Заметив меня, к нам быстро подошел кудрявый юноша могучего телосложения, по-видимому, внук Шаммая, он спросил старика, всё ли в порядке, не мешаю ли я ему. Шаммай движением руки приказал ему отойти, юноша повиновался.
Оказалось, в шатрах расположилось большое семейство Шаммая, и сейчас он уединенно молился, сидя в своем тяжелом резном кресле из драгоценного черного дерева, которое носили за ним по всей стране. Даже беседуя с тетрархом Антипой, он, говорят, сидел в этом самом кресле… И так же, сидя в кресле, наблюдал, как врагов Закона побивают камнями, предварительно закопав до плеч в землю.
– Подойди ко мне, Йесус, – сказал он и добавил: – Я слышал о тебе.
Я подошел ближе, подумав, что слухи о новых пророках распространяются по нашей земле быстрее, чем привычки к добродетелям.
– Знаешь, сын, что сейчас занимает меня больше всего? – спросил Шаммай.
– Что же? – спросил я, вежливо склонив голову.
– Смена времен года. Но истинная вера – это не время года, она не меняется, она только умирает. Ты захочешь ее изменить – и она погибнет. Ты еще молод, но я вижу, что от тебя, сына Израиля, зависит многое. Не позволь нашей вере превратиться в пыль. Иначе царство наше никогда уже не обретет свободу и будет уничтожено. Понимаешь?..
Мне стало смешно при мысли о том, что этот старик, который едва дышит, беспокоится обо всем царстве – всего лишь очередном в неумолимом, как следует из преданий, процессе рождения и гибели царств.
Но я сохранил почтительное выражение лица и сказал:
– Авва Шаммай, ты живешь в постоянном страхе осквернения и готов очистить от скверны само солнце. Это помогает тебе жить. Я тоже хочу научиться благочестию, но быстро… Скажи, можешь ли ты подняться из своего кресла, встать на одну ногу и преподать мне весь Закон, пока стоишь на одной ноге?
Шаммай сверкнул глазами, но сумел подавить гнев. Его задела эта насмешка. Затем он сокрушенно вздохнул и произнес:
– Вижу, ты мысленно упрекаешь меня в жесткости, но не говоришь этого. Ты, Йесус, ветреный человек, легок, словно пух птицы, но и слова твои легковесны.
– Зачем нам тяжелые слова, Шаммай? – спросил я. – Представляешь, как тяжело будет носить с собой буквы Алеф, Бет и Гимель, отлитые из олова и свинца, учитывая то, сколько слов ты говоришь людям каждый день?
Шаммай улыбнулся. Это не было похоже на обычную человеческую улыбку, правильнее будет сказать, что он перешел из одного скорбного состояния в другое, слегка изменив выражение лица.
– Впрочем, в этом есть и польза, ведь такие слова можно будет забрать обратно, – продолжал я. – Спрятал обратно в мешок и пошел, ведь все мы сожалеем о каких-то словах, сказанных поспешно.
Мы вновь замолчали, глядя друг на друга. Женщина принесла Шаммаю молока в чашке и удалилась. Он отпил половину, наклонился, поставил чашку на небольшой плоский камень рядом с ножкой своего черного кресла и достал из складок одежды маленькую янтарную курительную трубку, а также мешочек, в котором оказался киф – сухая ливийская трава, дым которой вызывает приятные мысли и расслабленность.
Он набил трубку, окликнул женщину, и она поднесла ему от костра головешку, чтобы возжечь траву. Он закурил, сделал вдох и протянул трубку мне.
Мы с ним вдыхали пьянящий дым по очереди, делали по маленькому глотку молока из его чашки, это было хорошо. Я, умиротворенный, подумал тогда, что Шаммай, может быть, и есть мой настоящий отец. После очередного вдоха у меня закружилась голова, и я сел на землю рядом с черным креслом.
– Ты – мышь в горшке, Йесус, – сказал Шаммай.
Мне это почему-то показалось очень смешным, и я засмеялся.
– Согласно Закону, – неторопливо говорил Шаммай, – мышь оскверняет горшок, горшок – человека, евшего из него, а этот человек – другого человека. Но ты прав в том, что благочестие часто рождает страх. И лучше быть смелой живой мышью, чем дохлой кошкой, не совершившей ни одного греха. Вот я стар и благочестив – и что мне с того?
– У тебя есть ученики, – сказал я, ободряя его. – Они живут во многих селениях, и все называют их детьми Шаммая.
– Ты знаешь, – ответил на это Шаммай, – что на полях, убранных заботливыми руками селян, растут камни?
– Да, – сказал я, – говорят, это происходит, когда холодная ночь сменяет жаркий день, и земля выталкивает камни наружу.
– Вот так и любые ученики подобны камням, которые всегда растут сами по себе, независимо от нас, – скорбно заключил Шаммай.
Стемнело, но мы еще долго беседовали. Женщины Шаммая принесли и зажгли лампу, повесив ее на сук масличного дерева. Лампу тотчас окружила мошкара, и я подумал, что эти крохотные крылатые твари подобны наивным паломникам, стремящимся на праздник света, чтобы сгореть в нем.
Прощаясь, Шаммай подарил мне свою янтарную трубку.
«Да-да, – думал я, засыпая возле костра рядом со своими учениками, – Шаммай всю жизнь дает евреям утешение, словно горький бальзам, но в его учении нет богодухновенности, это прах в золотой скорлупе гордыни. А я обычный человек, забочусь о радостях желудка и усладах любви, друг мытарей и грешников, но я дарю людям восторженное сомнение, ведь только оно рождает поистине новую жизнь».
Глава 9
Зайин
После беседы с Шаммаем мне приснилось, что я создал денежный храм, похожий на усыпальницу египетского царя, при этом он был сделан из воздуха, приносил прибыль, а все, кто приходил в него, были счастливы и благополучны. С оговоркой, что это продолжалось до определенного времени, а потом рушилось, будто из-под храма вытаскивали его основополагающий камень.
Но что вечно? Все растворяется в бездне.
Суть была в том, что люди приносили нам деньги, которые мы обещали вернуть с прибылью, и каждый такой вклад был подобен кирпичу в стене этого умозрительного сооружения. Например, человек по имени Элиша давал мне три сикля, а через месяц получал назад четыре сикля, ничего не делая, пребывая в праздности и радостном ожидании. Откуда же мы брали деньги, чтобы отдать Элише? И зачем все это? Очень просто: за месяц мы собирали с людей такую сумму, что ее хватало на выплату обещанного, потому что многие не забирали свои деньги, вновь доверяя их мне, чтобы получить еще больше.
Мы открыли что-то вроде лавки, и люди несли нам монеты, слитки, самоцветы и украшения, дорогие одежды. Приводили скотину и даже рабов, но ни то ни другое мы не принимали, потому что трудно незаметно сбежать из города с толпой рабов или стадом баранов.
В тот момент, когда набралась внушительная сумма, я с учениками тихо исчез, чтобы где-нибудь в другом городе начать все вновь. Из Вифании мы пошли в Герасу, оттуда в Тир и так далее. Часть полученной прибыли раздавалась болтливым нищим, чтобы поддержать мою репутацию, а остальное тратилось на то, что все мы называем простыми человеческими удовольствиями.
В этом сне никто не преследовал меня, никто не жаловался префекту покинутого нами города на обман, и деньги приносили нам столько счастья, что это даже укрепляло веру в Бога.
Андрей купил себе прекрасный дом в Кесарии, сын рыбака Симон купил себе в Риме место сенатора (я не поверил в это даже во сне), Матфей стал экдосисом[17] и открыл скрипторий, где тексты переписывали специально обученные люди; он построил для этого дом в Иерусалиме, обширными собраниями свитков не уступающий знаменитой библиотеке Лукулла. Иуда женился на дочери богатого иудейского вельможи и посвятил все время изучению звезд и составлению карт неба, а Филипп создал в Иерусалиме великолепный и очень дорогой лупанарий для заезжих патрициев, в котором при этом умные, но бедные молодые евреи могли обслуживаться бесплатно.
Я же стал поэтом и писал только на благозвучной латыни, большинство букв которой были отлиты из чистой меди, а не из олова и свинца, как в иудейском алфавите. У меня появилось множество новых учеников, потому что слава моя росла и никто не преследовал меня, люди не боялись сближаться со мной, ведь я уже не считался вольнодумцем и вредным для государства проповедником. Власть имущие не призывали судить меня за возмущение народа Израилева, то есть самое страшное, что мне грозило, – колкий упрек в несовершенстве слога или в неточности описания какой-нибудь детали, например звука пощечины или оттенка цвета туники героя.
Лежа в триклинии из тесаного белого камня на шитых золотом подушках, безупречными увесистыми латинскими буквами я выводил первые слова своей поэмы: «Развяжет раб мои сандалии, а Бог развяжет мне язык», смотрел на эти строки и зачеркивал их, чтобы написать еще лучше. Затем я вдруг увидел красивое надменное лицо правящего первосвященника Каиафы, его плотную фигуру в одеждах, достойных иных царей.
– Умолкни, Йесус! – сказал Каиафа. – Чтоб высох твой язык!
– Почему? – вопросил я.
– Мы всё знаем про тебя, Йесус, – продолжал Каиафа. – Ты разбогател неправедно с помощью храма, который выдумал из пустоты, и будешь наказан за это, но, если прекратишь писать свои поэмы на чистейшей латыни, мы еще подумаем и дадим тебе шанс, пиши молитвенные гимны на своем родном языке.
Но время шло, судный день близился, и вот уже солнце однажды утром взошло на западе, это был очень плохой знак, а я не останавливался и продолжал работу: пробовал буквы на вес и подбирал слова, я ворочался на своем ложе, пытаясь расставить тяжелые медные строки в нужном порядке, пытаясь найти такое положение тела, при котором не то чтобы будет удобно, но хотя бы ничего не будет болеть. Наш мир погибал, и я увидел, что остались только два слова: «зохар»[18] и «пирук»[19].
Я очнулся. Ученики спали. Рядом со мной безмятежно, как дитя, посапывал Иуда. Костер догорал. Теплый ветер плыл в ветвях масличных деревьев, шелестели крылья пророков в недрах Млечного Пути, а во рту у меня было так сухо, что, пока не попил воды, не смог бы произнести ни слова.
Сидя у ручья, я слушал, как журчит его темный поток на камнях, и думал о том, есть ли способ донести важные слова сразу до всех людей в разных концах земли? Без голубиной почты, без лошадей и гонцов. Вряд ли получится полноценно сделать это с помощью столбов дыма или блеска металлических пластин, которыми подают сигналы друг другу римские когорты с возвышенных мест.
Все это слишком долго. Скорпион пробежит – и ты уже изменил свое суждение, оно бесполезно, и нет смысла сообщать эти слова другим смертным.
Впрочем, нужно ли это, например, мне? Все самое главное я доверяю лишь близким людям. Толпа бессмысленна, хотя мне постоянно приходится иметь с ней дело…
Нужно. Ведь не обязательно любить народ, главное – делай свое дело. Сколько твоих предков успело обзавестись потомством прежде, чем умереть, и все это только ради твоего появления на свет! Так что если есть что сказать – говори, особенно если красноречив и твои речи идут от сердца.
А что если узнать состав слов? Ведь в мире, как полагает Эпикур, существует только материя, которой противополагается пустота, а материя состоит из бесчисленного количества атомов. Значит, надо разбить слова на атомы! Поскольку атомы составляют все сущее, слова могут собираться из них по моей воле где угодно, в любом количестве и в любой час – хоть в Сарматии, хоть в Мемфисе. Главное – разгадать тайну шифра…
Да, ключ есть ко всему во Вселенной.
Если я не буду останавливаться, если преодолею сопротивление и буду думать, если болезнь не оборвет мою жизнь, книжники не добьются моей казни или фанатик не ударит меня ножом, то когда-нибудь я обязательно найду этот ключ…
Близилось утро. Мотыльки кружились в лунном свете. За эти дни, особенно после случая в Иерусалиме, я соскучился по женской ласке, ведь опасность всегда обостряла мою тягу к женщинам, будто кто-то подсказывал: торопись любить, ты не вечен (кстати, может быть, это и есть «голос совести», который недавно открыли эллинские философы?). Я вернулся к костру и лег на свое место, воображая, что меня обнимает гибкая зеленоглазая мулатка, красивая, как Хатхор, и мудрая, как двухсотлетняя змея, ведь ум женщины часто распаляет мужчину сильнее, чем очевидные достоинства ее тела.
Иногда я думаю, что Бог – это возбуждение, внезапная тяга к тому, чтобы соединить несоединимое: мышь и змею, уродство и наслаждение, добродетель и ярость, римских эквитов и нищих ревнителей Иудеи, воду и серебро. Какой силы первобытное одиночество овладело Им, чтобы Он решился на все это?
Бог был один в предвечном пространстве, когда восстал Его могучий за́йин, подобный отлитой из золота и перевернутой букве
Что стало женщиной для Него? Конечно тьма. Бог вошел во тьму, сочетался с ней, излил в нее бледное семя смысла, и с этого момента началась катастрофа – противоречивая жизнь всего.
Появились другие буквы, и возникли слова. Как известно, у разных народов они изготовляются из разных материалов. Не сомневаюсь, что где-то на северо-востоке есть люди, слова которых вырублены из тяжелой черной древесины, а еще севернее закутанные в меха люди используют слова, которые высечены изо льда и способны пропускать свет.
Но большинство самых первых слов сделаны из камня. Тихой ночью, когда не доносится топот всадников, не кричит сова, не крутится мельничное колесо на реке и не потрескивает костер, приложи ухо к земле и услышишь песню на языке камней, которая звучит со дня творения. Она совсем не похожа на то, когда веселая женщина, взяв в руки тимпан[21], играет и поет для тебя, нет, это напоминает далекий, торжественный и тревожный зов шофара, в который трубит архангел, призывая всех грамотеев к последней войне.
Я видел букву, которая была головой быка, букву-рыбу и букву-глаз, который надлежало выколоть. Буквы из ртути, буквы из костей, буквы из теста. Две буквы, которые были ушами собаки. Я видел неповоротливые слова, которые шли по иссохшей красной земле друг за другом, как стадо слонов к водопою. Я слышал блистательные речи, изъеденные червями. Я наблюдал, как из материнской тьмы исходили слова, ставшие толпой жалких рабов.
Однажды в Яффе я стал свидетелем того, как молодому рабу-бритту отрезали язык в наказание за то, что он пытался бежать – спрятался на фракийском торговом корабле, готовящемся к отплытию, среди мешков с товаром, но был пойман и возвращен хозяину. Дело могло обойтись поркой и длительным голодным сидением на цепи, но пойманный раб ругался, оскорбляя хозяина – старика-римлянина. Старик отнесся к этому спокойно, понимая, что тот в отчаянии, но вмешалась молодая жена старика, утверждая, что, поскольку раб ругался публично весьма скверными словами, его необходимо прилюдно наказать во избежание дурной славы об их семействе.
Бритта привязали к мраморной колонне в порту. Собралась толпа, среди которой были другие рабы: эллины, азиаты, скифы, негры, даже германцы, выделявшиеся длинными лохматыми бородами. Все они с жадным страхом наблюдали за наказанием – зрелище, по мнению их господ, должно было пойти рабам на пользу.
Палач заставил бритта открыть рот, подцепил его язык острым крюком и сделал быстрое, почти незаметное движение ножом. Изо рта раба хлынула кровь, и его язык, похожий на красного моллюска, упал на каменную плиту набережной.
Мне было жаль этого бритта, но в книге Ездры сказано: «Лучше для человека не родиться, лучше не жить, ибо твари бессловесные счастливее человека», – и кто знает, может быть, потеряв язык, этот раб наконец обрел свое тихое счастье?
Глава 10
Самарянка
Вскоре мы оказались в Самарии, в городе Сихзре, где благочестивым людям делать нечего, но меня это не пугало. Да, там живут иудеи, которые смешали свою кровь с сирийцами и народом Двуречья, и наши духовные отцы строго осудили это. Но разве можно измерить любовь к Богу чистотой крови?.. Да и мнение законоучителей меня всегда интересовало только лишь как собирателя горьких человеческих заблуждений.
Деньги у нас к тому времени кончились, мы были постыдно голодны, а заработать проповедью я не мог, потому что во мне временно, после разговора с Шаммаем, угас этот огонь. Ученики выпрашивали у придорожных селян немного пищи – луковицу или лепешку, и случился маленький праздник, когда Иуда умудрился украсть овцу, которую мы зажарили в укромном месте и съели, вознеся к небу молитвы о ее хозяине. Хотя, если быть объективным, истинным начальником этой овцы был не пастух и не селянин, растящий ее на убой, а только Бог, если он, конечно, существует. А еще хозяином и мужем овцы может считаться какой-нибудь баран.
Покорно признаю, что огонь – слишком торжественное и при этом многозначительное слово для того, чтобы описать мою способность беседовать с людьми, поднимая им настроение, да еще зарабатывая этим на жирный кусок мяса и бурдюк доброго вина. Поэтому лучше сказать так: во мне ненадолго погасла чадящая лампа, копоть которой многим раздражала глаза и мешала дыханию, но зато в свете этой лампы обнажались самые скверные и сокровенные истины.
Не раз в те голодные недели я вспомнил дни изобилия, которые были у нас в Кафарнауме, в чудесном доме вдовы, и мечтал скорее туда вернуться. Но шли мы на север, в сторону Кафарнаума, медленно и осторожно, часто останавливаясь. Мы прятались от военных разъездов и от богатых повозок иудейской знати. На дорогах в ту весну часто ловили вестников всеобщей свободы и даже приговаривали некоторых к смерти.
И меня это поражало: зачем люди изобрели письменность и колесо? Искусство медицины? Зачем смягчают условия содержания рабов? Ведь при этом торжестве разума в каждый миг может оборваться нить жизни случайного человека, который мог бы стать поэтом всех времен или милостивым мудрым царем, изменившим мир к лучшему, или не стать ни тем ни другим, но быть не менее ценным для того, кто его по-настоящему любит, хоть для собаки или женщины.
Накануне Симон сходил в Сихзру один, чтобы узнать, не опасно ли там, а мы ждали его поблизости в укромном месте. Он был выбран для этой миссии потому, что лицом меньше всех из нас походил на иудея или галилеянина, и мы надеялись, что он своим видом не прогневает самарян.
Симон вернулся и сообщил, что жители Сихзры смурны и недоверчивы (как и следовало ожидать) и непросто будет заполучить там сытную трапезу и ночлег, но есть шанс: он встретил самарянку, с помощью которой все это можно легко осуществить…
Случилось так, что возле колодца у подножия горы Симон оказался с этой женщиной вдвоем и никто их не видел. Он сказал ей что-то хорошее, она доверилась ему и в слезах рассказала, что над ней каждый день издевается муж, местный мельник, подозревая женщину в измене, которой не было. Происходит это к вечеру, когда он напивается вина. Ее глупый муж убедил в этом чуть ли не весь город, и дело всерьез шло к тому, что ее могли наказать по суду старейшин. Бежать ей было некуда, и она с мольбой обратилась к Симону, потому что справедливо увидела в нем человека, который мог ей помочь.
Что делать, Симон сообразил сразу. В его большом кожаном мешке, набитом всякой всячиной, хранился запас простейших лекарств, и одним из них было снадобье, которое вызывает сильнейший понос и жар и применяется при отравлениях как очищающее средство, – порошок из листьев сенны, семян арктиума и крокодильего помета.
Симон дал ей это снадобье в мере, достаточной, чтобы несколько взрослых мужей провели некоторое время в корчах, и велел подмешать супругу в кувшин с вином, которое тот пил каждый вечер.
Женщина оказалась сообразительной и сделала все правильно.
Изнуренный бессонной ночью, жаром и коликами, недоверчивый сихзрский мельник к утру следующего дня готов был поверить во что угодно, лежа на соломенной подстилке в своем саду.
Мы пришли в город ближе к полудню и в условленный час, будто случайно, встретили эту самарянку на площади возле местных терм. Она оказалась маленького роста, стройной и милой. При случайных свидетелях я приблизился к ней и громко спросил нараспев, как обычно говорил с толпой: «Что ты скорбишь, женщина? Быть может, умирает у тебя кто-то из близких?»
Самарянка заплакала, кинулась на землю и стала обнимать мои ноги так правдоподобно, что я сам чуть было не прослезился.
– Ты великий учитель! – вопила она, и горожане начали выглядывать из-за своих заборов, а прохожие останавливались, глядя на нас. – Ты заглянул в мое сердце, учитель! Мой муж очень болен, я боюсь, он умрет, ведь я так люблю его, так люблю!
– Встань, дочь моя, и веди меня к твоему мужу, – ответил я ласково.
Мы направились к их дому, за нами последовала небольшая гомонящая толпа.
Был жаркий день, ярко светило солнце, и воздух сгустился от всеобщего ожидания чуда.
В саду за домом, возле зловонной выгребной ямы, лежал под персиковым деревом обессилевший мельник, лицо его было серым, и он был так измучен, что даже не удивился, когда люди наполнили его сад. Он трясся, икал, скулил и был страшно напуган, ожидая смерти. Конечно, действие порошка уже кончалось, но он не знал об этом и тихо молился, смешивая слова псалмов с проклятиями и стонами.
Я сел подле него. Он покосился на меня, будто увидел призрака. Симон что-то сказал людям, и толпа затихла.
– Мое имя Йесус, – сказал я. – Хочешь ли ты, чтобы я исцелил тебя?
– Да, равви, – жалобно проблеял мельник, открыв глаза. – Спаси меня, грешного человека, я умираю.
– А хорошо ли ты делаешь свою работу? – спросил я.
– Да, – простонал он.
– А можешь ли ты отделить весь песок от муки? – Я взглянул на него, как в день последнего суда. – Тот песок, который оставляют твои каменные жернова в муке?
– Этого никто не может, равви, – ответствовал мельник, – и я не виноват, потому что все жернова истончаются в песок.
– Так как же ты можешь отделить правду от лжи, – воскликнул я, – если даже простой песок не в твоей власти? Твоя кроткая жена терпит от тебя страдание, хотя ни в чем перед тобой не согрешила, и это начертано на небесах!
Люди в саду загалдели, а мельник, не имеющий сил даже на то, чтобы плакать, прохрипел:
– Верю! Верю! И больше не усомнюсь в своей жене никогда, если Бог смилуется надо мной и пошлет мне исцеление.
– Сегодня же к вечеру будешь здоров, – сказал я.
Так и случилось.
Вся Сихзра была у наших ног. Мы провели в доме мельника три дня и, приятно отягощенные его подарками, отправились дальше.
Иногда бывает полезно вернуть женщине честь. «Хвалю Тебя, Боже, что Ты не создал меня женщиной», – так молятся многие евреи перед сном, и я думаю, это неплохая молитва…
Мы вернулись в Кафарнаум, но слухи о моем бесчинстве у стен Храма опередили меня, и в этом было мало хорошего. Цель не была достигнута, потому что за редким исключением люди воспринимали это как преступление, не имеющее никакой высшей цели. Да и мне больше не хотелось совершать подобные подвиги, рискуя быть растерзанным толпой, и я подумывал о том, чтобы стать обычным скромным лекарем в Кафарнауме, этом тихом зеленом городе, который мне так приглянулся.
Правда, я не знал, что делать в таком случае с учениками. К тому времени они настолько отвыкли выполнять какую-нибудь обычную однообразную работу, что могли погибнуть без меня от скуки, голода и тоски.
Благодаря урокам врача-сирийца Априма я мог помогать людям как врач, но что было делать им? Положение учеников усугублялось тем, что каждый из них, в большей или меньшей степени, действительно видел во мне мессию и не хотел бросать учителя, способного ввести их в пределы Господни.
Первым делом в Кафарнауме я, оставив учеников околачиваться на рынке (сообразительные люди в толпе всегда могут как-то подзаработать), пошел в дом добросердечной вдовы, но ее там, увы, не оказалось, она по-прежнему жила у своих старых родителей, а дом заняла семья хайятов, выходцев из Армянского царства, глава которой, тучный волосатый торговец, каким-то образом убедил вдову, что является ее дальним и любимым родственником. Как и следовало предполагать, хайяты довольно грубо и с насмешками прогнали меня. Что ж, ради такого дома в одном из лучших городов мира действительно стоило покинуть Армению.
А вот мне не стоило выселяться в свое время из этого дома, боясь прослыть эпикурейцем, и не важно, что подумали бы некоторые желчные люди…