Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Средь других имен - Анна Александровна Баркова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Река. Молчит алеющая гладь, Все в красных, желтых, белых позументах. Стоят рябины в гроздьях, словно в лентах, И клены собираются взлетать; Растет поганка на трухлявой ножке, Скрипит зеленый гравий на дорожке, Осенним солнцем налиты кусты, В глухих аллеях небо, как окошко, В них иволга орет, как будто кошка, И падают, и падают листы. Беседка Муз. На круглой крыше лира, Она уж покосилась и давно Разбито разноцветное окно. Внутри темно, не прибрано и сыро. Он снял колпак и думает: «Пленира! Здесь смерть взяла твое веретено». А жизнь течет, бежит горох по грядке, Кудрявясь, вьются кисточки плюща, И кружатся, и носятся касатки, Взлетая, упадая, трепеща. О, птица малая! То в небе золотом, То над тростинкой зябнущей и чуткой Сверкают потемневшим серебром И чернью отороченные грудки. Заботницы! Вверх-вниз, туда-сюда, Несетесь вы в распахнутом паренье, Где ж ваш приют, касаточки? Куда Течете вы, как воздух и вода, Храня зорю на сизом оперенье? Как колокольчик, горлышко у вас, Вся жизнь — полет, а отдых — только час! Так он стоит, прижав ладонь к виску, Весь в переливах осени и света. «Вот ласточки! — и смотрит на реку, — Вот жизнь моя…»    И долго ждет ответа. 1940 год

Веневитинов

Внимайте: чтоб сего кольца С руки холодной не снимали, Пусть с ним умрут мои печали И будут с ним схоронены. Веневитинов. «Завещание» Века промчатся, и, быть может, Что кто-нибудь мой прах встревожит И в нем тебя откроет вновь. Веневитинов. «К моему перстню» Среди могильной пыли И сами все в пыли, Мы гроб его открыли И перстень извлекли.    Среди могильной пыли    Кладбищенской земли. Из тесной домовины Мы вынесли на свет Его большой и длинный Мальчишеский скелет.    Из тесной домовины,    Тесней которой нет. И вот два музыканта, Девица знойных лет, Два франта-аспиранта И дед-пушкиновед, Священники без шапок И в шапке землекоп, И мы, две мелких шавки, Разглядываем гроб. Там, чуждый нашим спорам, Лежит уж столько лет Тот мальчик, о котором У нас суждений нет. Тот мальчик, о котором Конца нет нашим спорам. Но правды тоже нет. И шептались духовные лица: «Если руки простерты на бедра, Это значит: самоубийца…» Ах, молчите, духовные лица! Спи, мой юный, мой чистый, мой гордый! Не достать их догадливой сплетне До любви твоей двадцатилетней. У нее — ни морщин, ни седины, И ни повода, ни причины, Ни начала, ни окончанья, Только радуги, только звучанья, Только свет из глазничных отверстий Все светлей озаряет твой перстень, Да шумит покрывало у милой, Что пришла погрустить над могилой. Что ж грустить?    Не звала, не любила, Только перстень она подарила, Только перстнем она одарила, Только гибелью благословила. Осветила мучительным взглядом, Напоила любовью, как ядом; И твое утомленное тело, Словно яблочный цвет, облетело, Оставляя на старом погосте Черный перстень да белые кости. Так лежи, возлагая на бедра В отверженье, в бессмертье пустом Эти руки, простертые гордо, Но не сложенные крестом! Пусть плюются духовные лица, Негодующей верой полны, И над черепом самоубийцы Видят синий огонь сатаны! Пусть трясут они гривою конскою, Вспоминают евангельский стих… Там простят ведь княгиню Волконскую И не очень послушают их! 1940 год

«О, для чего ты погибала, Троя…»

О, для чего ты погибала, Троя, И выдуман был Одиссеем конь? Каких изменников, каких героев Испепелил бенгальский твой огонь! Зачем не откупилася от тлена Свечением своих бессмертных риз Похожая на молнию Елена И был забыт лысеющий Парис. А может быть, влюбленные для вида, Они милуются, обнажены, Лишь на картине юного Давида — Две декорации с одной стены; И юноша, исполненный отваги, Лишь в те минуты юн и именит, Когда в устах ослепшего бродяги Его шальная молодость звенит. Истлели все: и рыцари, и Боги, Растертые в один летучий прах… Пустынный вихорь ходит по дороге И чью-то пыль вздувает в лопухах. Гудит, гудит, расходится кругами, Вновь возвращается на прежний путь… И словно пыль скрипит под сапогами, Мозг Одиссея и Елены грудь. Но сброшенное волей бутафора На землю, где убийство — ремесло, Чудовищное яблоко раздора За тысячелетья проросло. И вот опять похищена Елена, Да только чья Елена — не поймешь! Опять сзывает хриплая сирена Созревшую к убою молодежь. Уступленная недругу без боя И брошенная, как троянский конь, Европа бедная, покинутая Троя, Ты погибаешь на коленях стоя, Не испытав железо и огонь. Осень 1940 года. Владивостокская пересылка. 2-я речка

«Генерал с подполковником вместе…»

Генерал с подполковником вместе, Словно куры, сидят на насесте, Взгромоздились на верхние нары И разводят свои тары-бары. Тары-бары, до верху амбары, А товары — одни самовары. Говорят о белом движенье И о странном его пораженье, О столах, о балах, о букетах, О паркетах и туалетах. Отягчен своей ношей костыльной, Прохожу я дорогой могильной. Боже правый, уж скоро полвека На земле человек, как калека. В Освенцимах при радостных кликах Истребляешь ты самых великих. Ты детей обрекаешь на муки, Ты у женщин уродуешь руки… И спокойно колымская заметь Погребает их страшную память. Не ропщу на тебя, но приемлю Талый снег и кровавую землю. Но зачем, о всевышний садовник, Пощажен тобой глупый полковник? В час, когда догорает эпоха, Для чего ты прислал скомороха?..

«Когда нам принесли бушлат…»

Когда нам принесли бушлат И, оторвав на нем подкладку, Мы отыскали в нем тетрадку, Где были списки всех бригад, Все происшествия в бараке — Все разговоры, споры, драки,— Всех тех, кого ты продал, гад! Мы шесть билетиков загнули — Был на седьмом поставлен крест. Смерть протянула длинный перст И ткнула в человечий улей… Когда в бараке все заснули, Мы встали, тапочки обули, Нагнулись чуть не до земли И в дальний угол поползли. Душил «наседку» старый вор, И у меня дыханье сперло, Когда он, схваченный за горло, Вдруг руки тонкие простер, И быстро посмотрел в упор, И выгнулся в предсмертной муке, Но тут мне закричали: «Руки!» И я увидел свой позор, Свои трусливые колени В постыдной дрожи преступленья. Конец! Мы встали над кутком, Я рот обтер ему платком, Запачканным в кровавой пене, Потом согнул ему колени, Потом укутал с головой: «Лежи спокойно, Бог с тобой!» И вот из досок сделан гроб, Не призма, а столярный ящик. И два солдата проходящих Глядят на твой спокойный лоб. Лежи! Кирка долбит сугроб. Лежи! Кто ищет, тот обрящет. Как жаль мне, что не твой заказчик, А ты, вмороженный в сугроб, Пошел по правилу влюбленных Смерть обнимать в одних кальсонах. А впрочем: для чего наряд? Изменник должен дохнуть голым. Лети ж к созвездиям веселым Сто миллиардов лет подряд! А там земле надоедят Ее великие моголы, Ее решетки и престолы, Их гнусный рай, их скучный ад. Откроют фортку: выйдет чад, И по земле — цветной и голой — Пройдут иные новоселы, Иные песни прозвучат, Иные вспыхнут зодиаки, Но через миллиарды лет Придет к изменнику скелет — И снова сдохнешь ты в бараке!

Амнистия

Апокриф

Даже в пекле надежда заводится, Если в адские вхожа края Матерь Божия, Богородица, Непорочная дева моя. Она ходит по кругу проклятому, Вся надламываясь от тягот, И без выборов каждому пятому Ручку маленькую подает. А под сводами черными, низкими, Где земная кончается тварь, Потрясает пудовыми списками Ошарашенный секретарь. И кричит он, трясясь от бессилия, Поднимая ладони свои: — Прочитайте вы, дева, фамилии, Посмотрите хотя бы статьи! Вы увидите, сколько уводится Неугодного Небу зверья, — Вы не правы, моя Богородица, Непорочная дева моя! Но идут, но идут сутки целые В распахнувшиеся ворота Закопченные, обгорелые, Не прощающие ни черта! Через небо глухое и старое, Через пальмовые сады Пробегают, как волки поджарые, Их расстроенные ряды. И глядят серафимы печальные, Золотые прищурив глаза, Как открыты им двери хрустальные В трансцендентные небеса; Как, крича, напирая и гикая, До волос в планетарной пыли, Исчезает в них скорбью великая Умудренная сволочь земли. И, глядя, как кричит, как колотится Оголтелое это зверье, Я кричу:    «Ты права, Богородица! Да прославится имя твое!..» Зима 1940 года. Колыма

Вступление к роману «Факультет ненужных вещей»

Везли, везли и привезли на самый, самый край земли. Тут ночь тиха, тут степь глуха, здесь ни людей, ни петуха. Здесь дни проходят без вестей — один пустой, другой пустей, а третий, словно черный пруд, в котором жабы не живут. Однажды друга принесло, и стали вспоминать тогда мы все приключенья этой ямы и что когда произошло. Когда бежал с работы Войтов, когда пристрелен был такой-то… Когда, с ноги стянув сапог, солдат — дурак и недородок — себе сбрил пулей подбородок, а мы скребли его с досок. Когда мы в карцере сидели и ногти ели, песни пели и еле-еле не сгорели: был карцер выстроен из ели и так горел, что доски пели! А раскаленные метели метлою извернули воздух и еле-еле-еле-еле не улетели с нами в звезды. Когда ж все это с нами было? В каком году, какой весной? Когда с тобой происходило все, происшедшее со мной? Когда бежал с работы Войтов? Когда расстрелян был такой-то? Когда солдат, стянув сапог, мозгами ляпнул в потолок? Когда мы в карцере сидели? Когда поджечь его сумели? Когда? Когда? Когда? Когда? О бесконечные года! — почтовый ящик без вестей, что с каждым утром все пустей. О время, скрученное в жгут! Рассказ мой возникает тут… Мы все лежали у стены — бойцы неведомой войны, — и были ружья всей страны на нас тогда наведены. Обратно реки не текут, Два раза люди не живут. Но суд бывает сотни раз! Про этот справедливый суд и начинаю я сейчас. Печален будет мой рассказ. Два раза люди не живут… 1940 год

Мария Рильке

Выхожу я один из барака, Светит месяц, желтый, как собака, И стоит меж фонарей и звезд Башня белая — дежурный пост. В небе — адмиральская минута, И ко мне из тверди огневой Выплывает, улыбаясь смутно, Мой товарищ, давний спутник мой! Он — профессор города Берлина, Водовоз, бездарный дровосек, Странноватый, слеповатый, длинный, Очень мне понятный человек. В нем таится, будто бы в копилке, Все, что мир увидел на веку. И читает он Марии Рильке Инеем поросшую строку. Поднимая палец свой зеленый, Заскорузлый, в горе и нужде, «Und Eone redet mit Eone»[22] Говорит Полярной он звезде. Что могу товарищу ответить? Я, делящий с ним огонь и тьму? Мне ведь тоже светят звезды эти Из стихов, неведомых ему. Там, где нет ни времени предела, Ни существований, ни смертей, Мертвых звезд рассеянное тело. Вот итог судьбы твоей, моей: Светлая, широкая дорога — Путь, который каждому открыт. Что ж мы ждем?    Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит.

Мыши

Нет, не боюсь я смертного греха, Глухих раскатов львиного рычанья: Жизнь для меня отыщет оправданье И в прозе дней, и музыке стиха. Готов вступить я с ним в единоборство, Хлыстом смирить его рычащий гнев — Да переменит укрощенный лев Звериный нрав    на песье непокорство! В иных грехах такая красота, Что человек от них светлей и выше. Но как пройти мне в райские врата, Когда меня одолевают мыши? Проступочков ничтожные штришки: Там я смолчал,    там каркнул, как ворона. И лезут в окна старые грешки, Лихие мыши жадного Гаттона, Не продавал я, не искал рабов, Но мелок был, но надевал личины… И нет уж мне спасенья от зубов, От лапочек,    от мордочек мышиных… О нет,    не львы меня в пустыне рвут: Я смерть приму с безумием веселым. Мне нестерпим мышиный этот зуд И ласковых гаденышей уколы! Раз я не стою милости твоей, Рази и бей! Не подниму я взора; Но, Боже мой,    казня распятьем вора, Зачем к кресту    ты допустил мышей?!

Убит при попытке к бегству

Мой дорогой, с чего ты так сияешь? Путь ложных солнц —    совсем не легкий путь! А мне уже неделю не заснуть: Заснешь —    и вновь по снегу зашагаешь, Опять услышишь ветра сиплый вой, Скрип сапогов по снегу, рев конвоя: «Ложись!» — и над соседней головой Взметнется вдруг    легчайшее сквозное, Мгновенное сиянье снеговое — Неуловимо тонкий острый свет: Шел человек — и человека нет! Солдату дарят белые часы И отпуск в две недели. Две недели Он человек! О нем забудут псы, Таежный сумрак, хриплые метели. Лети к своей невесте, кавалер! Дави фасон, показывай породу! Ты жил в тайге,    ты спирт глушил без мер, Служил Вождю и бил врагов народа. Тебя целуют девки горячо, Ты первый парень —    что ж тебе еще? Так две недели протекли, и вот Он шумно возвращается обратно. Стреляет белок, служит, водку пьет! Ни с чем не спорит —    все ему понятно. Но как-то утром, сонно, не спеша, Не омрачась, не запирая двери, Берет он браунинг.    Милая душа, Как ты сильна    под рыжей шкурой зверя! В ночной тайге кайлим мы мерзлоту, И часовой растерянно и прямо Глядит на неживую простоту, На пустоту и холод этой ямы. Ему умом еще не все обнять, Но смерть    над ним крыло уже простерла. «Стреляй! Стреляй!»    В кого ж теперь стрелять? «Из горла кровь!»    Да чье же это горло? А что, когда положат на весы Всех тех, кто не дожили, не допели? В тайге ходили, черный камень ели И с хрипом задыхались, как часы. А что, когда положат на весы Орлиный взор, геройские усы И звезды на фельдмаршальской шинели? Усы, усы, вы что-то проглядели, Вы что-то недопоняли, усы! И молча на меня глядит солдат, Своей солдатской участи не рад. И в яму он внимательно глядит, Но яма ничего не говорит. Она лишь усмехается и ждет Того, кто обязательно придет. 1949 год

Солдат — заключенной

Много ль девочке нужно? Не много! Постоять, погрустить у порога, Посмотреть, как на западе ало Раскрываются ветки коралла. Как под небом холодным и чистым Снег горит золотым аметистом — И довольно моей парижанке, Нумерованной каторжанке. Были яркие стильные туфли, Износились, и краски потухли, На колымских сугробах потухли… Изувечены нежные руки, Но вот брови — как царские луки, А под ними, как будто синицы, Голубые порхают ресницы. Обернется, посмотрит с улыбкой, И покажется лагерь ошибкой, Невозможной фантазией, бредом, Что одним шизофреникам ведом… Миру ль новому, древней Голгофе ль Полюбился ты, девичий профиль? Эти руки в мозолях кровавых, Эти люди на мертвых заставах, Эти бьющиеся в беспорядке Потемневшего золота прядки? Но на башне высокой тоскуя, Отрекаясь, любя и губя, Каждый вечер я песню такую Как молитву твержу про себя: «Вечера здесь полны и богаты, Облака, как фазаны, горят. На готических башнях солдаты Превращаются тоже в закат. Подожди, он остынет от блеска, Станет ближе, доступней, ясней Этот мир молодых перелесков Возле тихого царства теней! Все, чем мир молодой и богатый Окружил человека, любя, По старинному долгу солдата Я обязан хранить от тебя. Ох ты, время, проклятое время, Деревянный бревенчатый ад! Скоро ль ногу поставлю я в стремя, Я повешу на грудь автомат? Покоряясь иному закону, Засвищу, закачаюсь в строю… Не забыть мне проклятую зону, Эту мертвую память твою; Эти смертью пропахшие годы, Эту башню у белых ворот, Где с улыбкой глядит на разводы Поджидающий вас пулемет. Кровь и снег.    И на сбившемся снеге Труп, согнувшийся в колесо. Это кто-то убит «при побеге», Это просто убили — и всё! Это дали работу лопатам, И лопатой простились с одним. Это я своим долгом проклятым Дотянулся к страданьям твоим. Не с того ли моря беспокойны, Обгорелая бредит земля, Начинаются глупые войны, И ругаются три короля. И столетья уносит в воронку, И величья проходят, как сны, Что обидели люди девчонку, И не будут они прощены! Только я, став слепым и горбатым, Отпущу всем уродством своим — Тех, кто молча стоит с автоматом Над поруганным детством твоим».

Ольга Адамова-Слиозберг

Ольга Львовна Адамова-Слиозберг (род. 1902). Экономист. Впервые арестована в 1936 году. До 1944 года отбывала срок на Соловках, в Казанской и Суздальской тюрьмах, на Колыме. С 1949 по 1954 год находилась в ссылке (вечное поселение) в Караганде.

Как поэт в печати не выступала.

Книги

Когда ночами мучима тоской, Ища напрасно отдых и покой, В пережитом ответа я искала: Что жизнь мою и гибель оправдало? Когда я видела, что целый свет Враждебен мне, что мне опоры нет, Чтоб смертную тоску от сердца отогнать, Я принималася в уме перебирать Стихи любимые. Сквозь тьму веков, сквозь дали, Сердца родные сердцу вести слали, И отзывалися слова в душе унылой, Как ласка друга, трепетною силой. В реке поэзии омывшися душой, Я снова силу в жизни находила: У Пушкина гармонии училась, У Кюхельбекера — высокой и прямой Гражданской доблести, любви к искусству И чистой дружбы сладостному чувству. Веселой радости в безжалостном бою, Бездонной нежности и мужеству терпенья Училась у насмешливого Гейне, Свободе жизнь отдавшего свою. И Лермонтов, могучий, мрачный гений, Мне раскрывал весь мир своих мучений. И вас, учителя людей, я вспоминала, Ромен Роллан и Франс, Тургенев и Толстой, В мир ваших мыслей погружась душой, Я горькую печаль свою позабывала. И с человечеством вновь через вас родня, Гнала ночной кошмар и шла навстречу дня. 1936 год. Бутырская тюрьма

Мы идем из бани

Мы шли понуро, медленно, без слов. Серели в сумерках цепочкой силуэты. А на небе малиновым рассветом Окрашивались стайки облаков. Еще молчали сонные дома, Был воздух тих и сказочно прозрачен… Но безнадежно каменно и мрачно Смотрела Соловецкая тюрьма. И прежде чем войти в окованную дверь, Мы все взглянули в радостное небо… Да, жизнь — непонятый и нерешенный ребус, Цепь горестных ошибок и потерь. 1937 год. Соловки

7 ноября 1937 года

Седьмое ноября. Чугунная решетка На небе голубом обрисовалась четко… Я в этот день с тобой, моя страна! Я в этот день с тобой; пока душа полна Любовью, нежностью, тревогой за тебя — И в этот день из тьмы, со дна Мысль первая и первое желанье — Тебе цвести в красе и ликованье. Вторая мысль — о вас, любимые мои, Простите мне отравленные дни. Я не одна. Вам я желаю силы и терпенья И гордого и мудрого смиренья… А для себя — свободы и покоя. Идти бескрайнею дорогой полевою Под небом синим, солнцем золотым, В ночной туман, передрассветный дым… Быть снова дочерью страны родной своей, В труде и радости быть вместе с ней. И может быть, хотя в конце пути Тебя, мой бедный, дальний друг, найти. Соловки

Зависть

Они летят. Они летят на юг. А я осталась, подстреленная птица, на земле. Я вижу молодость свою В застывшей мгле. На синем юге, на далеком юге Купаются в живительном огне Мои крылатые подруги.    Какой холодный снег… 1939 год. Колыма

Елена Владимирова

Елена Львовна Владимирова (1902–1962). Журналистка.

Арестована в 1937 году. До 1955 года отбывала срок на Колыме. В 1944 году за участие в организации группы из партийцев и комсомольцев, составление программного политического документа, критикующего сталинскую политику с позиций ленинизма, и писание стихов была приговорена к расстрелу, замененному двадцатью пятью годами каторжных работ.

«Мы шли этапом. И не раз…»

Мы шли этапом. И не раз, колонне крикнув: «Стой!», садиться наземь, в снег и в грязь, приказывал конвой. И, равнодушны и немы, как бессловесный скот, на корточках сидели мы до выкрика: «Вперед!» Что пересылок нам пройти пришлось за этот срок! А люди новые в пути вливались в наш поток. И раз случился среди нас, пригнувшихся опять, один, кто выслушал приказ и продолжал стоять. И хоть он тоже знал устав, в пути зачтенный нам, стоял он, будто не слыхав, все так же прост и прям. Спокоен, прям и очень прост, среди склоненных всех, стоял мужчина в полный рост, над нами глядя вверх. Минуя нижние ряды, конвойный взял прицел. «Садись! — он крикнул. — Слышишь, ты! Садись!» — Но тот не сел. Так было тихо, что слыхать могли мы сердца ход. И вдруг конвойный крикнул: «Встать! Колонна, марш вперед». И мы опять месили грязь, Не ведая куда, кто с облегчением смеясь, кто бледный от стыда. По лагерям — куда кого — нас растолкали врозь, и даже имени его узнать мне не пришлось. Но мне, высокий и прямой, запомнился навек над нашей согнутой спиной стоящий человек.

Колыма

Отрывки из поэмы

1 …Матвей работал с жаром, все же Уже брала привычка верх Над прежней страстью. Зная всех И знаем всеми, не тревожим Стремленьем вечным проверять Как будто ясные вопросы, Считая честью доверять Уму и чести руководства. Участком ведая своим, Он стал хозяином отменным, В работе жестким и крутым, Себе отлично знавшим цену И утвердившимся на том, Что всё решилось Октябрем, И всем судимым в те года Не находил он оправданий, Он верил честности суда И правде личных показаний. Уже работал он в райкоме, Уже известен был в ЦеКа, Уже росли в уральском доме Два белокурых паренька. …И вдруг его    арестовали… Как зверь в капкане, разъярен, Метался он в своем подвале, Как ни стучал о двери он, Его наверх не вызывали. Семнадцать дней он волен был Решать по-своему задачу, Зачем в тюрьму он угодил, Что этот подлый арест значит?! На восемнадцатый ему Сказали: он попал в тюрьму За то, что был врагом народа, Что дерзкий заговор открыт И что народ его казнит Лишеньем права и свободы. Еще при аресте с него Сорвали орден, распоясан, Небрит, он страшен был бы глазу, Недавно знавшему его. Но лейтенант, что вел допрос, Такую мелочь перерос, В лицо Матвею он кричал, Что тот предатель и изменник. Матвей сперва захохотал, Потом вспылил. На оскорбленье Он оскорбленьем отвечал… Тогда его для охлажденья Нашли удобным запереть В дыру, где лечь или сидеть Не мог он… было слишком тесно. Стоял он… сколько — неизвестно… Потом был вызван в кабинет, И дальше все пошло, как бред… Его семь суток не спускали В тюрьму, семь суток он не спал… Уже и силы изменяли… Однако гнев не изменял. В последнем проблеске сознанья Он силу все-таки нашел Порвать позорный протокол. Его избили в наказанье И, чтоб «морально повлиять», Не стали больше вызывать. …Хотя Матвей был очень занят Своею собственной бедой, Он видел все ж перед глазами Беду еще покруче той. Когда бы был он исключеньем, Воюя из последних сил, Он горе легче бы сносил. Но непонятное крушенье Волною яростной своей Смывало тысячи людей. Вокруг него в подвалах камер Ютилась, с каждым днем тесней, Толпа испуганных людей, Как он, объявленных врагами. Оглушены, потрясены, Не веря чувствам, слуху, зренью, Открыв с глубоким изумленьем Кулисы собственной страны. Познавши опытом тяжелым, Что их не судят, а хотят Их подписей под протоколом, Что больше нет пути назад. Кто под угрозой, кто под пыткой, Кто по привычке — доверять, Отчаясь что-либо понять, Они подписывали свитки Таких чудовищных злодейств, Таких кровавых преступлений, Что у неопытных людей Сжимало грудь от возмущенья. Еще надеясь временами, Что правда скрыта от ЦеКа, Матвей обходными путями Писал в Москву из-под замка. Ответа не было… Ответ Не приходил оттуда — нет. В стране, чей строй и чей уклад Считал он в мире самым лучшим, И дни и месяцы подряд Сидел он в камере вонючей И видел то, чему бы он Не верил — если бы не видел, — Людей в несчастье и в обиде И в клочья порванный закон. ______ Тянулось следствие полгода, Потом в теченье трех минут Его к лишению свободы Приговорил военный суд. В скороговорке трибунала Ни слова не успев понять, Матвей был выведен из зала И заперт в камеру опять. То, чем грозило заключенье, Его не мучило совсем, Всё отступало перед тем Необъяснимым сокрушеньем Того, что было для него Важней и надобней всего. ______ На «пересылке» было людно. «Болезнь», косившая Урал, Как будто буйствовала всюду. Матвей угрюмо наблюдал Ее позорное явленье. Этап был новою ступенью В его открытиях, когда, Овчарок вызвав на подмогу, Людей готовили в дорогу. Немой от гнева и стыда, Он видел, как конвой этапа Людей, раздевши догола, В бесцеремонных грубых лапах Вертел их хилые тела… Как в эшелонах по два дня Людей держали без питья, Кормя их рыбою соленой. Видал калек на костылях И женщин, запертых в вагонах С детьми грудными на руках. Он помнил жесткие законы Открытых классовых боев, Но этот тайный мир был нов. Враги?! Но разве их мильоны Опасных Родине врагов?! Хорош бы был народный строй, Такой отмеченный любовью, Такой всеобщею враждой Всех поколений и сословий! А если это не враги? Каков же строй, где миллионы Людей, невинно осужденных, Добиться правды не могли?! Кто был тот грозный провокатор, Чья провокация могла Желать подобных результатов, Творить подобные дела?! Тюремным опытом богатый, Он факты строго отбирал И с каждым днем все больше знал. Как мало видел он когда-то, Как всесоюзная печать Умела правду замолчать. Короче… он до Магадана Познал немало новых чувств, Но впереди был пятый курс — Таежный рудник «Безымянный». 2 …Ему не спалось… Почему? Быть может, был он чем-то болен. Быть может, он мечтал о воле, И воля грезилась ему? Быть может, думал он с тоскою О близких, брошенных вдали, Иль видел смерть перед собою В снегах чужой ему земли? Но не о том, не о себе, Не об утраченной свободе, Он думал о другой судьбе. Он думал о своем народе. Один из тех прямых людей, Кого касалось все на свете, По долгу совести своей Он должен был сейчас ответить, Не уклонясь ни от чего, Приняв недоброе наследье, За все, что было круг его, Что допустил он, не заметив. Он отвечал за ложь, за зло, Искал дорогу в одиночку, Он был один сегодня ночью, И это было тяжело. И это было горем. Да, То было настоящим горем, Страшней, чем приговор суда, Страшней, чем ледяные норы, Страшней лишений и потерь, Страшней запоров и решеток. Он думал… Мысль была теперь Его подпольною работой. И всё, что знал и что умел, Он отдавал ей. Был далеко От грубых нар, от сонных тел, От занесенных снегом окон. И все ж сознание его Блуждало где-то за оградой, Не упускало ничего Изо всего, что было рядом. В двух вариантах, расщеплен Был мир, который видел он, Они друг друга исключали Существованием своим, И всё же каждый был реален, Вставал из мрака перед ним. И, подчиненное уму, Его раздвоенное зренье Свести старалось к одному Их враждовавшие явленья, Еще не ясные ему. Найти стараясь нужный фокус, Чтоб наконец увидеть в нем, В житейской сложности глубокой Их синтез — правду целиком. Короче — был он погружен В немое строгое сличенье Того, что знал на воле он И что увидел в заключенье. Он знал: бумага деклараций Лгала в истории не раз, Но факты? — то, что видел глаз? Что осязали наши пальцы? Но гибель класса тунеядцев? Он знал: повсюду и везде, В советских городах и селах Теперь у власти были те, Что сами знали труд и голод. Для всех открылись двери школ, Не стало больше безработных, Доходы шли в один котел, В один бюджет международный. Соха — в музее под стеклом Напоминала о былом. И, строясь в темпах небывалых, Кладя кирпич за кирпичом, Страна лицо свое меняла. Уже промышленность России Большой и новой силой стала. И прежний лапотный мужик Ко всякой технике привык. В работу, в план, в постройку, в дело Все средства были включены. Страна спешила, тень войны Над нею медленно вставала. И не была ль причина в том? Страна боялась и спешила, А людям трудно, трудно было Одолевать такой подъем. И к отстающим с каждым днем Все больше применялась сила. Сильнее побуждений всех Страх заползал в сознанье власти, Страх отставанья, несогласья, Страх неожиданных помех, А наконец и страх народа. Отсюда поиски врагов, И выше всех его валов Волна тридцать седьмого года. Где был один полувиновный В десятке арестов уловлен, А настоящий враг успел Спастись за ширмой дюжих дел. …А может быть, для поворотов, Каких еще не угадать, Сметал с пути могучий кто-то Тех, кто бы мог ему мешать? Таких, как он… но чем же мог, Чему бы он хотел мешать?! Какую новую дорогу Могло правительство избрать? ______ Кто был сегодня под замком? Все поколение Матвея, Все, кто бывал за рубежом, Кто на язык был побойчее, Специалисты всех мастей — От инженеров до врачей. Что это значило?! Кому же, И для кого, и для чего?! ______ Чтоб отвести глаза народу И объяснить такой разгром, «Герой» тридцать седьмого года — Ежов — объявлен был врагом, Не раньше, впрочем, чем успел он Свою задачу довершить… И как же партия посмела Всё это молча допустить! Или, чтоб стать непогрешимым, Кой-кто надумал объявить Изъяны все — работой мнимых Врагов, пытавшихся вредить?! Опять не то… не может быть… Иль зарубежная разведка Огромный сделала подкоп И била густо, точно, метко Своих врагов, в их доме, в лоб?! А впрочем, так или иначе, Но заключенные у тачек Народный выполняли план, И никакой не мог туман Отнять у фактов их значенье Для хитроумных объяснений. Матвей всегда был слишком прям И никаким профессорам Не разрешил бы утверждать, Что можно строить коммунизм Ценою рабства потайного И что подобная основа Создаст бесклассовую жизнь. Упрямо, молча пробирался Он меж запутанных дорог, И гнев его не распылялся, А собран был в один комок, Жил рядом с твердым убежденьем, Что все равно его народ К той жизни, что поставил ЛЕНИН, Дорогу верную найдет. Конец 1940-х — начало 1950-х годов

«Наш круг все слабее и реже, друзья…»

Наш круг все слабее и реже, друзья, Прощанья все чаще и чаще… За завтрашний день поручиться нельзя И даже за день настоящий. И в эти тяжелые, страшные дни, В чреде их неверной и лживой, Так хочется верить, что мы не одни, Услышать из мрака: «Мы живы». Мы прежним любимым знаменам верны, И даже под небом ненастья По-прежнему меряем счастьем страны Свое отлетевшее счастье… И пусть безнадежен мой путь и кровав, Мои не смолкают призывы. Кричу я, последние силы собрав: «Мы живы, товарищ, мы живы».

Мария Терентьева

Мария Кузьминична Терентьева (род. 1906). Поэтесса. Арестована в 1937 году как ЧСИР — член семьи изменника родины. Жена репрессированного писателя Ивана Катаева. При ней в Бутырской тюрьме и в Потьминских лагерях полтора года находился сын, родившийся в 1937 году, которого затем отдали бабушке.

В заключении пробыла до 1945 года.

Тюремная колыбельная

Утром рано, на рассвете, Корпусной придет, На поверку встанут дети, Солнышко блеснет. Проберется лучик тонкий За высокий щит, К заключенному ребенку Лучик добежит. Но светлее все ж не станет Мрачное жилье… Кто вернет тебе румянец, Солнышко мое?! За решеткой, за замками Дни словно года. Плачут дети. Даже мамы Плачут иногда, Но выхаживают смену, Закалив сердца. Мальчик мой, но верь в измену Своего отца. Как он вынес суд неправый, Клевету, разбой? В море горя и отравы Встретится ль с тобой? Тише, тише… Дремлют дети. Солнца луч угас. День весенний, свежий ветер Прошумят без нас. 1938 год. Часовая башня Бутырской тюрьмы

Маленькому сыну

Из моих доверчивых рук Слишком много жизнь отняла, Но с тобою, маленький друг, Как же я расстаться смогла? Нам навстречу рдела заря В путевых, тревожных бросках, Я тюрьму, этап, лагеря Прошла с тобой на руках. Темный ветер трудной поры Нас кружил с каждым днем сильней, Я согретые солнцем миры Находила в улыбке твоей. И как храбро ты, наконец, Зашагал впервые ко мне, Так кидается в воду пловец, Вскинув руки, бежит к волне. За забором шумы лесов, Дали синие широки, Нам отмеряно двести шагов Для прогулок, надежд, тоски. За работой и за игрой На примятой, скудной траве, Обрывая ромашковый рой, Мы гадали о милой Москве. Да заладил дождь обложной, И потек барак — наш причал… Безучастный, совсем больной, Ты, как взрослый, только стонал. Всю бы кровь свою отдала, Чтобы хрупкую жизнь удержать… Свет мигал, срывалась игла, В неумелых пальцах дрожа. А потом иней пал вокруг. Над двором, над скопленьем бед Уносились птицы на юг, Ты смеялся, махал им вслед. До сви-дань-я! Вольный полет В детский сон войдет тишиной: И бесправье, и долгий гнет Ты не будешь делить со мной. До свиданья! Поезд, стучи По мостам и пространства рви, Только ты, заплакав в ночи, Больше маму свою не зови!.. Запуржило пути. Снег кружит Белым вихрем по всей стране… Брату старшему ты скажи, Что не надо скучать обо мне. Мир молчит. Над мерзлой листвой Дней пустых сочится вода, И не знать о вас ничего, Может, месяцы, может, года… Тот же тесный, замкнутый круг Снов обманчивых, тяжких дум, И ненужного сердца стук Заглушает машины шум. Обступила, сдавила стена. Но настанет же день иной — Не покинет нас наша страна Даже здесь, за этой стеной. Не сдавайся, малыш, держись, Я к свободе, к счастью приду И за ручку тебя поведу В длинный путь, что зовется — Жизнь! 1939 год

Разговор со звездами

Мир не так просторен и прост, как казалось еще вчера, но спокойствию учусь у звезд в одинокие вечера. За барачным низким окном тени синие пролились. Я весь двор прошагаю кругом и смотрю в огромную высь. Чуть морозит, и звезды смелей начинают со мной разговор. Жизнь моя… Что сказать о ней? Подымать ли старинный спор? Вот в колодце с водой ледяной отразилась внезапно звезда. Так бывает теперь со мной, так надежда мелькнет иногда. Приглушен здесь голос и взгляд. И в самой тишине — непокой, часовые на вышках стоят над бессильной нашей тоской. И огромный серый паук ткет узор обреченных лет.. Или жизнь — заколдованный круг, из которого выхода нет? Даже зверь в неволе суров, о квадраты решетки стальной раздирает раны — и кровь отмечает след круговой. Даже пес — он к цепи привык — часто воет ночь напролет… Как сдержать беспрестанный крик, мне изрезавший сжатый рот? Как поверить, что надо так, чтобы честных, простых людей угоняли в холод и мрак казематов и лагерей? Как уйти хоть на миг, на час, если мы остаемся людьми, от бездомных загнанных глаз матерей, разлученных с детьми? Нам дается жизнь только раз, вспышка краткая считанных лет. Разве можно из жизни украсть честь и правду, тепло и свет? Кто решит неотступный вопрос, кто ответит: зачем? За что? Что же сделалось, что стряслось с нашей Родиной, с нашей мечтой? Угасает созвездий игра, звонче шаг по мерзлой земле. Одинокие вечера, вечера в затерянной мгле. 1939

Рослый парень

Рослый парень, добрый парень, Ты с ружьем наперевес Тихих женщин строишь в пары На корчевку в дальний лес. Истомленных и одетых Неприглядно, кое-как, В неуклюжих жар-жакетах, В деревянных башмаках. По бокам, как ассистенты, Две овчарки начеку, Тропок траурные ленты На нетронутом снегу. Вязнут ноги, наст некрепок, И в глазах от снега боль, Но кричит стрелок свирепо: «Поворачивайся, что ль!» Снег и ветер в поле чистом, И идут, ровняя строй, Жены русских коммунистов, Как, бывало, шли на бой. Парень русый, парень рослый! Лица женщин, окрик свой Ты, наверно, вспомнишь после, Покачаешь головой. Но ведь служба, долг солдата, Все втолковано ему: Если взяты —    виноваты, Сталин знает, что к чему. Кто ж из них, зачем ночами, Мирным снам наперекор, Материнскими очами Смотрит на тебя в упор? 1940 год

Николай Заболоцкий

Николай Алексеевич Заболоцкий (1903–1958). Поэт. Арестован в 1938 году. До 1944 года находился в заключении в БАМлаге, Алтайлаге, затем до 1946 года был в ссылке в Караганде.

Лесное озеро

Опять мне блеснула, окована сном, Хрустальная чаша во мраке лесном. Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья, Где пьют насекомые сок из растенья, Где буйствуют стебли и стонут цветы, Где хищная тварями правит природа, Пробрался к тебе я и замер у входа, Раздвинув руками сухие кусты. В венце из кувшинок, в уборе осок, В сухом ожерелье растительных дудок Лежал целомудренной влаги кусок, Убежище рыб и пристанище уток. Но странно, как тихо и важно кругом! Откуда в трущобах такое величье? Зачем не беснуется полчище птичье, Но спит, убаюкано сладостным сном? Один лишь кулик на судьбу негодует И в дудку растенья бессмысленно дует. И озеро в тихом вечернем огне Лежит в глубине, неподвижно сияя, И сосны, как свечи, стоят в вышине, Смыкаясь рядами от края до края. Бездонная чаша прозрачной воды Сияла и мыслила мыслью отдельной. Так око больного в тоске беспредельной При первом сиянье вечерней звезды, Уже не сочувствуя телу больному, Горит, устремленное к небу ночному. И толпы животных и диких зверей, Просунув сквозь елки рогатые лица, К источнику правды, к купели своей Склонялись воды животворной напиться. 1938 год

Соловей

Уже умолкала лесная капелла, Едва открывал свое горлышко чижик. В коронке листов соловьиное тело Одно, не смолкая, над миром звенело. Чем больше я гнал вас, коварные страсти, Тем меньше я мог насмехаться над вами. В твоей ли, пичужка ничтожная, власти Безмолвствовать в этом сияющем храме? Косые лучи, ударяя в поверхность Прохладных листов, улетали в пространство, Чем больше тебя я испытывал, верность, Тем меньше я верил в твое постоянство. А ты, соловей, пригвожденный к искусству, В свою Клеопатру влюбленный Антоний, Как мог ты довериться, бешеный, чувству, Как мог ты увлечься любовной погоней? Зачем, покидая вечерние рощи, Ты сердце мое разрываешь на части? Я болен тобою, а было бы проще Расстаться с тобою, уйти от напасти. Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери, Родители первых пустынных симфоний, Твои восклицанья услышав в пещере, Мычали и выли: «Антоний! Антоний!» 1939 год

Где-то в поле возле Магадана

Где-то в поле возле Магадана, Посреди опасностей и бед, В испареньях мерзлого тумана Шли они за розвальнями вслед. От солдат, от их луженых глоток, От бандитов шайки воровской Здесь спасали только околодок Да наряды в город за мукой. Вот они и в своих бушлатах — Два несчастных русских старика, Вспоминая о родимых хатах И томясь о них издалека. Вся душа у них перегорела Вдалеке от близких и родных, И усталость, сгорбившая тело, В эту ночь снедала души их. Жизнь над ними в образах природы Чередою двигалась своей. Только звезды, символы свободы, Не смотрели больше на людей. Дивная мистерия вселенной Шла в театре северных светил, Но огонь ее проникновенный До людей уже не доходил. Вкруг людей посвистывала вьюга, Заметая мерзлые пеньки. И на них, не глядя друг на друга, Замерзая, сели старики. Стали кони, кончилась работа, Смертные доделались дела… Обняла их сладкая дремота, В дальний край, рыдая, повела. Не нагонит больше их охрана, Не настигнет лагерный конвой, Лишь одни созвездья Магадана Засверкают, став над головой. 1956 год

Арсений Стемпковский

Арсений Михайлович Стемпковский (1900–1987). Художник, поэт, изобретатель. Находился в заключении с 1940 по 1946 год и с 1950 по 1954 год. Срок отбывал в Севдвинлаге, Алтайлаге, Карлаге, Аджарлаге, Грузлаге, Ангарсклаге. Освобожден как полный инвалид (сактирован).

Реабилитирован в 1960 году.

Я сижу

Я сижу в Таганке, Как в консервной банке, Передо мною ходит «вертухай» И кричит: «Не вертухайся». 1940 год

Философ

В клоаке жизни погибая, Святую правду познавая, Во тьме, мученьях и дерьме Созрел, как плод, в тюрьме И выжил, мудростью сверкая, Как золото Алтая. 1940 год

Гнев

Власть проклял я    и родину свою В порыве гнева, Судьбу несчастную свою — Меня, что сотворило небо. 1944 год

Фон

Только с мухи и клопа Не берут налога. Тюрьмы, ссылки, лагеря — Всем у нас дорога… 1940 год

В тюрьме

Прошел я школу жизни В обездоленной отчизне, Цветет где буйный произвол, А вместе с ним и сотня зол… 1944 год

В Севдвинлаге

Строил я железный путь, Не смея ахнуть и вздохнуть, Едва, едва я на ногах держался И в доходяги затесался.

В Алтайлаге

В каком бы ни был «лаге», Везде висел на ваге. Чуть не простился с этим светом, Побыв с годочек в лазарете.

В Карлаге

Я город строил спозарани Каменщиком в Сарани, И плотником, и штукатуром, И маляром в молчанье хмуром.

Построен

Построен 1-й комбинат, И черт ему не рад: Он вечно курит, ядовит, Взрывает и дымит. 1954 год

Игрушечник

Расцвел, как малое дитя, Игрушками в Алтае и Сарани, С детями мысленно летя На поле мирной брани. 1940 год

Память

Буду помнить, умирая, Про тебя, товарищ Рая, Как к искусству ты стремилась, Рисовать училась. 1940 год

Доходяга

С трудом работал, Тянул свой срок, Кощей и доходяга… Но все не в прок. 1940 год

Пеллагрозник

Заели вши его кругом, И с голодухи пухнет. Живой скелет, зовут Петром, Дотронешься — и рухнет. 1940 год

В сангородке

Сменить белье Здесь мудрено. Парикмахера добиться — Легче удавиться. Ежемесячная баня — Предел мечтанья, А в тиши Разводи спокойно вши. 1954 год. Ангарск

Мечты

Я голоден душой и телом, Но жив еще и в общем целом Мечтаю не напрасно О жизни распрекрасной. 1944 год

Эпиграмма

В этой эпиграмме Яду килограммы… В утешенье меда — Целая колода. 1954 год

О себе

Пришел я в мир С девизом — «мир!», И творчеством я вновь дерзаю, В труде чахотку получаю, И вот за жизнь свою В смертельной схватке Положен я судьбой На две лопатки… Лежу, прижат, но не сдаюсь, Я жить хочу! Кричу, смеюсь…

Мой манифест

Мой манифест Чрезвычайно прост: На земле чудесной Я случайный гость. 1944 год


Поделиться книгой:

На главную
Назад