— Разрази меня гром, если я замолчу.
— Я только хотел знать, сколько у тебя ещё в заначке.
Запустив дрожащие пальцы в кошелёк, она выложила оттуда все свои деньги. Когда он пересчитал, оказалось, пяти долларов не хватает.
— Ты не только плохой счетовод, который то и дело меня обкрадывает, а теперь ещё и пять долларов пропали, — сказал он. — Ну, и где они?
— Не знаю. Наверное, я забыла записать в расходы, а если и записала, то забыла указать, на что их потратила. Господи боже, я не хочу снова пересчитывать весь этот список. Лучше заплачу недостачу из своих карманных, и вопрос исчерпан. Возьми свои пять долларов! А теперь пойдём прогуляемся, здесь так душно.
Она рывком распахнула дверь, дрожа от гнева, совершенно не соразмерного всему случившемуся. Её трясло, бросало то в жар, то в холод, она знала, что щёки у неё горят, а глаза блестят, и когда сеньор Гонсалес с поклоном пожелал им приятно провести вечер, в ответ ей пришлось выдавить из себя улыбку.
— Держи, — сказал муж, протягивая ей ключ от номера. — Только, ради бога, не потеряй.
На утопающей в зелени zocalo[3] играл оркестр. Он дудел, гудел, трубил и свистел на бронзово-витой эстраде. Площадь пестрела разномастным народом и буйством красок: мужчины и юноши вышагивали в одну сторону по розово-голубым плиткам мостовой, а женщины и девушки двигались им навстречу, кокетливо подмигивая друг дружке тёмными, как маслины, глазами; мужчины, держась под руки, то сближались с ними, то расходились, с важным видом о чём-то переговариваясь, а женщины и девушки двигались парами, словно сплетаясь в венки и наполняя всё вокруг сладким цветочным ароматом, разносимым летним ночным ветерком над остывающими узорами плиточной мостовой, и шепчась вслед разносчикам прохладительных напитков, тамаля[4] и энчилад[5]. Оркестр грянул разок «Янки Дудль», к удовольствию светловолосой женщины в роговых очках, которая с широкой улыбкой повернулась к мужу. Затем, когда оркестр принялся наяривать «Кумпарситу» и «La Paloma Azul»[6], она почувствовала, как на душе у неё потеплело, и она начала потихоньку, вполголоса подпевать.
— Ты ведёшь себя как туристка, — одёрнул её муж.
— Просто мне хорошо.
— Не будь дурой, больше я не прошу.
Мимо них, шаркая, проходил торговец серебряными безделушками.
— Senor?
Пока оркестр играл, Джозеф осмотрел товар и выбрал браслет, очень изящную, очень изысканную вещицу.
— Сколько?
— Veinte pesos, senor[7].
— Ого, — с улыбкой произнёс Джозеф и сказал по-испански: — Я дам тебе за него пять песо.
— Пять? — отозвался тот по-испански. — Да я умру с голоду.
— Не торгуйся с ним, — вмешалась жена.
— Не твоё дело, — улыбаясь, сказал муж. — Пять песо, сеньор, — повторил он торговцу.
— Нет, нет, для меня это будет в убыток. Последняя цена — десять песо.
— Может быть, я дам тебе шесть, — предложил муж. — И ни песо больше.
Торговец в каком-то оторопелом испуге нерешительно замялся, а Джозеф небрежно кинул браслет на красный сафьяновый лоток и отвернулся:
— Я не буду брать. Всего хорошего.
— Senor! Шесть песо, и он ваш!
Мужчина рассмеялся.
— Дай ему шесть песо, дорогая.
Негнущимися руками она достала бумажник и протянула торговцу несколько банкнот. Торговец ушёл.
— Надеюсь, ты доволен? — спросила она у мужа.
— Доволен? — Улыбаясь, он подкинул браслет на бледной ладони. — Ещё бы: за доллар и двадцать пять центов я купил браслет, который в Штатах стоит тридцать долларов!
— Мне надо тебе кое в чём признаться, — сказала жена. — Я дала этому человеку десять песо.
— Что?! — Муж перестал улыбаться.
— Вместе с бумажками по одному песо я дала одну банкноту в пять песо. Не волнуйся. Я возмещу их из собственных карманных денег. Эти пять песо не войдут в счёт, который я представлю тебе в конце недели.
Он ничего не ответил, только опустил браслет в карман. Посмотрел на оркестр, разразившийся последними аккордами «Ay, Jalisco». А потом сказал:
— Ты дура. Эти люди выманят у тебя все деньги.
Теперь настал её черёд отодвинуться от него и замолчать. Она почувствовала скорее облегчение и принялась слушать музыку.
— Пойду-ка я обратно в номер, — сказал он. Устал я.
— Мы проехали от Пацкуаро всего сотню миль.
— Что-то у меня опять першит в горле. Пойдём.
Они пошли, удаляясь от музыки, от расхаживающих, перешёптывающихся и смеющихся людей. Оркестр заиграл «Песню тореадора». Барабаны стучали, как огромные усталые сердца в летней ночи. В воздухе носился аромат папайи, запах непроходимых зелёных джунглей и подземных ключей.
— Я отведу тебя в номер, а сама вернусь сюда, — сказала она. — Мне хочется послушать музыку.
— Не будь такой наивной.
— Но мне нравится, чёрт возьми, мне нравится, это хорошая музыка. В ней нет притворства, она настоящая, ну или такая же настоящая, как всё, что рождается в этом мире, вот почему она мне нравится.
— Когда мне нездоровится, было бы лучше, что бы ты не бегала по городу одна. Нехорошо, если ты что-то увидишь, а я нет.
Они вернулись в отель, но музыка по-прежнему была громко слышна.
— Если хочешь гулять в одиночку, то путешествуй одна и в Штаты возвращайся одна, — сказал Джозеф. — Где ключ?
— Наверное, потеряла.
Они вошли в номер и разделись. Он сел на край кровати, глядя на ночное патио. Наконец тряхнул головой, потёр глаза и вздохнул.
— Я устал. Сегодня у меня был ужасный день.
Он посмотрел на жену, сидевшую рядом с ним, и положил руку ей на предплечье.
— Прости. Я становлюсь таким дёрганым, когда веду машину, да и по-испански мы с тобой говорим плохо. К вечеру я превращаюсь в комок нервов.
— Да, — отозвалась она.
Внезапно он пододвинулся к ней. Обняв её и крепко прижав к себе, он положил голову ей на плечо и, закрыв глаза, горячо и страстно стал нашёптывать ей на ухо:
— Ты же знаешь, мы должны быть вместе. На самом деле, в мире есть только мы вдвоём, что бы ни случилось, какие бы трудности ни выпали на нашу долю. Я так сильно люблю тебя, ты ведь знаешь. Прости меня, если тебе со мной трудно. Нам надо это пережить.
Её взгляд был неподвижно устремлён через его плечо на пустую стену, и эта стена была в тот момент как сама её жизнь — безбрежной пустотой: не за что зацепиться ни руке, ни чувствам. Она не знала, что сказать, что сделать в ответ. В другое время она бы растаяла. Но тут произошло то, что случается с металлом, который слишком часто раскаляли добела, ковали его, придавая форму. Но в конце концов металл перестаёт раскаляться добела, перестаёт принимать форму, он превращается в простую болванку. Так и она теперь — ненужная болванка, как механизм двигающаяся в его руках: слышит его и в то же время не слышит, понимает и не понимает, отвечает и не отвечает.
— Да, мы всегда будем вместе. — Она чувствовала, как шевелятся её губы. — Мы любим друг друга.
Её губы произносили то, что нужно было произнести, но душа сосредоточилась в этом её взгляде, всё глубже врезавшемся в пустоту стены.
— Да. — Она обнимала и не обнимала его. — Да.
В комнате было темно. За дверью в коридоре слышались чьи-то шаги: быть может, кто-то бросил взгляд на их закрытую дверь, быть может, услышал их жаркий шёпот и принял его за банальный звук капающей воды из плохо завёрнутого крана или прохудившейся канализационной трубы, а может, за шелест книжных страниц под одиноко горящей лампой. Пусть себе шепчутся за дверью: никто в мире, проходя по мощёным коридорам, не станет прислушиваться.
— Есть вещи, о которых знаем только ты и я.
Его дыхание было свежо. Ей вдруг стало невыносимо жаль его, и себя, и весь мир. Каждый в этом мире так чертовски одинок. Джозеф был похож на человека, обхватившего руками статую. Она не почувствовала никакого движения в своих членах. Только душа колебалась, словно невесомый и неярко флуоресцирующий дымок.
— Есть вещи, которые помним только ты и я, — говорил он, — и если кто-то из нас уйдёт, он унесёт с собой половину воспоминаний. Поэтому мы должны быть вместе, тогда, если один что-то забудет, другой напомнит.
«Напомнит о чём?» — спросила она себя. Но в её памяти сами собой мгновенно замелькали один за другим эпизоды из их совместной жизни, которые он наверняка уже забыл: поздний вечер на пляже пять лет назад, один из первых восхитительных вечеров под тентом, когда они тайком прикасались друг к другу; или дни, проведённые в Санленде, когда они вдвоём до самых сумерек валялись, загорая, на песке. Или как они бродили по заброшенным серебряным рудникам, и ещё тысячи и тысячи воспоминаний, одно сменяло и мгновенно оживляло другое!
Он снова крепко прижал её к кровати.
— Ты знаешь, как мне одиноко? Знаешь, как одиноко мне становится, когда я устаю, а ты начинаешь ссориться, ругаться и всё такое?
Он подождал её ответа, но она молчала. Она почувствовала, как его веки щекочут ей затылок. Ей смутно вспомнилось, как он впервые пощекотал ресницами у неё за ухом. «Глаз-паук, — сказала она тогда и засмеялась. — Как будто у меня в ухе завёлся маленький паучок». И вот теперь этот забытый паучок как безумный карабкался по её шее. В его голосе было что-то такое, от чего она почувствовала, будто глядит в окно уходящего поезда, а он стоит на платформе и говорит: «Не уезжай». А её испуганный голос беззвучно кричит в ответ: «Но это ведь ты сидишь в вагоне! А я никуда не уезжаю!»
Она в замешательстве откинулась на кровать. Впервые за две недели он к ней прикоснулся. И в этом прикосновении была такая прямота и открытость, что стало ясно: неверно сказанное слово вновь оттолкнёт его надолго.
Она легла, ничего не сказав.
Наконец, спустя долгое время, она услышала, как он встал, вздохнул и отошёл. Забравшись в свою постель, он молча натянул на себя одеяло. В конце концов она тоже перевернулась, устроилась поудобнее и лежала, слушая, как в тесной и душной темноте тикают её часы.
— Господи, — прошептала она наконец, — всего полдевятого.
— Спи, — сказал он.
Она лежала в темноте, обливаясь потом, обнажённая, на своей кровати, а издалека едва слышно, чарующе, так что щемило сердце и замирала душа, неслись звуки оркестра, выстукивающего и выдувающего свои мелодии. Ей хотелось бродить среди этих загорелых танцующих людей, петь вместе с ними, вдыхать октябрьский воздух, напоенный сладким запахом дыма, в этом маленьком городке, затерянном в мексиканских тропиках за тысячу тысяч миль от цивилизации, слушать хорошую музыку, притопывая и подпевая вполголоса. Но она с открытыми глазами лежала в постели. В следующий час оркестр сыграл «La Golondrina»[8], «Маримбу», «Los Viejitos»[9], «Michoacan la Verde»[10], «Баркаролу» и «Luna Lunera»[11].
В три утра она отчего-то проснулась и уже не могла заснуть; она лежала, чувствуя, как в комнату вливается прохлада глубокой ночи. Слушая дыхание мужа, она ощутила себя такой далёкой и оторванной от всего мира. Она вспоминала долгий переезд от Лос-Анджелеса до Ларедо, штат Техас, это был раскалённый добела знойный кошмар. А потом его сменил сладкий, утопающий в зелени сон Мексики, расцвеченной красно-жёлто-сине-пурпурными красками, которые половодьем захлестнули их машину, закружившейся в водовороте цветов и запахов омытых дождём лесов и пустынных городов. Она вспоминала все маленькие городишки, лавочки, прогуливающихся людей, осликов, а ещё — все их ссоры, доходившие чуть ли не до драки. Она вспомнила все пять лет своего замужества. Долгие-долгие пять лет. За всё это время не было ни одного дня, когда бы они разлучались; не было ни дня, когда бы она встречалась одна со своими друзьями; он всегда был рядом: наблюдал и критиковал. Он ни разу не позволил ей отлучиться больше чем на час, не потребовав от неё полного отчёта. Иногда, чувствуя себя законченным воплощением зла, она украдкой, никому не сказав, уходила в кино на ночной сеанс и, вдыхая полной грудью воздух свободы, наблюдала, как на экране ходят и двигаются люди, которые были гораздо реальнее, чем она сама.
И вот пять лет спустя они здесь. Она бросила взгляд на его спящий силуэт. «Тысяча восемьсот двадцать пять дней рядом с тобой, муж мой, — подумала она. — Несколько часов ежедневно за пишущей машинкой, а потом весь оставшийся день и ночь — с тобой. Я чувствую себя как тот человек, замурованный в подземелье, из рассказа По «Бочонок Амонтильядо»: кричу, а меня никто не слышит».
За дверью послышались чьи-то шаги, и кто-то постучал.
— Senora, — позвал тихий голос по-испански. Три часа.
«О господи», — подумала женщина.
— Тс-с-с! — прошипела она, подскакивая к двери.
Но муж уже проснулся.
— Что такое? — крикнул он.
Она чуть-чуть приоткрыла дверь.
— Вы пришли не вовремя, — сказала она стоявшему в темноте человеку.
— Три часа, сеньора.
— Нет, нет, — шёпотом запротестовала она с перекошенным от отчаяния лицом. — Я имела в виду завтра после полудня.
— В чём дело? — осведомился муж, зажигая свет. — Боже, ещё только три часа ночи. Что этому болвану нужно?
Жена повернулась к нему и, закрыв глаза, выдохнула:
— Он приехал, чтоб отвезти нас к Парикутину.
— Господи, да ты, оказывается, по-испански вообще ни в зуб ногой!
— Уходите, — сказала она таксисту.
— Но я встал специально в такой ранний час, — запротестовал таксист.
Муж выругался и поднялся с кровати.
— Теперь мне уже всё равно не уснуть. Скажи этому идиоту, мы оденемся и через десять минут поедем с ним, точка. О боже!
Она сказала, как он велел, и провожатый, скрывшись во тьме, отправился на улицу; прохладный свет луны отражался в полированных боках его такси.
— Ты бестолковщина, — накинулся на неё муж, облачаясь в две пары штанов, две футболки, спортивную куртку и ещё, поверх всего, в шерстяную кофту. — Боже, моему горлу придёт конец, это точно. Если я опять подхвачу ларингит…
— Возвращайся в кровать, чёрт тебя побери.
— Мне всё равно теперь не уснуть.
— Послушай, мы уже проспали шесть часов, а ты ещё днём поспал по крайней мере три часа; вполне достаточно.
— Ты испортила всю поездку, — выговаривал он, натягивая два свитера и две пары носков. — В горах холодно, одевайся теплее, да поживей.
Он напялил на себя куртку и тёплый шарф и в этой куче одежды стал похож на огромный ком.
— Дай мне мои таблетки. Где вода?