Она внимательно вгляделась в дочку — нет, при такой внешности нечего и надеяться пристроить её быстро. Хорошо, подвернулся её собственный брат...
— В доме все так взволнованны, — бросила Софи, склонившись над вышиванием.
— Вот как? — насторожилась мать.
Привычка к шпионству даже в собственном доме делала её осторожной и наблюдательной.
— И что же говорят в доме? — принялась она выспрашивать дочь.
— Разное, — уклонилась Софи. — Ну а что касается меня, то я знаю их содержание.
— Ты их читала? — резко бросила мать.
— Что вы, я узнала об этом через гаданье...
Мать подозрительно посмотрела на дочь. Она не поверила её словам, хотя в доме действительно появился человек, который при помощи дат рождения, цифр и точек брался предсказывать будущее.
— Ну если ты такая учёная, — презрительно бросила мать, — то тебе, сударыня, придётся отгадать содержание этого письма на двенадцати страницах.
Девчонка пронырлива, хотя и любит представляться наивной и невинной. Ах, если бы она была хоть чуточку изящнее...
— Я верю искусству этого человека. — Опустив глаза, Софи выскользнула за дверь.
Она не замедлила появиться и подала матери сложенный листок бумаги.
«Предвещаю по сему, — прочитала мать, — что Пётр III будет Вашим супругом».
Принцесса Анхальт-Цербстская задумчиво посмотрела на дочь. Она прекрасно понимала, что всё это гадание просто чушь, видно, девчонка каким-то образом узнала содержание писем. А там действительно приглашали в Россию, правда инкогнито, неофициально, приглашала не сама императрица, а люди, стоящие близко к трону и в то же время связанные с прусским королём. А уж ему-то принцесса служила верно и знала, как ему было бы выгодно иметь своего человека на российском троне.
Она сделала жест, удаляющий дочь из комнаты. Она должна была подумать...
— Если вам делают такие предложения из России, — невинно подняла глаза Софи, — грех отказываться... Ведь это составило бы моё счастье.
— О каком ещё счастье ты мечтаешь? — вспыхнула мать, уже готовая дать дочери очередную пощёчину. — Ты же согласилась на брак с Георгом. Скоро свадьба. Что скажет он, когда узнает, что ты мечтаешь о другом?
Софи присела в низком реверансе:
— Он может только желать моего счастья и благополучия...
Она вышла, искоса взглянув на мать. И взволнованно пробежала в свою комнату. Теперь решалась её судьба.
— Выкинь всё это из головы, — резко крикнула ей вдогонку мать.
Но Софи не выкинула. Она улучила минутку и перекинулась парой фраз с отцом. Недалёкий и туповатый солдафон, отец, однако, очень любил дочь, и ей не стоило большого труда убедить его...
Состоялся разговор между супругами, и мать покинула кабинет мужа стремительно, вся красная от злости и досады.
Но в своём будуаре задумалась над выгодами создающегося положения. О, она уже видела себя первым лицом в российском государстве, видела себя в центре всех придворных интриг, богатой, каждому жесту которой повинуются все эти дикие русские мужики. О Софи она и не помышляла...
Но, с другой стороны, размышляла мать, лучше синица в руках, чем журавль в небе. Георг надёжнее, о браке всё условлено, он в её руках, руках будущей тёщи, может доставить ей столько приятных минут своим любезным обращением, своей услужливостью. А там...
Но Софи недаром в свои тринадцать лет уже хорошо понимала человеческую натуру. Она ненавязчиво направляла мысли матери по нужному руслу — нет, этот брак может быть выгоден и успешен только для неё.
Екатерина усмехнулась — она хорошо изучила свою мать. И опять вернулась мыслями к настоящему. А настоящее было достаточно безрадостным. Императрица умирала, но ведь не ей, Екатерине, достанется корона, а ему, единственному человеку, которому она, великая княгиня, не сумела понравиться, — её мужу. Он презирал её и боялся. Ступенька на пути к престолу, однако какая ненадёжная ступенька...
Она уснула далеко за полночь, и сон её был тяжёлым. Ей снились густые кучевые облака, в этой тяжёлой заоблачной выси посверкивали молнии. Она стояла далеко внизу и поднимала вверх руки, к этому сиянию, посверкиванию, но тяжесть земного притяжения сковывала ей ноги. И она падала в талый снег, в колею красной глинистой дороги, как будто падала в лужу крови...
Глава V
Карета остановилась у подъезда высокого деревянного дворца.
Соскочил кучер, откинул подножку. Тяжело сошёл полковник. Не дожидаясь приглашения, сунулась в светлый прямоугольник дверцы и Ксения. Она выбралась из тёплой полутьмы кареты, поставила ногу на подножку. Что-то напомнило ей прежнее, какое-то забытое воспоминание. Словно бы это было привычно — она слегка подхватила юбку и опустила ногу к земле.
Дорожка возле высокого, веером расходящегося крыльца расчищена, твёрдая мёрзлая земля встретила её башмак. Легко, как когда-то, она скользнула на землю и встала перед дворцом. Он был полон огня, тепла, все окна светились жёлтым, словно взошло теперь, в стылую морозную пору, новое солнце, пробилось лучами сквозь разноцветные витражи бельведеров, осветило подстриженные деревья и кусты вокруг дорожки. От этого света потускнели, словно размазались, белые столбы света в небе, живая плоть внутреннего солнца затемнила их, заглушила их холодный неуклонный безостановочный бег.
Полковник в пояс поклонился Ксении.
— Входи, госпожа Петрова. — Голос его был серьёзен и суров, и Ксения подчинилась его властному тону.
Об руку с полковником взошла она на невысокое крыльцо, вступила в высокую резную дубовую дверь, почтительно открытую пожилым слугой.
— Всё готово? — вполголоса спросил полковник.
Тот едва заметно наклонил голову, позволявшую увидеть прямой пробор на промасленных волосах. Ливрея слегка сморщилась от поклона...
Полковник хлопнул в ладоши, и из широкого и длинного коридора выступили две толстощёкие женщины в чистых белых передниках и плоёных чепчиках.
— Делайте, как приказано, — тихо сказал им слуга в ливрее, и женщины подошли к Ксении.
Она стояла спокойно, пустыми и покорными глазами глядя перед собой.
Женщины взяли её под руки и повели...
Она позволила делать с собой всё, что хотели эти женщины. Не сопротивлялась, когда они поставили её в огромную бочку с горячей водой, пока намыливали и сливали на её роскошные каштановые волосы и потом, когда растирали её в неглубоком корыте, растирали жёсткими суровыми полотенцами, надевали легчайшую, словно пуховую, рубашку, надевали на её ноги тёплые меховые коты, завёртывали в широчайшую теплынь подбитого пухом шёлкового капота.
Взгляд её оставался пустым и покорным, но тело млело в горячей воде, тысячи иголок вонзались в её израненные и расцарапанные ноги, лёгкие судороги пробегали по всему телу от макушки до самых пяток. Тело её нежилось, оттаивало под слоем мыльной пены и горячей воды, жадно впитывало в себя живительное тепло, горело под упругими взмахами полотенец. Оно вспомнило и само запросило горячих обжигающих ударов берёзового веника. Но Ксения не обратила внимания на эти призывы её словно бы жившего отдельной от неё жизнью тела.
И только когда её посадили в большой, жарко натопленной горнице перед громадным зеркалом в резной дубовой раме в мягкое кресло, она словно бы очнулась.
Из зеркала смотрела на неё моложавая женщина, с зарумянившимися от тепла смуглыми щеками, слегка запавшими возле скул, с красными, обветренными, но сейчас смазанными маслом губами, прямым тонким носом и высоким чистым белым лбом. Женщины осторожно расчесали её длинные роскошные волосы, уложили их вокруг головы, туго затянули ленты плоёного чепца.
Стукнула дверь, вошёл полковник. Он жестом отослал их, и они, неуклюже кланяясь и торопясь, вышли из горницы.
Полковник взял стул и присел возле Ксении. Он уже переоделся, и сейчас на нём был домашний мундир без эполет и аксельбантов, простые лосины тёмного цвета и старые разношенные сапоги.
Он долго смотрел на неё.
— Ты помнишь это зеркало? — тихонько спросил он в волнении и испуге. Ему всё казалось, она сейчас вскочит, убежит, закричит...
Ксения смотрела в зеркало. Пустой, покорный её взгляд изменился, глаза обрели покой и умиротворение, и в них зажглись огоньки лукавства.
Она высунула язык своему отражению и скорчила ему рожу.
— Ты совсем не изменилась, — всё так же со страхом и волнением проговорил он. — Ты всё та же капризная и своевольная девчонка, какой я знал тебя...
Она повернула к нему голову, протянула руку в широком, ниспадающем до самых пальцев рукаве:
— Седины много.
Поворошила его седые-седые волосы, скользнула по густым серо-чёрным бровям.
Он замер от её неожиданной ласки, растерял все слова, которые хотел сказать.
— Я помню, — печально вернулась она к началу разговора, — это очень дорогое зеркало, это зеркало твоей матери.
— И твоё, — печально подтвердил он. — Я так долго искал его, но всё-таки нашёл. Я думал, тебе будет приятно опять посмотреть на себя...
Она повернулась к своему отражению в зеркале, высунула язык и принялась корчить гримасы.
— А ты знаешь, кто там, в зеркале?
Она не ответила и продолжала гримасничать.
— Это моя будущая жена, познакомься...
Она повернула к нему лицо, взгляд её глубоких голубых глаз затуманился.
— У тебя не будет жены, — сказала она грубым, мужицким голосом. — Ты в монастырь уйдёшь...
Он оторопел, но зажал рот рукой.
— Прости, что так привёз, силком, — заговорил быстро, горячо, не давая опомниться ни ей, ни себе, — столько лет искал, сколько раз ходил за тобой, сколько сил положил... Прости и за то, что силком под венец хочу вести... Да сил моих больше нет, что ты со мной сделала, змея подколодная, чем приворожила, чем опоила? Или убей меня, или любовь мою убей, или иди под венец... Что такого в тебе, что ни на одну и взгляда кинуть не могу, всё ты перед глазами стоишь, с кем ни лягу, а всё кажется, что это ты... Не могу больше, хоть в петлю головой...
— Да ведь я юродивая, Степанушко, — ласково сказала она, — да и не просто, а в образе брата твоего, Андрея... Теперь вроде отмолила его грехи, а всё равно он меня держит. Я уже давно Ксенией перестала быть, её похоронено тело, давно сгнило...
— Что ты болтаешь, что мелешь? — вскипел он, резко вставая. — Десять лет прошло! Сколько ж можно по улицам бегать, чай, не молоденькая, в одной кофтёшке да юбчонке убогой по морозу скакать! Я и тогда не верил, а теперь и подавно не поверю, что безумная ты. Ты нас всех умней, никаких себе забот не оставила, никаких горестей...
Глаза её были грустными, потухшими, когда она взглянула на Степана.
— А ведь и верно сказал — забот никаких...
Слова её больно резанули его сердце. А этот потухший взгляд сказал больше, чем все её слова.
— Прости, Ксенюшка, вырвалось... Я же знаю, как ты таскала на своём горбу кирпичи.
Она нахмурилась, но в памяти ничего не осталось.
— Знаю, знаю, рабочие каждый день приходили, говорят, чудо, кирпичей наверх, аж под самый купол натаскано... Смоленскую церковь строили тогда, лет уж с восемь назад, как там служить стали. Каждое утро не надо было кирпичи наверх таскать... Чудо-то чудо, а потом ночью залегли, увидеть чудо каждому захочется. А это ты... Такие подмостки себе смастерила, на спину повесишь, да и давай по лесам наверх. Как в тебе силы стало? Какие жилы из себя рвать, чтобы такие поклажи таскать? Вот и выходит, что чудо — человеческое чудо...
Она вся ушла в себя, но сколько ни вспоминала, не могла вспомнить, как это было с ней, когда кирпичи на спине таскала, да ещё на самый верх лесов Смоленской Божьей церкви?
— Не помню, — только и покачала головой.
— Не губи, Ксенюшка, — упал он перед ней на колени, — дай жить, дышать дай... Десять лет ведь ты уж меня на поводке водишь... Да разве десять? Как ты под венцом стояла с братом моим старшим, Андреем, так по сию пору вижу тебя. Голубица белая, ангел во плоти. Взглянул на тебя и пропал. С тех пор только о тебе и думаю. Всё ты перед глазами моими стоишь. Сколько мне отец с матерью твердили — внуков хотим увидеть. Да не довелось им. Крепко я стоял на своём — не хочу жениться, молодой ещё. Наследства лишить хотели — до того дошло. А уж каких красавиц сватали? Только я всё равно стоял на своём — не любя и под венец не пойду. Грех на душу взял — отца с матерью не слушал, большой грех — не замолить... Так и в могилу сошли они, не увидали меня степенным человеком. Только теперь мне всё едино, что в гроб, что под венец. Женой мне будешь, холить тебя стану, лелеять, в золотой клетке держать. Без тебя я пропал... Теперь я сам своей судьбе хозяин, сам голова, что хочу, то и ворочу...
Она усмехнулась своему отражению в зеркале.
— Да ты ухо-то приклони, — с упрёком он встал с колен, — бормочу, бормочу, а тебе уши-то, знай, золотом завесило.
Он отошёл в другой конец комнаты, потирая лоб и силясь ещё что-то сказать.
— Хлебца корочку, подайте Христа ради, — вдруг затянула Ксения тоненьким голоском.
— Господи Боже, — дико вскрикнул он, — и не подумал, что голодная ты, что ведь намёрзлась да в брюхе пусто. Погоди, счас, счас... Всё словами угощаю.
И забил в ладоши, призывая слуг. Забегали, захлопали дверями, натащили высоких серебряных мис, больших горшков с мясами, подносов с пирогами.
— Садись, отведай, — поклонился он ей в пояс и сам присел возле стола, уставленного рождественскими яствами.
Ксения вскочила, повернулась боком к зеркалу, высунула язык, задрала подол, выставила голое бедро. В зеркале отразилась высокая белая нога с голубыми прожилками. Ксения ещё больше наклонилась, так чтобы и Степану виден стал её голый зад.
— Тьфу, прости, Господи, — не удержался он от смеха и смущения, — что-то ты, ну и баба, прости, Господи...
И выскочил за дверь.
— Ничего, теперь небось не уйдёшь, — бормотал он, а в глазах стояло белое её бедро с голубыми жилочками...
Всю ночь он проворочался без сна. Снова и снова вставала перед ним Ксения. Молодая, тогда ещё во всей своей девичьей красе, в белом наряде невесты. Сияли золотом образа в церкви, тёмные лики икон выступали из сияния, сумрачные и торжественные. Золотые ризы священников сверкали так, что глазам становилось больно от этого блеска. Церковь полна народу. Съехалась вся родня Петровых и родня невесты, яблоку негде упасть в приделах и в главном помещении храма.
Степан держал венец над головой невесты и видел только её сверкающие волосы, скрытые туманной дымкой фаты. Высокая, только на самую малость ниже Андрея, статная, белокожая, с розовыми пятнами на щеках — такой и запомнилась она Степану. Такой видел он её в каждом своём сне, такой видел наяву.
Такой он хотел бы видеть её и теперь, уже с ним под венцом. Всё то сияние всегда стояло в его глазах. И он знал, что сияние исходило от неё, не от сотен свечей в гигантских паникадилах храма, не в тысячах крохотных огоньков, зажжённых перед образами, не от трепетных огоньков лампад.
Так и стояла перед его взором полыхающая внутренность церкви...
И он предвкушал своё венчание теперь, сегодня уже. Все распоряжения дал, чтобы всё сияло так же, как в тот час, когда он вдруг понял, что только от одной женщины на свете может исходить это сверкание и блеск.
Едва только окна дворца посерели, он вскочил и приказал запрягать.
И тут до его слуха донёсся колокольный звон — в это рождественское утро колокола благовестили не весёлую рождественскую трель, а выбивали похоронную музыку.
Густой и тягучий колокольный звон вонзился в уши щемящими трелями, уханьем больших басовых колоколов, плыл над утонувшим в рассветных сумерках городом безрадостно и тревожно, напоминая людям, что всё на свете тлен и суета, что даже в это праздничное утро никто не способен бороться с судьбой.
Похоронный звон возвещал городу, что праздника не будет, что его ждёт тихая и строгая печаль, слёзы уныния и извечной тоски.
Степан не поверил собственным ушам. Что это? Ведь Рождество, светлый праздник Христа. Неужели предвестие горя, неужели несбыточны его светлые мечты о сиянии в церкви, о золотых венцах над головами его и Ксении? Неужели Бог даёт ему знак? Сердце его затрепетало. Он бросился к окну, раздёрнул тяжёлые бархатные занавеси, попытался открыть заколоченные на зиму окна.