— Как, прямо сейчас?
— Да. Ты же сказал…
— Едем, — сказал он.
…Потом мы ехали…
Теперь я все понимаю про нашего шефа. Он — несчастнейший человек, хотя очень многие ему завидуют. Он далеко пошел и пойдет еще дальше, в этом я уверена. И все-таки он несчастнейший человек.
Жена его работала в школе учительницей и сбежала от него с каким-то одиннадцатиклассником. Говорят, шеф обещал ей все простить, лишь бы она вернулась, но она не вернулась.
…В общем, мы мчались. Он все порывался остановить машину, но я говорила: «Потом, потом, скорее» — и хохотала от восторга.
Годится? Годится. Лицо — что надо, плечи — тоже. Очки красивые, мужские. Мужчина в очках — здорово! И никаких проволочек, завтра же в ЗАГС. Жалко, во Дворец нельзя, он разведен. Мама будет в восторге. Кандидат наук. Надо же: я — и кандидат наук. Хорошо, ну а потом? Когда женятся — вместе спят.
— Храпишь по ночам? — спросила я.
— Нет! — радостно отозвался он.
…— Открой, — умоляюще говорил шеф из-за двери.
Дело в том, что мне удалось запереться в комнате, когда он вышел на кухню. Этот дурак додумался закрыть входную дверь на какие-то сложные замки, и из квартиры мне было уже не удрать. Когда я хотела все же попытаться открыть эти замки, он оттащил меня от двери. Я двинула его локтем и разбила ему очки, поцарапала щеки. Пока он умывался, я закрылась в комнате.
— Открой…
Мне было его жалко, но вместе с тем он был мне невыносимо гадок. Может быть, потому еще он был мне так гадок, что я была виновата.
— В конце концов я хочу спать, — скулил он.
— Спите на плите.
— Ты уродина, — сказал он. — Ха-ха! Она думала, что я на ней женюсь…
— Я бы померла, а за вас не пошла!
— Почему бы это?
— Потому что вы…
Он перестал сопеть за дверью — он думал, что недослышал, что я сказала.
— Валерий Михалыч, выпустите меня, — сказала я.
— Так бы и дышала…
— Я просто зла на вас, что вы закрыли дверь. Это подло — закрывать дверь и прятать ключ.
— Она говорит о подлости, а? Может, это не ты приставала ко мне сегодня весь день? Сама напросилась…
— Если б вы были мужчиной, вы бы этого не сказали.
— Сама баба…
— Откройте входную дверь, чтоб я слышала, и я уйду…
Я слышала, как лязгнул замок, скрипнула дверь. Я откинула крючок, вышла на кухню. И тогда я увидела его лицо… Лучше бы мне его не видеть! Я как-то сразу вдруг поняла, какая это подлость — бить его, беззащитного. Не был он ни в чем виноват. Разве что просто несчастлив, непроходимо несчастлив и обделен. Я была сейчас на сто лет старше его и даже подумала о том, что если когда-нибудь я смогу разлюбить Юльку, то… нет, ничего, кроме жалости…
— Я вас провожу, — сказал он устало.
— Нет. Не надо. И вообще — ничего не было. Мы напоролись на столб и вы поранились ветровым стеклом, ладно?
— Вы все врете, — сказал он, — вы поднимете меня на смех…
— Если бы вы чуть больше уважали женщин, вам бы еще повезло…
— Уважать таких, как вы?
Он изо всех сил тщился быть не таким раздавленным.
— Простите меня, пожалуйста, — сказала я.
Юлька, наверное, избил бы меня, если б я смела его так откровенно пожалеть. А этот не понял. Он не разбирался в интонациях.
— Я провожу вас?
— Нет. Я и так устала…
Я шла по пустому, гулкому, светлому городу. Хорошо, что на всем пути (а путь был не особенно далеким) никого не встретила. Как потом выяснилось, кофта на мне была разодрана, но я этого не замечала, удивляясь только, почему она все сваливается с плеч.
У нашей парадной маячила мужская фигура, но мне не стало даже страшно. Мерзкое, тошнотное, полуобморочное равнодушие — вот все, чем была я богата.
— Где ты была?
Я не удивилась, что это Юлька.
— Не твое дело.
— Отомстила?
— Мне надоело. Отстань!
— Ты далеко пойдешь, — сказал он. — Ох, как далеко ты пойдешь!
Я села на ступеньку (меня не держали ноги) и приготовилась слушать, потому что он говорил что-то длинное. Обрывки его слов даже долетали до моего сознания:
— Ты думаешь, тебе можно все, что мужикам? Далеко пойдешь! Если каждый раз будешь так мстить, далеко пойдешь… Станешь как мужик… Ты и сейчас такая. Будешь пить водку и курить морской табак. И ржать, как лошадь Пржевальского. Ты и сейчас такая. Ты свихнешься, ясно? Тебе никто этого не простит. Никогда. Ты хочешь, чтоб по-твоему? Ты — бумажный солдат, вот ты кто! Не будет по-твоему. Ты нахалка и мужик, вот ты кто. Я никогда тебе этого не прощу. Дура, вот ты кто. И никто тебя не полюбит. Дуру такую. Не будет по-твоему, не будет. И целуйся со своими дружками, и люби свое человечество. И знать я тебя не хочу. И не будет по-твоему!
— Будет, — сказала я и посмотрела ему в лицо. Сказала это просто так, безыдейно, чтоб он замолчал. И посмотрела просто так тоже. И вдруг увидела, что один глаз у него совсем заплыл. Я не сразу сообразила, что это моих рук дело, а когда сообразила, да еще представила, как покалечен мною же шеф, то мне стало ужасно весело…
Я хохотала как сумасшедшая, да, как лошадь Пржевальского (почему именно Пржевальского?), я хохотала, поднимаясь со ступенек, хохотала, бредя вверх по лестнице. Юлька подскочил ко мне, схватил за руку:
— Что с тобой?!
— Уйди. Уйди. Я мужик. А ты иди. Я расправляюсь как умею.
Слава богу, что родителей не было дома, они уехали за город. Я давилась тихим смехом, захлопывая дверь перед Юлькиным носом.
Кто бы знал, как хочется иногда со стыда ободрать с себя кожу или набить морду самой себе! И кому же я отомстила? Да, ничего не произошло, я только пыталась… Да, никто мне этого бы не простил. А почему меня должны прощать? Почему это кому-то можно, а мне нет?
…— До этого я тебя не любил еще, — признался потом Юлька, — хотя предполагал, что все было гораздо страшнее… Ненавидел тебя — и любил.
Он один за всю мою жизнь мог признаться в таких вещах, потому что любил меня, и даже больше —
…Надела я черную шляпу, поехала в город Анапу. Сослал меня сюда шеф. Когда я явилась в его кабинет с заявлением об уходе по собственному желанию, он начальническим баском сказал:
— Никуда ты не уволишься. Но, надо сказать, твоя рожа мне надоела. Езжай в отпуск. Хочешь, закажу билет в Анапу? У меня там есть знакомые…
И я безропотно поехала в Анапу.
Моя общительность мне изменила, я валялась одна на пляже в Джемете (так и шла с утра пешком от Анапы до Джемета) и пыталась ни о чем не думать. Ни о чем — значит не думать о Юльке. Вина перед шефом как-то рассосалась — все-таки он оказался человеком, понял. Через неделю пришло письмо от Наташки.
Она писала, что каждый день приходит Юлька. Вначале делал вид, что просто так. Два дня по три часа выдерживал ее на лестнице, думал, что я пройду. Потом взбесился и стал ее трясти и выпытывать, где я. Она, как и обещала, пока не говорит. Писала, чтоб я ее пожалела, — он и затрясти может. Худой и злой. Глаз у него уже не синий, а желтый.
И все. И делать мне в Анапе было уже нечего, потому что сколько я ни уговаривала себя остаться — не могла. Ну, хоть еще недельку, твердила я себе. Ну, на три дня. Ладно, на два. Ну, на день хоть, а? Ничего из этого не вышло, и б тот же день, когда получила письмо, я была уже в Новороссийске.
Синяя чаша города наполнялась остановившимся, ленивым зноем. Люди двигались медленно, лица у всех были измученные и потные. Дымы от фабричных труб долго и прямо стояли в воздухе свечками. Дымы были ядовито-желтыми.
Я была единственным, наверное, человеком, который мог бежать по такой жаре. А ведь еще и чемодан тащила. Билетов на Ленинград, конечно, не было. Когда я приехала на вокзал, до отхода поезда оставалось всего полчаса. И я, не зная, на что надеюсь, побежала вдоль состава.
Никогда в жизни мне не везло в лотерее, никогда я не могла достать в магазине вещь, которая бы мне на сто процентов нравилась, никогда и никуда мне не удавалось пролезть без очереди, но на сей раз я ехала без билета. Меня пожалела одна проводница, потому что я, кажется, даже плакала…
В поезде пыталась спать. Днем и ночью, лишь бы шло время. Но в итоге ни днем ни ночью не спала. Меня мучила нетерпеливая и радостная тревога. Я боялась преждевременной радости, но ничего не могла поделать — радовалась. Напрасно распекала себя за полное отсутствие гордости и еще чего-то, чем, на взгляд умной Тамары, должна была обладать.
Черт возьми, не так уж снисходительно относилась я к его вечным штучкам, к этой его глупой вздорности!
Да, умной Тамаре я рассказывала обо всем этом со смехом, потому что мне нравилось, как она возмущается, как она «не понимает», но на самом-то деле… И вот я мчусь, все забыв, все простив… Зачем? На что я нарвусь по приезде?
…Я позвонила, даже не переодевшись с дороги, даже не втащив в комнату чемодан.
— Мне Юлю…
— Маша, что ли?
— Да, Маша. Откуда вы знаете?
— Я все знаю. Юля моет шею. Он собирается к вам в гости.
— Мне Юлю, а не вас. Позовите Юлю.
Трубку повесили. Кто говорил со мной — я так и не поняла. Бред какой-то!
— Дура, дура и дура, — сказала умная Тамара, доедая десятое яблоко (она встречала меня на вокзале, потому что родители были в отпуске).
— Брось ты, — сказала Наташка, — не говори, чего не понимаешь. Если б ты видела, как он меня тут убивал, тоже примчалась бы.
— Я? Никогда!
— Умойся хоть! — сказала мне Наташка.
— К чему?
Только сейчас я поняла, как устала. Тронуться с места не было никаких сил. Я сидела и чего-то ждала. Как выяснилось — не напрасно.
— Я открою, — сказала Наташка, услышав звонки.
Звук голосов и среди них —
— Гости, — сказала Наташка, входя.
— Здравствуй, Тамара, — вежливо сказал Юлька и некоторое время старательно поулыбался.
— Ну, здравствуй, — уже мне.
Опять у него было новое лицо, теперь уже по-настоящему новое, какое-то надежное, нежное.
5. Рука и сердце
— Нам надо ехать, — сказал Юлька.
— Куда? — спросила я.
— К маме. Она на даче.
— Зачем?
— Я хочу, чтоб все было как надо.
И как в тот, в первый раз — мы ушли, оставив всех.
— Потом закроешь, — сказала я Наташке.
Как мы шли, как ехали вначале в метро, потом на двух поездах с пересадками — не помню. Приехали мы уже ночью. Я ничего у Юльки не спрашивала. Впервые я на него так рассчитывала: знала, что он — новый. Он уже не тот, кто может хоть невольно предать меня. Теперь он был по-настоящему новый.
Он стучал в закрытую дверь, пока на даче не загорелся свет.
— Кто там?
— Мама, это я, с женой, — сказал Юлька. Представляю, если б меня разбудил таким образом мой сын!