Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Девичник - Маргарита Константиновна Агашина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Маргарита Агашина

Девичник

Стихи

СТАРАЯ ПЕСНЯ

Сядем что ли. Вспомним, что ли. Друг на друга поглядим. Что такое бабьи доля — и о том поговорим. Бабья доля — в чистом поле бирюзовая трава, незабудки на подоле и на кофте кружева. Бабья доли — прощай, воля! Обручальное кольцо. А бывает еще доля — уголочком письмецо. Вот тогда на нем сойдется черным клином белый свет: и жива, и сердце бьется, а и доли больше нет. Бабья доля — бабья доля. Нас она не обошла. В сорок третьем бабья доля смертью храбрых полегла. Полегла, да снова встала — все по-бабьи поняла: мир из пепла поднимала! Ребятишек подняла. …Огляди края родные, стань на волжском берегу: этой доли по России — как ромашек на лугу. И как выйдешь в чисто поле, все припомни, оглянись — этой доле, нашей доле, бабьей доле поклонись.

ДЕВИЧНИК

Работницам Волгоградского Ордена Трудового Красного Знамени треста Металлургстрой

Не с печали — от силы и славы, не в худой стародавней избе — во Дворце собираются бабы и меня приглашают к себе. Кто бы знал, как я рада бываю! Приглашением тем дорожу, все, что есть помодней, надеваю, раз в году маникюр навожу. В том Дворце меня счастьем балуют: издалека завидя, встают, как родню, у порога целуют, кумачовый платок выдают. И уже я собой не владею! И уже от порога — пою, раз в году до конца молодею, сокровенному волю даю. Разлетелись на юбках складки — ни одна не стоит у стены. Не христовы невесты — солдатки. Вдовы тех, не пришедших с войны. Какова она, вдовья забота, есть ли в этой заботе конец — на пиру говорить неохота: не за тем собрались во Дворец! И по кругу — цветастому лугу — ни тоскующих взглядов, ни слез. И танцует с подругой подруга, как в походе с матросом матрос. А за окнами, в зареве света, выше славы, дороже наград — их Дитя, их Война и Победа — их руками построенный Град! …В эту ночь в переулочках милых, на проспектах, в садах у реки, словно звезды, на братских могилах загораются наши платки. Как мы там, над могилами, плачем! Кто нас знает, о чем и с чего. Плачем — это мы сердца не прячем, не жалеем, не копим его. Пусть оно обливается кровью, пусть болит, пусть над миром горит. То любовь повстречалась с любовью. То с Звездою Звезда говорит.

СТИХИ О МОЕМ СОЛДАТЕ

Когда, чеканный шаг равняя, Идут солдаты на парад, Я замираю — Вспоминаю, Что был на свете мой солдат. …Война. И враг под Сталинградом. И нету писем от отца. А я стою себе с солдатом У заснеженного крыльца. Ни о любви, ни о разлуке Не говорю я ничего. И только молча грею руки В трехпалых варежках его. Потом прощаюсь целый вечер И возвращаюсь к дому вновь. И первый снег летит навстречу, Совсем, как первая любовь. Какой он был? Он был веселый. В последний год перед войной Он только-только кончил школу И только встретился со мной. Он был веселый, темно-русый, Над чубом — красная звезда. Он в бой пошел под Старой Руссой И не вернется никогда. Но все равно — по переулкам И возле дома моего Идут солдаты шагом гулким, И все — похожи на него. Идут, поют, равняют плечи. Ушанки сдвинуты на бровь. И первый снег летит навстречу, И чья-то первая любовь.

РАСТЕТ В ВОЛГОГРАДЕ БЕРЕЗКА

Ты тоже родился в России — краю полевом и лесном. У час в каждой песне — береза, береза — под каждым окном. На каждой весенней поляне их белый живой хоровод. Но есть в Волгограде березка — увидишь, и сердце замрет. Ее привезли издалека в края, где шумят ковыля. Как трудно она привыкала к огню волгоградской земли, как долго она тосковала о светлых лесах на Руси,— лежат под березкой ребята — об этом у них расспроси. Трава под березкой не смята — никто из земли не вставал. Но как это нужно солдату, чтоб кто-то над ним горевал. И плакал — светло, как невеста,  и помнил — навеки, как мать! Ты тоже родился солдатом — тебе ли того не понять… Ты тоже родился в России — березовом, милом краю. Теперь, где ни встретишь березу, ты вспомнишь березку мою, ее молчаливые ветки, ее терпеливую грусть. Растет в Волгограде березка! Попробуй ее позабудь.

АХ ВЫ, РЕБЯТА-РЕБЯТА…

Вспыхнула алая зорька. Травы склонились у ног. Ах, как тревожно и горько Пахнет степной полынок! Тихое время заката в Волгу спустило крыло… Ах вы, ребята-ребята! Сколько вас здесь полегло! Как вы все молоды были. Как вам пришлось воевать… Вот, мы о вас не забыли — как нам о вас забывать! Вот мы берем, как когда-то, горсть сталинградской земли. Мы победили, ребята! Мы до Берлина дошли! …Снова вечерняя зорька красит огнем тополя. Снова тревожно и горько пахнет родная земля. Снова сурово и свято юные бьются сердца… Ах вы, ребята-ребята! Нету у жизни конца.

«Тревогой, болью и любовью…»

Тревогой, болью и любовью, и светлой радостью горя, сияла роща Притамбовья посередине сентября. Она сияла, трепетала над коченеющим жнивьем… Так вот, чего мне не хватало в великом городе моем! Лесного чистого рассвета, тропы в некошеном лугу. И вдруг подумалось: уеду. Уеду! Хватит. Не могу. Но только снова, только снова замру у Вечного огня, когда глазами часового Россия глянет на меня. Когда, родимые до боли, как первый снег, как вдовий плат, как две березки в чистом поле, два этих мальчика стоят. И боль немеркнущего света все озаряет синеву… Кому отдам? Куда уеду! Кого от сердца оторву!

«ВОЛГОГРАДСКОЙ ПРАВДЕ»

Ты за позднее слово меня не вини: было слово готово в юбилейные дни! Да ведь, знаешь — работа: где — к трибуне суют, а где крикнуть охота, там сказать не дают! Не с обиды и, право, не с худого житья, «Волгоградская правда», дорогая моя! Коль ошиблась я в чем-то, зла в душе не таи. Мы с тобою сочтемся — мы же люди свои… Вижу, в прошлое глядя,— пыль, ветрище, жара. У меня в Сталинграде — ни кола, ни двора; никому не нужна я, перед всеми в долгу, и никто-то не знает, что я в жизни могу! Но тревожно и сладко в той далекой весне, раньше всех, «Волгоградка», ты поверила мне. Стала первой трибуной,  подсказала пути, сталинградские струны натянула в груди! Если чем я богата, что-то сделала я,— в том и ты виновата, дорогая моя! Я не ради парада, я скажу по любви: будет трудно и надо, ты меня позови. Прикажи, если нужно, дай работы — любой! Я и в службу, и в дружбу, я и дальше — с тобой. Пусть дороги не гладки, пусть жестка колея! Мы ж с тобой волгоградки, дорогая моя. Май, 1967

«Я знаю мнения иные…»

Я знаю мнения иные литературных королей, что мы, поэты областные — актеры для вторых ролей. Что дело самое простое — быть первым там, где я живу. Что коль поэт чего-то стоит, он все равно сбежит в Москву! Москву ни вздохом не унижу! Мы все ей с юности верны. Москва! Она в разлуке ближе. Да и видней со стороны. …Спасибо, город мой, на этом, что ты не слушаешь молвы и веришь мне, как тем поэтам героя-города Москвы. Во всех ролях меня пытаешь и от меня все больше ждешь, чего я стою, не считаешь, и никому не отдаешь. Ты мне — награда и заданье, и партбилет, к зов «В ружье!». Мое последнее свиданье, мой хлеб и Болдино мое.

ЮРКА

Л. И. Котляровой

Дверь подъезда распахнулась строго, не спеша захлопнулась опять… И стоит у школьного порога Юркина заплаканная мать. До дому дойдет, платок развяжет, оглядится медленно вокруг. И куда пойдет? Кому расскажет? — Юрка отбивается от рук. …Телогрейка, стеганые бурки, хлеб не вволю, сахар не всегда — это все, что было детством Юрки в трудные военные года. Мать приходит за полночь с завода. Спрятан ключ в углу дровяника. Юрка лез на камень возле входа, чтобы дотянуться до замка. И один в нетопленой квартире долго молча делал самопал, на ночь ел картошину в мундире, не дождавшись мамы, засыпал… Человека в кожаной тужурке привела к ним мама как-то раз и спросила, глядя мимо Юрки: — Хочешь, дядя будет жить у нас? По щеке тихонько потрепала, провела ладонью по плечу… Юрка хлопнул пробкой самопала и сказал, заплакав:                               — Не хочу. В тот же вечер, возвратясь из загса, отчим снял калоши не спеша, посмотрел на Юрку, бросил:                                       — Плакса! — больно щелкнув по лбу малыша. То ли сын запомнил эту фразу, то ли просто так, наперекор, только слез у мальчика ни разу даже мать не видела с тех пор. Но с тех пор все чаще и суровей, только отчим спустится с крыльца, Юрка, сдвинув тоненькие брови, спрашивал у мамы про отца. Был убит в боях под Сталинградом Юркин пала, гвардии солдат. Юрка слушал маму, стоя рядом, и просил:                — Поедем в Сталинград!.. Так и жили. Мать ушла с работы. Юрка вдруг заметил у нее новые сверкающие боты, розовое тонкое белье. Вот она у зеркала большого примеряет байковый халат. Юрка глянул. Не сказал ни слова. Перестал проситься в Сталинград. Только стал и скрытней, и неслышней. Отчим злился и кричал на мать. Так оно и вышло: третий — лишний, Кто был лишним? Трудно разобрать! …Годы шли. От корки и до корки Юрка книги толстые читал, приносил и тройки, и пятерки, и о дальних плаваньях мечтал. Годы шли. И в курточке ребячьей стало тесно Юркиным плечам. Вырос! И заметил: мама плачет, уходя на кухню по ночам. Мама плачет! Ей жилось несладко! Может, мама помощи ждала!.. Первая решительная складка Юркин лоб в ту ночь пересекла. Он всю ночь не спал, вертясь на койке. Утром в классе не пошел к доске. И, чтоб не узнала мать о двойке, вырвал две страницы в дневнике. …Дверь подъезда распахнулась строго, не спеша захлопнулась опять. И стоит у школьного порога Юркина заплаканная мать. До дому дойдет, платок развяжет, оглядится медленно вокруг. И куда пойдет? Кому расскажет? Юрка отбивается от рук…

ВАРЯ

Шуршали сухо листья на бульваре, Хрустел ледок октябрьских стылых луж, К моей соседке, молчаливой Варе, осенним утром возвратился муж. Не так, как возвращались в сорок пятом мужья-солдаты с той, большой войны. Он постучался тихим, виноватым, оставив дом своей второй жены. А Варя руки фартуком обтерла, входную дверь спокойно отперла. Увидела. Ладонью сжала горло и в комнату не сразу провела. Потом она поплакала немножко, сказала:              — Что ж, что было, то прошло… И вот сейчас у них звенит гармошка, и звякает граненое стекло. И Варя, вся одетая в обновки, покинувшие днище сундука, гремит листами в газовой духовке и торопливо жарит судака. …А я считала, что у Вари — сила, я думала, что, горечь затая, она однажды в жизни не простила того, что столько раз прощала я! И мне казалось: все не так, как надо, что гости торжествуют ни к чему, что Варя не забыла и не рада, и этот пир горой не потому, что вот вернулся он, отец ребятам и ей самой родной и дорогой. А потому, что он давно когда-то ушел от Вари к женщине другой. Я все ждала, что Варя гордо встанет, по-царски сложит руки на груди, сверкнет глазами, прямо в душу глянет и, как чужому, скажет:                              — Уходи. Но Варя все сидела с мужем рядом, на всех смотрела просто и светло, таким спокойным, все простившим взглядом, как будто впрямь: что было — то прошло. И танцевала, стулья раздвигая, как будто и не плакала она, как в этот вечер плачет та, другая, вторая надоевшая жена. Как будто за окном не воет ветер, ломая молодые деревца… А у нее, у той, остались дети, как Варины когда-то, без отца. А он — отец — сидит, спиной к комоду, с гостями шутит, чокается, ест. И Варя, может, год или полгода ему на этот раз не надоест. Она, по старой, памятной привычке, худой носок натянет на грибок, а под подушку мужа сунет спички и папирос дешевых коробок. Припомнит все, что было дорогого в те давние счастливые года. И всем вокруг покажется, что снова в семье у Вари — счастье, как тогда. И муж решит: «Забыла про обиду! Привычка! Что ж, она у всех в крови…» А Варя просто не покажет виду, что в этом доме больше нет любви. Не знаю, может быть, она вернется, любовь, которой Варя так ждала. Не потому ли радостно поется у праздничного шумного стола? И кто-то, криком песню заглушая, какой-то тост провозглашает вновь… И Варя долго пляшет, провожая свою большую первую любовь.

БАБА ТОНЯ

А. М. Синельниковой

И зимой, и осенью, и летом, и сегодня, так же, как вчера, к бабе Тоне ходят за советом женщины огромного двора. Я у ней бываю зачастую. Сяду тихо, прислонюсь к стене. И она хорошую, простую жизнь свою рассказывает мне. …Далека деревня Песковатка, Вся, как есть, засыпана песком! Дом родной — забота да нехватка, замуж выходила босиком. Всю-то жизнь трудилась, хлопотала, каждый день — с рассвета дотемна. И на всех любви ее хватало, обо всем заботилась она. Баба Тоня… Это не она ли по ночам, когда ребята спят, раскроив куски диагонали, шила гимнастерки для солдат? Не се ли теплые ладони возрождали город Сталинград? «Антонин Михална!», «Баба Тоня…» Это не о ней ли говорят? На экранах, в книгах и на сцене — знаменитых женщин имена. Только кто заметит и оценит то, что в жизни сделала она? Шьет внучатам кофточки из байки, моет пол да стряпает обед… Тихая судьба домохозяйки, ничего особенного нет.

МАТЬ

Кого заботы молодили! Кого от боли упасли! Вон, сколько ноги исходили, и сколько руки донесли. Вон, сколько плакала и пела, и провожала, и ждала! И ведь не старая была. Да, видно, сердце не стерпело, и мать сдалась, и мать слегла. В глазах —  не горькое «прости», не жаль, не боль — одна тревога: — Еще пожить бы. Хоть немного. Ребят до дела довести.

ГОРЬКИЕ СТИХИ

Когда не просто женщине живется — одна живет, одна растит ребят — и не перебивается, а бьется — «Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада? Не деньги ведь, не дача, не тряпье — два гордых слова, чем бы не награда за тихое достоинство ее? И почему все горестней с годами два этих слова в сутолоке дня, как две моих единственных медали, побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины! С какой беды, в какой неверный час они забыли, что они — мужчины, и принимают милости от нас? Я не о вас, Работа и Забота! Вы — по плечу, хоть с вами тяжело. Но есть еще помужественней что-то, что не на плечи — на сердце легло. Когда не просто женщине живется, когда она одна растит ребят и не перебивается, а бьется, ей — «Будь мужчиной!» — люди говорят. А как надоедает быть мужчиной — не охнуть, не поплакать, не приврать, не обращать вниманья на морщины и платья подешевле выбирать! С прокуренных собраний возвращаться — все, до рубашки, вешать на балкон — не для того, чтоб женщиной остаться, а чтобы ночь не пахла табаком. Нет, мне ли докопаться до причины! С какой беды, в какой неверный час они забыли, что они — мужчины, и принимают милости от нас? Ну что ж! Мы научились, укрощая крылатую заносчивость бровей, глядеть на них спокойно, все прощая, как матери глядят на сыновей. Но все труднее верится в ночи нам, когда они, поддавшись на уют, вдруг вспоминают, что они — мужчины, и на колени все-таки встают.

РЯБИНА

Антонине Баевой

Рябина! Чья же ты судьбина? В кого красна и высока? Увидишь, выдохнешь: — Рябина… Не сразу вспомнишь, как горька. Уже и речка леденеет. И снег не в шутку собрался. Одна рябина знай, краснеет. Знай, красит темные леса. И все кого-то согревает, кому-то издали горит. А то, что горько ей бывает, про то она не говорит.

«Не потому, что я за все в ответе…»

Федору Сухову

Не потому, что я за все в ответе, Не оттого, что я во всем права, Но все, что ни случается на свете, На свой аршин я меряю сперва. И я — не испугаюсь и не спрячусь. И я — не из героев, а не трус. И я с неправды досыта наплачусь, Но все равно до правды доберусь. И я, как ты, крута и своевольна: Умру — не отступлюсь от своего. Но кто бы ведал, как бывает больно, Когда ты прав, а рядом — никого! Когда тебе больней и тяжелее И подступает «быть или не быть», Я каждый раз тоскую и жалею, Что не тебя мне выпало любить. Что, о тебе, печалясь и страдая, И наряжая в белое сады, Не женщина, а песня молодая Опять тебя уводит от беды. Ах, как тебе светло бывает с нею! И как она печальна и нежна! Но знаешь ты: она другим нужнее. И выпускаешь песню из окна. И нам ли плакать, что идет по свету Единственная милая твоя! Пусть кто-то злой сказал, что у поэтов Из глаз не слезы — строчки в два ручья. Уж коли так, то пусть — горьки и долги, Берут исток у этих грустных глаз Не два ручья — две будущие Волги, Вдоль щек твоих бегущие сейчас. Я выдумала, знаю, Волги эти. И ты — не плакал. Знаю. Неправа. Не обижайся. Просто все на свете На свой аршин я меряю сперва.

НАТАШЕ ЛАВРЕНТЬЕВОЙ

Проходит все. Пройдет и горе. Отплачет мать. Уйдут друзья. Но есть под Сталинградом море — живая молодость твоя. Оно отныне — и навеки! Оно несет за валом вал! Оно поет о человеке, который море создавал. О том, который жил в палатке, терпел к стужу, и жару, ходил в бураны по канатке, как по персидскому ковру; он останавливает реки и просто водит самосвал… Писала ты о человеке, который море создавал. Я это море тоже знаю. И в этом море есть одна — зеленоглазая, степная, твоя — Наташина волна. Над ней, крича, летают чайки, в нее с прибрежной высоты весной глядят неумирайки — степные чистые цветы. Гидрострвй, 1958

ВАЛЕНТИНЕ ТЕРЕШКОВОЙ

С давних пор, застенчивых и милых, У кого в России ни спроси, Именами пташек легкокрылых Величали женщин на Руси. За терпенье, верность и осанку И за то, что до ночи в труде, Звали их «лебедушки», «касатки», Звали их голубками везде. Я сегодня думаю о многом. …В сапогах солдатских, все в пыли, По земным недевичьим дорогам Наши Чайки к космосу пришли. Был их путь нелегок и некраток: В Польше, на Дунае, у Карпат На подбитых крыльях плащ-палаток Русские касаточки лежат. Но вдали от грозного металла, Нам на счастье и назло врагу, Маленькая Чайка вырастала На высоком волжском берегу. Выросла! За Родину готова В бой и в труд, и в дальние края… Здравствуй, Чайка — Валя Терешкова! Здравствуй, гордость женская моя!

«У смерти тоже есть свои порядки…»

Ю. Окуневу

У смерти тоже есть свои порядки. Ну, что ж, умру когда-нибудь и я. Меня положат в зале «Волгоградки» — Тогда уж воля будет не моя! И кто-нибудь, всегда на все готовый, Создаст двухцветный траурный уют И с чувством скажет горестное слово По принципу — «лежачего не бьют»! И все узнают, как «жила я мало», Как я «еще бы жить да жить могла», Какие я «шедевры» написала, Какая я «хорошая была»!.. Ах, щедрый автор смертных разговоров, Он так доволен — речи вопреки, — Что я ушла в дорогу, о которой Не пишут путевые дневники. Что от плохих стихов не затоскую, Что на собраньях слова не прошу, И никого-то я не критикую, Убийственных рецензий не пишу! Не верьте тем, кто скажет надо мною Высокие надгробные слова! Какой была — а я была иною — Сама скажу, покуда я жива. А я, как все: и плакала, и пела, Стыдилась плакать и любила петь. А я гораздо больше не успела, Чем было мне доверено успеть. Я жизнь люблю. Я, и прощаясь с нею, Ищу дорог и радуюсь весне! Я жить стараюсь проще и честнее, Чем после смерти скажут обо мне.

«Поэты пишут…»

Поэты пишут: «Посвящается…» Все чаще пишут. Почему? Как будто кто-то с кем прощается и все, в чем перед кем-то кается, сказать торопится ему. Как будто кто-то не надеется на все, чем властвовал вчера. Не благоденствует: — Успеется! А точно чувствует: — Пора. Что впереди — звезда неясная иль тот последний, смертный бой? Но все святое, все прекрасное успеть отдать, не взять с собой. Вот мы и пишем: «Посвящается…»

ЖЕНА ПОЭТА

Стихи! Взволнованные лица. Стихи! Тревога. Правда. Страсть. И невозможно потесниться, И негде яблоку упасть. И сединою убеленных Собрал солидный первый ряд. И лица девочек влюбленных — Горячих, чистых и зеленых — Огнем поэзии горят. Девчонки смотрят вдохновенно И замирают откровенно, Когда гремит над залом стих! Потом поэт, сойдя со сцены, Уводит в ночь одну из них. Они проходят, ночи эти. За них кому-то быть в ответе. Но как ты их ни назови — От них рождаются на свете Стихи и песни о любви! А на рассвете, в час рассвета, Бледным-бледна, белым-бела, Ко мне пришла жена поэта, Жена товарища пришла. Беэдонной горечью сандала Дохнул китайский веерок, Она вошла и зарыдала, Легко споткнувшись о порог. И, может быть, немного значит Простая женская беда, И слезы женские — вода. Но человек хороший плачет. И этот плач не нынче начат — Неслышный, тянется года. И как назвать мне годы эти, И возвращенья на рассвете, И ночи горькие твои? Но как ты их ни назови — От них рождаются на свете Стихи и песни о любви! Ах, горький мед — любовь поэта! Роса — краса в лучах рассвета! Костер, пылающий для всех! И это все — Твое мученье, Твое железное терпенье, Твое великое сраженье, Твоя победа, твой успех. Я говорила, говорила, Я все сначала повторила, Волнуясь, голосом звеня. Я тоже знаю слов немало! Она меня не понимала; Она не слушала меня. Она сидела, все бледнея, Откинув волосы со лба, В сто раз печальней, и сильнее, И неотступней, чем судьба. И улыбалась — не глазами, А побежденными слезами, И, изогнув упрямо бровь, Легко косынку завязала И чистым голосом сказала: — Ну что поделаешь — любовь… Она ее зовет любовью, Несет в душе, не на горбу, Свою — ни девичью, ни вдовыо — Неисправимую судьбу! …Она ушла перед рассветом Встречать, и ждать, и все — любить. Ах, если б я была поэтом! Уж я бы знала, как мне быть.

ПАРНИШКА, СОЧИНЯЮЩИЙ СТИХИ

Бывают в жизни глупые обиды: не спишь из-за какой-то чепухи. Ко мне пришел, довольно скромный с виду, парнишка, сочиняющий стихи. Он мне сказал, должно быть, для порядка, что глубока поэзия моя, И тут же сразу вытащил тетрадку — свои стихи о сути бытия. Его рука рубила воздух резко, дрожал басок, срываясь на верхах. Но, кроме расторопности и треска, я ничего не видела в стихах. В ответ парнишка, позабыв при этом, как «глубока» поэзия моя, сказал, что много развелось поэтов и настоящих, и таких, как я. Он мне сказал — хоть верьте, хоть не верьте, — что весь мой труд — артель «Напрасный труд», а строчки не дотянут до бессмертья, на полпути к бессмертию умрут! …Мы все бываем в юности жестоки, изруганные кем-то в первый раз. Но пусть неумирающие строки большое Время выберет без нас. А для меня гораздо больше значит, когда, над строчкой голову склоня, хоть кто-то вздрогнет, кто-нибудь заплачет и кто-то скажет:                       — Это про меня.

ЗАДАЧА БЕЗ ОТВЕТА

Звезда бледней перед рассветом, тусклее лампочка в окне. Опять не сходится с ответом задача, заданная мне. В задаче той, простой и давней, все так же вертится Земля, и той же тропкой, дальней-дальней, идут мои учителя. Идут все так же — отреченно! И всю-то жизнь путем одним ведут мальчишек и девчонок, не подчиняющихся им. Идут в погоду — непогоду, по марту и по декабрю. И я сквозь прожитые годы на них все пристальней смотрю. И знаю многое теперь я, и понимаю — что к чему, но где они берут терпенье, и до сих пор я не пойму. Я снова думаю об этом, и до рассвета — свет в окне. Но все не сходится с ответом задача, заданная мне. А возле школ толпятся дети, роняют листья тополя, и те же — лучшие на свете — идут мои учителя.

«На огромной клумбе у вокзала…»

На огромной клумбе у вокзала, Ветром наклоненная к земле, Поздняя ромашка замерзала, Трепеща на высохшем стебле. Выгибала тоненькое тело И сопротивлялась, как могла. Словно до последнего хотела Быть хоть каплей летнего тепла! …Поезда вдали гудели встречным. Люди шли, от ветра наклонясь. И ромашка чем-то бесконечным Показалась каждому из нас: Чистой веткой молодой березки. Тополиным пухом по весне. Первым снегом. Брызгами известки На еще некрашеной стене… Не одно, наверно, сердце сжалось: Что поделать — каждому свое! Только в сердце врезалась не жалость — Маленькое мужество ее. На бессмертье я не притязаю. Но уж коль уйти — не тосковать, Так уйти, чтоб, даже замерзая, Хоть кому-то душу согревать.

ПРИМЕТА

Белым цветом вишня расцвела — Говорят: недолго до тепла. Мать к рассвету дочку родила — Говорят: невесту родила. А другая сына родила — Говорят: солдата родила. Матери рожают сыновей — Говорят примета есть — к войне. …Носится над степью суховей. Не хватает рук на целине. Где-то бьется с бурей самолет: Ждут в далеком стойбище врача. Где-то хрустнул тонкий первый лед: Тонет мальчик, жалобно крича. Где-то надо водам синих рек Новые дороги проложить. Рано умирает человек. Человек! Он должен долго жить. Кто-то там не спит вторую ночь. Кто-то пятый месяц все в пути. Думать. Беспокоиться. Помочь. Не сдаваться. Выручить. Спасти! Открывать далекие края, Чтобы людям — жить, И вишням — цвесть! …Пусть родятся наши сыновья: Много мирных войн на свете есть.

СЫН

Сияет ли солнце у входа, стучится ли дождик в окно, когда человеку три года, то это ему все равно. По странной какой-то причине, которой ему не понять, за лето его приучили к короткому: — Не с кем гулять! И вот он, в чулках наизнанку,  качает себе без конца пластмассовую обезьянку — давнишний подарок отца. А все получилось нежданно, — он тихо сидел, рисовал, а папа собрал чемоданы и долго его целовал. А мама уткнулась в подушки. С ним тоже бывало не раз: когда разбивались игрушки, он плакал, как мама сейчас. Зимою снежок осыпался, весною шумели дожди. А он засыпал, просыпался, прижав обезьянку к груди. Вот так он однажды проснулся, прижался затылком к стене, разжал кулачки, потянулся и — папу увидел в окне! Обрадовался, засмеялся, к окну побежал и упал… А папа все шел, улыбался, мороженое покупал! Сейчас он поднимется к двери и ключиком щелкнет в замке! А папа прошел через скверик и — сразу пропал вдалеке. Сын даже не понял сначала, как стало ему тяжело, как что-то внутри застучало, и что-то из глаз потекло. Но, хлюпая носом по-детски, он вдруг поступил по-мужски: задернул в окне занавески, упруго привстав на носки, поправил чулки наизнанку и, вытерев слезы с лица, швырнул за диван обезьянку — давнишний подарок отца.

«За окошком лес…»

За окошком лес, мохнатый, древний, луговой речушки поворот… В дальней-дальней костромской деревне девочка Аленушка живет. Ходит по деревне — голос звонкий и глаза синей, чем небеса, и, как и положено Аленке, тонкая, но все-таки коса. Зиму всю — с салазками на горках, а весной гуляет у реки, топит с дедом баню на задворках, с бабушкой сажает кабачки. А когда лесной душистый ветер донесет гудок грузовика, девочка, забыв про все на свете, побежит встречать издалека. Не догнать ни бабушке, ни деду, — издали за внучкой поглядят. Подбежит, посмотрит, скажет: — Нету… — И тихонько повернет назад. Гасят электричество соседи, девушки запели за селом… — Бабушка, а завтра-то приедет? — спросит вдруг Аленка перед сном. Бабушка положит внучку к стенке, ляжет с краю. — Завтра-то? Должна! …Мама у Аленушки студентка, учится на доктора она.

МОЯ ЖИВАЯ КНИЖКА

Она всех книг моих сильней И людям, стало быть, нужней Моих стихов, моих поэм, Еще не читана никем. Пусть знаю только я одна, Как трудно пишется она, И сколько вложено в нее. Но в ней — бессмертие мое, У этой книжки сто дорог И километры светлых строк, И человечные                     слова, И бесконечные                     права! Я эту книжку не пишу, Я на руках ее ношу, Над ней пою, над ней молчу, Ее молчать и петь учу. Но не молчит она — поет! И мне работать не дает. Она болит — опять терпи. Она зовет — опять не спи! Опять          не спать                      до петухов! Опять — увы! — не до стихов: Всю ночь кричит сынишка — Моя живая книжка.

СЛОВО О ЖЕНЩИНЕ

Женщина шагает депутатом, В маленькой пробирке держит атом, Строит город, пестует зерно, Добывает руды и алмазы, Сочиняет песни, водит МАЗы — Обо всем сто раз говорено! Только я сегодня — не об этом. Женщина встает перед рассветом, Кем бы только в жизни ни была — Гением, героем, депутатом,— Надо завтрак разогреть ребятам. Начинает женщина дела. И пойдут дела: Базар, уборка, Жарких сковород скороговорка, Бульканье кипящего белья. Сколько длинных верст исходят ноги По одной коротенькой дороге В тесных стенах нашего жилья! На дороге этой все известно, Все известно, все неинтересно, Ни тебе прохожего навстречу, Ни степных цветов, ни ветерка, Разве только форточка рванется, И тогда домашних дел коснется Злое вдохновенье сквозняка. Женщины не жалуются. Где там! Им и думать некогда об этом. Надо сына в ясли отнести Или дочку проводить к детсаду. Надо! Надо! Ох, как много надо! Надо на работу к девяти. А домашних дел не убывает, Как они все это успевают! Я не знаю. Только успеваю — Как другие, успеваю я. Это труд большой и настоящий. Труд домашний, тихий, некричащий. Вы об этом думайте почаще, Слышите, товарищи мужья? Что в работе человеку надо? Не полет. Не слава. Не награда. Скажет кто-то ласковое слово — И работа спорится твоя. Есть на свете ласковое слово. Это слово — пусть оно не ново — Как оно нужно нам, это слово! Слышите, товарищи мужья?

СТИХИ О НЕДОВОЛЬСТВЕ

Темный, пасмурный день, Ясный день голубой — Каждый день человек Недоволен собой. Сеет хлеб. Изменяет течение рек. И опять — недоволен Собой человек. У него за плечами Огни, города. Все равно — нет покоя Человеку труда! Он работал. Устал. Он отходит ко сну И решает: — С утра По-другому начну. Я у жизни еще В неоплатном долгу, Я еще не такое На свете могу! …Жизнь меня наградила Счастливой судьбой: Я живу — каждый день Недовольна собой. Если счастлива я, Если чем-то горда — Тем, что нет мне покоя Нигде, никогда, Что я тоже в долгу У снегов, у дождей, У хороших, собой Недовольных людей.

«Ты уходишь в синий вечер!»

Ты уходишь в синий вечер! Ветер с поля пахнет гарью, носит семя спелой гречи, гнет к ногам иван-да-марью. Ветер может все на свете! А сегодня мне понятно: ты уйдешь! И даже ветер не вернет тебя обратно.

МОЕ СЛОВО

В апреле 1950 года над советским городом Либавой пролетел американский военный самолет

Поэма Темнеет снег на колеях дороги, плывут по рекам тающие льды, и мокрые калоши на пороге оставили апрельские следы. На Волге, на Оби ли, на Днепре ли летящих птиц растянутая нить… Всегда сильнее чувствуешь в апреле, как все на свете жадно хочет жить! Как всходит в землю брошенное семя, и оживают талые поля, и мокрая любимая земля всегда еще любимей в это время! Но в это время…                        Под крылом ложится норвежский снег, балтийский синий лед, чужие горы, земли и границы… Чего он хочет, этот самолет? А летчик вниз на землю смотрит зорко, он видит: реки — будто бы ручьи, которых сын, мальчишка из Нью-Йорка, пускал вчера кораблики свои. Не видит летчик, как из-под ручонки, прищурясь на весенний яркий свет, с земли на самолет глядит мальчонка с таким же пароходом из газет. Он рад весне! Он весело хохочет! А мне на сердце давит страшный гнет: чего он хочет, этот самолет? Чего американский летчик хочет? Быть может, он слова услышит эти, быть может, он, не подымая глаз и вспомнив сына своего, ответит: — Солдат не мог не выполнить приказ. И от вернется в сторону куда-то, и голову наклонит, может быть… Но если трудно говорить с солдатом, с женой солдата буду говорить! Ты,       мать американского ребенка, смотри: и у меня растет сынок, он, как и твой, смеется звонко-звонко, как маленький серебряный звонок. Как твой, мой мальчик тоже любит книжки, как твой, не плачет, падая с крыльца. Но — слышишь,                       мать нью-йоркского мальчишки? — у моего мальчишки нет отца. Твой муж летит у города Либава, внизу — чужая мирная страна. …Я говорить с тобой имею право затем, что я — такая — не одна! Затем, что встали воины Вьетнама, Корея бьется, чтоб детей спасти, затем, что в мире вместо слова «мама» все чаще слышно: «Мама, защити!» Затем, что бомбовоз тяжелокрылый рокочет над детьми моей страны… А под крылом его лежат могилы солдат недавно стихнувшей войны. Лежат могилы, холмики, пригорки… В одном (я так и не нашла его), В одном — ты слышишь,                                 женщина Нью-Йорка? — лежит отец сынишки моего. …Моторы небо голубое точат, и все не прекращается полет. Я очень помню все, чего он хочет, твоей страны военный самолет. Я помню: самолеты ясным летом к советскому летели рубежу. Мне очень трудно вспоминать об этом, но я тебе об этом расскажу. 1 И не видел никто, и не знает никто, и в какой это день, и в котором году — бросить книги и в сад убежать без пальто. — Хорошо? — Хорошо! — Не уйдешь? — Не уйду! В эту первую ночь и не думала я, сколько будет ночей и воды утечет. А напротив в окне наклонились друзья, до утра, до рассвета готовя зачет. Этой ночью такая была тишина, что, казалось, ко мне наклонилась едва и стоит за спиной вся большая страна, чтоб услышать, какие ты скажешь слова. …Я не помню, что я говорила тогда, и как первый трамвай прозвенел в тишине, и как в небе последняя гасла звезда, и как свет погасили ребята в окне. Я немало увижу, узнаю, пройду, но — о чем мне ни думать и где мне                                                 ни быть, — эту ночь и рассвет в институтском саду мне, как клятву на верность, всю жизнь                                                 не забыть! И какого, и где ни найдешь ты коня, и в какой ты ни прыгнешь вагон на ходу, ты уснешь, ты проснешься —                                         увидишь меня. — Это ты? — Это я. — Не уйдешь? — Не уйду. 2 Стопкой сложены книги, цветы на столе, — я хозяйством своим занялась. Мне казалось:                     вся радость, что есть на земле, с этих пор поселилась у нас. Мне казалось:                    тебе только я и нужна, без меня ты не выживешь дня. И вставало огромное слово «жена» и краснеть заставляло меня. Мама! Ты меня учила многому: выдержанной медленной мечте, ласковому, бережному, строгому, полевой горячей широте. Ты учила первые, кривые выводить каракули-слова и иглой неопытной впервые вить узор стебельчатого шва; мокрый невод высушить у речки, печь картошку в россыпях золы и белить бока широкой печки, дожелта выскабливать полы; и не унывать, когда устанешь; и встречать без слез, без суеты эшелоны с красными крестами и стирать кровавые бинты. Мама, мама! Радость и кручина! Детские далекие мечты! Почему, зачем чужой мужчина стал дороже и родней, чем ты? Мама, что же ты не научила в свой нелегкий материнский век, что придет совсем чужой мужчина, дорогой, любимый человек? Я к нему в любой ненастный вечер выбегу, и рада, и горда, как к тебе, единственной, навстречу я не выбегала никогда. Выбегу то тихой, молчаливой, то веселой песнею звеня. И такой богатой и счастливой даже ты не видела меня! 3 Подошло студенческое лето, полное зачетной суетни. Мы тогда вставали до рассвета, с книгами просиживали дни. Мама в письмах нас к себе звала: «Мы одни-то стосковались за год. Приезжайте! Будет много ягод: от цветов вся вырубка бела. А ромашек сколько!                           К свадьбе, кстати! Я уж вас дождаться не могу. Рыжики соленые для зятя в погребе соседском берегу. Все считаю по календарю, скоро ли там кончатся зачеты. Приезжайте, браги наварю; скоро меду будут полны соты…» И смеялся кто-то из подруг: — Только эту сессию нам сдать бы, целым общежитием на свадьбу к вам тогда закатимся!                               И вдруг… 4 Не рвали цветов по оврагу, не брали на пасеке мед, ржаную тяжелую брагу не ставили стынуть на лед. Ни дома в узорной ограде, захлестнутой зеленью лоз, ни свадебных песен, ни свадеб и не было, и не ждалось. Машины с грохочущим ревом, с фашистским крестом на крыле, и первые бомбы над Львовом, и первая кровь на земле. 5 Шли грузовики и эшелоны на передовые рубежи. В это утро ты свернул в рулоны неоконченные чертежи. Начал готовальню убирать и, как бы запоминая что-то, медленно закрыл свою тетрадь с надписью «Дипломная работа». Взял какой-то сверток, подошел, отдал мне его, заулыбался. Ярко-красный пионерский галстук из бумаги выскользнул на стол. Я, не понимая ничего: — Для чего это? — тебя спросила. — Нет, не для чего, а для кого! И добавил радостно: — Для сына… И сразу — вечер, темная Москва, платформы Белорусского вокзала. Как я искала нужные слова, которые я так и не сказала! Как я хотела, чтобы ты узнал, что самое желанное на свете — опять скорей прийти на тот вокзал, чтобы тебя, вернувшегося, встретить! Состав ушел.                    Вокруг меня стояли подруги, институтские друзья… А мне казалось, что на всем вокзале, на всей земле одна осталась я. 6 Война. Москва. Бомбежки и тревоги. Мужья на фронте. Враг еще силен. И жены замирают на пороге, когда во двор приходит почтальон. В домах уже не подымают штор. Аэростаты тянутся под небом. Стоит часами очередь за хлебом, а в институте — курсы медсестер. Потом в аудиториях — халаты, в чертежном зале — коек белизна. И привозили раненых в палаты оттуда, где война. Снимая с искалеченного тела засохшие и черные бинты, я каждого бойца спросить хотела: а может, он оттуда, где и ты? Устанешь так, что ходишь еле-еле. А я всегда бегом неслась домой. Но писем нет… И тянутся недели военною московской полутьмой. Пришла зима. Подкрадывались вьюги. Москву колючим снегом замело. А писем нет… На сердце тяжело. И, помню, я тогда пошла к подруге. Неслышно коридором общежития я к комнате знакомой подошла и слышу: — Только ей не говорите!.. Рванула дверь — и сразу поняла. 7 Снег летит и летит. Окаянный! Когда он уймется? Пусть летит… Пусть метет, заметет до краев, до конца дальний маленький дом, ледяное ведро на колодце и тропу от колодца к певучим ступеням крыльца. Чтобы мама опять поняла, объяснила тревогу, не вздыхала ночами, не мучила бы головы и ворчала бы тихо па почту, на снег, на дорогу, что нет дочкиных писем из дальней военной Москвы. Снег летит и летит! Вот — и в жизни случаются вьюги! Чтоб не видели слез, ото всех отвернулась к окну. И напрасно подходят и голову гладят подруги, утешать не решаясь, опасаясь оставить одну. Очень трудно одной! Я девчонкой умела ночью в лес убежать, переплыть через Волгу весной, делать все, что считается страшно, опасно и смело. Только я не умела оставаться одной. Но кому рассказать? К чьей руке прикоснуться рукою? Перед кем же мне встать, не скрывая заплаканных глаз? Где мне силы найти для того, чтоб увидеть такое, от чего и одной мне не быть одинокой сейчас? Это ты, моя Родина, Вера, и Правда, и Сила! Я тебе расскажу, ничего от тебя не тая. Посмотри на меня: я пришла к тебе, я попросила. Посмотри на меня: это девочка, дочка твоя. Разве я не такая, какой ты меня воспитала? Разве ты не учила быть честной и сильной всегда? Посмотри на меня, помоги мне: я очень устала. Помоги: у меня непривычная, злая беда. Мне сейчас не помочь ни советом, ни дружбой, ни лаской; и никто из людей мне сейчас не заменит его! Все, что было у нас, мне не кажется сном или сказкой. Все, что было у нас, мне всю жизнь не забыть ничего! Все, что было у нас, оборвалось осколком металла. Как хотел он вернуться! Но вот он упал и не встал. Значит, некого мне в День Победы встречать у вокзала. …Но придет человек, о котором убитый мечтал. Он придет. Ведь его не удержат ни войны, ни грозы! Он поддержит меня, он без слов мне прикажет: — Иди! Пусть же слезы мои, несдержимые горькие слезы, пронесутся над ним, словно щедрые жизнью дожди! Пусть от них забелеет цветами оконная рама, разольются ручьи лепестков и былинок в саду. Он к окну подбежит, бросит мячик и крикнет мне:                                      — Мама! И куда я тогда от него, золотого, уйду? И кому я отдам? И на что я его променяю, если он — это я, если он — это больше, чем я, если он — это то, для чего не сдаваться должна я, чего ждешь от меня ты, родная Отчизна моя?! Я такая, какой ты меня воспитала и какой ты хотела увидеть меня. Я стою. Я живу. Я не плачу, и я не устала! Я готова для самого — самого трудного дня. Я готова все вынести, я уже вынесла много. Я впервые в беде, и ее победила, беду. И лежит предо мною одна — и прямая — дорога. И по этой дороге я сына вперед поведу. Сын мой! День мой! Большой, дорогой, неустанный! Вечера допоздна, ночь бессонниц, тревог и труда. Здравствуй, первая трудность, которой гордиться я стану! Настежь двери: пусть видно, как в комнату входят года! 8 Вот и все. Идет пятидесятый. Летний луч запутался в окне. Бегают веселые ребята по большой и ласковой стране. Есть в стране для них дома и книжки, есть земля, чтоб хлеб для них растить, фабрики, чтоб сделать им пальтишки, армия, чтоб их оборонить. Их везде улыбками встречают, маленьких веселых сорванцов. Кажется, они не замечают, что они не видели отцов. В самом деле, что им нужно, детям? Сыт, обут — и вроде все дела! …Но сынишка с первых дней заметил, что война над Родиной прошла. До сих пор я часто вспоминаю: ласковые волны ветерка, праздничное утро Первомая, движутся по улицам войска. Конники стоят на перекрестке, маленьким не видно за людьми. Чей-то мальчик в новенькой матроске звонко крикнул: — Папа, подними! И уже вверху над всеми нами рассмеялся громко, горячо, и вцепился смелыми руками в крепкое отцовское плечо. Мой взглянул на мальчика и замер, словно к месту своему прирос. И смотрел он детскими глазами, полными таких недетских слез, что хотелось броситься — и мимо, растолкав веселые ряды, спрятать сына от непоправимой в первый раз им понятой беды! Но стоявшим возле мостовой — загорелый, сильный, высоченный — взял сынишку на руки военный и подбросил вверх над головой, вверх, туда, где теплый майский ветер встретил сына трепетом знамен. И нигде, на целом белом свете, не было счастливее, чем он, этот сын моей родной земли, этот мальчик с круглыми щеками, на которых, словно ручейками, высохшие слезы пролегли… Вот и все.               Прохладно, вечереет. Сумерки качнулись у окна. Вот в такие сумерки в Корее ожила проклятая война. Но опять от края и до края встал народ за Родину стеной; не в стихах, а в битвах повторяя быль, сейчас рассказанную мной. Он, как мы, снесет бои и беды и поднимет на руки сирот… И корейский мальчик в День Победы к гимнастерке воина прильнет. …Я сына уложу сегодня рано, не зажигая в комнате огня. И далеко за краем океана ты будешь слушать в этот час меня. Поправит распустившиеся прядки твоя простая теплая рука. Ты, может быть, наклонишься к кроватке, посмотришь на уснувшего сынка. Закрутишь нервно пуговку на блузке, начнешь платок к ресницам прижимать. И ничего, что я пишу по-русски, — ты все равно должна меня понять. Твой муж летит над городом Либава, под ним чужая мирная страна. На это слово я имею право затем, что я — такая — не одна! Пускай оно несется, словно эхо, за сотни гор, за тысячи морей. Его во всех частях и странах света услышат миллионы матерей. Мы не хотим, чтобы на поле боя опять шагали тысячи бойцов, чтоб стало черным небо голубое, чтоб дети оставались без отцов. Ты тоже мать. Так встань же вместе с нами, прижми ребенка своего к груди. Ты не одна! Нас много — погляди: в Москве, в Корее, в Лондоне, Вьетнаме. Ты не одна! Нас много в этой схватке за то, что мир — народам всей земли, чтоб сын твой тихо спал в своей кроватке и делал из бумаги корабли; чтоб солнце, подымаясь на рассвете, росою засверкало по траве, чтобы смеялись, пели, жили дети в Америке, в Корее и в Москве.

«Отшумел веселый летний ливень…»

Отшумел веселый летний ливень, Никому не причинивший зла. Человек становится счастливей, Если видит: вишня зацвела! Вдруг ему становится дороже Все родное, близкое навек. Человек без этого не может. Так уж он устроен, человек. Вьются пчелы над петуньей синей. Голубь набирает высоту. Человек становится красивей, Если рядом видит красоту.

«У скрипучего причала…»

У скрипучего причала к речке клонится ветла… Словно век не уезжала я из этого села! Только вот дождусь парома, а потом — перевезут, и останется до дома только несколько минут. Я пойду, шаги считая, а навстречу мне — кусты и поляна, золотая от куриной слепоты. Косит сено «Новый север» — чуть не к небу ставят стог! Кормовой лиловый клевер брызнул медом из-под ног. А за клевером — канава, и над нею, в полутьме, тетка Марья из райздрава вяжет веники к зиме. Улыбнулась, как бывало, вся седая, как была… Словно век не уезжала я из этого села!

«Захлопнуть окно…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад