Увы, только на таком «пятачке» женщина может создавать искусство.
Некоторых поэтесс хвалят за то, что они преодолели «женский» барьер и пишут широко, по-мужски. Но это заблуждение. Это значит, что женщина подражает мужчине, и ничего более. Но спорить на эту тему бесполезно, ибо спор будет не по существу, а сведётся к пустякам, скорее всего к обвинению в нарушениях приличий: пусть это, мол, так, но зачем об этом говорить во всеуслышание?
Когда был издан стенографический отчет VII Всесоюзного съезда писателей, на котором я говорил о державности поэтического мышления и в связи с этим определил Ахматову как тип поэтессы-рукодельницы, мне позвонил один модный стихотворец и полчаса (а это был телефонный монолог) метал громы и молнии: «Это безнравственно! Это всё равно, как если бы ты оскорбил мою мать!»
Безнравственно? Всё дело в том, что я нарушил «приличия». С таким же успехом он мог обвинить в безнравственности мальчика из андерсеновской сказки, увидавшего короля таким, как он есть: «А король-то голый!» Быть может, мальчик поступил неприлично (особенно со стороны тех, кто «одевал» короля): ведь все считали короля одетым. А быть может, модному стихотворцу почему-то выгодно и удобно находиться в мире фиктивных ценностей. Но я отвлёкся.
Русскому человеку иногда от скуки любопытно понаблюдать за мухой. Не за слоном — за простой мухой. Вот она бьётся о стекло, хотя рядом открыта форточка, вот садится и потирает лапками перед собой — совсем как пьяница в предвкушении выпивки; а вот вертит изящной головкой и охорашивается, грациозно перебирая лапками.
В стихах Ахматовой много рассыпано таких жестов ручками. Для них вполне достаточно малого пространства, в котором:
Предмет такой поэзии предполагает зеркало, чтобы глядеться в самого себя. Но самолюбование всегда снижает высоту стиха.
О стихах молодых я ограничусь беглыми замечаниями.
Тут формулу Тютчева приложить невозможно: ни союза двух родных душ, ни их слиянья, ни поединка рокового. Вместо этого — общая «любовная» смута, неопределённость и душевная неустроенность.
Есть влюбление, которое может окончиться ничем, но зато выражено с детской непосредственностью:
Это Е. Горбовская. Есть трезвый взгляд (у неё же) на вещи, например, в последнем стихотворении, которое можно сократить до двух строк:
Но тут ожидается любовь не русская, а по Хемингуэю.
Есть отблеск идеала:
Но он затемнён тяжёлым оборотом «который» и двумя «тебя». Это у Е. Федотовой.
И. Хролова, которая многим подражает, в последнем стихотворении создаёт, типично «женское» пространство:
Ю. Мезенко внутренне сосредоточен:
Неточен тут эпитет «беспощадною», который входит в противоречие со «смешно» первой строки.
Ю. Кабанков пространство разлуки пишет с размахом:
Вызывает сомнение третья строка: ветер — не свет, от него ладонью не заслонишься.
Вот примеры ёмких строф, к сожалению, не у всех прописанных до конца. И это всё.
ПОД ЖЕНСКИМ ЗНАКОМ
Корневая система искусства едина. Поэтому я начну с мифа об Андрогине. Корень его виден во всех мировых мифологиях. Орфический миф говорит, что некогда человек был особым существом, у него было по четыре руки и ноги и одна голова с двумя лицами. Но за гордость Зевс наказал человека, разорвав его надвое. После этого каждая половина стремилась найти другую свою половину, найдя, они обнимались, страстно желая срастись. Так возникла земная любовь. Она существовала не всегда и принадлежит к историческому времени. Стендаль назвал её чудом цивилизации. Андрогин просвечивает в другом античном мифе — о Филемоне и Бавкиде. За верность и благочестие боги даровали им долгую жизнь. Филемон и Бавкида умерли одновременно и после смерти превратились в деревья, растущие из одного корня. На почве русской литературы тоже выросло идеальное двуединое древо: Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, описанные Гоголем.
Женщина и мужчина дополняют друг друга, считал Платон. «Не женат — не человек», «Холостой — полчеловека», «Муж да жена — одна сатана», — говорит народная мудрость. Давно замечено, что после долгих лет совместной жизни многие супруги даже внешне начинают походить друг на друга.
В легенде о первой человеческой паре тоже просвечивает Андрогин. Правда, эта легенда темна: на ней лежит тень врага человеческого. Вот что, однако, рассмотрел старый Фет в женщине:
Соучастница греха, согласно поздней, ещё более тёмной легенде, сперва была обольщена самим Сатаной, после чего родила своего первенца Каина. Адам не был его отцом. И не сладость ли сердечного греха имеет в виду Цветаева:
Не с тех ли пор за женщиной тянется блистающий шлейф синонимических определений: прелестная, очаровательная, обворожительная, пленительная? Обратите внимание на позы греческих Афродит: они стыдливо закрывают руками свои прелести, но, закрывая, словно указывают на них. Именно так! Об этом напоминает просьба влюблённого Ронсара:
Женщина всегда прельщала поэтов. Прелесть и лесть — слова одного корня. Тютчев замечает:
Пушкин обращает внимание на «прелесть неги и стыда», на «блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой». Да чего там! Вот оно:
Святость и прелесть! Он совместил невозможное. Достоевский не мог развернуться в такой тесноте, его Дмитрий Карамазов мечется между идеалом Мадонны и вавилонской блудницей. Это метания между небом и землёй.
Впрочем, мужчина замечал не только прелести. Христианская аскеза породила в нём расплывчатую мечтательность и неутолённые желания. Мужчина стал проецировать женщину в бесконечном. Он превознёс её до небес. Женщина является источником всех добродетелей, говорит один старинный рыцарь, она полна достоинства и возвышает мужчину до себя.
Рыцарская любовь осмеяна Сервантесом со слезами на глазах. Дон Кихот выдумал Дульсинею. Когда по дороге в Тобосо, ожидая увидеть свою Прекрасную Даму, он встретил деревенскую девку, то не поверил собственным глазам и решил, что это проделки злых волшебников. Вот как он жалуется своему оруженосцу:
«— Санчо! Что ты скажешь насчёт этих волшебников, которые так мне досаждают? …вероломные эти существа не удовольствовались тем, чтобы просто преобразить мою Дульсинею и изменить её облик, — нет, они придали ей низкий облик и некрасивую наружность этой сельчанки и одновременно отняли у неё то, что столь свойственно знатным сеньорам, которые живут среди цветов и благовоний, именно приятный запах. Между тем должен сознаться, Санчо, что когда я приблизился к Дульсинее, дабы подсадить её на иноходца, как ты его называешь, хотя мне он представляется просто ослицей, то от неё так пахнуло чесноком, что к горлу у меня подступила тошнота и мне едва не сделалось дурно».
Мечтателю при столкновении с действительностью всегда делается дурно. И, однако, вера в идеальную женщину неистребима. Она начинается с мальчишеского возраста. Учёный Сеченов утверждает, что первый конкретный выбор в любви направлен на далёкие объекты: «…мальчики и влюбляются сначала в какие-то туманные, неопределённые образы — их идеалы».
Блок бредил вечной женственностью, Китс, когда был школьником, видел в каждой красивой женщине богиню. Он считал женщин эфирными существами, стоящими выше мужчин. И только потом он стал в них видеть ровню.
Любовь Данте к Беатриче и Петрарки к Лауре была идеальной. Увлечение мальчика девочкой — вот что такое любовь Данте. На девятом году он встретил восьмилетнюю Беатриче и влюбился раз и навсегда. Он никогда не объяснялся ей в любви, и, конечно, она вышла за другого. Молодая женщина жила своей земной жизнью, но рано умерла. Её смерть потрясла Данте. После этого его любовь к ней стала преобладающей идеей его жизни. «…Я надеюсь сказать о ней то, что никогда ещё не говорили ни об одной» — таковы его слова. Он написал «Божественную комедию» — самый грандиозный собор, поставленный в честь женщины.
Но вот в чём психологическая человеческая загадка: несмотря на столь возвышенные чувства к своим возлюбленным ни Данте, ни Петрарка не были им верны. Ни тот и ни другой не являлись «бедными рыцарями». Год спустя после смерти Беатриче Данте женился. Он, правда, не писал жене сонетов, но зато имел от неё несколько детей. Возвышенные туманы Петрарки тоже имели земную подкладку. Разъезжая по городам и весям, он не упускал случая для превращения невольника платонической любви в жреца греховных наслаждений.
«Странная воля любви, — чтоб любимое было далеко!» — заметил ещё Овидий. Платоническая любовь, какой бы высокой она ни была, — всегда пышный пустоцвет, который цветёт и пахнет, да вот беда — не даёт плодов. Поэтому народ не принимает такой любви. Русские пословицы платоническую любовь называют сухой: «Сухая любовь только крушит», «Навела девка сухоту», «Испортила девка паренька». В народе всегда был культ матери: матери-земли и «тёплой заступницы мира холодного».
Петрарка же сохнет:
Его жалобам вторит Ронсар:
Им как бы отвечает Фет, он отвечает от имени женщины, которой могла бы быть и Беатриче, и Лаура:
Однако призраки любят. Они пробуждают в нас высшие возможности, но слишком мимолётны и капризны. Об этом знал Пушкин.
Мимолётное виденье способно воскресить «И божество, и вдохновенье, и жизнь, и слёзы, и любовь», но надолго ли? Вот вопрос!
Этимон нашего слова «искусство» — искус. Высшая сила искушает человека, поднимая его к высшему совершенству. Это у нас. На Западе усвоено противоположное значение слова «искусство». Западный человек сам искушает высшую силу, чтобы обрести высшее совершенство. Это можно увидеть на примере Данте и Гёте. Данте, засылая в ад своих врагов, живых современников, берёт на себя прерогативы бога. То же самое делает гётевский Фауст. Заключив договор с Мефистофелем, он искушает природу. Вагнер, его ученик, даже выводит в колбе искусственного человечка Гомункула, то есть выступает в роли бога.
Пространство рождает звук. У звука есть отзвук. У Пушкина дважды возникает образ поэта-отзвука. В юности:
И в зрелости:
Странное сближение голоса с эхом, живого с призраком. Эхо ничего не творит, оно пассивно и только повторяет окончания. Притом эхо — женщина, «бессонная нимфа», Пушкин прекрасно знал об этом.
Вот они, женские знаки русской поэзии! Вот они, наши странности. Чем дальше, тем больше странностей. Тютчев пишет на смерть Пушкина:
Странная подмена родины-матери молодой женщиной! Да и обидное для Пушкина ограничение: он-то мыслил себя в мировом объёме:
В родине, породившей тебя, естественно видеть мать. Родина, по народному воззрению, всегда мать, а не девушка. Странно менять их местами. Ещё более странно представлять себя не сыном, а мужем родной земли. Вот Блок:
Как же так жена?! Тут явный инцест, а это грозит искусству вырождением.
Знаки женственности мелькают у Лермонтова.
Этот попрёк недостоин мужчины, который всё-таки должен быть великодушен по отношению к женщине. А в его попрёке, ей-богу, слышится женский визг. Ослабляет лермонтовское «Завещание» и мелкая женская месть, не присущая мужчине:
Есенин тоже хорош. Нашёл чему подражать!
Или вон как любуется собой:
И тут мы подошли к женщинам.
Женский талант наиболее полно выразился в пении, хореографии и лицедействе. Правда, никто не пел сладкозвучнее Орфея и никто не перевоплощался искуснее Протея, но в танце благодаря своей врождённой грации женщины превосходят мужчин. В остальных искусствах их талант невелик. Они исполнители, а не творцы. Женщины не создали ни одного великого произведения. Ни одна женщина не раскрыла мир женской души — это за них пришлось сделать мужчинам. Поэтому всё лучшее, и высокое, и глубокое о женщине написано не ими.
В поэзию женщины внесли оттенки женского настроения, которое сложилось под влиянием неурядиц и капризных случайностей личной жизни, чем они увеличили только запас редких психологических возможностей: никакого общечеловеческого или по крайней мере национального мотива в их стихах не прозвучало.
Вот как рассуждает в связи с этим Гёте:
«…в поэзии важно содержание, чего никто понять не хочет, тем паче наши женщины. Какое прекрасное стихотворение, восклицают они, но думают при этом только о чувствах, о словах, о стихе. О том же, что подлинная сила стихотворения заложена в ситуации, в содержании, — им и в голову не приходит. Потому-то и выпекаются тысячи стихотворений, в которых содержание равно нулю, и только некоторая взволнованность да звонкий стих имитируют подлинную жизнь. Вообще говоря, дилетанты, и прежде всего женщины, имеют весьма слабое понятие о поэзии. В большинстве случаев они думают: только бы управиться с техникой, за сутью дело не станет и мастерство у нас в кармане, — но, увы, они заблуждаются».
Критику женщины воспринимают как личное оскорбление. Поэтому я постараюсь их не критиковать, а показать разницу взглядов.
Вот чилийская поэтесса Габриела Мистраль говорит о мужчине:
А вот Цветаева исторгает из груди вопль женщины всех времён:
Угасание любви — великая вечная тем, но Цветаева мельчит её, она думает, что если мужчина уходит, то только оттого, что женщина ему что-то сделала. Во всяком случае, тут кто-то виноват, и, конечно, не она, женщина. О, дочь Евы никогда не чувствует за собой вины! Всю вину обычно берёт на себя мужчина. Он действительно виноват. Он лгал ей много веков, он приучил её жить в атмосфере лести (лесть нынче называется комплиментом!). Женщина, по крайней мере светская женщина, так привыкла ко лжи, что жить без неё не может.
Ахматова возглашает:
Обратите внимание: не за губы, а за произнесённую ими ложь. Ей вторит Светлана Кузнецова:
Но дело, однако ж, не только во лжи. Дело в том, что мужчина и женщина в искусстве не дополняют друг друга. В искусстве нет равенства и равных прав, даже среди мужчин нет этого. И напрасно современная эмансипированная женщина Лариса Васильева грезит о некоей женщине, заговорившей с миром. Что она может сказать миру, эта заговорившая женщина? Какое нечто, даже усиленное миллионократно средствами массовой информации, услышит мир от неё? Мучаясь бессонницей, Пушкин, сколько ни вслушивался, ничего не мог расслышать от них, кроме этого: «Парки бабье лепетанье», но содержание такого «лепетанья» равно нулю. Итак, если мужчина — единица, то женщина — дробь. Смотрите!
Это Лермонтов. Вон куда смотрит мужчина.
Это Ахматова. Вот куда смотрит женщина.