На Дворцовой набережной они встретили в экипаже г-жу Пушкину. Данзас узнал её, надежда в нём блеснула, встреча эта могла поправить всё. Но жена Пушкина была близорука; а Пушкин смотрел в другую сторону.
День был ясный. Петербургское великосветское общество каталось на горах, и в то время некоторые уже оттуда возвращались. Много знакомых и Пушкину и Данзасу встречались, раскланивались с ними, но никто как будто и не догадывался, куда они ехали; а между тем история Пушкина с Гекеренами была хорошо известна всему этому обществу.
На Неве Пушкин спросил Данзаса, шутя: «Не в крепость ли ты везёшь меня?» – «Нет, – отвечал Данзас, – через крепость на Чёрную речку самая близкая дорога».
На Каменноостровском проспекте они встретили в санях двух знакомых офицеров
Конного полка: князя В.Д. Голицына и Головина. Думая, что Пушкин и Данзас ехали на горы, Голицын закричал им: «Что вы так поздно едете, все уже оттуда разъезжаются?!»
Данзас не знает, по какой дороге ехали Дантес с д’Аршиаком; но к Комендантской даче они с ними подъехали в одно время. Данзас вышел из саней и, сговорясь с д’Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи, более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило. Избрав это место, они утоптали ногами снег на том пространстве, которое нужно было для поединка, и потом позвали противников.
Несмотря на ясную погоду, дул довольно сильный ветер. Морозу было градусов пятнадцать.
Закутанный в медвежью шубу, Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и во всё время пути, но в нём выражалось сильное нетерпение приступить скорее к делу. Когда Данзас спросил его, находит ли он удобным выбранное им и д’Аршиаком место, Пушкин отвечал:
– Мне это совершенно безразлично, только постарайтесь сделать всё возможно скорее.
Отмерив шаги, Данзас и д’Аршиак отметили барьер своими шинелями и начали заряжать пистолеты. Во время этих приготовлений нетерпение Пушкина обнаружилось словами к своему секунданту:
– Всё ли наконец кончено?
Всё было кончено. Противников поставили, подали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться.
Пушкин первый подошёл к барьеру и, остановись, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая, сказал: – Мне кажется, что у меня раздроблена ляжка. Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:
– Подождите, у меня ещё достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел.
Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою.
При падении Пушкина пистолет его попал в снег, и потому Данзас подал ему другой.
Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил.
Дантес упал.
На вопрос Пушкина у Дантеса, куда он ранен, Дантес отвечал:
– Я думаю, что я ранен в грудь.
– Браво! – вскрикнул Пушкин и бросил пистолет в сторону.
Но Дантес ошибся: он стоял боком, и пуля, только контузив ему грудь, попала в руку.
Пушкин был ранен в правую сторону живота; пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась.
Данзас с д’Аршиаком подозвали извозчиков и с помощью их разобрали находившийся там из тонких жердей забор, который мешал саням подъехать к тому месту, где лежал раненый Пушкин. Общими силами усадив его бережно в сани, Данзас приказал извозчику ехать шагом, а сам пошёл пешком подле саней, вместе с д’Аршиаком; раненый Дантес ехал в своих санях за ними.
У Комендантской дачи они нашли карету, присланную на всякий случай бароном Гекереном, отцом. Дантес и д’Аршиак предложили Данзасу отвезти в ней в город раненого поэта. Данзас принял это предложение, но отказался от другого, сделанного ему в то же время Дантесом предложения, скрыть участие его в дуэли.
Не сказав, что карета была барона Гекерена, Данзас посадил в неё Пушкина и, сев с ним рядом, поехал в город. Во время дороги Пушкин держался довольно твёрдо; но, чувствуя по временам сильную боль, он начал подозревать опасность своей раны.
Пушкин вспомнил про дуэль общего знакомого их, офицера Московского полка Щербачёва, стрелявшегося с Дороховым, на которой Щербачёв был смертельно ранен в живот, и, жалуясь на боль, сказал Данзасу: «Я боюсь, не ранен ли я так, как Щербачёв». Он напомнил также Данзасу и о своей прежней дуэли в Кишинёве с Зубовым. Во время дороги Пушкин в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось.
Пушкин жил на Мойке, в нижнем этаже дома Волконского. У подъезда Пушкин просил Данзаса выйти вперёд, послать людей вынести его из кареты, и если жена его дома, то предупредить её и сказать, что рана не опасна. В передней люди сказали Данзасу, что Натальи Николаевны не было дома, но, когда Данзас сказал им, в чём дело, и послал их вынести раненого Пушкина из кареты, они объявили, что госпожа их дома. Данзас чрез столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную пошёл прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела с своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.
Данзас сказал ей сколько мог покойнее, что муж её стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко.
Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках.
Увидя жену, Пушкин начал её успокаивать, говоря, что рана его вовсе не опасна, и попросил уйти, прибавив, что, как только его уложат в постель, он сейчас же позовет её.
Она, видимо, была поражена и удалилась как-то бессознательно.
Между тем Данзас отправился за доктором. Сначала поехал к Арендту, потом к Саломону; не застав дома ни того, ни другого, оставил им записки и отправился к доктору Персону; но и тот был в отсутствии. Оттуда, по совету жены Персона, Данзас поехал в Воспитательный дом, где, по словам её, он мог найти доктора наверное. Подъезжая к Воспитательному дому, Данзас встретил выходившего из ворот доктора Шольца. Выслушав Данзаса, Шольц сказал ему, что он, как акушер, в этом случае полезным быть не может, но что сейчас же привезёт к Пушкину другого доктора.
Вернувшись назад, Данзас нашёл Пушкина в его кабинете, уже раздетого и уложенного на диване; жена его была с ним. Вслед за Данзасом приехал и Шольц с доктором Задлером. Когда Задлер осмотрел рану и наложил компресс, Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил его, опасна ли рана Пушкина. «Пока ещё ничего нельзя сказать», – отвечал Задлер. В это время приехал Арендт, он также осмотрел рану. Пушкин просил его сказать ему откровенно: в каком он его находит положении, и прибавил, что какой бы ответ ни был, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное своё положение, чтобы успеть сделать некоторые нужные распоряжения.
– Если так, – отвечал ему Арендт, – то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.
Пушкин благодарил Арендта за откровенность и просил только не говорить жене.
Прощаясь, Арендт объявил Пушкину, что по обязанности своей он должен доложить обо всём случившемся государю.
Пушкин ничего не возразил против этого, но поручил только Арендту просить от его имени государя не преследовать его секунданта.
Уезжая, Арендт сказал провожавшему его в переднюю Данзасу:
– Штука скверная, он умрёт.
По отъезде Арендта Пушкин послал за священником, исповедывался и приобщался.
В это время один за другим начали съезжаться к Пушкину друзья его: Жуковский, князь Вяземский, граф М.Ю. Вьельгорский, князь П.И. Мещерский, П.А. Валуев, А.И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская; все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дома и отлучались только на самое короткое время.
Спустя часа два после своего первого визита Арендт снова приехал к Пушкину и привёз ему от государя собственноручную записку карандашом, следующего содержания:
«Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на своё попечение».
Арендт объявил Пушкину, что государь приказал ему узнать, есть ли у него долги, что он все их желает заплатить.
Когда Арендт уехал, Пушкин позвал к себе жену, говорил с нею и просил её не быть постоянно в его комнате, он прибавил, что будет сам посылать за нею.
В продолжение этого дня у Пушкина перебывало несколько докторов, в том числе: Саломон и Буяльский. Домашним доктором Пушкина был доктор Спасский, но Пушкин мало имел к нему доверия. По рекомендации бывшего тогда главного доктора Конногвардейского полка Шеринга, Данзас пригласил доктора провести у Пушкина всю ночь. Фамилии этого доктора Данзас не помнит.
Перед вечером Пушкин, подозвав Данзаса, просил его записывать и продиктовал ему все свои долги, на которые не было ни векселей, ни заёмных писем.
Потом он снял с руки кольцо и отдал Данзасу, прося принять его на память. При этом он сказал Данзасу, что не хочет, чтоб кто-нибудь мстил за него и что желает умереть христианином.
Вечером ему сделалось хуже. В продолжение ночи страдания Пушкина до того усилились, что он решился застрелиться. Позвав человека, он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса.
Данзас подошёл к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы.
Поутру на другой день, 28 января, боли несколько уменьшились, Пушкин пожелал видеть жену, детей и свояченицу свою Александру Николаевну Гончарову, чтобы с ними проститься.
При этом прощании Пушкина с семейством Данзас не присутствовал.
Во всё время болезни Пушкина передняя его постоянно была наполнена знакомыми и незнакомыми, вопросы:
«Что Пушкин? легче ли ему? поправится ли он? есть ли надежда?» – сыпались со всех сторон. Государь, наследник, великая княгиня Елена Павловна постоянно посылали узнавать о здоровье Пушкина; от государя приезжал Арендт несколько раз в день.
У подъезда была давка.
В передней какой-то старичок сказал с удивлением:
«Господи боже мой! я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!»
Пушкин впускал к себе только самых коротких своих знакомых, хотя всеми интересовался: беспрестанно спрашивал, кто был у него в доме, и говорил: «Мне было бы приятно видеть их всех, но у меня нет силы говорить с ними». По этой причине, вероятно, он не простился и с некоторыми из своих лицейских товарищей.
Узнав от Данзаса о приезде Катерины Андреевны Карамзиной, жены знаменитого нашего историка, Пушкин пожелал с нею проститься и, посылая за ней Данзаса, сказал: «Я хочу, чтоб она меня благословила».
Данзас ввёл её в кабинет и оставил одну с Пушкиным. Через несколько времени она вышла оттуда в слезах.
К полудню Пушкину сделалось легче, он несколько развеселился и был в духе. Около часу приехал доктор Даль (известный казак Луганский). Пушкин просил его войти и, встречая его, сказал: «Мне приятно вас видеть не только как врача, но и как родного мне человека по нашему общему литературному ремеслу».
Он разговаривал с Далем и шутил. В комнате были некоторые из друзей Пушкина и несколько докторов, между которыми был и Арендт. Окружающие, видя весёлое расположение Пушкина, начали надеяться или, по крайней мере, желали, чтобы болезнь приняла более благоприятный оборот. Эти надежды казались тем основательнее, что сами доктора перестали отвергать её; по крайней мере, они говорили друзьям Пушкина, что предположения медиков иногда бывают ошибочными, что, несмотря на их решение, Пушкин, может быть, и поправится. Они нашли полезным поставить ему пиявки. Пушкин сам помогал их ставить; смотрел, как они принимались, и приговаривал: «Вот это хорошо, это прекрасно».
Через несколько минут потом Пушкин, глубоко вздохнув, сказал: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать».
Весь следующий день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет.
Ночью Пушкину стало хуже, им овладела болезненная тоска. По временам он засыпал; но ненадолго, беспрестанно просыпаясь, всё просил пить, но пил только по нескольку глотков. Данзас и Даль от него не отходили. Обращаясь к Далю, Пушкин жаловался на тоску и слабость, говорил: «Скоро ли это кончится?»
Поутру 29 января он несколько раз призывал жену, потом пожелал видеть Жуковского и говорил с ним довольно долго наедине. Выйдя от него, Жуковский сказал Данзасу: «Подите, пожалуйста, к Пушкину, он об вас спрашивал». Но когда Данзас вошёл, Пушкин ничего не сказал ему особенного, спросил только, по обыкновению, много ли у него было посетителей и кто именно.
Собравшиеся в это утро доктора нашли Пушкина уже совершенно в безнадёжном положении, а приехавший затем Арендт объявил, что Пушкину осталось жить не более двух часов.
Подъезд с утра был атакован публикой до такой степени, что Данзас должен был обратиться в Преображенский полк с просьбою поставить у крыльца часовых, чтобы восстановить какой-нибудь порядок: густая масса собравшихся загораживала на большое расстояние всё пространство перед квартирой Пушкина, к крыльцу почти не было возможности протискаться.
Между принимавшими участие были, разумеется, и такие, которые толпились только из любопытства. От этих господ, говорит Дан-зас, было очень трудно отделываться, они сами не знали, что им было нужно, и засыпали самыми нелепыми вопросами. Данзас был ранен в Турецкую кампанию и носил руку на перевязке. Не ранен ли он тоже на дуэли Пушкина, спросил Данзаса один из этих любопытных господ.
Между тем Пушкину делалось всё хуже и хуже, он, видимо, слабел с каждым мгновением. Друзья его: Жуковский, князь Вяземский с женой, князь Пётр Иванович Мещерский, А.И. Тургенев, госпожа Загряжская, Даль и Данзас были у него в кабинете. До последнего вздоха Пушкин был в совершенной памяти, перед самой смертью ему захотелось морошки. Данзас сейчас же за нею послал, и когда принесли, Пушкин пожелал, чтоб жена покормила его из своих рук, ел морошку с большим наслаждением и после каждой ложки, подаваемой женою, говорил: «Ах, как это хорошо».
Когда этот болезненный припадок аппетита был удовлетворён, жена Пушкина вышла из кабинета. В отсутствие её началась агония, она была почти мгновенна: потухающим взором обвёл умирающий поэт шкапы своей библиотеки, чуть внятно прошептал: «Прощайте, прощайте», – и тихо уснул навсегда.
Госпожа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти…
Наталья Николаевна Пушкина была красавица. Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые тёмно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его и, рыдая, вскрикивала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?!»
Картина была разрывающая душу…
Тело Пушкина стояло в его квартире два дня, вход для всех был открыт, и во всё это время квартира Пушкина была набита битком. В ночь с 30 на 31 января тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день совершено было отпевание, на котором присутствовали все власти, вся знать, одним словом, весь Петербург. В церковь впускали по билетам, и, несмотря на то, в ней была давка, публика толпилась на лестнице и даже на улице. После отпеванья все бросились к гробу Пушкина, все хотели его нести.
Пушкин желал быть похороненным около своего имения Псковской губернии, в Святогорском монастыре, где была похоронена его мать.
После отпеванья гроб был поставлен в погребе Придворно-Конюшенной церкви. Вечером 1 февраля была панихида, и тело Пушкина повезли в Святогорский монастырь.
От глубоких огорчений, от потери мужа жена Пушкина была больна, она просила государя письмом дозволить Данзасу проводить тело её мужа до могилы, так как по случаю тяжкой болезни она не могла исполнить этого сама. Государь, не желая нарушить закон, отказал ей в этой просьбе, потому что Данзаса за участие в дуэли должно было предать суду; проводить тело Пушкина предложено было А.И. Тургеневу, который это и исполнил.
Семён Фруг
Семён Фруг
«Россия – родина моя, Брожу, пути не разбирая…»
«Где моя родина? – писал литератор Михаил Гершензон, современник Семёна Фруга и также много размышлявший над проблемами интеллигенции, судьбами русского еврейства, задачами и смыслом общественного служения. – Минутами я так страстно тоскую о ней! Но как тот пришлец на чужбине подчас в окраске заката или в запахе цветка с умилением узнаёт свою родину, так я уже здесь ощущаю красоту и прохладу обетованного мира. Я ощущаю её в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плугом, в глазах детей и порой в их словах, в божественно-доброй улыбке, в ласке человека человеку, в простоте искренней и непродажной, в ином огненном слове и неожиданном стихе, молнией прорезающем мглу…»
Фруг, в литературном мире рубежа веков, в каком-то смысле фигура особая. Он был знаменем палестинофильства, «властителем дум и сердец» многих евреев, первых колонистов из России, переселявшихся на историческую родину, в Палестину, и в то же время, он был русским литератором, со всеми присущими этому определению нравственными императивами. «Фруг писал по-русски, думал на идише и мечтал на иврите», – писалось о нём много позже в израильской прессе. Пожалуй, с этим можно согласиться – покинув «гетто» и блуждая по «русскому миру», он хранил в душе свою сокровенную родину, тот идеализированный мир, что он сотворил собственной фантазией, мечтой о справедливом переустройстве общественной жизни. Фруг создавал поэтический национальный эпос, но это не должно смущать русского читателя, как это не смущало его пишущих современников. В основе его литературного творчества, включая как стихи, так прозу и публицистику, всё-таки лежат общечеловеческие гуманистические идеи, а не надежды и чаяния угнетённого народа, стремящегося построить идеальное государство. Недаром он был так быстро забыт в Эрец Исраэль, а для тех, кто ещё помнил его, Фруг так и остался галутным евреем, не вполне подходящим на роль поэта души еврейского народа.
А в конце XIX века, в начале XX имя Семёна Григорьевича Фруга (Шмуля Гершова) было в России известно очень многим. Его знали как блестящего публициста и поэта, и как человека, который одним из первых открыл для русского читателя еврейскую жизнь.
Семён Григорьевич (Шмуэль) родился в I860 году, в колонии Бобровый Кут Херсонской губернии.
Отец служил писарем в сельском приказе еврейской земледельческой колонии. После хедера в 1869—73 гг. Фруг поступил в только что открывшееся русское училище, окончил его в 1873 г. и продолжал изучать Библию, Талмуд, иврит, а также русский язык и русскую литературу. С пятнадцати лет начал самостоятельную жизнь: его отправили в Херсон, где он поступил писцом в канцелярию казённого раввина. К этому времени относятся стихотворные опыты Фруга на русском языке.
В 1881 году, по приглашению поэта и редактора еженедельника «Рассвет» Фруг переезжает в столицу. Трудности с пропиской вне зоны оседлости, нехватка денег, сложности адаптации к новой для него социальной и литературной среде не заслоняют для него главного – желания писать. И вскоре его имя становится не просто заметным, а делается популярным.