Не знаю, как я не свалилась, ползая животом по мокрым, смолёным сваям, однако храбро прыгнула и даже удержалась на покатом носу лодки. Подержалась-mo я за причал, а ноги мои понесло прочь от него.
— Держись за стекло, — скомандовал рыбак, и я отважно ухватилась рукой за скользкое стекло и сошла на дно лодки, гордая и высокомерная — не уронила себя в глазах избранного общества.
Рыбаки сверху следили за моим барахтаньем.
Я было присела на скамейку, но рыбак меня согнал:
— Тут я правлю. Стойте и держитесь за стекло.
И забил ветер в лицо, и брызги от реки, и дождь. Стёкла очков моих сразу заслезились, видела я плохо, но храбрилась.
Моторка ревела, волны, с причала такие махонькие, вдруг выросли. Стали угрюмыми и зловещими. Моторка качалась и резала их, распуская позади себя пенный след.
Не прошло и десяти минут, как мы уже подлетели к острову. И снова молодой мой провожатый распластался на носу лодки, ногами упёрся в причал, быстро и ловко перебирая тяжёлыми рыбацкими бахилами. Господи, да он же ноги сломает, вскрикнула я про себя. Но тут нос нашей лодки стукнулся о нос другой, привязанной к причалу, и рыбак сказал мне:
— Переходи на нос.
Он подал мне руку, жёсткую, твёрдую и огромную.
Я встала на покатый нос лодки, качнувшийся под моей тяжестью, и взглянула наверх. Да, тут надо быть обезьяной. Причал висел над моей головой, никаких ступенек. Сваи тоже закреплялись поперечными балками, и можно было вскарабкаться по перекрестиям. Но надо только очень постараться...
Всё-таки вниз легче...
Моторка сзади взревела. К несчастью, я забыла вовремя вынуть из сумки деньги и заторопилась, отрывая руку от скользких смолёных брёвен.
— Подождите, — закричала я, — я заплачу. — И потом, вы меня подождите. Я тут скоро, какой-нибудь час...
Повиснув между небом и водой, животом прижимаясь к смолёным брёвнам, я обернула голову к лодке.
— Да не надо ничего, — засмеялся рыбак, показав крупные белоснежные зубы, — а ждать не могу, некогда мне.
Моторка снова взревела и стрелой унеслась от причала, а я так и осталась висеть на смолёных брёвнах. Когда я с трудом взобралась на причал, цепляясь руками и обдирая крашеные ногти о дощатый настил, рыбак уже причаливал к берегу на той стороне.
Первой моей мыслью, когда я наконец встала на твёрдый настил причала, было: «Как же я выберусь отсюда? Навигация закрыта, пароходы не ходят, ещё немного — и стемнеет, все лодки с Ладоги уйдут домой. И что тогда?» Я махнула рукой — если уж добралась сюда, обратно как-нибудь. А нет, стану Робинзоном на этом необитаемом островке...
Я огляделась.
Дождь всё ещё сеялся незаметно и тихо, туман налипал на очки клочьями, но первый же взгляд придал мне отваги. Вездесущие рыбаки есть и здесь. Ура, робинзонада отменяется!
С того берега крепость казалась низенькой, приземистой, напоминала игрушечную. Теперь передо мной высились колоссальные, десятиметровой высоты, гранитные стены, кое-где разрушенные временем и последней войной, башни грозно хмурились как исполины на страже времени и небольшого острова, укреплённого ещё Петром Великим. Странное дело, повернёшься лицом к северу — ты в двадцатом веке, где носятся катера, лодки, а если встанешь лицом к стенам крепости, — сразу окажешься в восемнадцатом. Так и ждёшь, что сейчас просунутся сквозь узкие бойницы старинные пищали и огненное ядро упадёт к ногам.
Повернись к югу. Ещё чуть вправо — и за лентой Невы откроется вполне современный многоэтажный город, белый, как весь Ленинград, большой город-спутник — Петрокрепость.
И только тут, под стенами крепости, — тишина и пожухлая зелень травы да чернеет широкий проход между стенами.
И вдруг я увидела новую, свежую кладку на одной из башен. И суетились рабочие — крепость восстанавливалась, превращаясь в ту самую, что жила в восемнадцатом веке...
Кстати, нигде не нашла я каких-либо материалов о крепости. Кое-какие брошюрки, где вскользь и о крепости на Орешке, но план крепости мне пришлось нарисовать самой, где какие башни и ворота, каналы и мосты были в крепости тогда, больше двух веков назад...
Уже потом я узнала, что точная высота стен измерялась двенадцатью с половиной мерами, сложенными из дикого камня и кирпича. По ширине стен могла проехать тройка лошадей, запряжённая в карету. Внутри стен располагались казармы. А с самой северной стороны стояла та тюрьма, в которой и нашёл свою гибель молодой белокурый император. Не видевший за всю свою жизнь ни одного часа свободы...
Башни полуразрушены — на них почти нет крыш, но стены живёхоньки. Умели строить наши предки...
Прямо с причала я поднялась по откосу к арке к Государевой башне. Над ней шатровая крыша и шпиль с ключом. Крошечный, три-четыре метра длиной и два шириной мостик через полузасыпанный ров. В восемнадцатом веке он был, наверное, широким и глубоким, потому что заканчивался небольшой гаванью. Мостик покачивался на ржавых цепях. Теперь это просто бутафория, а тогда мост действительно поднимался и опускался на цепях, преграждая доступ в крепость. Должно быть, здорово скрежетал. Во всяком случае, в крепость можно было попасть и выйти из неё только водой. Теперь всё это выглядит нелепо и экзотично, но я сразу же одёргиваю себя — легко судить с высоты почти двух с половиной веков.
Гигантские стены обступают меня со всех сторон — площадь внутри совсем небольшая, её можно быстро обойти. Везде то развалины старых зданий, от которых остались одни фундаменты, как от церкви в середине крепости, — то казематы, сохранившиеся почти полностью. Внутри башни темно и мрачно, и мне становится не по себе.
Все историки в один голос утверждают, что царя Иоанна зарезали в башне Светличной. Я останавливаюсь около неё.
Какая же она по нашим масштабам небольшая, вся крепость. Километра нет в длину, а в ширину и того меньше. Слева от входа через Государеву башню тянется ряд арок, в стене. Это казармы. Тут жили солдаты, что невинно пострадали при бунте Мировича. Именно отсюда, из-под этих арок, вывел их Мирович в последний свой свободный час, поставил перед трупом зарезанного императора. Как можно жить в таких помещениях? Узкие длинные каменные мешки, а назывались пышно — кордегардия[4]. Даже для лошадей вельмож строили лучше — вспомнились боярские конюшни в Петергофе, а теперь там — санаторий.
Но как же глубоко в века уходят корни этой крепости. Ещё в 1323 году князь Юрий Данилович, внук Александра Невского, построил на этом месте, на крохотном Ореховом острове, небольшую деревянную крепость. Вот как об этом написано в Новгородской летописи: «В лето 6831. Ходиша новгородцы князем Юрьем и поставиша город на устье Невы, на Ореховом острове». Как отлично ориентировались наши предки. Остров естественно защищён и неприступен — от материка его отделяли две широкие, с естественным сильным течением протоки Невы. Это сейчас пару-тройку километров по воде ничего не стоит преодолеть для техники, для судов, моторных лодок. А тогда? Сколько же крови ушло здесь в землю, чтобы сохранить и удержать за собой Балтийское море. Каждый кусочек этого острова обильно полит кровью русских защитников. Шведы рвались к этой крепости. В 1348 году они сожгли её до основания, держали за собой полгода, но русское ополчение с Ладоги прогнало чужеземцев.
Три года новгородцы строили новую, на этот раз каменную, крепость. Триста пятьдесят два метра крепостных стен, высотой пять-шесть метров, шириной около трёх метров, сложенных из крупных валунов и известковых плит. А фундамент — три ряда валунов, скреплённых глиной. Три прямоугольные башни возвышались над стенами. В двадцати пяти метрах от западной стены пересекал остров с севера на юг трёхметровый канал. Пётр Великий засыпал его, заново укрепляя крепость.
К началу XVI века крепость устарела. Её стены не сдерживали теперь напор артиллерии. И старую, ещё новгородской постройки, крепость разобрали почти до фундамента. Поднялась на острове новая мощная твердыня — почти правильный вытянутый шестиугольник, стороны которого повторили все очертания острова.
Семь башен вознеслись по всему периметру через восемьдесят метров каждая. Все башни, кроме Государевой — прямоугольной — построили круглыми. Диаметр их достигал шестнадцати метров, а толщина стен — четырёх с половиной.
Четырёхэтажные башни на первом ярусе перекрывались каменными сводами, а на каждых следующих трёх — деревянными перекрытиями. Входы в башни оставались на уровне земли.
Единственный проезд в крепость сохранялся через Государеву башню. И сделали его не прямым сквозным, а изогнутым под прямым углом, чтобы не дать врагу возможности применить тараны.
Ворота в западных и южных башнях защищались опускными коваными решётками-герсами. Подъёмные мосты ограничивали доступ в крепость. По верху стен крытый боевой ход соединял все пункты обороны. Со стороны крепостного двора к стенам примыкали каменные лестницы — «взлазы».
В северо-восточном углу крепости находилась небольшая цитадель — крепость в крепости, отделённая от основной территории двенадцатиметровым каналом и защищённая тремя стенами с тремя башнями. Одна из них — Светличная — вход в цитадель.
Я рассказываю о крепости так подробно, потому что не хочется упустить ни одной детали. И прежде, чем войти в эту крепость, я изучала её достаточно основательно.
И вот теперь я вижу эту ещё сохранившуюся Светличную башню. Через канал, огибавший цитадель с западной и южной сторон, был перекинут деревянный подъёмный мост, чтобы в случае опасности он закрыл арку в стене цитадели. Створы ворот и опускная решётка-герса делали вход в эту крепость в крепости совершенно неприступной. Я долго разглядывала остатки камеры, герсы, и воображение рисовало мне тот вид, каким он был, когда сюда привезли безымянного арестанта — белокурого императора российского Иоанна. Вероятно, когда его доставили, «зицо» его было закрыто. И он не мог видеть, а только чувствовал, что его везут по воде.
Скрежетал подъёмный мост, гремели кованые цепи, поднимая герсу, гремели сапоги стражи по каменным ступенькам. И наконец его втолкнули в светлицу, открыли лицо. Наверное, он подсматривал через крошечные, оставшиеся не забрызганными чёрной краской пятнышки окна, видел колодец, вырытый во дворе цитадели, и канал, по которому входили в крошечную гавань суда.
Кто знает, видел ли всё это одинокий арестант, никогда не бывший под вольным небом, арестант, которого нельзя было знать никому в государстве. Почему же стал так опасен этот хилый юноша, едва умевший читать и никогда не узнавший государства, так сильно его охранявшего?
Только именем своим. Ему не повезло. Он родился в слишком высокопоставленной семье...
Я ходила и ходила по крепости, из кусочков сохранившихся камней, из мозаики оставленных временем следов соединяя всё в целостную картину. Мне было очень жаль этого несчастного императора, мальчика, лишённого материнской любви, окружённого грубыми, невежественными солдатами, затравленного своими стражами, а потом и зарезанного ими. Я старалась понять, что представляли собой его стражи, он сам, мысленно видела, как он дрожал от холода, кривил рот, поднося ко рту деревянную ложку с немудрящей едой, надолго вставал перед забрызганным чёрной краской окном, метался по светлице, как зверь в клетке. Даже в церковь его не выпускали. Он молился так, как его научили в самом раннем детстве, немногими наивными молитвами. Он читал только те книги, что давали ему стражи — религиозные, духовного содержания.
И как же трудно ему было среди них — он ведь знал, что он император, он научился критически относиться к своим стражам.
Он не понимал только одного — за что его держат здесь? А может быть, понимал?
Я долго ходила по всем закоулкам острова, сидела на каменном фундаменте церкви, стоявшей тут во времена Иоанна, разглядывала каждый камешек...
Уже темнело, когда я направилась к выходу.
Меня не тревожило, что я могу не уехать, остаться здесь, в крепости, на ночь. И думалось, может быть, это даже лучше — я глубже войду в эту атмосферу двухсотлетней давности, лучше пойму. Но мне повезло. Когда я вышла на причал, с острова уезжали рабочие, реставрирующие крепость. Я уже не боялась потерять «лицо», я вся была ещё мыслями там, в Светличной башне.
Я даже не обратила внимания, как ползу животом по тем же просмолённым брёвнам, стою в лодке, залитая брызгами Невы.
Я вернулась в Ленинград, а мне всё ещё представлялось узенькое окошко, забрызганное чёрной краской, оплывшая свеча в жестяном шандале, разметавшийся на кровати белокурый узник...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Великие люди не рождаются и не
подготавливаются воспитанием: они
образуются довольно сложным влиянием
окружающих обстоятельств, переживаемых
впечатлений, воспринимаемых идей...
В. А. Бильбасов. История Екатерины Второй, изд. Фридриха Готтгейнера, Берлин, 1900 год, т. I Глава I
С самого утра над Невской першпективой кружился крупный рыхлый снежок. С Финского залива дул пронзительный сырой ветер, превращал белые буруны снега в крутящиеся вихри, бросал прямо в лицо слипшиеся комья мокрых снежинок.
Белые хлопья пороши не успевали упасть на сырую глинистую грязь, как у самой земли их подхватывало потоками пронизывающего ветра и крутило позёмкой.
Яркие белые пятна чистого снега оседали на замшелых, почерневших крышах окраинных домишек и расписывали причудливыми узорами тесовую чешую больших усадеб.
Санкт-Петербург готовился к Рождеству Христову одна тысяча семьсот шестьдесят первого года.
Бревенчатый и низенький этот немецко-чухонский городишко спускался Невской першпективой к грязным осадистым берегам реки, катившей свои чёрные воды среди подмерзших заберегов льда. Над городом сверкала куполом собора и высоченной колокольней Петропавловская крепость, белел на противоположном берегу дворец князя Меншикова да неясно громоздилась напротив него приземистая, недостроенная ещё широта нового Зимнего дворца. Кое-где вдоль Невской першпективы высились среди бревенчатых изб дворцы знати, обнесённые тесовыми оградами с большими резными воротами. Но разбросаны они были далеко друг от друга, и разделяли их громадные проплешины пустой земли. Усадьбы стояли посреди пустошей — ещё царь Пётр щедро раздавал желающим строиться даровую бросовую и ничего не родившую землю.
Грязные стаи бродячих собак месили красноватую глинистую грязь, перебегали по деревянным мостам на другую сторону Невы, проваливаясь в навозные плотины и почти скрываясь в ухабах на самой середине широкой улицы.
Скопите деревянных лачужек, лотков и прикрытых тесовыми крышами прилавков обозначало рынок, загромождённый всякой дрянью — кучами мусора, отбросов, навоза, исходившими сладковатым тошнотворным запахом гнилостных испарений. Снег не прикрывал грязи, нечистот и мусора, таял на грудах его и скатывался в колею улицы, собираясь в лужи, подернутые узорами подстывающего льда.
Никто не обращал внимания на грязь и смрад, лавки желтовато светились слепыми окошками. Выпуская клубы пара из отворенных дверей, чёрные толпы народа валили в эти притоны шелков и пряничных петухов, разноцветных лент и светящихся солнечным блеском калачей. Мелкие лоточники-коробейники выставляли свой немудрящий товар прямо под мокрые хлопья снега.
В сыром мглистом воздухе белели палки разносчиков с нанизанной на них сдобной мелочью.
Толпа сновала по лавкам, торопясь успеть до Рождества побаловать себя заморскими пряниками и отечественными леденцами. Мещанский и ремесленный люд в серых скуфейках[5] и армяках, надетых едва ли не на голое тело, скучивался возле грязных дымных трактиров, рассадников буйства и разврата, пытаясь на медные полушки утолить нестерпимую жажду.
Мещанки-салопницы торопливо пробирались среди хмелеющей толпы в редкие светлые двери модных лавок, презрительно поджимая губы и стараясь не касаться серых и чёрных армяков, овчинных тулупов и нагольных полушубков.
Кипел, крутился водоворот предпраздничной толпы, прикрытый серыми сумерками умирающего дня.
— Пеките блины! — раздался вдруг над толпой суровый зычный крик.
На мгновение толпа замерла. Среди монотонного гула и шелестящего, как прибой, говора звук этот взвился, словно удар кнута, заставил прибой стихнуть, прислушаться к зову изумлённо и тревожно.
— Пеките блины! — требовал голос, одновременно хриплый, низкий и раскатистый. Чёрным покрывалом тревоги и страха повис он над толпой, достигая до самых отдалённых уголков рынка и всей торговой площади.
— Господи, помилуй, — закрестились в толпе, — беда, беда, юродивая кричит...
Салопницы и крестьянки из окрестных деревень протискивались ближе к голосу, вытягивали шеи из-за чёрного круговорота толпы. А из него, словно из воронки, вздымался и вздымался к темнеющему серому небу грозный и неумолимый голос, катился над людьми, застывая у самых крайних уголков и лопаясь в ушах хрусткими звуками.
Толпа очумело раздвигалась перед голосом, оставляя пустой дорогу высокой сухопарой женщине, стучавшей о подмерзающую грязь толстым суковатым посохом и грозно выкликавшей:
— Пеките блины!
Юродивая была высока ростом и пряма, как палка в её руках, размокшие, раскисшие башмаки едва держались на босых ногах, грязная зелёная юбка волочилась по талому снегу, а ветхая, бывшая когда-то красной, кофтёнка едва прикрывала прямые плечи. Из-под выцветшего тёмного платка свисали на чистый высокий лоб немытые и нечёсаные пряди волос. Нахлёстанные ветром впалые щёки пламенели, а сухие растрескавшиеся губы с силой выталкивали грозные и бессмысленные слова:
— Пеките блины!
Толпа испуганно шарахалась в стороны и не скоро смыкалась за юродивой. Пьяные мужики мгновенно трезвели, снимали шапки и осеняли себя крестным знамением, а целовальники[6] приникали к подслеповатым окошкам трактиров, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в снежной круговерти и серых сумерках наползающего с Невы тумана.
Юродивая шла, не видя и не слыша ничего вокруг себя. Крик рвался из её груди сам по себе, не вызывая у неё никакого отклика на лице, заглушая неумолчный рокот людского прибоя. Она притягивала к себе взгляды, как магнит притягивает железные иголки, и шла, нахмурив чёрные, залепленные снегом брови, высоко вскинув голову и крича тяжело, бездумно и грозно:
— Пеките блины!
Хвостом вились за юродивой мальчишки-озорники. Они норовили подставить ей ножку, влепить в лицо мокрый комок снега, зацепить палкой влажную, льнущую к грязи мостовой юбку, хватануть за одубелую на морозе кофту. Она ничего не замечала, шла и шла, тяжело втыкая палку в мёрзлые комья глины и мусора, и без устали возглашала:
— Пеките блины!
Сунулся к юродивой уличный разносчик с жёлтой, как патока, оструганной палкой, унизанной светлыми калачиками.
— Матушка, ситничка, — протянул калачик.
Она даже не взглянула в его сторону, дёрнула сухими, потрескавшимися губами:
— Аль отрубей не добавил?
И прошла мимо, оставив незадачливого продавца под насмешками и улюлюканьем толпы. Он юркнул в народ, торопясь улизнуть от злосчастного для его торговли места и проклиная себя в душе, что высунулся. Знал ведь, юродивая всё видит, чего не знает и не видит никто. Нет, бес его толкнул в спину. Вслед несчастному разносчику летел громовой хохот толпы.
И никому не было дела до угрюмого коренастого человека, шагавшего поодаль от юродивой, как раз там, где коридор расступившихся людей смыкался за нею.
Время от времени он поднимал голову и неотступно следил за каждым движением юродивой, отыскивая взглядом её голову в драном платке, возвышавшуюся над морем голов. Тёплая шинель-епанча[7] без всяких знаков различия и высокая соболья шапка выделяли его из толпы, но лица не было видно из-за поднятого воротника. Лишь широкие рыжеватые усы топорщились под жёстким ветром, да пятнами оседал снег на высокой шапке. Краснели набрякшие веки и то и дело смаргивали прилипающие снежинки.
В сутолоке предпраздничной суеты никто не обращал внимания на закрытую чёрную карету, медленно продвигающуюся по самой середине улицы. В отличие от проезжающих экипажей, кучер, сидевший на облучке, не кричал прохожим обычного: «Пади!» Он молча взмахивал на неосторожного кнутом и щёлкал его концом по таявшему снегу.
Запряжённая только одной коренной лошадью, карета тяжело переваливалась на колдобинах, и кучер то и дело хватался свободной от вожжей рукой в неуклюжей меховой рукавице за облучок, чтобы не сползти в стылую разбитую глину.
Темнело быстро. С Невы наползал мокрый туман, словно струи пара из бани, прижимая к земле студёный ветер, вился вокруг ног прохожих сизыми клочьями и поднимался выше, к плечам и локтям, окутывая нагольные полушубки и мантильки.
Ещё кричали разносчики товаров, расхваливая свою снедь, громче гомонили кучи мужиков возле парящих дверей трактиров и кабаков, гнусавили нищие, протягивая искалеченные, а то и нарочно вымазанные руки к последним покупщикам, кричали растрёпанные бабы, уволакивающие своих размякших на холоде от сивухи мужей, орали мальчишки в рваных зипунах и армяках с чужого плеча, но туман как будто приглушал звуки, прижимал их к мокрой красной земле, растворял в холодном белёсом мареве.
В последний {Таз вскричали уличные озорники вслед юродивой:
— Дура! Ксения — дурочка, дура...
Ещё раз возгласила юродивая свой зычный и неумолимый клич:
— Пеките блины!
И улица начала пустеть. Зажигались первые вечерние костры на перекрёстках, сгрудились вокруг них сторожа с колотушками, в накинутых на плечи длинных нагольных тулупах, заскрипели закрываемые на ночь ворота больших усадеб, залаяли, завыли, перекликаясь, собаки.