Фёдор Фёдорович, человек ещё молодой, служил по Коммерц-коллегии, направлявшей все усилия на дела торговые, но одновременно имел поручения ознакомиться с делами по изучению и освоению новых земель. Место Фёдора Фёдоровича Рябова в высшей чиновничьей иерархии империи было весьма значительным.
Иван Варфоломеевич, в золотом шитом мундире, в высокой треуголке с плюмажем[3], любезно шагнул навстречу гостю. Радушие было на его лице и подобающая случаю радость. Глаза приятно щурились.
Фёдор Фёдорович, в скромном партикулярном платье, склонился перед губернатором с почтением, однако видно было, что человек он не из робких, и встреча, и любезное приветствие генерала его нисколько не смутили, а, напротив, были приняты как должное.
Гость и хозяин обменялись обычными в случае таком восклицаниями:
— Ваше превосходительство...
— Ваше превосходительство...
Щёлкнули каблуки. Скрипнула кожа ботфорт губернатора.
Иван Варфоломеевич обратил внимание на то, что гость несколько бледноват после дальней дороги, и спросил — не утомлён ли он? Но Фёдор Фёдорович возразил. Сказал, что усталости не чувствует.
И вправду, лицо его, хотя и несколько поблекшее, выдавало человека энергичного и физически крепкого. А глаза так живо посматривали вокруг, что предположить усталость в нём было трудно.
Генерал-губернатор и чиновник из Питербурха проследовали во внутренние покои дворца.
В дверях гнулись ливрейные лакеи.
Фёдора Фёдоровича удивило во дворце обилие цветов. Зелёные ковры украшали стены лестницы, оконные проёмы. Листья растений были промыты, свежи и необыкновенно ярки. Пышно распустившиеся цветы поражали множеством красок. Пунцово горящие и блёкло-лиловые, глубоко-синие и снежной белизны бутоны соревновались, казалось, изощрённостью форм и выразительностью цветовых тонов.
Гость высказал восхищение.
На это Иван Варфоломеевич ответил, что долгая зима и морозы определяют любовь сибиряков к комнатным растениям и поощряют к заботливому их выращиванию.
— Глаз устаёт, — сказал он с улыбкой, — от белизны покровов снежных и успокоиться хочет на приятной ему зелени.
Губернатор подошёл к роскошному цветку и заботливо поправил веточку.
— Китайские купцы привезли эту прелесть, — пояснил он, — через Кяхту. Я не устаю заботиться о его произрастании.
Гость почтительно склонил голову в видимом восторге от трудов генерал-губернатора.
Фёдору Фёдоровичу были отведены покои во дворце, но он, скрывшись в комнатах, дабы переменить дорожное платье и освежиться, уже через час вышел к генерал-губернатору, ожидавшему в столовой зале.
Войдя в зал, Фёдор Фёдорович с достоинством склонил голову в свеженапудренном парике, чуть поправил кружевную манжету и сел.
Стол был накрыт безупречно. За стульями застыли лакеи в перчатках снежной белизны. У буфета почтительно стоял дворецкий — высокий и стройный старик со значительным лицом и седыми бакенбардами.
Свечи в люстрах и в канделябрах на стенках были зажжены, и свет их, дробясь и многажды приумножаясь, сверкал в многочисленных зеркалах, развешанных и расставленных тут и там.
Начали подавать.
Иван Варфоломеевич, в ожидании Фёдора Фёдоровича, размышлял о госте и причинах его приезда. Губернатор знал, что этот чиновник — сын преуспевшего при Великом императоре Петре Первом московского мещанина. Не богат, но влиятелен и может быть очень полезен. Знал он и то, что гость долгое время жил при дворах английского и французского монархов, но обязанности, которые тот выполнял при столь славных и могучих лицах, были не совсем ясны. В одном уверился Иван Варфоломеевич, — а генералу нельзя было отказать в достаточной прозорливости, — что Рябов не станет, как ярыжка, копаться в документах канцелярии губернатора. Но всё же о цели приезда питербурхского гостя догадаться не мог.
Гость ел, не поднимая глаз. В движениях его неторопливых, в том, как подносил он ко рту салфетку, слегка касаясь губ, угадывалась несомненная принадлежность к высшему свету.
В тишине залы негромко позвякивала посуда. Посуде генерал-губернатора мог бы позавидовать любой питербурхский дом. Это был тончайший китайский фарфор. В Питербурхе всё больше выставляли мейсон германский. Золочёный, крикливый, аляповатый. Но куда было мейсону до китайских изделий. Всё равно что подгулявшему пьяненькому московскому купчишке в смазаных сапогах до аристократа утончённого, родом своим уходящего в глубокую древность. Ни одной яркой краской не бросался в глаза молочно-матовый китайский узор. Ни одним лишним завитком не раздражал глаз, но всё в нём было так тонко, воздушно, легко и нежно, что казалось — это вовсе не творение рук человеческих, но чудный, хрупкий осенний цветок, неожиданно распустившийся на столе. В продолжение обеда Фёдор Фёдорович сказал лишь несколько ничего не значащих слов. Эта молчаливость больше и больше настораживала генерал-губернатора. Но с лица его — тяжёлого и малоподвижного — всё же не сходила улыбка.
После обеда перешли в каминную.
Несмотря на летнюю пору, камин жарко пылал. И летом в Сибири суровый климат давал знать: на солнышке печёт, а в тень войдёшь — и в затылок вдруг струйка знобящего ветерка потянет так, что плечами передёрнешь.
Фёдор Фёдорович у камина цель приезда наконец-то раскрыл. Начал издалека. Расспросил Ивана Варфоломеевича о промысле зверя морского. Посетовал, что драгоценных шкур меньше и меньше получают из Сибири. Поинтересовался, какие купцы и где зверя добывают. Говорил он неторопливо, голосом мягким, но чувствовалось, что Фёдор Фёдорович знает — слушать его будут.
Фёдор Фёдорович заговорил о том, что взоры державы обращены сейчас на юг. К берегам Чёрного моря. Россия, одолев наконец Крымское ханство, обретёт прямые торговые дороги в государства европейские, по которым широкой рекой пойдёт хлеб южных богатых областей.
Высказался он и о торговых возможностях империи в Прибалтике. И лишь затем перешёл к главной цели приезда, показав вдруг недюжинные знания открытий русскими мореходами островов, лежащих в океане Тихом. Назвал имена славные Фёдорова и Гвоздева, Чирикова и Беринга и многих других, нанёсших на карту дотоле неизвестные земли. Поделился мнением об открытии островов Алеутских русскими мореходами и описаниях ими берегов самой матёрой земли Северной Америки.
Ход мыслей его неожиданно изменился, и черты лица выдали раздражение, хотя и тщательно скрываемое. У глаз и рта обозначились морщинки, которые добродушными назвать было никак нельзя.
Фёдор Фёдорович ногой поиграл, чуть каблуком о пол пристукивая, и заговорил о внимании, кое проявляли и проявляют западные державы к открытиям русских мореходов.
— Лорд Гинфорд, бывший английский посол в Питербурхе, — сказал он, — в своё время не постеснялся организовать похищение копии журнала и карты плавания капитана Витуса Беринга. Документы эти бесценные, — заключил он, — весьма волновали британское адмиралтейство.
Иван Варфоломеевич выразил удивление:
— Столь достойный человек...
— Когда требуется, — возразил Фёдор Фёдорович, выпрямляясь в кресле, — британское адмиралтейство не считается с этикетом. — И рассказал, что Питербурх постоянно осаждается иностранными учёными лицами. — Цель их вояжей, конечно, наука, — улыбнулся он едко, — но странно, отчёты этих служителей муз Клио и Урании[4] скорее напоминают инструкции британскому адмиралтейству к присоединению новых земель, чем трактаты учёные.
Фёдор Фёдорович назвал королевского историографа по Шотландии доктора Робертсона, побывавшего в Питербурхе.
— Сей муж учёный, — сказал он, раздражённо поправляя пышное жабо на груди, — составил описание экспедиций Креницына и Левашова к берегам Нового Света. Прочтя их, трудно поверить, что учёным сим лишь академические заботы двигали.
И здесь тон гостя явно подчеркнул его беспокойство. Больше того, Фёдор Фёдорович даже поднялся из кресла и энергичным шагом, дабы, вероятно, снять напряжение, прошёлся по комнате.
Упомянул чиновник из Питербурха и о миссии в Россию Вильяма Кокса, члена королевского колледжа в Кембридже.
— Этот господин, нисколько не стесняясь в средствах, продолжил в Питербурхе дело лорда Гинфорда и вернулся домой, собрав всё, что только можно было собрать о русских открытиях в океане Тихом. — Покивал головой с горечью. — Простодушие наше, российское простодушие...
В комнату вошёл слуга, подложил поленья в камин. Огонь вспыхнул с новой силой. Когда слуга вышел, Фёдор Фёдорович, сев в кресло, продолжил:
— Уважаемый сэр Джеймс Кук по приказу адмиралтейства «открывал» многие новые земли в океане Великом, следуя по картам, составленным русскими мореплавателями. И минуты не сумняшеся, во владение британской короны вводил. — Живо оборотившись к генерал-губернатору, Фёдор Фёдорович спросил: — Вы понимаете мою мысль?
Иван Варфоломеевич с ответом не спешил. Как ни одичал он в иркутской медвежьей берлоге и не ожирел от вина, как ни отупел его мозг за вечными картами, он всё понял и даже предвидел, что скажет гость дальше. И не ошибся.
— Всеми силами мы обязаны, как верные сыны отечества, воспомоществовать усилиям наших мореплавателей в освоении новых земелиц.
Генерал-губернатора смущало в услышанном одно. Хотя и далеко сидел он от Питербурха, а знал, что Сибирь для столицы была богатым мешком, из которого черпали меха и золото для пополнения державной казны. Ведомо ему было также, что люди у трона делились на две группы. Одна, продолжая идеи Великого Петра, стремилась раздвинуть границы России не только на запад, но и на восток. Вторая же, стоявшая ближе к царице, увязала в борьбе на западных рубежах. События, происходившие в Молдавии и Валахии, Польше и Прибалтике, были постоянным предметом забот, интриг, разговоров и пересудов.
— А восток империи... Ну что ж — это подождёт, это будущее, — говорила Екатерина.
«Птенцы гнезда Петрова» смотрели дальше. Но как сильны они были — вот вопрос, который стоял сейчас перед генерал-губернатором...
Гость внимательно смотрел на пламя камина. Наконец он отвёл взгляд от огня. Вероятно, питербурхский чиновник и сам почувствовал некую недоговорённость, возникшую в разговоре, и выразился более определённо:
— Питербурх не станет чинить препятствий в развитии мореплавания на востоке. И вы можете сделать многое для будущего России, для славы и процветания империи.
Иван Варфоломеевич, безоговорочно причислив Фёдора Фёдоровича к когорте «птенцов гнезда Петрова», решал для себя всё тот же вопрос: какая из двух партий большей силой возобладает? Глаза у генерал-губернатора были прозрачны и, казалось, не выражали ничего.
На этом разговор закончился.
Гость пригубил из бокала и в сопровождении хозяина прошёл в отведённые ему апартаменты. Разговором он остался недоволен.
В последующие дни Фёдор Фёдорович интересовался делами торговыми в Кяхте, ознакомился с положением Морской школы в Охотске, встречался с чиновниками канцелярии.
Через неделю он отбыл в Питербурх.
Иван Варфоломеевич провожал гостя, стоя у подъезда дворца с той же в точности улыбкой, с которой и встречал его семь дней назад.
Когда карета отъехала, генерал-губернатор прошёл в свой кабинет и в глубокой задумчивости сел за стол.
Флотилия Шелихова с хорошим ветром шла полным фордевиндом. Любо-дорого смотреть было на поспешающие корабли. Паруса белые распустив, они по морю, казалось, и волн не касаясь, летели. Небо синее куполом над ними выгибалось, и на нём не было ни облачка. Так вот бы и весь путь. Куда как славно. Пена, брызги и ветер в лицо!
Галиот «Три Святителя» на киле стоял ровно, шёл ходко, на две пелены разваливая сверкающие волны. За кормой борозда рытая, и хоть зерно в неё бросай, а урожай она даёт — ибо каждая миля, по морю пройденная, в человеке крепость рождает и силу, цены которой нет.
Григорий Иванович с Измайловым, чуть поодаль от рулевого колеса стоя, говорили негромко. Шелихов зело рад был и попутному ветру, и такому удачному началу похода. От самого Охотска, как с банок снялись, под полными парусами шли, и все говорили, что ветер не изменится.
Ночами, правда, Измайлов велел уменьшать парусность, ток как опасался плавающих льдов. Море Ламское коварно, льды здесь и летом встречались. Но Григорий Иванович, сколько ни всматривался, опасности не заметил. Лишь волны до горизонта катили, одетые белыми барашками.
Измайлов всё же говорил:
— Вода в море этом по кругу ходит. В проливы Курильские из океана вливается, как в бутыль, и на север прёт. Оттуда спаливает вдоль восточных берегов, к югу тянет и с севера льды наносит. Иные льдины идут притопленные. Вот этих-то опаснее нет. Каверза истинная.
Хмурился.
Но Григорий Иванович, хоть и слышал тревожные слова, щурился довольный. Подставлял лицо солнцу.
Под напором ветра, надувшего паруса, мачты пели ровно и сильно:
«У-у-у-у...»
И звук этот был, как гудение тяжёлого шмеля, на медовый цветок садящегося. А кто на лугу, на шмеля глядя, от улыбки воздержится? Что краше в жизни бывает: полуденное солнце, колышущиеся травы, и шмель поёт...
— Я вот, — Измайлов говорил, — в Петропавловском аглицкий бриг видел, обшитый листовой медью по дереву. Тому всё нипочём. Льды не льды, а он себе идёт.
— Ничего, — сказал вдруг Григорий Иванович голосом особым, — и мы пройдём. — И, посерьёзнев лицом, оборотился к Измайлову. Сказал с необычной откровенностью. Друг, правда, был ему Измайлов, но такое и другу не всегда говорят. Море, видать, душу ему размягчило: — Я вот всего в жизни боялся. Вначале отца: думал, не так что сделаю — высечет. Потом покупателя в лавке: товар не возьмёт — денежки уйдут, меня тоже по головке не погладят. — Лицом покивал капитану: мол-де понимаешь меня? Продолжил: — Позже купца боялся: не расторгуюсь прибыльно — выгонит. Сам купцом стал и опять боялся: прогорю с делом — по миру пойду. Страшно было. Всё страшно...
Усмехнулся. Скривил губы. Лицо у Шелихова менялось всё время: то тень на него ложилась, то солнечный луч его освещал, и опять тучи по лицу пробегали. И от того, казалось, то надеждой оно загоралось, то глаза, взор внутрь обращая, гасли. Наверное, в мыслях путь он свой долгий оглядывал. И радовался, и огорчался, и надеялся. И вдруг голову вскинул, распрямил плечи. И в лице у него появилось живое, весёлое, лихое:
— А сейчас взглянул на мир этот неоглядный, на простор немереный, ветру хлебнул и — ничего не боюсь. Под небом этим всем место есть. Одно то, что мы видим его, — уже благо. Понял я — гордыни мы своей боимся. Я-де, мол, не хуже вас, а вот упал... Гордыни лишь одной... И она-то нам в жизни крепко стоять мешает... Во всём мешает.
Он оглядел море с улыбкой.
— Эх, — словно выдохнул, — так-то легко здесь. Кричать хочется...
Измайлов молчал, удивившись такой откровенности. Искоса на Шелихова взглянул и оборотил глаза к морю. А был он — капитан — невысок, но крепок, и чувствовалась в нём та тяжёлая сила, которую сразу же приметит в человеке каждый и, только раз глянув, скажет: «Эге, а этого просто так на землю не собьёшь».
Помолчав минуту, Измайлов неспешно ответил:
— Ничего, ещё испужаешься. Вот к Курилам подойдём, вода наперёд нам жгутами попрёт, кораблик, как кобылка уросливая, запляшет. Испужа-аешься.
Григорий Иванович махнул рукой:
— То другое. Не понял ты меня. Страх с меня сошёл, как с ужа-выползня кожа сходит... Вот отсюда, — он постучал пальцами согнутыми в грудь, — кожа та слезла... А кораблик запляшет, может, и испужаюсь... Но то страх иной. Не понял ты...
Долго шёл он к этому походу, но вот вырвался — и душа у него распахнулась. Русский был человек... В сечу кровавую, так уж давай в сечу! И врага тогда не щади и себя не жалей. Свистит клинок над головой, смерть в глаза заглядывает, а ты её, стерву, за волосы, за ребро: постой, постой, старая, ещё не всё сказано... В работу — так уж до жаркого пота, когда он глаза застит, жжёт солью, но дело горит в руках, вертится колесом. А в груди звонкоголосые петухи поют, что от веку возвещали солнца восход.
— Не понял ты, — повторил Шелихов, глядя на капитана.
— Понял, Григорий Иванович, — возразил Измайлов, хмыкнув, — всё понял. Слукавил я... Но уж коли правду хочешь — так скажу: ежели бы я в душе у тебя страх видел — в поход не пошёл. Нет, не пошёл... Раньше-то ты меня звал, а я не давал согласия. Ты другим был. Суетился много. А теперь вот пошёл с тобой. Уразумел? — Улыбнулся. — Что, разговору такого не ожидал?
Серьёзный был человек Измайлов — капитан. Чаще молчал, а ежели говорил, то от души. А там уж как сам знаешь: хочешь — прожуй и проглоти, а нет — выплюнь.
— Любо, любо мне, — ответил весело Григорий Иванович, — слова эти слышать.
Вот как поговорили люди. А со стороны глядя, скажешь: стоят двое, ветерку радуются, болтают о пустом.
Пело в груди у Шелихова. Подступил к заветному. И хотя тайных своих мыслей о походе до конца ещё никому не высказывал, но и не скрывал радости.
Подошёл Михаил Голиков — племяш Ивана Ларионовича. Остановился, прислушиваясь к разговору.
Доверял, доверял Голиков-старший Григорию Ивановичу, а и проверить хотел. Большого ждал барыша от похода, и купец в нём говорил: золото-то, оно к рукам липнет. Золото ведь, золото! И крупица цену имеет. Подумал, подумал Иван Ларионович и закатил по чиновникам иркутским. А чиновник, он, что в Иркутске, что в Питербурхе или каких иных городах российских, как пасхальные яички, один на другого похож. Расписаны только красками разными — сиречь мундиры кантиком или шовчиком отделаны в коллегиях многочисленных друг от друга отлично, а скорлупку облупить, посмотреть — желточек-то цвета единого. Да и как он, царский слуга, на свет производится? Кума там, сватья, важная тётушка, дядюшка, а то и просто пельмешков поели — глядишь, и новый чиновник на свет появился. Пельмешки-то да ещё за чужим столом, в рот пролетают не то что грешник в рай через игольное ушко. Нет, куда там... Намного проворнее, весёлыми пташками. А тётушка важная опять словцо замолвила, дядюшка шепнул неразборчивое. И у чиновника уже крестик в петличке. Так он по лестничкам служебным, как мальчик по лужку на одной ножке, — прыг-скок, прыг-скок — и доверху допрыгает, даже минуя многие ступеньки с лёгкостью. Ну а в головке-то все стрекозки крылышками трепещут, как перед мальчиком на том благодатном лужку... Вот у такого, с лужка, Иван Ларионович и попросил для племяша диплом капитана. Ну а тому всё едино: капитан там или не капитан. Стрекозки-то: ж-ж-ж, ж-ж-ж... Да к тому же по российским дорогам пока-то улита едет. И когда ещё капитан тот до моря доберётся, когда вернётся, да и вернётся ли? Времени много пройдёт. За такой срок неизвестно — где чиновник будет, где капитан случится? А просьбу уважил. Кто-то скажет:
— Человек нужный.
А это одно немаловажно в деле чиновничьем.
Да и, конечно, попросил Иван Ларионович не за так. А в российской-то державе, известно, мзда и камень дробит. А здесь сердце слабое, чиновничье. Разве устоять ему? Вот и стал Михаил Голиков капитаном. Мундир ему красивый на плечики надели, но мундир надеть куда как легче, чем добрую голову на те же плечики поставить. Ну и покрасовался, конечно, в Иркутске Михаил Голиков. Погулял гоголем.
— Эй, ямщик, гони вскачь! Капитана везёшь империи Российской.
Побегали и кони, и люди. Но главное другое: соглядатай рядом с Григорием Ивановичем теперь был, и зоркий соглядатай. В чём, в чём, а в этом Михаил Голиков успевал. Капитан он был никудышный, и Шелихов, это распознав, на «Три Святителя» его взял, дабы вреда великого или глупости какой не мог совершить по незнанию морского дела. Измайлов здесь приглядит, да и на свой глаз надеялся. Но понимал Григорий Иванович, что рано или поздно быть драке между ними. До времени, однако, молчал.
Морская жизнь особая и великой в команде требует крепости. Иначе худо. Примеров тому множество было. И людишек и корабликов от раздоров в ватагах погибло немало. Об этом строго ещё Никифор Акинфиевич Трапезников наказывал — а его-то «морским богом» называли. Говаривал он так:
— В море слова молвить следует с оглядкой. Ненароком человека обидишь. От того большие беды могут произойти. Слово порой хуже дубины бьёт.
Григорию Ивановичу наказ этот навсегда запал в память.
Двумя-тремя словами перебросившись с Михаилом Голиковым, Григорий Иванович в сторону отошёл.
У борта ватажники ловили рыбку по-ительменски: крючком костяным с махонькой чурочкой, привязанной на бечеве. Крючок с наживкой опускался свободно в воду, но на глубину не шёл — чурочка держала. А в верхнем слое, прогретом солнцем, рыбка держится хорошая. Та, что и сырой можно есть, только приправить чуть солью или клюквой мочёной.