Д. А так, что на нем говорят в папской курии, при дворе герцога[155], где люди более образованны и, следовательно, говорят лучше, чем в городах Италии.
Н. Вот и соврал. Скажи-ка, что на этом придворном языке значит morse?
Д. Значит «умер».
Н. На флорентийском что оно значит?
Д. А на флорентийском значит «укусил».
Н. А в этих твоих стихах E quando il dente longobardo morse «morse» в каком употреблено значении?
Д. В значении «задеть», «оскорбить», «напасть», это переносное употребление от флорентийского mordere «укусить».
Н. Выходит, ты говоришь по-флорентийски, а не по-придворному?
Д. Ну, большей частью, но я избегаю слишком уж флорентийских слов.
Н. Избегаешь? А это что такое Forte spingava con ambe Ie piote, что здесь это слово spingava?
Д. Так говорят во Флоренции: spingare «бить копытом», «лягаться» про животное: ella spinga una coppia di calci «два раза бьет копытом», я же это самое хотел сказать про того, кого встретил в аду, вот я и употребил spingare.
Н. Ну хорошо, а зачем, разумея ноги, ты говоришь не gambe, a zanche: E quello che piangeva con Ie zanche?
Д. Затем, что во Флоренции zanche — это ходули: ряженные призраками на праздник Сан Джованни становятся на них и передвигаются как на ногах, вот я, разумея ноги, и сказал zanche.
Н. Ловко же ты избегаешь флорентийских слов. Но скажи, немного дальше у тебя говорится: Non prendete, mortali, i voti a ciancie, почему ты произносишь ciancie, а не zanze, как ломбардцы, раз уж ты употребляешь ломбардское vosco и со del Ponte.
Д. Zanze — это слишком уж варварское слово, a «vosco» и «со» я употребил оттого, что это не столь варварские слова, и оттого, что в обширном сочинении дозволено употребить несколько чужих слов, как это сделал Вергилий в стихе
Troia gaza per undas[156].
Н. Пусть так, но разве мы скажем, что Вергилий писал не по-латыни? Д. Нет, не скажем.
Н. Стало быть, ты, вставив «со» и «vosco», не изменил свой язык. Впрочем, не пустой ли это спор? Ведь ты сам в поэме не раз поминаешь, что говоришь по-тоскански и по-флорентийски. Вспомни, что сказано в «Аде» о том, кто услышал твою речь: «И он, узнав тосканский говор мой» или в другом месте, устами Фаринаты[157]:
Ты, судя по наречию, наверно
Сын благородной родины моей,
Быть может, мной измученной чрезмерно[158]
(пер. М. Лозинского).
Д. Верно, там это есть.
Н. Тогда почему ты отрицаешь, что говоришь по-флорентийски? Но я еще попробую переубедить тебя с книгами в руках, посредством сопоставления. Будем читать твою поэму и «Моргайте»[159]. Ну, читай. Д. Nel mezzo del cammin di nostra vita Mi ritrovai per una selva oscura Che la diritta via era smarrita[160]. H. Довольно. Теперь из «Моргайте». Д. Какое место?
Н. Какое хочешь. Открывай наугад. Д. Вот:
Non chi comincia ha meritato, 5 scritto Nel tuo santo Vangel, benigno Padre. Н. Какую же разницу ты усматриваешь между своим языком и «Моргайте»?
Д. Есть небольшая. Н. А по-моему, никакой. Д. Нет, что-то есть. Н. Что же?
Д. Да хоть вот это chi, оно слишком флорентийское. Н. Как так, ведь ты сам говоришь:
Io поп so chi tu sia, пё'рег qual modo Venuto sei quaggiu, ma fiorentino[161]. Д. Твоя правда, а я, стало быть, неправ.
Н. Милый мой Данте, я хочу вывести тебя из заблуждения: сравни свою поэму с флорентийским наречием, и ты поймешь, что если кому пристало стыдиться, то не тебе, а Флоренции. Перечитай свои стихи, и ты увидишь, что тебе не чужда неуклюжесть, как в стихе: Poi el partimmo е nandavamo introcque
грубость вроде:
Ho коли ты не уберегся даже от такого, что позорит твою поэму, то разве мог ты уберечься от других бесчисленных речений, свойственных родной Флоренции, — ведь искусству невозможно отрешиться от природы. Ведай и то, что нет языков, которые были бы просты по составу, каждый всегда смешан с другими языками. Но язык имеет отечество, ежели преобразует заимствованные слова по мере употребления и притом настолько силен, что не изменяет свой строй от новых слов, а сам их перестраивает, вбирая чужое так, что оно кажется собственным. И если кто с любовью пишет на родном языке, тот должен поступать, как ты, но не должен говорить, как ты: ибо ты прав в том, что взял изрядно слов от латинян и от других наречий, и что сам придумал новые слова, но ты неправ в том, что язык твой от этого будто бы перестал быть флорентийским. Гораций[162]говорит:
... Когда еще Энний[163] с Катоном[164]обогащали латинскую речь находками новых слов и названий...[165]
хваля Катона и Энния за то, что они первые содействовали обогащению латинского языка. В римском войске было не более двух легионов римлян, всего около двенадцати тысяч человек, из иных же племен — двадцать тысяч, но так как стержнем были римляне с их военачальниками, остальные же воины подчинялись римскому порядку и дисциплине, то на все войско в целом перешло имя, авторитет и достоинство римлян. Ты же, введя в сочинения двадцать легионов флорентийских слов, пользуясь флорентийскими формами, временами, наклонениями и окончаниями, возомнил, что язык твой от нескольких пришлых слов перестал быть флорентийским? А если ты скажешь, что и в общем языке Италии, или, иначе, в придворном, глаголы те же, что во флорентийском, я тебе отвечу, что глаголы те же, да формы не те же, ибо они так меняются от произношения, что делаются совсем другими. Ведь ты знаешь, что за пределами Тосканы «z» произносят как «с»: zanzare вместо cianciare, о чем я уже говорил; vegnira вместо verra, добавляя буквы; poltron вместо poltrone, убавляя буквы, отчего искажаются даже те слова, которые похожи на наши. Да о каком куриальном, придворном языке ты ведешь речь? Если разуметь дворы Милана и Неаполя, то в их наречиях много такого, что присуще каждой из этих областей, но наилучшие у них слова те, что больше подражают тосканскому, а часто ли ты видал, чтобы подражатель превосходил свой образец? Если же разуметь римскую курию, то там столько наречий, сколько племен, и эти наречия не подведешь под единое правило. Да и дивлюсь я тебе, неужто лучший язык может обретаться там, где сроду не делалось ничего похвального и достойного, ведь где извращены нравы, там поневоле извращена и речь, и в ней та же похоть и изнеженность, что в самих говорящих. Насчет же общих слов многих вводит в заблуждение то, что через тебя и через других всюду читаемых писателей многие наши слова были усвоены и заучены так, что из местных флорентийских они стали общими. Если хочешь убедиться в этом, возьми книги, что были написаны уже после вас и за пределами Тосканы, и ты увидишь, сколько их авторы употребляют ваших слов и как стараются вам подражать. А для вящей убедительности пусть заблуждающиеся заглянут в книги, сочиненные их земляками прежде вашего рождения, и они увидят, что там нет ни таковых глаголов, ни таковых форм. Из чего явствует, что язык, на котором они ныне пишут, это ваш язык, а стало быть, наш флорентийский, и что ваш язык — это отнюдь не общий язык. Вашему языку они подражают как могут, из кожи вон лезут, и все же, вчитавшись, ты заметишь тысячу мест, где они попадают впросак, употребляя наши слова, ибо искусственное не может быть сильнее природного.
Учти также, если желаешь убедиться в достоинствах твоего родного языка, что когда кто из живущих вне Тосканы берется писать о новом предмете, для какового не находит слов у вас, ему приходится заимствовать слово в Тоскане; если же он берет свои слова, то выглаживает и вытягивает их по тосканскому образцу, иначе ни он себя, ни другие его не одобрят. И хоть говорится, что местные наречия плохи, если не имеют в себе примеси, — так что ни одно, получается, не плохо, — я все же скажу, что какому наречию меньше требуется примесь, то больше и заслуживает похвалы, а бесспорно меньше всех требуется флорентийскому. Еще скажу, что иные жанры не хороши без выражений и острых слов на родном языке. К таковым относятся комедии, ибо, хотя цель комедии — служить зерцалом частной жизни, достигается она посредством шутливого изящества и слов, вызывающих смех, затем, чтобы люди, польстившись на приятное, вкусили и скрытое под ним полезное поучение. Оттого в комедиях и выводятся персонажи, не располагающие к серьезности: что, право, за серьезность в плутоватом слуге, в осмеиваемом старике, в обезумевшем от любви юноше, в угодливой шлюхе, в чревоугоднике — парасите (хотя из столкновения этих лиц можно извлечь серьезный и полезный для жизни урок). Но коль скоро все лица представлены в смешном виде, то и употребляемые ими слова и выражения должны вызывать смех, для чего должны быть взяты все до единого, без примеси, из родного местного наречия, и тотчас узнаваемы, иначе какой от них смех и какое веселье? Из чего следует, что если автор не тосканец, он не справится с делом. Ведь если он вставит шутки на родном наречии, получится латаная одежда — сочинение, писанное наполовину по-тоскански, наполовину нет, — тут-то, кстати сказать, и обнаружится, какой язык он усвоил, общий или местный. Если же он не вставит шуток на родном наречии, то, не зная и тосканских, сотворит вещь ущербную, не достигающую совершенства. Хочешь в том убедиться, прочти комедию Ариосто[166] из Феррары: там есть соразмерная композиция, украшенный и отделанный слог, хорошо построенная интрига с отличной развязкой, но там нет соли, какая потребна для такой комедии, — и не почему-нибудь, а только по названной причине: феррарские шутки ему не годились, а флорентийских он не знал, так все и оставил. Есть у него один каламбур, сделавшийся общим, но благодаря, думается, Флоренции: один из персонажей говорит, что некий ученый в колпаке наградит свою даму двойным дублоном. Есть один каламбур феррарский, но тот лишь показывает, как плохо выходит, когда феррарское смешивается с тосканским: некая женщина говорит, что не откроет рта там, где ее слышат чужие уши, на что партнер отвечает, что тогда пусть помолчит, покуда рядом стоит «ушат» bigonzoni. Взыскательный вкус при чтении и слушании не может не быть задет этим bigonzoni. Нетрудно заметить, что и тут, и во многих других местах автору стоило труда соблюсти благородство заимствованного языка.
Из сказанного заключаю, что много есть такого, чего не напишешь, не владея характерными особенностями наиболее ценимого у нас языка; для того же, чтобы воспринять эти особенности, надо черпать из источника, откуда этот язык исходит, иначе получится сочинение, где части не в ладу между собой. А что язык, на коем писали и ты, Данте, и другие до и после тебя, обрел такое значение благодаря самой Флоренции, это видно из того, что все вы родом флорентийцы, рожденные в отечестве, чье наречие лучше, чем всякое иное, годилось для сочинения стихов и прозы. Для чего не были приспособлены другие наречия. Все знают, что первыми стали писать стихи провансальцы, что из Прованса стихи перешли в Сицилию, из Сицилии — в Италию, а из всех областей Италии — в Тоскану, из всей же Тосканы — во Флоренцию, и не почему-нибудь, а потому, что язык ее был наиболее для того пригоден. Ибо не удобством положения, не талантами, не какими другими обстоятельствами заслужила Флоренция свое первенство и своих великих писателей, но лишь своим языком, способным повиноваться литературной дисциплине, чего не было ни в каких других городах. Сколь это верно, видно из того, что в Ферраре, Неаполе, Виченце, Венеции ныне многие умеют хорошо писать и обнаруживают дар к сочинению, тогда как до тебя, Петрарки и Боккаччо никто не умел этого делать. Ведь начать можно, лишь опираясь на родной язык, если же у кого нет такой опоры, ему нужно, чтобы кто-то своим примером указал, как выбраться из того варварства, в каком держало их народное наречие.
Из сказанного следует, что нет языка, который был бы общим для Италии или куриальным, придворным, ибо все языки, которые могли бы так называться, имеют основу, заимствованную у флорентийских писателей и флорентийского языка: к нему же сочинители прибегают при малейшей нехватке слов как к истинному источнику и началу, так что если попусту не упрямиться, то надо согласиться, что флорентийский язык есть такой источник и начало.
Выслушав, Данте признал сказанное справедливым и отошел, я же остался в полном удовлетворении, сочтя, что вывел его из заблуждения. Не знаю только, удастся ли мне вывести из заблуждения остальных, кто столь мало осведомлен о благодеяниях, полученных от нашего отечества, что по языку равняет его с Миланом, Венецией, Романьей, а также Ломбардией со всеми ее непотребствами.
Никколо Макиавелли (3.V.1469 — 21.VI. 1527 гг.) родился во Флоренции в семье юриста; образование получил в городской и частной школах, изучал латинских классиков. В 1498 г. был принят на должность секретаря второй канцелярии Флорентийской республики. По делам Синьории — высшего органа республики — много ездил по Италии, а также посетил Францию и Швейцарию. Среди друзей Макиавелли были ведущие политические деятели Флоренции — Пьетро Содерини и Франческо Веттори. Успешно развивавшаяся карьера Макиавелли оказалась прерванной в 1512 г., когда во Флоренции вновь установилась тирания Медичи. Подозреваемый в антимедичейском заговоре, Макиавелли был отстранен от политических дел и отправлен в ссылку на один год в свое небольшое имение под Флоренцией, где прожил несколько лет.
1513-1520 годы — время наибольшей творческой активности Макиавелли. В этот период были созданы его главные аналитические произведения социально-исторического плана — «Государь» (И Principe), написанный в течение нескольких месяцев, «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» (Discorsi sulla prima deca di Tito Livio), а также трактат «О военном искусстве», комедия «Мандрагора», «Сказка» (другое название — «Бельфагор») и «Золотой осел». В сентябре 1520 г. Макиавелли смог возвратиться из деревенского уединения, так как был принят на должность государственного историографа. В последующие годы Макиавелли, выполняя поручения флорентийских купцов, совершает поездки в Лукку и Венецию; по заказу папы Климента VII пишет «Историю Флоренции», которую и преподносит папе в Риме в 1525 г. Это сочинение приобрело широкую известность и выдвинуло автора в число выдающихся историков эпохи. К 1525 г. относится и комедия «Клиция» — одно из последних произведений Макиавелли.
В 1526-1527 гг., когда Флоренции угрожали испанские войска, Макиавелли создает проект укрепления стен города и входит в комиссию, занятую реализацией этого проекта. В мае 1527 г. власть Медичи во Флоренции была свергнута, и Макиавелли получил возможность вновь заняться активной политической деятельностью, в которой видел свое предназначение: он предложил свою кандидатуру на пост канцлера Флоренции, но голосование в Большом Совете оказалось не в его пользу. Это была тяжелая неудача; вскоре Макиавелли скончался.
Творческое наследие великого флорентийца включает, помимо перечисленных выше сочинений, большое количество писем к различным политическим деятелям Италии и других стран. Это и официальные донесения, в которых содержится глубокий анализ военно-политической ситуации эпохи Итальянских войн, и частная переписка, богатая тонкими наблюдениями и психологическими портретами современников (12 писем разных лет публикуются в настоящем издании). Среди ранних произведений, отразивших размышления Макиавелли над событиями политической жизни Италии, Германии, Франции, — «О том, как надлежит поступить с восставшими жителями Вальдикьяны» (1503 г.), «Описание того, как избавился герцог Валентино от Вителлоццо Вителли, Оливеротто да Фермо, синьора Паола и герцога Гравина Орсини» (1503 г.), «Рассуждение об организации военных сил Флорентийского государства» (1506 г.), «Описание событий, происходящих в Германии» (1508 г., новая редакция в 1512 г.), «Описание событий во Франции» (1510 г.). К 1520 г. относятся «Описание событий в городе Лукке» и «Жизнь Каструччо Кастракани» (из истории Лукки), «Рассуждение о способах упорядочения дел во Флоренции после смерти герцога Лоренцо». Макиавелли отдал дань и актуальной в его время проблеме складывания итальянского языка в «Речи, или Диалоге о нашем языке» (1514-1516 гг.).
Как политический мыслитель, Макиавелли произвел подлинный переворот в устоявшейся традиции, освободив политику от пут теологии и сделав ее самостоятельной дисциплиной. Усматривая в государственной теории особую науку, без которой невозможна успешная политическая практика, Макиавелли делал акцент на умении правителей глубоко анализировать реальную ситуацию, осмысливать ее и находить единственно правильное решение. Воплощение политической теории в практику должно опираться, полагал он, на искусную, хорошо продуманную тактику, и в этом смысле он считал политику подлинным искусством. Особенно четко реализм и новаторство политического мышления Макиавелли выявлены в «Государе», задуманном ради объединения раздробленной Италии.
Государь нового типа, которого Макиавелли предназначал для выполнения этой исторической роли и в котором хотел видеть сильную личность, должен укреплять свою власть любыми методами, если они ведут к объединению страны, к созданию прочного централизованного государства. При этом Макиавелли не сводил достоинства надежной политической системы лишь к монархии, рассматривая ее как необходимый переходный этап к республиканским формам правления.
Вклад великого флорентийца в культуру итальянского Возрождения многообразен: без его «Истории Флоренции», «Рассуждений на первую декаду Тита Ливия», других сочинений, дающих высокие образцы исторического анализа, невозможно представить зрелый этап историографии эпохи Ренессанса и складывание истории как науки; он создал яркую этическую концепцию, светскую, мобилизующую силы человека в его самоутверждении и борьбе с внешними обстоятельствами в опоре на разум и волю, и в то же время проникнутую идеями гражданственности; интересен его подход к теории военного дела, равно как и его практические разработки (применительно к Флоренции) в этой области; наконец, огромны заслуги Макиавелли в развитии итальянского языка и литературы, драматургии и театра.
В настоящем издании (часть из них впервые) публикуются переводы писем Макиавелли к Риччардо Бекки (9.III.1498 г.), Джованни Баттиста Содерини (IX. 1506 г.), Луиджи Гвиччардини (8.XII.1509 г.), Франческо Веттори (9.IV.1513 г., 29.IV.1513 г., 26.Vin.1513 г., 10.XII.1513 г., 3.VIII.1514 г., 20.XII.1514 г., 16.IV.1527 г.), Франческо Гвиччардини (17.V.1521 г.), сыну Гвидо (2.IV.1527 г.), а также впервые в русском переводе публикуется «Речь, или Диалог о нашем языке».
Перевод писем сделан по изданиям: Machiavelli N. Lettere/A сига di F. Gaeta. Milano, 1961; Ibid. «Bibliofilia». Т. 72. 1970. Р. 53-74.
ИСТОРИЯ ФЛОРЕНЦИИ
Флоренция пребывала в полнейшем спокойствии, а ее граждане в тесном единении, и столь прочным был тот государственный порядок, что никто не осмеливался его нарушить; народ ежедневно развлекался зрелищами, празднествами и всякими новшествами, доволен был тем, что в городе изобилие продовольствия и процветают все ремесла; людям же талантливым и даровитым даны были прибежище и условия для развития способностей во всех науках и искусствах. Так вот, когда весь город наслаждался полным покоем и безмятежностью, а репутация Флоренции за ее пределами была весьма славной вследствие многих причин: ее правительство и глава пользовались величайшим авторитетом, Флоренция недавно расширила свои владения, благодаря прежде всего ей были спасены Феррара[168] и король Фердинанд[169], она пользовалась полной поддержкой папы Иннокентия[170], сохраняла союз с Неаполем и Миланом, была чем-то вроде стрелки весов для всей Италии, — итак, когда город пребывал в безмятежности, произошло нечто, перевернувшее все вверх дном, так что возникли беспорядки не только во Флоренции, но и по всей Италии.
А именно после долгой болезни в этом, 1491, году, болезни, которой поначалу придавали мало значения и, возможно, не лечили с надлежащим тщанием, в то время как она скрытно набирала силы, наконец в день ...апреля 1492 года ушел из жизни Лоренцо Медичи.
Об этой смерти как о событии величайшей важности говорили многие предзнаменования: незадолго до того явилась комета; слышен был вой волков; в церкви Санта Мария Новелла женщина, впав в безумие, кричала, что бык с огненными рогами поджег город; несколько львов вступили в бой, и самый красивый был убит; наконец, за один или два дня до смерти Лоренцо молния ночью попала в шпиль купола церкви Санта Липерата[171], и несколько огромных камней упали возле дома Медичи; некоторые сочли также за необыкновенное событие, что маэстро Пьеро Лионе да Сполето, самый знаменитый медик Италии, лечивший Лоренцо, в отчаянии кинулся в колодец и утонул, хотя другие говорят, что его туда сбросили[172].
Было Лоренцо Медичи сорок три года, когда он скончался, а управлял он Флоренцией двадцать три года, ведь когда в 1469 году умер его отец Пьеро[173], Лоренцо было двадцать; и хотя он был юн и отчасти вверен попечительству Томмазо Содерини[174] и других старейшин государства, он в короткое время столь прочно и славно утвердился, что стал по-своему править городом. Власть Лоренцо с каждым днем росла и достигла апогея после заговора 1478 года[175] и особенно после возвращения Лоренцо из Неаполя; до самой кончины он управлял и распоряжался городом по своей воле, как его полновластный повелитель. Поскольку Лоренцо был столь велик — ведь никогда во Флоренции не было равного ему гражданина, а слава его, как при жизни, так и после смерти, была огромна, я счел, что будет не лишним, а, напротив, весьма полезным описать подробно его характер и привычки, хотя они мне известны не на основе собственных наблюдений — когда он умер, я был маленьким мальчиком, — а по достоверным документам и свидетельствам. Поэтому, как мне представляется, то, что я опишу, чистейшая правда.
Было у Лоренцо много замечательных доблестей; были у него и некоторые пороки, частью врожденные, частью невольно приобретенные. Он сосредоточил в своих руках такую власть, что, можно сказать, Флоренция в его время не была свободна, хотя там в изобилии процветало все, что может быть славным в городе, который зовется свободным, а на самом деле тиранически управляется одним гражданином. Хотя и можно до некоторой степени осуждать его деяния, однако они были весьма значительны; впрочем, их величие восхищает больше глаз, чем слух, поскольку — не по его вине, а в силу особенностей того времени — они не сопровождались бряцанием оружия и военными подвигами, которыми стяжали такую славу древние. Нигде не прочитаешь о славной защите им какого-либо города, о замечательном взятии сильной крепости, о военной хитрости в сражении, о победе над врагами, и поэтому его деяния не сверкают блеском доспехов; но у Лоренцо найдешь безусловно те знаки и приметы доблести, которые проявляются в общественной жизни в мирное время. Никто, даже его противники и клеветники, не отказывает ему в величайшем и исключительном таланте, и об этом так красноречиво свидетельствует его двадцатитрехлетнее правление городом, ставшим благодаря ему столь славным и могущественным, что только безумец мог бы это отрицать. Следует принять во внимание, что граждане Флоренции имеют полнейшую свободу высказывать собственное мнение, здесь много людей острого, беспокойного ума, но небольшие владения города позволяют лишь малой части граждан жить в достатке, в то время как другие этого лишены и оттого особенно недовольны. Кроме того, о талантах Лоренцо свидетельствует его дружба со многими государями Италии и вне ее и большой вес у них: от папы Иннокентия, короля Фердинанда, герцога Галеаццо[176], короля Франции Людовика[177], вплоть до Великого турка[178] и султана[179], от которого Лоренцо в последние годы жизни получил в дар жирафа, льва и холощеных баранов; причиной всему этому было не что иное, как его умение искусно и ловко держаться с государями. О талантах Лоренцо свидетельствуют также — для тех, кто его слышал — его публичные и частные речи, исполненные проницательности и остроумия, которые снискали ему величайшее одобрение во многих местах и в разное время, особенно на Coбрании выборных представителей в Кремоне[180]. Свидетельствуют о его талантах и написанные им письма, столь замечательные, что лучших и не пожелаешь; красоте их весьма способствует очень красноречивый и изящный слог.
Был Лоренцо благоразумным, но его благоразумие во многом уступало его замечательным талантам. Многие его деяния были безрассудны; война с Вольтеррой[181], которую ради победы в споре о квасцах[182] он принудил к мятежу и разжег огонь, опаливший всю Италию, хотя цель Лоренцо и была благой; если бы после заговора 1478 года он вел себя смиренно по отношению к папе и королю, они, возможно, не затеяли бы с ним войну, но то, что он вел себя как обиженный и не мирился с нанесенным ему оскорблением, вероятно, и явилось причиной войны, породившей величайшие бедствия и опасности для Флоренции и него самого; поездка Лоренцо в Неаполь[183] была расценена как предприятие слишком дерзкое и малообдуманное, ибо он отдавал себя в руки короля, человека неуравновешенного и вероломного, своего заклятого врага, и хотя его извиняет стремление к миру, необходимому для Флоренции и для него самого, однако существовало мнение, что, оставаясь в городе, он мог бы добиться не менее выгодного мира и с большей безопасностью для себя.
В стремлении к славе и высокому совершенству ему не было равных, и порицать его можно лишь за то, что это стремление распространялось и на маловажные дела, так что даже в стихах, играх и упражнениях он не желал, чтобы какой-нибудь флорентиец с ним соперничал или ему подражал, и негодовал на тех, кто ему не уступал; также и в делах великих это стремление его было чрезмерным, ибо он хотел состязаться решительно во всем со всеми государями Италии, что весьма не нравилось синьору Лодовико[184]. И тем не менее в общем такое стремление похвально; оно и послужило причиной того, что всюду, и даже за пределами Италии, его славное имя снискало известность, ибо благодаря именно Лоренцо все наиболее выдающиеся искусства и доблести процветали в то время во Флоренции больше, чем в любом другом городе Италии. Преимущественно для изучения словесности он воссоздал в Пизе высшую школу[185], а когда ему доказали, что по многим причинам ее не могло посещать такое же число учащихся, как в Падуе и Павии[186], он ответил, что вполне достаточно, если пизанская Коллегия лекторов превзойдет все остальные. Недаром в его время за огромное вознаграждение там читали лекции все наиболее выдающиеся и знаменитые люди Италии, и он не жалел ни расходов, ни труда, чтобы заполучить их; во Флоренции также процветали занятия латинской словесностью под руководством мессера Аньоло Полициано[187], греческим языком — под руководством мессера Деметрио[188] и затем Ласкариса[189], занятия философией и свободными искусствами — под руководством Марсилио Фичино[190], маэстро Джорджо Бениньо[191], графа делла Мирандола[192] и других выдающихся людей. Лоренцо способствовал расцвету поэзии на итальянском языке, музыки, архитектуры, живописи, скульптуры и вообще ремесел и искусств, произведения которых наполнили город; успех этот был достигнут и благодаря тому, что сам Лоренцо, весьма разносторонне одаренный, умел оценить и отличить наиболее талантливых людей, в результате чего все состязались друг с другом, лишь бы доставить ему удовольствие. Он с бесконечной щедростью в избытке наделял деньгами способных людей и снабжал всем необходимым для занятий; так, например, чтобы создать греческую библиотеку, он послал в Грецию на поиски хороших книг древних авторов Ласкариса, ученейшего человека, преподававшего греческий язык во Флоренции.
Благодаря этой щедрости Лоренцо получил свое прозвище[193] и приобрел дружбу у государей также и вне Италии. Он не упускал случая привлекать к себе знаменитых людей, поражая их своим великодушием, что для него было связано с огромными расходами и ущербом; так как он увеличивал траты на торжества и подарки, а тем временем в Лионе, Милане, Брюгге и других местах, где он вел торговлю и имел счета, его прибыли падали и ими распоряжались нечестные люди вроде Лионетто деи Росси[194], Томмазо Портинари[195] и им подобных, ибо сам он не разбирался в торговле и не интересовался ею, подчас дела его оказывались в таком беспорядке, что он был близок к банкротству и вынужден был прибегать к денежной помощи друзей, а также черпал из городской казны. В 1478 году он занял у сыновей Пьерфранческо де'Медичи[196] шестьдесят тысяч дукатов и, не имея возможности вернуть эту сумму, назначил им с этого года постоянный доход с Кафаджоло[197] и своих владений в Муджелло[198]. Он приказал, чтобы в той войне[199] солдатам выплачивал жалованье банк Бартолини, в управлении которым он участвовал, и по его воле из их жалованья удерживалось около восьми процентов, что приносило ущерб коммуне: ведь у кондотьеров[200] так мало людей оставалось на службе, что коммуне приходилось пополнять их ряды, заключая договоры с большим числом людей. Так время от времени он пользовался общественными средствами для обеспечения собственных нужд, а последние часто были столь велики, что в 1484 году во избежание банкротства он вынужден был взять в долг у синьора Лодовико[201] четыре тысячи дукатов и продать за такую же сумму дом в Милане, подаренный его деду Козимо герцогом Франческо[202], что, надо думать, Лоренцо сделал не без сожаления, если вспомнить о его пристрастии к роскоши. Видя, что торговые дела не приносят дохода, он решил обогатиться, скупив земли на сумму в пятнадцать или двадцать тысяч дукатов и расширив таким образом свои владения в Пизе, которые, должно быть, стоили десять тысяч.
Был он столь гордого и горячего нрава, что не только не терпел ни от кого возражений, но больше всего хотел, чтобы его понимали с полуслова. Сам же он в особо важных случаях говорил мало и двусмысленно; в обыкновенной беседе был остроумен и приятен; в домашней жизни скорей умерен, чем расточителен, за исключением лишь тех случаев, когда устраивал пышные пиры в честь прибывавших во Флоренцию высокородных чужеземцев; он был постоянен в привязанностях, которые сохранял годами; много предавался чувственным наслаждениям; это, по мнению многих, настолько ослабило его тело, что явилось причиной преждевременной смерти. Последней многолетней его привязанностью была Бартоломеа деи Нази, жена Донато Бенчи, хотя и не очень хорошо сложенная, но изящная и благородная, в нее он был так сильно влюблен, что одну зиму, когда она жила на своей загородной вилле, он в пять или шесть часов вечера отправлялся к ней из Флоренции со многими товарищами на почтовых лошадях и возвращался от нее на рассвете. Это весьма раздражало Луиджи делла Стуфа и Бутту де'Медичи[203], которые его сопровождали, но Бартоломеа, заметив их недовольство, навлекла на них немилость Лоренцо, и последний в угоду ей отправил Луиджи послом к султану, а Бутту — к Великому турку. Странно, как этот сорокалетний человек, мудрый и столь высокой репутации, оказался во власти женщины, некрасивой, к тому же в летах, и совершал поступки, непростительные даже юнцу.
Из-за суровости, которую он проявил, подавляя заговор Пацци, считали, что он жесток и мстителен: ведь он заключил в темницу невинных юношей из семьи Пацци, девушкам же запретил выходить замуж, и все это после бесчисленных убийств, совершенных в те дни. Тем не менее сам заговор был актом столь жестоким, что нет ничего удивительного, что Лоренцо пришел в такую ярость; напротив, по тому, как он, со временем смягчившись, разрешил девушкам выйти замуж, а узников выпустил из тюрьмы и выслал из Флоренции, видно, что даже в наиболее значительных судебных процессах он не обнаружил ни жестокости, ни кровожадной мстительности. Однако что делало его характер действительно тяжелым и непереносимым, так это его подозрительность, не столько природная, сколько порожденная сознанием того, что он должен держать в повиновении свободный город, но так, чтобы все там совершалось как бы самими магистратами, согласно законам Флоренции и при видимости свободы[204]. С самого начала, когда Лоренцо еще только утверждался во власти, он старался подчинить себе как можно больше граждан, которые, по его мнению, из-за знатности происхождения, богатства, могущества или доброго имени должны были почитаться в народе. И хотя всем влиятельным семьям и родам были щедро предоставлены городские магистратуры, должности послов, комиссаров и тому подобные почести, однако Лоренцо им не доверял, он поручал наблюдать за голосованием и сбором налогов и поверял потаенные свои мысли лишь людям, о которых достоверно знал, что без его покровительства они не смогут продержаться. В число последних, хотя и неодновременно, входили: Бернардо Буонджиролами, Антонио ди Пуччо, Джованни Ланфредини, Джироламо Морелли[205] (последний столь возвысился, что в 1479 году стал внушать ему страх), мессер Аньоло Никколини, Бернардо дель Неро, мессер Пьеро Аламанни, Пьерфилиппо Пандольфини, Джованни Бенчи, Козимо Бартоли[206] и другие; а также следующие, хотя они и вступали в конфликт с Лоренцо: мессер Томмазо Содерини, мессер Луиджи и Якопо Гвиччардини, мессер Антонио Ридольфи, мессер Бонджанни Джанфильяцци, мессер Джованни Каниджани и позже Франческо Валори, Бернардо Ручеллаи, Пьеро Веттори, Джироламо дельи Альбицци, Пьеро Каппони, Паолантонио Содерини[207] и другие. По этой же причине во главе банка Монте[208] был поставлен ремесленник Антонио ди Бернардо, и ему даны были такие полномочия, что, можно сказать, в его власти оказалось две трети города; также сер Джованни, нотарий отдела приказов коммуны, сын нотария из Пратовеккио, снискал такую благосклонность Лоренцо, что, пройдя через все магистратуры, чуть не стал гонфалоньером справедливости[209]; и мессер Бартоломео Скала[210], сын мельника из Колле, будучи старшим секретарем Синьории, стал гонфалоньером справедливости, что всеми порядочными людьми было встречено с шумным негодованием. Мало того что люди, подобные перечисленным выше, вмешивались в управление городом; в Совет Ста[211] и в комиссии по голосованию и сбору налогов Лоренцо ввел столько простолюдинов, с которыми сговорился, что они-то и стали хозяевами положения.
Подозрительным характером объясняется и забота Лоренцо о том, чтобы как можно меньше сильных и могущественных людей соединялись узами родства. Стремясь воспрепятствовать опасным для него бракосочетаниям, он порой расстраивал неугодные ему свадьбы, вынуждая юношей из знатных семей брать в жены тех, кого они сами никогда бы не выбрали; наконец, дошло до того, что ни один брак в семьях, хоть немного возвышающихся над средним уровнем, не происходил без его разрешения и участия. Чтобы держать под наблюдением послов Флоренции в Риме, Неаполе и Милане, руководствуясь все той же подозрительностью, он устроил так, что при каждом из них как бы для оказания помощи постоянно находился секретарь, состоящий на жаловании у коммуны, и с этими секретарями Лоренцо имел тайные сношения и был, таким образом, в курсе всего происходящего. Не хочу объяснять подозрительностью и его привычку выходить в сопровождении огромного числа стремянных при оружии, к которым он весьма благоволил и предоставлял многим из них больницы и богоугодные заведения, ибо причиной тому был заговор Пацци; однако все это не характеризует Флоренцию как свободный город, а его как частное лицо, но говорит о нем как о тиране, у которого город был в подчинении. В заключение следует сказать, что хотя при Лоренцо город не был свободен, тем не менее невозможно было найти тирана лучше и приятнее; его природным наклонностям и доброте обязаны были своим появлением бесконечные блага; его тирания, конечно, не могла не порождать много бедствий, но они, насколько возможно, ослаблялись и смягчались, и чрезвычайно мало неприятностей возникло по его воле и произволу; и хотя подчиненные радовались смерти Лоренцо, государственные деятели и даже те, кто был на него в обиде, были весьма огорчены, не зная, что им принесут перемены. Очень опечалены были также горожане и мелкий люд, живший при нем припеваючи, в постоянных удовольствиях, развлечениях и празднествах; его смерть принесла великое горе всем тем в Италии, кто был искусен в словесности, живописи, скульптуре и подобных искусствах, ибо он привлекал к себе этих людей высокими вознаграждениями, и благодаря ему они оказались в большем почете и у других государей, опасавшихся, что те перейдут к Лоренцо, если им не будут угождать.
Он оставил трех сыновей: старшему, Пьеро, было около двадцати одного года; второй, мессер Джованни, кардинал, за несколько недель до смерти отца получил кардинальскую шапку и был возведен в кардинальский сан; третий, Джулиано, был еще ребенком. Лоренцо был среднего роста, брюнет, с некрасивым лицом, однако степенной наружности; у него был хриплый и малоприятный голос, и казалось, что он говорит в нос.
Многих интересует вопрос, кто был более выдающимся — Козимо или Лоренцо, потому что Пьеро, хотя и превосходил обоих милосердием и мягкостью, безусловно уступал им в других доблестях. Этот вопрос можно разрешить так: Козимо был выше по твердости и благоразумию, так как создал государство и тридцать лет правил им, можно сказать, не подвергая его риску и не встречая противодействия, легко мирился с влиянием таких людей, как Нери[212], и других, внушавших ему подозрение, не порывая с ними, действуя, однако, так, что они были для него не опасны. И при массе государственных дел он не переставал заботиться о торговле и своих личных делах, вел их необыкновенно тщательно и разумно, был всегда самым богатым человеком в государстве, так что необходимость не вынуждала его ни манипулировать государственной казной, ни отнимать доходы у частных лиц. Лоренцо уступал ему в рассудительности; его единственной заботой было сохранить режим, который уже сформировался, и ему удалось его сохранить при таких опасностях, как заговор Пацци и поездка в Неаполь; в торговле и предпринимательстве он ничего не понимал, поэтому был вынужден, когда дела его пошли плохо, воспользоваться общественными деньгами, а в какой-то мере, возможно, и деньгами частных лиц, что навлекло на него большой позор и обвинения; но он был наделен ярким красноречием, разносторонними талантами, склонностью ко всяким благородным занятиям и необыкновенным умением им покровительствовать; этого Козимо был лишен совершенно и, как о нем рассказывают, был даже несколько косноязычен, особенно в юности.
Щедрость обоих была чрезвычайно велика, но направлена на разное: Козимо возводил дворцы, церкви на родине и за ее пределами, строил то, чему суждена была вечность и что всегда должно было являть его славу; Лоренцо начал грандиозное строительство в Поджо а Кайано[213], но не закончил его — помешала смерть; начатое строительство было весьма замечательным, но по сравнению с огромным числом прекрасных построек Козимо[214] можно сказать, что Лоренцо вовсе ничего не построил; зато он был щедрым дарителем и снискал своими богатыми дарами немалую дружбу государей и приближенных. Взвесив все это, можно, полагаю, заключить, что Козимо был способнее; и тем не менее доблесть и судьба обоих были столь велики, что, наверное, со времен упадка Рима не было в Италии частного гражданина, равного им.
Когда во Флоренции узнали о смерти Лоренцо — а умер он на своей вилле в Кареджи[215], — туда стеклось множество граждан, чтобы увидеть его сына Пьеро, которому как старшему по праву надлежало управлять государством. Лоренцо похоронили во Флоренции без пышности и великолепия, при большом стечении народа; на каждом был какой-нибудь знак траура, так что было видно, что хоронят отца и властелина города, города, который благоденствовал при его жизни, когда все были объединены, а после его смерти подвергся стольким бедам и несчастьям, что тоска по временам Лоренцо и его слава возросли бесконечно.
После смерти Лоренцо граждане государства, объединившись, решили передать Пьеро управление городом и в постановлениях закрепили за ним почетные титулы и прерогативы, которыми обладал его отец Лоренцо, предоставив Пьеро власть и высокое положение отца. Папа, Неаполь, Милан и другие государства и государи Италии глубоко скорбели в связи со смертью Лоренцо и отправили послов во Флоренцию с выражением соболезнования, а также чтобы ободрить и утешить детей Лоренцо и укрепить их в мысли, что для блага государства необходимо сохранить за Пьеро положение отца; послы пытались, соревнуясь друг с другом, завоевать благосклонность Пьеро. Больше всех старался синьор Лодовико. Он отправил в качестве посла мессера Антонио Мария да Сансеверино, сына синьора Роберто — человека, пользовавшегося его особым расположением и любовью, — и расточал в избытке всевозможные знаки любви и благоволения. Столь сильны были основы, на которых зиждилась власть Пьеро — все во Флоренции были единодушно к нему расположены, и государи осыпали его милостями, — что если бы этому и богатству хотя бы отчасти соответствовало благоразумие с его стороны, то власть его была бы столь крепка, что почти наверняка он смог бы ее не потерять; но его слабоумие и несчастная судьба города сделали чрезвычайно легким то, что казалось невозможным. Я постараюсь показать не только общие причины и следствия последовавших несчастий, но также, насколько смогу, обстоятельно покажу их начала и истоки.
Когда огромная власть отца была передана Пьеро, или, скорее, увековечена в нем, и он, судя по всему, советовался вначале с друзьями отца и государства — к этому, говорят, его призывал перед смертью отец, — случилось так, что Бернардо Ручеллаи, женатый на сестре Лоренцо, и Паолантонио Содерини, двоюродный брат Лоренцо, сын сестры его матери (которые при Лоренцо были приближены к власти, но действовали с осторожностью, потому что были и другие, не обладавшие нравом Лоренцо и способные обычными средствами завоевать репутацию во Флоренции), вошли в сговор, полагаю, хотя и с желанием поддерживать власть Пьеро, но с намерением способствовать тому, чтобы он уменьшил и ограничил некоторые налоги, невыносимые для граждан и порицавшиеся не раз еще при жизни Лоренцо со стороны Бернардо Ручеллаи. Они стали убеждать Пьеро пользоваться властью умеренно и, насколько это позволяло его положение, вести жизнь обыкновенного гражданина, не вызывая подозрения в тирании, из-за которой многие флорентийцы ненавидели Лоренцо; они доказывали Пьеро, что таким образом, приобретя любовь и благоволение города, он укрепит свое положение.
По своей природе Пьеро был не способен понять все это, ибо, как показали все его поступки, характер у него был тиранический и надменный; к этому прибавилось то обстоятельство, что сер Пьеро да Биббиена, его секретарь, и некоторые граждане, среди которых, говорят, большую роль играл Франческо Валори, сказали ему, что подобные советы не принесут ему добра и кто советует такое, хочет, чтобы он лишился власти; поэтому он не только не послушался Бернардо и Паолантонио, но, втайне питая к ним подозрение, начал даже их сторониться. Они же, заметив это, стали недостаточно разумны в поступках; вскоре они породнились со Строцци[217], сообщив об этом Пьеро лишь задним числом: Бернардо отдал свою малолетнюю дочь замуж за Лоренцо, сына Филиппо Строцци, тогда еще ребенка, а Паолантонио женил своего старшего сына Томмазо на дочери Филиппо Строцци, получив большое приданое.
Для Пьеро не было ничего более неприятного, чем это родство, поскольку он считал, что объединение двух столь влиятельных людей с многочисленным и недовольным режимом семейством, пусть не имевшим еще власти, но игравшим большую роль благодаря благородству происхождения и богатству, — это первый шаг к тому, чтобы оказать ему сопротивление и отнять власть; поэтому, имея перед глазами в основном этот их поступок, он стал в их прежних советах усматривать дурные цели. Итак, подозревая их и гневаясь на них, подстрекаемый к тому же сером Пьеро и другими, которые разжигали эти подозрения, чтобы завоевать его расположение, он порвал с Бернардо и Паолантонио и, отстранив их от всех государственных дел, открыто показал, что считает их своими врагами. Они же, увидев, что отстранены, повели себя по-разному: Паолантонио, делая вид, будто раскаивается в совершенном, склонил голову и с помощью своего родственника Никколо Рифольди попытался снова войти в милость к Пьеро; Бернардо же, склонный от природы скорее потерпеть поражение, чем склонить голову, с каждым днем все больше разжигал ненависть к себе Пьеро, ясно показывая, что существующее правление ему не нравится.
Разрыв Бернардо и Паолантонио с Пьеро заставил последнего подозревать не только их, а чуть ли не всех знатных людей в том, что они придерживаются подобных взглядов; это дало повод серу Пьеро, мессеру Аньоло Никколини и другим нечестным людям убедить Пьеро Медичи не доверять друзьям отца; в результате чего, хотя он никого не отстранил открыто и даже сохранил за всеми, кроме Бернардо и Паолантонио, почести и должности, тем не менее, не доверяя им в полной мере, он с ними не советовался, управлял по собственному разумению и следовал советам мессера Аньоло и сера Пьеро. В итоге те заправляли всеми делами и приобрели огромную власть, на что с самого начала в злобе своей и рассчитывали и что впоследствии обернулось большим вредом для Пьеро, ибо кто хорошо в это вникнет, поймет, что их власть над Пьеро и его недоверие к мудрым гражданам и друзьям государства стали причиной его гибели.
В том же году, месяце... умер папа Иннокентий и на папский престол был избран Родериго Борджа[218], валенсиец, вице-канцлер, племянник папы Каликста[219]; Родериго так возвысился с помощью синьора Лодовико и монсиньора Асканио[220], получившего в благодарность должность вице-канцлера; но в' основном он достиг этого благодаря симонии, потому что всевозможными средствами, деньгами, должностями, бенефициями, обещаниями он купил голоса коллегии кардиналов — дело ужасное и отвратительное, достойное начало всех его позднейших низких дел и поступков. Сразу же по христианскому обычаю для изъявления послушания были назначены городом ораторы[221]: мессер Джентиле, епископ Ареццо, по происхождению урбинец (учитель Лоренцо, ученый и добродетельный человек, с помощью Лоренцо столь высоко поднявшийся); кроме того, были назначены мессер Пуччо ди Антонио Пуччи, доктор права, Томмазо Минербетти (который отправился, чтобы получить, как это и произошло, посвящение в рыцари от папы), Франческо Валори, Пьерфилиппо Пандольфини и Пьеро де'Медичи*-. Когда они уже собрались ехать, то было получено предложение от синьора Лодовико: поскольку Неаполь, Милан и Флоренция в союзе, то .для их лиги будет лучше, если все послы соберутся в каком-нибудь месте недалеко от Рима и затем вместе явятся и от имени всех троих изложат цель своего посольства. Во Флоренции и Неаполе на это дали согласие; но затем мессер Джентиле, желая выступить с речью, честь которой при согласии прочих досталась бы оратору короля, убедил Пьеро, что будет лучше, если они явятся раздельно. Написали королю в Неаполь, чтобы он убедил в этом синьора Лодовико, это и сделал король, намекнув, однако, тому, что он делает это, чтобы доставить удовольствие флорентийцам; однако синьор Лодовико рассердился, так как ему не нравилось это изменение и он опасался объединения Пьеро с королем. И когда все уже разворачивалось по этому, второму, плану, добавилось еще одно неприятное обстоятельство: в то время как ораторами Милана были назначены мессер Эрмес, брат герцога, и некоторые другие знатные люди, образовавшие пышный кортеж, они заметили, что еще пышнее и великолепнее был кортеж Пьеро, который всех их затмил; это весьма опечалило синьора Лодовико, ибо он решил, что Пьеро желает не только соперничать и сравняться с ним и с другими государями Италии, но даже превзойти их. Все эти мелочи хотя и не отдалили его от Пьеро, однако открыли путь к более серьезным разногласиям, что привело в конце концов к общему поражению.
Франческо Чибо, сын папы Иннокентия и зять Пьеро Медичи, еще при жизни отца владел некоторыми землями в области Рима, которые принадлежали церкви; боясь лишиться их вследствие избрания нового понтифика, он продал их при посредстве Пьеро его родственнику, синьору Вирджинио Орсини, мать и жена которого также происходили из рода Орсини. Сделано это было по приказу короля Фердинанда, чьим воином был Вирджинио, ибо король, видя, что избранию папы способствовал Милан, пожелал, чтобы эта продажа разгневала папу, благодаря чему Орсини смогли бы его теснить, как им угодно; с тем же намерением он покровительствовал Джулиано, кардиналу Сан Пьетро ин Винколи, который владел Остией[222] и не хотел уступать ее папе. Все это крайне не нравилось папе, а также синьору Лодовико, ибо он считал выгодным для себя ради своей дружбы с папой поддерживать его власть и влияние и поэтому почитал невыгодным, если возрастут силы и власть короля[223], так как боялся, что при первой возможности тот лишит его герцогской власти над Миланом. Помимо соображений, связанных с папой и королем, неудовольствие синьора Лодовико было вызвано также опасением, как бы Пьеро не бросился в объятия короля. Убедившись, что король через посредство Орсини всегда может влиять на Пьеро, а сам он, синьор Лодовико, не в состоянии ничего сделать, и распалившись от сознания собственного бессилия, он решил, что больше нельзя терпеть это оскорбление. Он не раз давал понять оратору короля мессеру Антонио ди Дженнаро, а также мессеру Аньоло Никколини и затем Пьеро Гвиччардини, которые, сначала один, потом другой, были послами Флоренции в Милане, сколь тягостно ему, что дурно поступают с папой, и говорил: если Вирджинио не вернет папе земли, терпению его придет конец. Однако видя, что дело затягивается и не идет дальше слов, он заключил в начале 1493 года союз с папой и венецианцами, согласно которому, кроме общих обязательств по взаимной защите государств, венецианцы и он брали на себя содержание определенного числа солдат для папы, с помощью которых тот мог бы возвратить себе земли, приобретенные Вирджинио. Но вскоре, когда синьору Лодовико показалось, что венецианцы медлят с военной помощью папе, он преисполнился негодованием и, осознав к тому же, что сам он окончательно рассорился с королем и флорентийцами, и желая одновременно упрочить свое положение и отомстить, начал переговоры с королем Франции Карлом, чтобы тот вступил в Италию с целью отвоевать Неаполитанское королевство, на которое Карл предъявлял права как наследник Анжуйского дома[224], и обещал королю денежную помощь. А поскольку король был молод, горяч и хотел пуститься в это предприятие, вызвавшее при дворе большее сочувствие, чем можно было ожидать, дело закипело, и слух о нем распространился по Италии. Так как король намеревался во что бы то ни стало совершить поход в Италию, и он и его двор говорили об этом открыто, Флоренция, хотя и не собиралась заключать соглашение, отправила к нему послов, мессера Джентиле, епископа Ареццо, и Пьеро Содерини, к которому Пьеро де'Медичи стал благоволить назло его старшему брату, Паолантонио.
Таковы были причины и истоки гибели Италии, а в частности и падения Пьеро де'Медичи; последний не только вызвал разлад во Флоренции, но и совершенно порвал с Миланом, от которого при герцогах из рода Сфорца Флоренция и род Медичи получали большую поддержку. Поскольку с каждым днем все больше распространялся и подтверждался слух о походе французского короля в Италию, король Фердинанд примирил Вирджинио и папу, не вернув, однако, последнему земли, а выкупив за определенную сумму у церкви и взяв их в качестве феода. Но так как взаимное недоверие и ненависть между Неаполем и Миланом возрастали, синьор Лодовико продолжал переговоры с французами, которые теперь уже не говорили, что желают выступить в поход, хотя готовились совершить его в ближайшее время. Тогда Флоренция, стремясь к соглашению с французами и желая объявить себя их сторонницей, чтобы в пустых разговорах протянуть время, отозвала предыдущих послов и отправила туда новых ораторов — мессера Гвидантонио Веспуччи[225] и Пьеро Каппони.
В конце года умер король Фердинанд, и власть перешла к его старшему сыну Альфонсу, герцогу Калабрии, который собственноручно написал письмо синьору Лодовико, очень любезное и полное приятных слов и обещаний встать на его сторону, — письмо, которое весьма тронуло синьора Лодовико и возбудило в нем мысли о водворении мира в Италии и предотвращении французского нашествия. Но потом из-за какого-то незначительного происшествия его намерения вновь изменились. Франция между тем бурлила все сильнее, а папа, возможно опасаясь слишком большого наплыва французов в Италию, заключил соглашение с королем Альфонсом и флорентийцами. Это привело синьора Лодовико в еще большее неистовство: распалясь враждой к королю и к Пьеро де'Медичи и убеждая себя, что их падение будет залогом его безопасности, он делал все возможное, чтобы претворить в жизнь свои намерения.
1494 год. Во Флоренции к сыновьям Пьерфранческо де'Медичи, Лоренцо и Джованни, юношам весьма богатым, народ благоволил, поскольку они не совершали ничего, что бы он не одобрил. Они, особенно беспокойный от природы Джованни — он-то и подстрекал к этому Лоренцо, человека добродушного, — были недовольны Пьеро и начали переговоры с синьором Лодовико, используя посредничество покинувшего Флоренцию Козимо, сына Бернардо Ручеллаи, врага Пьеро. Будучи еще в самом начале и не дойдя до серьезного, дело открылось, и в апреле 1494 года оба они были задержаны. Они рассказали все, что им было известно, и, несмотря на крайнее нерасположение к ним Пьеро, тем не менее, как не пролившие крови своих сограждан, были освобождены и высланы за пределы Флоренции в свои владения в Кастелло, а Козимо Ручеллаи был заочно объявлен бунтовщиком.
В эти самые дни во Флоренцию приехали четыре французских посла, направлявшихся в Рим, которые сообщили между прочим о решении короля и его приготовлениях к походу в Италию и просили, чтобы город принял его благосклонно или, по крайней мере, предоставил ему свободный проход и продовольствие. По воле Пьеро, который под влиянием Орсини был полностью на стороне Неаполя, французам, вопреки воле всех благоразумных граждан, было и в том и в другом отказано под предлогом того, что он, Пьеро, не может этого сделать, будучи связан союзом с королем Альфонсом. И когда недовольство стало с каждым днем нарастать, город отправил в Венецию послов — Джованбаттисту Ридольфи и Паолантонио Содерини, с тем чтобы разузнать о ее намерениях в связи с этими событиями и убедить ее не допускать полной гибели Италии. Итак, с каждым днем все больше обнаруживалось дружеское расположение Флоренции к Неаполю и враждебность к Франции при всеобщем неодобрении народа, по естественным причинам враждебно настроенного к Арагонской династии и любящего Францию, а также против желания городских магистратов, которые, правда, видели, с какой упорной настойчивостью Пьеро продолжает придерживаться этой линии, но не осмеливались ему противоречить, тем более что мессер Аньоло Никколини и близкие к нему лица обсуждали государственные дела в пратике[226], не считаясь с мнением других.
Пьеро создал узкий совет граждан (пратику), где обсуждал государственные дела. В него вошли мессер Пьеро Аламанни, мессер Томмазо Минербетти, мессер Аньоло Никколини, мессер Антонио Малегонелле, мессер Пуччо Пуччи, Бернардо дель Неро, Джованни Серристори, Пьерфилиппо Пандольфини, Франческо Валори, Никколо Ридольфи, Пьеро Гвиччардини, Пьеро де'Медичи и Антонио ди Бернардо. Все они, за небольшим исключением, были против этого решения, но поскольку его поддерживали самые близкие к Пьеро люди, они не восставали против него открыто, кроме Франческо Валори и Пьеро Гвиччардини, да и они лишь несколько раз и довольно робко решились на это. Так как Пьеро думал лишь о своей выгоде, он не показывал им писем и не делился своими планами, а сообщал лишь то, что унижало короля Франции и было тому в ущерб; король же все это время вел приготовления и оснащал за свой счет в Генуе вооруженные корабли, понемногу готовясь к войне.
В связи с этим король Альфонс, понимая, сколь важно лишить французов удобного положения в Генуе, заручившись поддержкой некоторых генуэзских изгнанников, предпринял попытку государственного переворота в Генуе и послал в Пизу с большой флотилией своего брата Федериго, который затем отправился в порт Специю[227] и высадил на сушу часть своих людей, однако все они были отброшены и разбиты. После неудачи этого предприятия дон Федериго вернулся в Пизу. Поскольку королю и Пьеро казалось, что хорошая охрана прохода к Сарцане[228], прекрасно укрепленного самой природой, помешает Карлу пройти этим путем, они, чтобы лишить его также прохода через Романью, отправили Фердинанда, герцога Калабрии, старшего сына короля, с большим войском в Романью, чтобы с помощью Чезены, принадлежащей папе, и Фаенцы, находящейся под нашим покровительством, он противостоял французам. В это время король Карл, желая мирно пройти через наши земли, снова отправил оратора во Флоренцию просить свободный проход, не скупясь на обещание всяческих милостей и привилегий, которые он мог бы предоставить городу; а когда ему в этом было отказано, он изгнал из своего королевства всех наших купцов. Но и это не охладило пыла Пьеро; напротив, отчасти из-за дружбы с королем Альфонсом и Орсини, отчасти из-за недоверия к синьору Лодовико и Джованни ди Пьерфранческо, изгнанных из Флоренции, он с каждым днем все более упорно шел навстречу своей гибели. С тем, чтобы укрепиться и держать в заблуждении пизанцев по поводу Сарцаны и посланного туда отряда, в Пизу были отправлены генеральными комиссарами по делам войны Пьерфилиппо Панедольфини и Пьеро Гвиччардини.
Сначала через Альпы перешли первые отряды короля Карла, затем в Италию явился и он сам с остальным войском, и было у него огромное количество людей как в пехоте, так и в артиллерии, но точного их числа я не знаю. Так вошла в Италию огненная чума, изменившая не только государственные границы, но и характер правления и способы ведения войны. Ведь раньше, когда Италия была разделена на пять основных государств — Папскую область, Неаполь, Венецию, Милан и Флоренцию, — заботой каждого из них было сохранение собственных владений, и они внимательно следили, чтобы никто не захватил чужого и не усилился бы настолько, чтобы внушать всем страх, и потому принимали во внимание любое, пусть самое незначительное изменение и поднимали шум, даже если дело касалось какой-нибудь маленькой крепости; но когда вправду доходило до военных действий, то столь долго взвешивалось любое оказание помощи, войска были столь медлительны, а артиллерия так неуклюжа, что осада одной крепости занимала почти все лето, — поэтому войны были затяжными, а в сражениях было мало или почти не было убитых. Теперь же, с приходом французов, будто внезапный ураган пронесся и перевернул все вверх дном, так что единство Италии исчезло и ни одно государство не заботилось больше об общей ее судьбе. Видя, как враги осаждают города, герцогства и королевства и вносят в них смуту, каждый, находясь в нерешительности, стал заниматься своими делами, и его не беспокоило, что соседний пожар или разрушение ближнего селения может привести к пожару или разрушению его собственных владений. Французы вели войны быстрые и беспощадные, подчиняя себе и завоевывая целое королевство за меньшее время, чем нужно было прежде для захвата какой-нибудь виллы; штурм городов был теперь молниеносным и занимал не месяцы, а дни или часы, сражения стали крайне жестокими и кровавыми. И в самом деле, государства теперь сохранялись или разрушались, передавались в чьи-то руки или отнимались не в канцеляриях, исходя из чьих-то планов, как в прошлом, а с оружием в руках прямо на полях сражений.
Когда король, придя в Италию, приблизился к Милану, синьор Лодовико, хотя и слыл приспешником короля Карла, тем не менее, принимая во внимание неверность государей, особенно французских, которые ради своей пользы мало думают о верности и чести, стал опасаться, как бы король, под видом исполнения свободной воли народа, не отдал бы власть Джован Галеаццо, племяннику Лодовико, а его самого не отстранил бы по каким-либо соображениям; чтобы избавиться от опасности со стороны Джован Галеаццо, синьор Лодовико отравил его. Когда погиб этот невинный юноша, синьор Лодовико тотчас собрал граждан Милана, и по его наущению некоторые предложили избрать его герцогом, что и произошло[229], хотя и оставался маленький очаровательный сын отравленного. После всего этого король Карл вошел в Милан и был там принят с величайшим почетом, а затем с частью своего войска через Понтриемоли направился в Луниджану[230], отослав остальное войско в Романью навстречу герцогу Калабрийскому; а поскольку крепость Сарцаны была сильно укреплена и хорошо оснащена артиллерией и всем необходимым для защиты, чтобы не терять там времени, он повернул к Фивиццано[231], захватил его и опустошил к величайшему ужасу всей провинции.
Во Флоренции дела шли скверно, и власть Пьеро сильно пошатнулась, народ же, видя, что ему навязали невыносимую войну против дружественных французов без всякой на то нужды и необходимости, а лишь в угоду Арагонскому дому, всеми ненавидимому, во всеуслышание злословил по поводу Пьеро, тем более ведь все знали, что он принял это решение вопреки воле первых граждан государства. К этому присоединялись все те причины, по которым обычно народ враждебно относится к грандам: естественное желание изменить порядок вещей, зависть к тому, кто правит, и обвинения в его адрес. Наконец, враги Пьеро, которые были отстранены от власти, движимые надеждой на то, что город возвратит прежнюю свободу и они получат должности, по их мнению заслуженные, усугубляли и без того опасное положение города. К тому же сами по себе поведение Пьеро и его характер были таковы, что не только врагам внушали ненависть, но и друзьям были неприятны, и те с трудом его выносили; надменный и грубый, он предпочитал, чтобы его боялись, а не любили; свирепый и жестокий, он однажды ночью ранил человека, и тот скончался у него на глазах; лишенный степенности, необходимой человеку, облеченному такой большой властью, он в столь опасное для Флоренции и для него самого время целыми днями играл на улице в большой мяч, так что все могли его там видеть; упрямый, ничего не понимающий в делах, он либо решал их по собственному разумению, полагаясь лишь на себя, либо если кому-нибудь и доверялся, прося совета в важных вопросах, то обращался к гражданам, не имеющим опыта длительного управления городом, репутации разумных и заинтересованных в общественном благе, наконец, как и следовало ожидать, не к друзьям своим, своего отца и рода Медичи, а к серу Пьеро да Биббиена, мессеру Аньоло Никколини и подобным им честолюбивым и коварным людям, в советах своих слепо влекомых тщеславием и алчностью, и чтобы польстить Пьеро и отличиться, они в большинстве случаев направляли его по пути, на который он сам, как они видели, стремился вступить.
Оказавшись в великой опасности из-за беспорядков во всей Италии и тяжелого внутреннего положения Флоренции, Пьеро решил, что ему необходимо вступить в соглашение с Францией, рассчитывая, и не без основания, что если это удастся, все флорентийцы либо из страха, либо по какой другой причине успокоятся. Следуя — хотя и в совершенно других обстоятельствах и весьма некстати — примеру отца, вспомнив его поездку в Неаполь, однажды вечером Пьеро, взяв с собой Якопо Джанфильяцци, Джаноццо Пуччи и других своих друзей, внезапно выехал на встречу с королем в Сарцану, куда еще раньше прибыл из Милана герцог Лодовико. Там после долгих обсуждений и переговоров было решено отдать королю в залог верности крепости Пизы, Сарцаны, Пьетрасанты[232] и Ливорно[233]; и тотчас же, без какого-либо дополнительного подтверждения согласия на то Флоренции, Пьеро ди Лионардо Торнабуони и Пьеро ди Джулиано Ридольфи сдали Карлу крепости Сарцаны и Пьетрасанты.
Во Флоренции в отсутствие Пьеро все осмелели, распустились и не только продолжали злословить на площадях, но и начали возмущаться во Дворце Синьории. Лука Корсини, выбранный в Синьорию благодаря Пьетро Медичи как страстный приверженец правительства, в отличие от своего брата Пьеро Корсини, Якопо ди Танаи де'Нерли и Гвалтеротто Гвалтеротти, гонфальоньеры компаний, выдвинутые, как считают, злейшим врагом правительства Пьеро Каппони, стали поносить Пьеро в пратиках, утверждая, что под его началом Флоренция гибнет, что ее следует вырвать из рук тирана и восстановить в ней свободный, угодный народу образ правления. А затем, когда стало известно о соглашении, передающем вышеупомянутые земли в руки короля Карла, и о том, что Сарцана уже сдана, в городе принялись шуметь, требуя, чтобы их передавали от имени всего народа, а не тирана; и в связи с этим избрали послов, которые немедленно отправились к королю: фра Джироламо Савонаролу из Феррары, проповедовавшего во Флоренции, о котором будет сказано ниже, Taнаи де'Нерли, Пандольфо Руччелаи, Пьеро Каппони и Джованни Кавальканти[234].
Гонфалоньером справедливости был Франческо делло Скарфа, а членами Синьории избрали всех горячих приверженцев правительства; несмотря на это мессер Лука[235] открыто проявлял свою враждебность, и от него не отставал Кименти Черпеллоне, а гонфалоньер, казалось, на все смотрел сквозь пальцы. С другой стороны, Антонио Лорини, Франческо д'Антонио ди Таддео и Франческо Никколини с жаром поддерживали интересы Пьеро. Наконец, когда однажды вечером дело дошло до ссоры, мессер Лука в ярости бросился к большому колоколу, но не смог ударить больше двух-трех раз, потому что ему помешали погнавшиеся за ним люди. Колокольный звон услышали окрест — а было около трех часов ночи, — и народ побежал на площадь, но поскольку колокол смолк и не наблюдалось никакого движения ни во Дворце[236], ни возле него, все разошлись по домам, толком не разобравшись, что же случилось. А пока город пребывал в сомнениях и волнении, Пьеро, предупрежденный своими друзьями, что дела во Флоренции зашли слишком далеко и горожане в его отсутствие набрались дерзости и наглости, простился с королем и восьмого ноября вернулся во Флоренцию. Это возвращение весьма отличалось от возвращения из Неаполя его отца Лоренцо — тогда навстречу Лоренцо вышли все граждане и принимали его с ликованием, ведь он вез с собой мир и уверенность в незыблемости государственного порядка; Пьеро же встречали немногочисленные друзья, и радость была очень незначительная, ибо он возвращался без прочного договора и единственным его достижением было то, что он расчленил и ослабил Пизу и Ливорно, главные окна в море нашего государства, а также отдал Пьетрасанту и Сарцану, которые со славой были добыты его отцом ценой величайших потерь.
Едва вернувшись, Пьеро явился в Синьорию и доложил там обо всем, что им было сделано; враги же его и те, кто к ним присоединился, объятые величайшим страхом, решили, что пришло время все поставить на карту. На следующий день, девятого ноября 1494 года, в праздник Сан Сальвадоре, когда стало известно, что синьор Паоло Орсини, кондотьер у нас на жалованьи, прибыл с пятьюстами верховыми к воротам города, чтобы помочь Пьеро, а большинство в Синьории оказались против Пьеро, — вооруженный Якопо де'Нерли с несколькими коллегами, последовавшими за ним, отправился во дворец, запер его и встал на страже у входа, Пьеро же, чтобы воодушевить друзей во дворце, полагая, что ни у кого не достанет дерзости помешать ему войти, пошел ко дворцу, взяв с собой своих стремянных и много вооруженных людей, и сам он был при оружии, хотя и держал его под плащом. Когда ему там сказали: если он желает войти, то пусть входит один и через калитку, — Пьеро испугался, понял, что власть потеряна, и вернулся домой. Когда уже там он услышал, что его враги из Синьории подстрекают народ, который начинает подниматься с криками: «Да здравствует народ и свобода!» — и узнал от булавоносца Синьории, что объявлен вне закона — к этому решению присоединились из страха и его друзья, видимо, вынужденные поддерживать тех, кто был рядом, — Пьеро сел на коня и направился в сторону Болоньи. Когда пронесся слух, что Пьеро не пустили во Дворец Синьории, в его поддержку выступили только кардинал и Пьерантонио Карнесекки, двинувшиеся к площади с солдатами; но обнаружив, что в народе растет число противников Пьеро, сам он объявлен вне закона и покинул Флоренцию, они вернулись домой, а кардинал в одежде монаха, неузнанный бежал из города; также бежали их брат Джулиано, сер Пьеро да Биббиена и его брат Бернардо, к которым народ питал величайшую ненависть.
Во время всей этой сумятицы во Флоренцию прибыл Франческо Baлори; он возвращался от короля[237], к которому со многими другими гражданами был вновь направлен как посол Флоренции; и поскольку он пользовался благоволением народа, ибо было известно, что это человек безупречный и добропорядочный, а также что он оказал сопротивление Пьеро, то весь народ принял его с огромным ликованием и граждане чуть не на руках принесли его во дворец. А затем объятый неистовством народ бросился к дому Пьеро и разграбил его, потом кинулся к домам Антонио ди Бернардо и сера Джованни да Пратовеккио, нотария отдела приказов коммуны, разграбил и сжег их, в то время как хозяева прятались в церквах и монастырях, но в конце концов их обнаружили и отправили в Барджелло. Потом люди кинулись к дому мессера Аньоло Никколини и успели поджечь его со стороны входа, так что хозяин сгорел бы, если бы не мессер Франческо Гвалтеротти и другие достойные граждане, которые прибежали туда, опасаясь, как бы распущенность не зашла слишком далеко, обуздали толпу и привели ее, громко кричащую: «Да здравствует народи свобода!», на площадь, и там мессер Франческо Гвалтеротти по поручению Синьории взошел на трибуну и объявил, что белые монеты отброшены.
Видя, что власти Пьеро пришел конец, на площадь прискакали с вооруженным отрядом Бернардо дель Неро и Никколо Ридольфи, крича: «Народ и свобода!» — но их прогнали как подозрительных, и они в страхе за свою жизнь вернулись домой, а вечером, с хорошей охраной для большей безопасности, по вызову Синьории, явились во дворец. Туда же прибыл Пьерфилиппо Пандольфини, который вечером вернулся из Пизы, покинув ее без разрешения, то ли потому, что сомневался в исходе тамошних событий, то ли узнав, что во Флоренции о нем дурно отзываются, решил устроить как можно лучше свои дела. Мессер Аньоло Никколини — еще один из послов к королю, — считая, что Пьеро прикончили, и опасаясь Лоренцо и Джованни ди Пьерфранческо, к которым относился весьма враждебно и против которых подстрекал Пьеро, покинул Пизу и через горы у Пистойи[238] двинулся в Ломбардию. После того как таким образом прогнали Пьеро и беспорядки улеглись, несмотря на то, что днем и ночью вооруженный народ стоял на страже города, Синьория решила приостановить работу комиссии Восьми пратики и Семидесяти[239] и запретила им собираться вплоть до отмены этого решения.
В тот же самый день Сан Сальвадоре, девятого ноября, король Карл, получив крепости Ливорно, Пьетрасанты и Сарцаны, вошел в Пизу, и ему передали цитадели, которые должны были, согласно договору, перейти к нему в залог верности, в то время как основная территория Пизы и другие земли должны были, как и прежде, управляться флорентийцами[240]. Но в тот же самый вечер пизанцы, объединившись, пошли к королю с просьбой вернуть им свободу, и когда он им ее предоставил, с грубостями набросились на флорентийских чиновников Танаи де'Нерли, Пьеро Каппони, Пьеро Корсини, Пьеро Гвиччардини и некоторых других, которые, прослышав о беспорядках, собрались вместе и укрылись в банке Каппони. Получив там от короля охрану, они спаслись от злобы и коварства пизанцев. Видя, что город объят восстанием и по отбытии короля они не смогут оставаться в безопасности, они на следующий день вместе с королем покинули Пизу и, расставшись с ним в пути, вернулись во Флоренцию. Так в один день Сан Сальвадоре произошли два важнейших события: изменение нашего государственного строя и мятеж Пизы — события, которые изменили саму сущность нашего государства.
Было, конечно, весьма удивительно, что Медичи, которые правили шестьдесят лет, пользовались таким влиянием и, как считалось, опирались на поддержку всех первых граждан, столь быстро пали под ударами мессера Луки Корсини и Якопо де'Нерли, юношей без веса и влияния, неосмотрительных и легкомысленных. Это произошло только потому, что против Пьеро всех настроили его собственные свойства и поведение, наглость его приближенных и особенно то, что он накликал на своих сограждан жесточайшую невыносимую войну и без всякой нужды и причины отдал на разграбление и разорение свое государство; в результате первый же, кто выступил против него, воспользовался таким положением: от одного толчка рухнуло все само собой. Таков был конец Медичи, так потерял власть этот дом, очень знатный, богатый, славящийся во всей Италии и в прежние времена пользовавшийся любовью во Флоренции, — дом, главы которого, в особенности Козимо и Лоренцо, ценой величайших усилий, с величайшей доблестью, пользуясь благоприятными обстоятельствами, сохранили и упрочили власть, приумножив не только собственное состояние, но и владения государства: ведь именно во времена правления Медичи к Флоренции были присоединены Борго а Сан Сеполькро, Пьетрасанта и Сарцана, Фивиццано и часть Луниджаны — Казентино, Пьетрамала и Валь ди Баньо. Этот дом, наконец, пал в кратчайшее время, когда правил безрассудный юноша, имевший все возможности укрепить свое могущество и власть, пользовавшийся столь сильной поддержкой и содействием, что если бы он не приложил все усилия и старания к тому, чтобы потерять это, никакие обстоятельства не смогли бы поколебать его положение, но его безрассудство погубило не только его самого, но также и Флоренцию, лишив ее за восемь дней Пизы, Ливорно, Сарцаны и Пьетрасанты — крепостей, которые, как то наилучшим образом показали дальнейшие события, обеспечивали нам славу, безопасность, силу и власть. Так, можно сказать, один-единственный день если не перечеркнул, то во всяком случае надолго уравновесил или перевесил все благодеяния, какие наш город когда бы то ни было имел от дома Медичи. Потеря Пизы была особенно невосполнима и нанесла столь большой ущерб городу, что многие сомневались, что же из случившегося в день Сан Сальвадоре было важнее — завоевание и возвращение свободы или потеря Пизы, на что, опуская длинные рассуждения, которые можно было бы в данном случае привести, считаю нужным ответить, что первое важнее, чем второе, поскольку для людей естественно стремиться в первую очередь к обретению собственной свободы, а уж затем к власти над другими, ведь, по правде говоря, не должен иметь власть над другими тот, кто сам не свободен.
После изгнания Пьеро решением Синьории были возвращены граждане, высланные и изгнанные государством с 1434 и по девятого ноября 1494 года, и хотя это было с радостью встречено всеми, однако опасность, нависшая над городом, отравила веселье граждан. И действительно, я думаю, что уже давным-давно Флоренция не была в столь тяжелом положении: что касается внутреннего положения, то был изгнан могущественный род, шестьдесят лет стоявший у власти, и возвращены все его враги; эта перемена привела к тому, что прежний образ правления стал непригодным, и немалый страх обуял всех тех, кто имел влияние во времена Лоренцо и Пьеро, всех тех, кто сам или чьи предки когда-либо обидели изгнанников или их предков; всех тех, кто владел имуществом объявленных прежде вне закона, поскольку купил его, получил в качестве вознаграждения или путем грабежа. Что касается внешнеполитического положения, то была отторгнута чуть ли не большая часть наших владений, что должно было привести к ослаблению Флоренции в связи с уменьшением доходов и военной мощи ц к неизбежности войны не только с пизанцами, но и со многими другими, которые воспрепятствовали бы восстановлению прежних границ. К тому же наши земли занял король Франции с сильным войском — враг, оскорбленный нами, жадный и жестокий, внушавший нам ужас не только тем, что опустошит нашу территорию и поднимет мятеж на остававшихся еще в нашем подчинении землях, но также потому, что разграбит город, вернет Пьеро де'Медичи и, возможно, сам станет править Флоренцией; а в случае, если он уйдет из города, наименьшее зло, которого можно было бы опасаться, — это уплата ему огромной суммы денег за освобождение Флоренции от французов.