— Все на полном серьезе, и она почти взрослая.
Алю передернуло. И сейчас, и тогда, с пирожком от свекрови… несерьезно. А как должен вести себя человек в его положении? Она же не сказала ни да, ни нет. Помолчала. Мама говорила, юристы считают молчание за знак согласия. И Дима так же? Сказать вот прямо сейчас это «нет»? А он — я пошутил. Со стыда сгоришь. И вообще все это глупости.
Добралась на свою Малую Бронную, как всегда после ночной смены, около девяти утра. А в воротах Пашка. Крепко держит под руку Музу. Сбоку Вера Петровна с рюкзаком, обхватила его перед собой обеими руками. Та-ак… дошла очередь Пашку провожать. Аля тронула его за руку:
— Паш…
Он не почувствовал ее прикосновения, не услышал или не узнал в одежде Славика. Шел выпрямившись, глядя куда-то вдаль. Зато Муза гордо вертела головой в перманентных кудряшках, как бы говоря: да, провожаю мужа, да, остаюсь беременная.
Всему дому было известно, что о замужестве старшая дочь многодетного дворника соседнего дома, вот эта самая Муза, уже и не думала. И вдруг разглядела подросшего Пашку. Неважно, что он заканчивал десятилетку и на семь лет моложе, в мужья годится: рослый, молчаливый и один сынок у портнихи. Через месяц после знакомства, которое и назвать-то так нельзя, Муза знала Пашку с пеленок, сразу после школьного выпуска они пошли в загс. И Муза, смяв отчаянное сопротивление свекрови, поселилась у них. Прошел год, который Вера Петровна потратила на безуспешные усилия разлучить новобрачных, и вот Муза, жена и будущая мать, провожает Пашку на фронт. И двор, такой враждебный к ней, должен был видеть, что она горюет, как убивается. Повиснув на Пашке, видимо, не первый раз по пути из своего третьего номера, она заголосила:
— Муженек мой… да как же я… да кто ж приголубит… и как это ты встал и пошел… в самую войну-у…
— Прекрати… — шипела Вера Петровна. — Здесь не деревня, все смеются.
Стоя в воротах, Аля смотрела вслед этим трем, этой семье, и досадовала за Пашку на женщин: как бы ни вела себя Муза, он-то идет на фронт.
— Чего растопырилась в воротах? — оттолкнула Алю Нюрка Краснова, злая, потная, багровая.
Она со своим Федором тащила за веревки большой фанерный ящик, через свободное плечо полмешка с чем-то вроде сахара или крупы, а у Федора две авоськи, набитые пакетами.
— Здравствуйте… — произнесла Аля, изумленная и зоркостью Нюрки, сразу узнавшей ее в Славиковом костюме, и количеством продуктов в руках супругов.
— Видал, Феденька, молоденьких подбирают, скоро твой черед. — И Пашку успела разглядеть Нюрка.
Глянув в сторону Никитских ворот, Аля увидела кургузую голову Пашки над людьми и побежала следом, проводить же надо, а ребят никого. На углу стояла Славикова тетка-нянька. Аля позвала:
— Зина, побежали!
Они догнали Пашку уже у сборного пункта в школе на Малой Никитской. Народу у ограды полно, и все женщины. Во двор пускали только призывников, и перед Музой часовые скрестили штыки.
— А в меня ткните! — кричала Муза. — Я жена, не имеете права. — И, отведя винтовки, побежала за Пашкой. А он шел, журавлино поднимая длинные ноги, шел, будто ничего не видя, на лице же одно: оторвут сейчас от самого главного в жизни, от жены, ставшей еще ближе из-за будущего ребенка.
— Паша, не попрощались же… и вещи… — слабо крикнула Вера Петровна, но он не ответил.
Услыхала Муза, вернулась, выхватила рюкзак у свекрови и побежала за Пашкой.
Аля с Зиной не уходили, припали к прутьям ограды, ждали. Вон она, Муза. А сзади тощий, длинный солдат. Это же Пашка в форме уже. Муза отстранилась от него, медленно пошла с узелком под мышкой, и перед нею, грузной и бледной, расступались. Пашка стал пятиться, видимо, его звали военные с крыльца школы, и смотрел, смотрел на бредущую жену. А она не оборачивалась, глаза полузакрыты, прислушивалась к себе, к ребенку, кусала губы и морщилась.
— Плачет, — шепнула Зина. — Без слез плачет. Любит Пашку-то, вот ведь дело какое. А мы думали… грех плохо думать, закрыта чужая-то душа.
Никто не знал, когда отправка, а Музе надо было отдохнуть. Решили подежурить по очереди. Осталась Вера Петровна, а Зина с Алей повели Музу домой. Так и дошли: Зина, обняв, вела Музу, а Аля несла Пашкин костюм в узелке.
Дома Аля застала маму капающей в рюмку лекарство.
— Заболела?!
— Бежала, задышка… — мама выпила лекарство. — Пашу проводить, и вот не успела. И никто не сказал, куда пошли все вы… а теперь пора на работу, отпросилась на полчаса. Каково-то Вере Петровне…
— Мы проводили, Муза, Зина. Вера Петровна еще там, только к нему не пускают. Ты немного полежи, а?
Мама послушалась, лежала молча, а Аля думала: Пашку не жалеет. Музу тоже, а эту гордячку Веру Петровну ей жаль. А Вера Петровна виновата перед мамой, испортила дорогой костюм, знаменитая портниха, а исправлять не пожелала, так он и лежит в сундуке третий год. Потом долго при встречах смотрела сквозь маму, не здоровалась.
— Мам, чего ты о Вере Петровне горюешь? — не выдержала Аля.
— Когда у тебя будут дети — поймешь.
Дети… У нее, Али, дети! Смешно.
5
Красновы гуляли, как никогда. Никаких гостей, только свои из второго номера. Мама решила:
— Пойдем и мы, раз пригласили. Радость же, сегодня взяли у немцев обратно Рогачев и Жлобин.
Рогачев… Жлобин… Где они? Аля стала искать на своей школьной карте, висящей над ее письменным столиком. Жлобин повыше Рогачева, Украина. Для Али Украина — смесь гоголевских хаток, широкого Днепра, изобильных ярмарок с теперешним Днепрогэсом, хлебом и углем, и уж, само собой, прекрасными украинскими песнями. Но теперь Украина горела, там убивали, разрушали. А, собственно, Аля ничего толком не знала об этом богатейшем крае. Он был для нее сказкой. Но как же хорошо — немцев погнали!
С легким сердцем она уселась за стол Красновых, не по-военному времени обильный, даже с шампанским. Подвыпившие гости и хозяева уже залихватски выкрикивали:
Дворничиха Семеновна, явившись без приглашения, как и во все квартиры, где пахло спиртным, беззубо улыбалась, прихорашивая всему двору известный белый в горошек платочек. К ней, не к матери, жался белобрысенький Олежка, пятилетний сынок Барина. Между Глашей и Машей, сестрами-близнецами, сидел в обнимку с котенком Глашин шестилетний сын, Толян, деловито выковыривая из булочки изюминки. Такие булочки исчезли с началом войны, сегодня же Федор сам напек, большой мастер по поварской части.
Пододвигая гостям копченую рыбу, холодец и горчицу, Нюрка, перебивая всех, страдала:
Ее длинное, смугловатое лицо раскраснелось, крупный рот улыбался, а в темных глазах никакого веселья.
— Настась Пална, уважь, выпей!
— Пригублю, Нюра, при таких делах — надо. Фашистов погнали, и Великобритания заключила с нами соглашение — действовать вместе против Германии, поверили в нас!
— Ага, когда сами горели — почуяли, — сказала Глаша, посматривая то на сына с котенком, то в свою стопку: как бы не перебрать.
— Да бросьте вы свою политграмоту! — И Федор вскочил, хватанул себя ладонью по голому черепу, заорал:
Погрозив ему увесистым кулаком, Нюрка встала с рюмкой:
— Собрала я вас, соседи-гостенечки, по новому случаю моей жизни… — Все примолкли, повернулись к хозяйке. — Ухожу из проводниц, наездилась Нюра Краснова во как, — и полоснула ребром ладони по своей крепкой шее. — Оседаю дома, рабочим классом…
Нетерпеливая Маша протянула к ней свою стопку:
— Поздравляем! Кем же ты теперь будешь числиться?
— А Нюра ваша не промах, — и заулыбалась. — На фабрику «Рот-фронт» иду.
— Ловко… — пробурчала Глаша. Сестры одинаково помрачнели.
— Об конфетах не скажу, а шоколад наипервейшее дело, — ответила Нюрка. — Буду укладчицей.
— Знай наших! — гаркнул Федор и выпил свою рюмку.
Но гости как-то сникли, веселье пошло на убыль. Только практичная Баринова Нинка спросила:
— Нюр, на продажу принесешь? Когда сможешь, конечно.
— Там посмотрим…
— Сидят шоколады обсуждают, — зло и четко выговорила Глаша, поднимаясь из-за стола. — На земле беда, а они… Седни Настась Пална читала у примуса: Китай с японцем сцепился, в Африке гомонят, а тут… тьфу! Маш, бери Толяшу, пошли домой!
— Напилась-наелась, теперь можно хозяев обругать, — усмехнулась Нюрка. — От зависти все. Пусть уходят, а мы гулять будем. Все равно помирать! Ии-их, топнула я, и не топнула я…
С дивана, с почетного у Красновых места, встал Барин, но тут же осел, бледнея:
— Нинок… валерианки.
Угловатая неторопливая блондинка, жена Барина, спокойно вынула из кармана цветастого халата пузырек, накапала в пустую рюмку, разбавила фруктовой водой. Барин сперва выпил рюмку водки, а уж тогда запил валерианкой. Аля засмеялась.
— Смешно? Правда смешно? — поднял он на девушку небольшие красноватые глаза с явной благодарностью.
Одутловатое лицо его расплылось в блаженной улыбке. Неудавшийся актер, став администратором театра, он не мог победить в себе тяги к игре и неустанно испытывал силу своего лицедейства на окружающих. Но верила ему только жена, он был для нее вечным Отелло:
— Он на тебя смотрел, вы перемигивались с этим брюнетом! — кричал Барин жене, вернувшись из гостей.
Маленький Олежка нырял под стол, а довольная Нинка лениво говорила:
— Мой брюнет — ты, — и ерошила его жиденькую шевелюру.
— Я русый, русый! Поняла, корова?
— Сам ты осел, — безразлично роняла Нинка.
Но теперь Барин оставил роль Отелло, ради новой — тяжело больного страдающего человека. И не для устойчивости семейного очага, вполне благополучного из-за флегматичности жены, а для спасения от фронта. Поэтому после водки с валерианкой он загрустил, «украдкой» держась за правый бок.
На правах нужного человека — кто ж еже будет приглядывать за сынком Барина — дворничиха Семеновна прошамкала:
— Чего за живот хватаешься, Барин? Отвык от жирненького, навалился на дармовщинку? А теперь, гляди, проймет русская болезнь «свистуха». — И пьяненько подмигнула голым веком.
— Не трогай его, Семеновна, — громким шепотом попросила Нинка. — Врачи предполагают рак…
— А он и помрет от рака, — предрекла Семеновна. — Пужливых в могилу загоняет самая злющая хвороба.
— Типун тебе на язык, старая! — крикнул суеверный Барин. — Вон Машин Денис Сова тоже не на фронте.
— Так Денис кочегарит на железной дороге, к фронту, может, катает, да не говорит, военная тайна, — защитила мужа Маша.
Вздохнув, мама постаралась примирить всех:
— Четырнадцатое июля надо запомнить, начало конца войны.
— Вы уверены? — встрепенулся Барин.
— Надеюсь. Надежда всегда впереди нас, ею живем.
— Только не я! — вскричал Барин. — Мой девиз: реальность.
В распахнутых дверях красновской комнаты Аля увидела миловидное лицо Натки и обрадованно выбежала к ней, поцеловала.
— Ну что? Все сдала? Куда теперь?
— Пойдем, — Натка потянула Алю во двор.
Шли по Малой Бронной почему-то очень быстро. На Тверском Натка свернула в аллею, они сели на узенькую лавочку. И здесь Натка вдруг заплакала.
— Ты… что случилось?
— Горьку взяли на фронт.
— И никому не… никто провожать не ходил?!
— Ты что, не знаешь Мачаню? Повестку додержала до утра, все разошлись, и она одна, расхорошая мамочка, проводила любимого сынка. Еще, наверное, наговорила, что я не захотела его проводить, не родной же брат…
— Он не поверит, он же тебя знает. — Аля обняла округлые плечи Натки, заглянула в глаза. — Жди письма.
— Так она мне его и покажет, злая, противная Мачаня.
Натка роняла тихие слезы, Аля прижимала ее к себе, не смея сказать, что Горька мог бы забежать во второй номер и оставить для Натки записку, да не такой он человек, истинный сынок своей мамочки. Да теперь он фронтовик, пошел на смерть, может быть… и прежние мерки уже не годятся.
Уже пять лет жила Натка за фанерной перегородкой, которой Мачаня отделила падчерицу от родного сына. Из такой же, как у Маши с Глашей, квадратной комнаты в первом номере получилось две клетушки, с половиной окна каждая и одной створкой дверей. И Натка смотрела на пасынка своего отца как на чужого и все же близкого, горе-то у них похожее, у нее мама умерла, у него отец. А мачеха оказалась мачехой, за неласковость и скуповатость Натка звала ее Мачаней в глаза, чем, конечно, не улучшала их отношений. На увещевание соседок Натка упорно говорила:
— Она же мне не мама. А Мачаня — даже ласково.
Горьке понравилась такая независимость новоявленной «сестрички», и он сам стал называть свою маму Мачанечкой. Ему-то все прощалось.
— Главное не во мне, — наконец утерла слезы Натка. — Ведь Мачаня не любит Горьку, единственного сына! Она его еще малышом отфутболивала то к сестре, то к деду. Я знаю материнскую любовь, до тринадцати лет прожила с мамочкой, а он понятия не имеет, какая бывает настоящая мама. Вырос бездомным, и ничего ему не дорого, никто не нужен. Учиться не хотел, бродяжил, то прораб, то арап… сколько работ перепробовал!
Але вспомнился их разговор с Горькой после одного из его скитаний:
— Не интересно, говоришь? А что интересно?
— Новое.
— И тюрьма почти для всех новое…
— А что, и там интересно, если недолго.