Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Средь других имен - Анна Александровна Баркова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вот, уже в конце двадцатых годов, в окне проезжавшей электрички он увидел женщину и понял, что она — воплощение его идеала, это была действительно любовь с первого взгляда. Потом — встреча; оказалось, что женщина тоже заметила его тогда, на вокзале, и — «Она сказала: это он!» Они поженились.

Но их счастье омрачал страх разлуки: вокруг шли аресты. Загряжский опасался, что его как офицера царской армии тоже могут взять. В начале тридцатых годов Загряжский был арестован, попал на Воркуту, с началом строительства канала Москва — Волга переведен в Дмитлаг, за хорошую работу расконвоирован. Тогда расконвоированным разрешалось жить вне зоны, на частной квартире. Жена приехала к нему и поступила на работу в Управление Каналстроя. (Урожденная Давыдова, она, между прочим, доводилась родственницей А. В. Давыдовой, одной из жен-декабристок.) Впоследствии Загряжский вспоминал, что это было самое счастливое время в его жизни, когда будущее рисовалось в радужных тонах. Но в 1937 году его жена вместе со всем руководством Каналстроя была арестована и осуждена на 10 лет без права переписки. (В 1956 году реабилитирована посмертно.)

Самого Андрея Николаевича вскоре освободили, он работал на постройке различных ГЭС, но радости и полноты жизни уже не было: он постоянно думал о погибшей жене, ее страданиях, вспоминал прошлое. Об этом писались стихи…

Юрия Ивановича Чиркова (1919–1988) арестовали пятнадцати лет, он был школьником.

«В 1935 году вечером 5 мая, — пишет он в воспоминаниях, — когда я вернулся из школы, появился некто в штатском и пригласил меня «на минутку» в отделение милиции. Я удивился, но пошел, не зная, что начинаю путь по лагерям и ссылкам продолжительностью 19 лет».

«Отделение милиции» оказалось Лубянкой, его допрашивал какой-то важный чин, предъявив обвинение в попытке взрыва мостов, подготовке покушения на Косиора и Сталина. «Террорист» сидел на стуле, не доставая ногами до полу, сведения, которыми располагал НКВД, оказались ложным доносом, но ОСО приговорило школьника к трем годам лагерей.

«На мое счастье, отправили меня в Соловки», — написал много лет спустя Чирков. Горькое и страшное счастье: в те годы, когда формируется характер, закладываются нравственные принципы, его учителями и воспитателями стали люди высокой нравственности и истинных знаний. Его желание продолжать образование находило поддержку у товарищей по заключению. Рассказывая на свидании матери о своей жизни «некрасовскими» стихами, он первым делом сообщил:

Старики преученые всюду Обучают наукам меня.

Учителями Чиркова были на Соловках действительно замечательные люди: профессора различных университетов («профессоров было множество», — замечает он в воспоминаниях), юристы, актеры, литераторы, в том числе и П. А. Флоренский («все ученые отдавали пальму первенства Павлу Александровичу Флоренскому, — вспоминает Чирков, — гениальному математику, химику, инженеру, философу, богослову, священнику»). В то время, когда шли на Соловках расстрелы, когда на Секирной горе совершались зверские, изощренные убийства заключенных, причем царил полный произвол и никто из заключенных не мог быть уверен в том, что завтра он будет жив, «старики преученые» учили мальчика языкам и математике, беседовали на литературные и исторические темы, внушали понятия об истинных ценностях знания и общечеловеческой морали.

В 1937 году Чирков проводил их в последний этап.

«В конце октября (1937 г.) неожиданно выгнали всех обитателей открытых камер Кремля на генеральную проверку. На проверке зачитали огромный список — несколько сотен фамилий — отправляемых на этап. Срок подготовки — два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие — прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изоляторов вышли колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками, которые направлялись не к Никольским воротам, где была проходная, а к Святым воротам, которые выходили на берег бухты Благополучия. Я подбежал к краю царской дороги еще до приближения колонн и видел всех проходивших мимо ряд за рядом по 4 человека в ряду. Мелькали вперемежку знакомые и незнакомые лица. На всех было одно общее выражение: собранность и настороженность. Все стали какие-то суровые, отчужденные.

В рядах проходящих мелькнуло лицо профессора Флоренского, вот высоко несет голову седобородый профессор Литвинов (оба из ПСБ). Показались Котляревский (в новой кожаной ушанке) и Вангейм (в черном пальто и пыжиковой шапке). Увидели меня, кивают головами, а руки заняты чемоданами. <…>

А ряды все шли. Более тысячи заключенных было вывезено из Соловков в этот пасмурный октябрьский вечер. Это был уже второй этап из Соловков, названный «большим». <…>

После трех этапов Кремль совсем опустел. Девятого ноября было интенсивное северное сияние. В черном небе сходились и расходились не обычные многоцветные полосы, а багрово-красные дуги, что толковалось некоторыми как грозное знаменье. Все ждали: будет четвертый этап или нет. Прошел страшный слух: будто второй этап был утоплен в море».

Три года спустя, уже получив продление срока и находясь в другом лагере — Ухтижмлаге, Чирков написал стихи, обращенные к другу по Соловкам:

С тоской щемящей вспоминаю Я боль и радость прошлых лет, Но остров тот благословляю, Где в грудь запал мне звездный свет.

Всю дальнейшую жизнь светил ему и вел его этот «звездный свет». Освобожденный в 1945 году, он экстерном сдал в Ухте экзамены на аттестат зрелости, получив золотую медаль. В 1950 году заочно окончил биологический факультет Краснодарского института (с отличием). В 1951 году снова арестован, отправлен на вечное поселение в Красноярский край, где работал на лесоповале, в 1954 году освобожден со снятием судимости, поступил в заочную аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую, к семидесятым годам его научная работа по агрометеорологии получила всемирное признание.

На Соловках проявился и литературный талант Чиркова, он начал писать стихи. В это время журнал «Соловецкие острова» уже прекратил свое существование, но литературная жизнь продолжалась в иных формах. Чирков рассказывает:

«Чтобы не думать о предстоящем (речь идет о времени после «большого» этапа), уцелевшие соловчане развлекались, как эстеты перед нашествием варваров. Даже устраивались состязания поэтов. На одном из состязаний было предложено каждому участнику написать венок сонетов. Это трудное задание приняли к исполнению лишь двое: Рустем Валеев и Юрий Милаславский. Валеев написал на тему «Наполеон», Милаславский озаглавил свой венок «Москва». Слушатели были искушенные и критиковали авторов и по форме, и по содержанию, довольно остроумно и тонко отмечая каждую шероховатость. Мне больше понравился «Наполеон», но жюри присудило с перевесом в один голос «пальму» (это была большая еловая ветка) Милаславскому».

Рассказывает Чирков и про своеобразный соловецкий «литературный салон».

«Накануне выходного я не занимался науками, а ходил в гости в женский барак, где находились интеллигентные пожилые женщины, осужденные по 58-й статье. Там образовался кружок из четырех дам: Ольги Николаевны Бартеневой, почти слепой, в очках — 15 диоптрий, изучившей глубины теософии, последовательницы Блаватской, Лидии Владимировны фон Лаур, преподавательницы иностранных языков из Пятигорска, княгини Белосельской-Белозерской и Зинаиды Ричардовны Тетенборн. <…>

Каждая из этих дам была очень интересным человеком. З. Р. Тетенборн работала вместе с Коллонтай в Норвегии, Швеции, заведуя консульской частью советского посольства. <…> Бартенева происходила из революционной семьи. Ее бабушка была участницей Парижской коммуны и членом-учредителем русской секции I Интернационала. Ее дед был крупным историком, основателем и редактором журнала «Русский архив». <…> Л. В. Лаур была оригинальным мыслителем, хорошо знала философию, литературу и писала стихи. <…>

Все эти дамы, вполне достойные соловецкого общества, работали на парниках. Зимой штамповали торфонавозные горшочки для рассады, весной выращивали рассаду, потом овощи. Ползали среди парников, часами не разгибая спины, но сохранили интеллигентность, живой ум и любовь к изящным искусствам. Мне с ними было интересно. <…>

Заседание нашего кружка начиналось после обеда часов в семь, когда дамы несколько отдохнут и наденут «вечерние туалеты», то есть вместо ватных брюк и телогреек оденутся в остатки домашних вещей. Обязательно кипятился чай «Мусорин» (от слова мусор) — так Белосельская называла «чайный напиток» — суррогат, приготовленный из размолотой смеси сушеных гнилых фруктов, желудей и каких-то листьев. В процессе чаепития шла «светская» беседа, не затрагивавшая политические темы, читались стихи, Белосельская вполголоса пела. У нее было чудесное контральто. Иногда присоединялись и другие старушки. <…>

Кое-кто надо мной посмеивался, что я посещаю старушек, когда в других бараках полно «девок». <…> Интеллигентные старые дамы мне доставляли радость для души».

Юношеские стихи Чиркова наивны и романтичны, и — знаменательная черта! — в них так сильно чувство внутренней свободы, такая вера в разум, в духовную силу человека, что трудно поверить, что их автор — бесправный заключенный. В них тоже светит «звездный свет»:

Но гордость здесь меня спасет, Мне цель высокую поставит! Мой ум и сердце вознесет, Вперед идти меня заставит! Я с этим миром в бой вступил, Ничто меня не устрашает! Во мне таятся много сил; Их дух мятежный направляет. И пусть неумолимый жар Сожжет мне крылья, вниз кометой Паду, как некогда Икар, Лучом бессмертия согретый.

Елена Львовна Владимирова (1902–1962). О ней, юной, вспоминает Е. Драбкина, писательница, член партии с 1917 года, секретарь Я. М. Свердлова:

«В 1919 году шестнадцатилетней девушкой она вступила в комсомол. Была бойцом отряда, подавлявшего басмачей в Туркестане, участвовала в организации помощи голодающим Поволжья. По путевке комсомола приехала в 1921 году в Петроград учиться в университете. Была она и смелая, и застенчивая, и насмешливая, похожая то на мальчишку, то на тургеневскую девушку. И очень красивая». В общем-то, обычный путь молодого человека в те годы. Но для Владимировой он был не совсем обычен, она родилась в дворянской семье потомственных морских офицеров (среди ее предков известный адмирал Г. И. Бутаков), училась в Институте благородных девиц. В Петрограде Владимирова вышла замуж за комсомольского деятеля Л. Н. Сыркина, занималась журналистской работой. В 1937 году ее муж был назначен редактором Челябинской областной газеты, в том же году арестован и расстрелян, она как жена «изменника родины» попала в лагерь на Колыму.

Арест заставил ее задуматься над тем, что происходит в стране:

Каков же строй, где миллионы Людей, невинно осужденных, Добиться правды не могли?! …И как же партия посмела Все это молча допустить!

И она приходит к страшному для нее, но честному признанию, «открыв с глубоким изумленьем кулисы собственной страны», что в случившемся есть и ее вина. Герой ее поэмы «Колыма» Матвей Матвеевич, коммунист, человек ее поколения, выразитель ее собственных чувств и мыслей, беседует в бараке с юношей-студентом Сашей:

— Матвей Матвеич, дорогой, Так где же правда революций?! Вы… поколение отцов, Вы отвечаете за это! Молчите! Мне на надо слов, Слова не годны для ответа! В бараке тихо. Люди спят, И Саша спит с Матвеем рядом. Неправда! Сон бежит от взгляда. Им тяжело… Они молчат. — Матвей Матвеич, — шепчет Саша, — Простите — вам еще трудней. Вы жили… это… как мне страшно… Как дальше жить? — Искать друзей, глядеть и думать. Подскажет жизнь дорогу и тебе, и мне. Лишь человеком был бы каждый Из нас и здесь — на самом дне. Ты прав, я жизнью отвечаю За то, что много доверял И мало думал. Суд не знал Моей вины, а я… я знаю… И для народа своего Сегодня нужен как свидетель Того, что скрыто от него, Что властью держится в секрете, За слово честное о чем Платить положено свинцом. Эх, мне бы час один свободы, Чтоб рассказать любой ценой Друзьям, товарищам, народу О бухгалтерии двойной, Еще не понятой страной. А ты моложе… Тебе надо Жить дальше. Как? Увидишь сам. Лишь верь всегда своим глазам И помни то, что видишь рядом. И знай — где власть народу лжет, Стоит у власти не народ!

Матвей Матвеевич верит, что

      скоро, очень скоро Иною будет Колыма, Кому-то дом, а не тюрьма, В ее расчищенных просторах Совсем иною будет жизнь… Возможно, будет коммунизм. (Допустим, что он все же будет). Но если так! Какой ценой Приходят к коммунизму люди, Их совесть даст ли им покой?!

Не одна Владимирова считала, что нельзя «строить коммунизм ценою рабства потайного». В 1944 году она вместе с товарищами-партийцами и комсомольцами создает на лагпункте подпольную коммунистическую группу, которая противопоставляет «сталинизму» «ленинизм». Их выдал стукач. Владимирову и еще двух членов группы военный трибунал Магадана приговорил к расстрелу, замененному 25 годами каторжных работ. И вот когда не оставалось никакой надежды на то, что она выживет и дождется освобождения, Владимирова начинает писать поэму — рассказ свидетеля, обвинение и предупреждение.

Владимирова была реабилитирована в 1955 году. Поэму «Колыма» она послала на XX съезд КПСС.

Арсений Михайлович Стемпковский (1900–1987) — последний поэт-суриковец, он считал себя учеником Ф. С. Шкулева. «Стихи» он начал сочинять в раннем детстве, но о том, что такое стихотворный размер, рифма (до этого его стихи были без того и без другого, потому что «содержание не укладывалось в рифму») и что без них стихи не стихи, ему, восемнадцатилетнему пареньку-комсомольцу, объяснил Шкулев и притом подарил книжку своих стихов с надписью «Молодому поэту». Стемпковский сохранил уважение и любовь к автору знаменитых «Кузнецов» на всю жизнь.

Встреча со Шкулевым оказалась для юноши тем счастливым эпизодом в жизни, который помог ему определиться и найти себя. Шкулев — один из главных и характерных деятелей суриковского кружка писателей-самоучек, или, как еще они себя называли, писателей из народа, произвел на Стемпковского такое сильное впечатление потому, что его характер, склад ума и жизненные обстоятельства вели прямым путем в ряды суриковцев.

В предисловии к первому изданию коллективного сборника писателей из народа «Рассвет», составленному И. 3. Суриковым и вышедшему в 1872 году, было сказано, что он ставит своей задачей «познакомить читающую публику с произведениями современных наших писателей-самоучек, не получивших научным путем ни образования, ни воспитания, но саморазвившихся, самовоспитавшихся».

Стемпковский по бедности не мог получить образования в детстве до революции; два года церковноприходской школы, приготовительные классы в прогимназии и Строгановском училище — вот и вся его учеба. После революции в годы безработицы хватался за любую работу. Но в нем жила страстная жажда знания, он поступал на многочисленные курсы, учился заочно. К сожалению, для систематических занятий у него никогда не было возможности.

Среди рукописей Стемпковского сохранился составленный им перечень того, о чем он мечтал в разные годы жизни: «История моих мечтаний». Перечень написан, когда автору было уже около 60 лет, и к нему сделано примечание: «Да! Только мечты на 99 %!» Мечты начинаются с детского желания: «Купить карандаш "красный с синим"» (эта мечта тогда не исполнилась), «Путешествовать как нищий по городам», «Собрать большую коллекцию насекомых», «Я изучил гипноз и стал великом гипнотизером», «Я — великий композитор, как Бетховен», «великий писатель» и так далее. И среди них есть и такая «мечта» об образовании (она относится к концу тридцатых годов):

«Один миллион долларов за 25 лет полной изоляции. Не видеть людей, но иметь радио, переписку со всем светом, нужные книги, возможность учиться — окончить художественный, литературный и архитектурный вузы и консерваторию заочно, работать на продажу вещей и каждый день рисовать и литературно творить. Цена за изоляцию недорогая, так как упускаются лучшие годы жизни и рискуешь умереть, не получив миллиона, но я согласен на это».

По жестокой иронии судьбы Стемпковский вскоре, в 1940 году, попал в «изоляцию». Этот период своей биографии он кратко обозначил так:

«Узник с 1940 г. по 46 г. и с 49 по 54 г… Дважды осужден общим сроком 16 лет в заключении, 5 лет поражения в правах. Реабилитирован через 20 лет в 1960 г.»

Далее идет список тюрем и лагерей, через которые он прошел: Лубянка, Таганская тюрьма, Бутырская, Краснопресненская; Котлас, Батум, следственная тюрьма; лагеря: Севдвинлаг, Алтайлаг, Карлаг, Кетойлаг, Ангарсклаг… В 1941–1945 годах, — замечает он, — «никакой художественной литературы не видел».

Стемпковский не отличался ни хорошим здоровьем, ни силой, ни ростом — про таких говорят: «В чем только душа держится?» Через лагеря он прошел «доходягой», инвалидом и выжил единственно потому, что в нем жила великая вера в добро и справедливость, в человека.

Основу мировоззрения суриковцев составляет простое общечеловеческое житейское соображение: если все люди будут трудиться и жить собственным трудом, а не грабежом того, что добыли другие, то все будут счастливы и тогда не будет угнетения и вражды. По природе своей суриковцы — народные утописты-правдоискатели, наивные с точки зрения прагматиков, увлекающиеся, но бесконечно честные и правдивые перед собой и людьми. Таков их нравственный облик, и главное в нем — несокрушимая вера в вечную истинность добра и преходящую власть зла. В год второго освобождения Стемпковский записывает: «Мой лозунг жизни: "Несмотря ни на что!"» Этой верой и вытекающим из нее доброжелательным отношением к людям в полной мере обладал Стемпковский.

Да здравствует братство,    Да здравствует труд, Да здравствует мудрость,    Несчастья умрут! Да будет бессмертна    Идея труда, Да будет согрета    Любовью земля. («Тост», 1923 г.)

Совершенно закономерно он должен был увлечься идеями революции, социализма и коммунизма. В 1925 году он вступил в РКП(б).

«Живая энергичная деятельность партии меня привлекла к себе, — пишет он в автобиографических заметках. — Особенно привлекала меня культурно-просветительная работа. Я стал ревностным коммунистом, изучал политграмоту и политэкономию в школе. Идеалы коммунизма мне казались совершенством, но, столкнувшись с внутренней жизнью партии, я увидел там чудовищное склочничество в будни и «красивые слова» в дни торжеств. Материалисты действительно далеки от идеи, и всюду на первом месте забота о себе под видом работы для общества. Разрыв между словом и делом привел меня к выходу из партии навсегда».

Написано это в 1935 году, а вышел из партии он в 1927-м. Но, выйдя из партии, он продолжает жить «идеалами коммунизма», отчетливо видя искажение их государственной системой. В 1935 году написано стихотворение «Ложь»:

Покрыты скорбью Сердца людей, И меркнут краски Святых идей… И даже самый Мудрейший вождь И тот способен На ту же ложь…

В 1937 году он пишет стихотворение «Рыцарь сталинской эпохи»:

Нахлобучив шапку, Подняв воротник, Дрогнет в подворотне Одинокий шпик. На посту суровом День и ночь стоит И несчастье людям Он в себе таит… И чернее черной Черная душа, Развивает планы Зло и не спеша. Потеряв навеки Свою совесть, честь, Он готов и брата Подстеречь и съесть. Нахлобучив шапку, Подняв воротник, Дрогнет в подворотне Всем презренный шпик.

К счастью, эти стихи и записи не попали в НКВД, иначе судьба поэта была бы иной. Арестовали его по доносу руководства фабрики наглядных пособий, где он работал ретушером и «добивался правды», разоблачая воровство руководителей. Несмотря на замкнутость и молчаливость (свои размышления Стемпковский записывал, но не высказывал), обвинить его (как и любого человека тогда) в антисоветских высказываниях не представляло никакого труда.

Среди обвинений было и литературное. Стемпковский отрицательно относился к Маяковскому, его возмущала проповедь тем насилия.

«Появился и его «Левый марш», — вспоминает он, — который с упоением декламировала молодежь, и даже я поддался этой моде, не вникая в суть слов, а слова были ужасные:

Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер!»

Не принимал Стемпковский и художественную форму поэзии Маяковского и в стихотворном обращении к самому себе писал:

Не будь, конечно, Маяковским, А будь Арсением Стемпковским.

В пятилетие смерти Маяковского, отмеченном хвалебными статьями, известным высказыванием Сталина, Стемпковский в каком-то разговоре сказал: «Ненормальный поэт ненормального времени».

«Это послужило, — вспоминает он, — одним из поводов к моему обвинению. «Как вы могли допустить такие слова? — сказал следователь. — Разве вы не знаете, что сам вождь И. В. Сталин дал хороший отзыв о его произведениях?» Мне нечего было ответить: ведь они одного поля ягоды, а я имею право «свое суждение иметь»…»

Направление и содержание поэтического творчества Стемпковского раскрывается в составленном им списке: «Мое лучшее в поэзии»:

«1922 год. Стихотворение «Красная конница». Символическое стихотворение изображает революцию в виде красной конницы, мчащейся за неведомым счастьем. 1923 год. Стихотворение «Дали» изображает страстное желание будущего социалистического общества. Стихотворение «Проводы», написанное в противоположность Демьяну Бедному в мягких, лирических тонах. Изображает переживания матери при отправке сына на войну. 1925 год. Стихотворение «У станка» рисует работу ткача, каковым я стал на Кунцевской фабрике. Стихотворение «Любовь» рисует меня, романтика, влюбленного в прекрасную ткачиху. Написано с большой силой страсти, любви и разлуки».

В заключение он подводит итог:

«Мне удавались более всего лирические стихотворения — «о любви», «о ненависти» и «о разочаровании»… Очень хорошо поданы стихи — «о труде»… Самое ценное в моей поэзии считаю я — искренность»…

Стихов, написанных Стемпковским в лагере, сохранилось немного, они очень кратки, он обладал слабой памятью и, зная это, все записывал — в лагерях записывать было нельзя, после освобождения удалось восстановить и записать далеко не все.

В лагерных стихах Стемпковского, как и во всех остальных, самое ценное — искренность. Он прав в своей самооценке, но, может быть, искренность — вообще главное достоинство поэзии?

Лев Платонович Карсавин (1882–1952) — профессор, историк-медиевист, специалист по религиозным движениям средневековой Италии, в 1922 году вместе с рядом других крупнейших ученых и мыслителей-немарксистов был выслан из России; в конце двадцатых годов приглашен в Каунасский университет (переведенный впоследствии в Вильнюс) руководителем кафедры всеобщей истории. В конце десятых — начале двадцатых годов более чем собственно история Карсавина занимают философские вопросы, он создает оригинальную религиозно-философскую систему.

В Вильнюсском университете он преподавал до 1946 года, затем был уволен, в 1949 году арестован, в тюрьме у него начался туберкулезный процесс, поэтому после приговора он попал в инвалидный лагерь в Абези.

В лагере здоровье Карсавина быстро ухудшалось, его положили в стационар. На больничной койке, когда бывала возможность, он продолжал работать над новыми сочинениями по философии, задумал и осуществил изложение своих философских идей в стихотворной форме — «Венке сонетов» и «Терцинах».

Инженер А. А. Ванеев, лагерный друг и ученик Карсавина, оставил о нем воспоминания. Он рассказал, как были написаны «Сонеты» и «Терцины»:

«После завтрака он устраивался полусидя в кровати. Согнутые в коленях ноги и кусок фанеры служили ему как бы пюпитром. Осколком стекла он оттачивал карандаш, неторопливо расчерчивал линиями лист бумаги и писал — прямым, тонким, слегка проявлявшим дрожание руки почерком. Писал он почти без поправок, прерывал работу лишь для того, чтобы подточить карандаш и разлиновать очередной лист. Прежде всего был записан «Венок сонетов», сочиненный на память в следственной тюрьме… Закончив работу над сонетами, Карсавин продолжил стихотворное выражение своих идей в «Терцинах», после чего написал комментарий к своим стихам… Благоприятное для работы время было непродолжительно. Около 11 часов начинался врачебный обход. Тогда Карсавин убирал в тумбочку все, что относилось к письменной работе, читал, если было что читать, разговаривал… и вообще всю остальную часть дня проводил так же, как это делали все. Люди, окружавшие его, видели в нем чудаковатого старика, писавшего от безделья или ради привычки».

Л. П. Карсавин умер в лагерной больнице 20 июля 1952 года, похоронен на лагерном кладбище. Все могилы этого кладбища безымянны.

К сожалению, я не имею возможности рассказать о каждом поэте, чьи произведения вошли в сборник, хотя нужно бы рассказать о каждом — их судьбы в чем-то схожи, но в то же время и неповторимы. Надеюсь, что это еще будет сделано, а сейчас я хотел бы показать лишь одно: лагерный поэт — не тип, каждый лагерный поэт — индивидуальность.

Надо бы сказать о лагерных поэтах-фронтовиках, о бывших пленных — их поэзия трагична, но мужественна, о лагерных поэтах-студентах, забранных в 1948–1950 годах. Анатолий Жигулин рассказал в автобиографической повести «Черные камни» о себе и своей группе. Похожих групп молодежи, сомневающихся в справедливости сталинского строя и искавших ответа на свои сомнения в трудах основоположников марксизма, было много. Но опять-таки каждый из их участников даже для того, чтобы засомневаться, должен был быть личностью.

Тематика лагерной поэзии бесконечно разнообразна, собственно, она охватывает все области человеческого бытия, как любая поэзия определенной эпохи, в данном случае эпохи Советского государства 1920–1950 годов, но в то же самое время лагерная судьба поэтов накладывает на их творчество определенную печать: с одной стороны, положение заключенного заставляет на каждом шагу ощущать ограниченность твоей воли и власть жестокого, тупого, лишенного разума произвола над тобой; с другой стороны, то же положение заключенного освобождало мысль от страха, и то, о чем на воле запрещали себе думать, здесь становилось если не всегда предметом разговоров (говорить-то все-таки побаивались), то честных размышлений, в лагерях понимали время вернее и глубже, чем на воле.

Многие — в том числе и партийные функционеры, чье благополучие создавала репрессивная система и которую они сами поддерживали и осуществляли, очутившись в лагере, как поется в известной песне «Я была жена наркома, всем известная, а теперь в тюряге я сижу», — проходили путь освобождения от страха и двойного сознания, что нашло отражение и в поэзии.

Естественное недоверие, подозрение, рожденное следствием и данным им предметным уроком о существовании всеобщего и многоликого корпуса доносчиков и осведомителей — по службе, по убеждению, ради страха иудейского, — выливается в трагическое сомнение в существовании порядочности и нравственности вообще:

Не верь ни другу, ни жене, ни матери родной. В испепеляющем огне не будь самим собой. (П. Набоков)

Но по мере того как проходит первый тюремный шок, меняется и мировосприятие.

П. Набоков рассказывает, что врач-заключенный, узнав, что он сочиняет стихи, спросил: «А вы не родственник Сирина?» Не сразу признался Набоков в своем родстве со знаменитым писателем, на что врач заметил ему с юмором: «Да у вас, батенька, вульгарный МГБит! Скоро-нескоро, но это проходит». И действительно, подозрительность, отчаянье, мизантропия — проходили. Проходили от общения с людьми: в лагерной зоне честные, нравственные люди встречались в большей концентрации, чем на воле, и были заметнее. Цитированное выше стихотворение П. Набокова кончается утверждением и призывом: «Доверяй!»

Сейчас уже изданы воспоминания бывших лагерников, и народ знает, что такое следствие в ГПУ или НКВД, что такое лагерная жизнь и смерть, каторжный труд, произвол лагерного начальства — все то, о чем еще в 1935 году написала А. Баркова:

Да. Я вижу, о Боже великий, Существует великий ад. Только он не там, не за гробом, Он вот здесь окружает меня.

Не менее жестоки, чем физические, были нравственные страдания: трагическое сознание незаслуженности наказания, которому были подвергнуты

преступники без преступления, виноватые без вины. (С. Поделков. «Трасса». 1937 г.)

Бессилие опровергнуть ложь, добиться справедливости, тревога за родных и близких, которых также могли взять в любую минуту, подвергнуть пыткам и насилиям. О том, что это не пустые угрозы, обитатели ГУЛАГа знали хорошо. Правда, описаний насилий над беззащитными жертвами в стихах «подпольных поэтов» мне не встречалось. Наверное, тут причиной инстинктивные силы самосохранения психики: ведь описать — это пережить трагедию жертвы и трагедию своего бессилия, и после этого — как не лишиться рассудка… Зато «комиссара», совершающего насилие над женщиной, воспел «поэт чекистов, рыбоводов и комсомольцев» — по выражению И. Бабеля, — Э. Багрицкий. Его герой (рассказ ведется от первого лица) руководит арестом.

«Уходите! — я сказал матросам… — Кончен обыск! Заберите парня! Я останусь с девушкой!»…      …Я ввалился, Не стянув сапог, не сняв кобуры, Не расстегивая гимнастерки, Прямо в омут пуха, в одеяло… («Февраль». 1933–1934 гг.)

Подобное смакование насилия над женщиной приходилось слышать в лагере только от уголовников в их песне: «бюстгальтер шелковый зубами я порвал» и «тело девичье я до утра терзал».

Но и то, что есть в стихах «подпольных поэтов», страшно, ко многим из них можно поставить эпиграфом строки Тютчева:

О Господи!.. и это пережить… И сердце на клочки не разорвалось…

Наверное, самые жестокие муки выпали на долю матерей. Н. Надеждина рассказывает о киносеансе в лагерной зоне; демонстрируют хронику:

Волненье растет все сильней и сильней, Когда на экране — лица детей. Ведь те, кто пришли посмотреть кино, Детей не видели очень давно… В ответ на детское щебетанье В зале глухие звучат рыданья… А где же их дочери, где их сыны, Какие на воле еще рождены? О них так красиво в газетах писали, «Цветами жизни» их называли. «Цветы» по детским домам разместили, «Цветам» фамилии переменили: «Забудь отца, и он враг, и мать!» Кто смеет так детскую душу терзать?! Как море в часы штормового прибоя, Зрительный зал бушует и воет…

Лев Гаврилов в книге воспоминаний «Золотой мост» рассказывает:

«В совхозе «Дукча» под Магаданом. <…> Встретилась мне там одна хорошая женщина. Как и ты — партийная. Муж у нее погиб. <…> Там у них на женской зоне тоже все писали. И она, Аннушка, тоже писала. Не как-нибудь, а стихами писала… И складно они у нее выходили. Прочли мне потом это ее стихотворение… После того, как Аннушку в тюрьму в Магадан взяли. От чистого сердца оно написано — каждая строчка искренняя. Там и «отец родной», и «гений», и «солнца свет» — все было. И о детях, которые ждут своих матерей, было сказано так, что у меня, у бездетного, и то слезы глаза застелили. Озаглавлено оно было: «Очнись, Великий Сталин!» Такого заголовка оказалось достаточно, чтобы посчитать этот крик души человека большой крамолой. Аннушку увезли… Теперь вместо «ЧСИР» еще и личное дело по 10 пункту иметь будет…»

Разлука с детьми была страшна, тоска велика. Х. Волович вспоминает слова одной из солагерниц, пожилой партийки: «Если бы партия приказала мне ехать сюда добровольно, разве я бы не поехала? Только сына взяла бы с собой».

Дети в тюрьме и лагере. Сажали матерей с младенцами. Многое забылось, стерлось в памяти, сгладилось, но не забывается, не забывается, как в первую ночь на Лубянке, запертый в боксе, где-то в подвале, я услышал звонкий, быстрый стук детских шагов по кафельному полу в тишине, звонкий детский голосок и тревожно обрывающий его испуганный женский шепот: «Тише… Тише»… Так начинался утренний вывод арестантов на оправку…

Колыбельные песни. Лермонтовская «Казачья колыбельная песня»: «Спи, младенец мой прекрасный…»; А. Н. Майкова «Спи, дитя мое, усни! Сладкий сон к себе мани»; колыбельная из кинофильма «Цирк»: «Сто путей, сто дорог для тебя открыты». В то время как с экранов страны и по радио пелись эти колыбельные, родилась еще одна колыбельная, ее в 1937–1938 годах не пела (петь запрещено), а шептала в Часовой башне Бутырской тюрьмы своему сыну Мария Терентьева, жена репрессированного писателя Ивана Катаева, которую посадили как ЧСИР — члена семьи изменника родины — вместе с трехмесячным младенцем. В этой, единственной в своем роде «Тюремной колыбельной», как и в каждой колыбельной, поется и о том, чем встретит ребенка завтрашнее утро:

Утром рано, на рассвете Корпусной придет, На поверку встанут дети, Солнышко блеснет.

«Твой отец отважный воин», — поет казачка у Лермонтова, а в камере Бутырской тюрьмы мать убеждает несмышленыша-сына:

Мальчик мой, не верь в измену Своего отца…

С ребенком Мария Терентьева была отправлена в лагерь. Ее сыну еще повезло: он пробыл в лагере до полутора лет, потом его отдали бабушке. В 1937 году у нас были детские лагеря — для детей врагов народа; из лагерей их распределяли по детдомам. Н. К. Крупская делала попытки смягчить судьбу детей-арестантов, во всяком случае, одна из обитательниц такого детдома вспоминает, что им читали письмо от Крупской, из которого ей запомнились слова: «Малые дети, страдатели наши, будьте здоровы, честны, правдивы, вы не должны отвечать за родителей».

До конца 1940-х годов лагеря были смешанные, где-то мужские и женские бараки находились в одной зоне, где-то лагпункты были разные, но мужчины и женщины встречались на работах.

«Одного только не могли уничтожить селекционеры дьявола, — пишет Х. Волович, — полового влечения. Несмотря на запреты, карцер, голод и унижения, оно жило и процветало гораздо откровенней и непосредственней, чем на свободе. То, над чем человек на свободе, может быть, сто раз задумался бы, здесь совершалось запросто, как у бродячих кошек. Нет, это не был разврат публичного дома. Здесь была настоящая, «законная» любовь, с верностью, ревностью, страданиями, болью разлуки и страшной «вершиной любви» — рождением детей… Просто до безумия, до битья головой об стенку, до смерти хотелось любви, нежности, ласки. И хотелось ребенка — существа самого родного и близкого, за которое не жаль было бы отдать жизнь».

В каждом большом лагере существовал «мамочный» лагпункт. Вскоре после родов «мамку» отправляли на работу, младенцев водворяли в отдельный барак. Волович называет его Домом Смерти Младенца. Смертность грудников была огромная, и у Волович дочь умерла в год три месяца. Выживших потом отправляли по детдомам…

«Любовь и голод правят миром» — к чему только и при каких только обстоятельствах не вспоминали эту строчку из стихотворения Ф. Шиллера «Мировая мудрость»; в лагере (как, впрочем, и вне его) часто сводили «любовь» к половому влечению, что отразило известное фольклорное присловье-вопрос доходяг-дистрофиков: «Чего бы ты сейчас хотел — кило колбасы или бабу?», и вроде о том же и совсем не о том стихи Ю. Грунина:

Я бессилен, немощен,    Очень плох. Мне не снятся женщины,    Видит Бог. Снится, что свободен я,    Что окреп, Снится моей родины    Черный хлеб. Сытым понимать ли    Суть вещей? Пленным снятся матери    С миской щей.


Поделиться книгой:

На главную
Назад