном оружии».)



Поделиться книгой:

На главную
Назад