— Трогай.
Мужичонка подобрал вожжи. Кони с хрустом оторвали примерзшие к насту полозья, и сани пошли всё шибче и шибче.
Григорий Шелихов в дороге приглядывался: каков он, сибирский край, о котором сказы сказывали чудные?
Русского человека широтой земли не удивишь. Курские просторы, на которых вырос Гришатка Шелихов, тоже не тесны. Пойди окинь взглядом поля и перелески, опушки да земли пойменные, рощи, лужки, выгоны. Широко. Дух захватывает. Ястреб высоко в небе плывёт — и то землю эту взглядом не охватит. А края сибирские — всё же широтой удивили Григория. Да Сибирь и кого хочешь удивит. Спору нет — велики, неоглядны среднерусские раздолья, а всё же в сравнение с сибирскими не идут.
Как на Урал-камень взошли, Григорий глянул и даже растерялся.
Ясность необыкновенная стояла в морозном воздухе, и в ясности этой увидел он леса такие дальние, что показалось — они из-за края света выглядывают. А ещё и дальше угадывались земли, и ещё дальше, и ещё...
Ямщик из местных, крепенький — чувствовалось, надёжной кости, — видя удивление проезжего человека, сказал:
— Не то ещё будет. У земли этой конца нет.
Уверенно сказал, дело разумея.
И ещё сказал, насунув на глаза брови:
— Богата земля, богата, но... страшна.
Григорий оборотился к нему удивлённо:
— Страшна?
Ямщик хмыкнул:
— Поблазнит она мужика рухлядишкой меховой, которой и цены нет, заведёт вдаль и погубит! По тайге мужичьих костей много разбросано... Земля такая, что на тысячи вёрст одного человека встретишь — скажи, повезло... Пойди, поборись с ней... — Ямщик странно скосоротился.
Но Григорий, по младости, слов этих не воспринял. Его другое к размышлениям приводило.
До Урала добирались — вокруг одна нищета. Голь. Избы в деревнях с просевшими крышами, завалившиеся хлева, некормленная скотина орёт. Да и одно слово, что скотина. Шкура шелудивая да кости, торчащие, как стропила на худой крыше. Мальчишки сопливые, золотушные, в коросте бегут за санями, тянут за сердце:
— Дядя, неделю не жрамши, дай хлеба кусочек!
У баб исплаканные лица. Глаза болью налитые. Горем. Даже дым над деревнями горький, голодный, застревает в горле комом. Мужики встречные одно тянули:
— Разор... Помещик заел. Уж и не знаем, как быть...
И глаза мужиков собачьи. Забит и зол до крайности был мужик.
А за Урал перевалили, навстречу обоз за обозом. И сани все груженные с верхом. Везли всякое, но больше обозы шли со шкурами соболей, бобров, горностаев, лисиц, песцов, с салом, рыбой, добрым зерном, коровьим маслом, да таким, какого Григорий и не знавал. На что курское маслице вкусно — скот на заливных лугах нагуливал молочко густое, — а такого не было. Жёлтое масло, душистое. Пахты, почитай, в нём и нет.
Шелихову говорили:
— Купцы сибирские деньги большие, чем с меховой рухлядишки, с масла этого берут. Травы здесь богатющие.
Обозы шли и шли. Кони в пару. Знать, торопились. Рядом с санями шагали мужички в тяжёлых тулупах, подвязанных кушаками. Весёлые мужички. И мороз хоть был свиреп, этим, казалось, всё нипочём.
А немереные вёрсты разворачивались и разворачивались, и, казалось, впрямь конца земле этой нет.
В Иркутск въезжали, едва разгорался день.
На Курщине таких зорь не видывали: в полнеба красный пожар до нестерпимости, синие дымы и розовый снег. И тишина, тишина такая, что, будто схваченный морозом, воздух застыл глыбой льда — необыкновенной прозрачности. Слышен только полозьев санных скрип пронзительный да звон подков, бьющих в голосистый, что медь колокольная, дорожный наст.
Зима была снежная, но улицы в Иркутске наезжены хорошо: ни тебе завалов или перемётов каких. И хотя ранний час, людно было в улицах. Кричали сбитенщики, товар свой горячий выхваляя, сновали пирожники с лотками, артелями шли мужики с пилами и топорами — знать, дроворубы. В санях, на чистом рядне, постеленном на жёлтую солому, везли кругами замороженное молоко, байкальскую рыбу, омуля. Люди смуглолицые, широкоскулые, узкоглазые — буряты, сказали Григорию, — гнали скот. Мохноногий, пёстрый, мелкий, но не тощий.
Сами же улицы дивными показались Шелихову. Корытами обледенелыми представились они ему. По дну людской поток тёк, а поверху громоздились дома. Причём на улицу выходили всё больше амбары, лабазы, сараи, хлева. Крепкие, надолго строенные из могучего леса. Сами же дома стояли в глубине усадьб, сзади хозяйственных построек. Дома больше об одном, но были и о двух, и о трёх светах, с крышами, крытыми добрым тёсом. Заплоты высокие окружали усадьбы с воротами надёжными. За таким заплотом и от разбойного люда при нужде отсидеться можно. Да ежели ещё с ружьишком хозяин сидит, то и боем усадьбу такую не возьмёшь.
Ямщик, зная, что седок его к Голикову едет, дороги не спрашивал — за один угол завернул, проулком проехал и прямо к дому купца вывез.
Дом в два света. Ворота из широких плах, крепостным под стать. Лабазов же, лабазов — не счесть.
У ворот стоял длиннющий обоз. У лошадей, от мороза в иней одетых, подвязаны торбы. Видать, давненько стояли. Возницы тут же на снегу прыгали, руками себя по бокам обстукивая. Но, попрыгивая, не скучая, зубы скалили.
Шелихов из саней вылез, огляделся и в ворота своими ногами пошёл. Вспомнил сказанное отцом: забижать себя не давай, но и в глаза излишней бойкостью не лезь.
Шёл через улицу — плечи гнул. Жидковат ещё был в кости по младости лет, но чувствовалось — мужик будет не из махоньких. Как из саней вылез, возница на него взглянул с уважением. Понял — этот заматереет, и его не обидишь. У мамки молочко, знать, крепкое было.
Во дворе голиковском голоса, людно. Мужики в собачьих дохах, в длиннополых шубах с малахаями, шитых из меха неведомого. Рыженького, но, видать, мягкого, густого и тёплого. Эти, в шубах нерусского покроя, лопотали неразборчиво.
На Григория во дворе покосились. Видать, здесь друг друга людишки знали. А этот — чужой.
Григорий спросил:
— Хозяина где найти?
— Хозяина? — протянул мужичонка с красным от мороза носом и глазами в снежной опушке, — а вон, а лабазе том. Иди, но ежели он тебя не звал, смотри, паря, пугнёт, — о порог споткнёшься.
Засмеялся.
Григорий постоял, на воробьёв глядя, и взялся за обмерзшую скобу лабазных дверей. Дверь, видимо, забухла. Рванул с силой, но едва оторвал от косяка. Шагнул через порог.
В лабазе, напротив дверей, за шатким столиком, перед свечой сидел плохонький мужичонка в шапке драной, в тулупчике бедном, заячьем. В плечиках — узковат, лицо лисье. Тут же рядом двое молодцов раскладывали меховую рухлядишку на холщовой полсти. Темновато было в лабазе и сильно пованивало кожами.
Мужичонка глаза на Шелихова поднял, недобрым голосом спросил:
— Кто таков?
— Мне бы хозяина, — ответил Григорий. — Ивана Ларионовича Голикова.
Осторожно сказал. Имя и отчество уважительно выговорил.
Мужичонка в кулачок махонький кашлянул.
— А я и есть хозяин.
Григорий от неожиданности шагнул назад. Думал мужика могучего увидеть: косая сажень в плечах, голос громоподобный, а увидел человечишку, что соплей перешибить можно. Но, робость победив, вперёд выступил, поклон глубокий махнул, из-за отворота шубы письмо достал.
Тот принял письмо. Развернул, начал читать, но нет-нет, а из-за бумаги на Григория посматривал. По глазам видно было, что он и без письма — камешек-то битый — многое понял.
Есть такие мужичонки, что вроде и квёл, и ростом не вышел, да и ликом далеко не красавец, блёклые глаза, но иному молодцу — и статному, и ладному, и пригожему — ни в каком деле с этим захудалым не выстоять. Такой вот — обкусанный сухарик — тихо, тихо, а глядишь, обскакал. Прыткий это народец.
Иван Ларионович, только раз глянув на Григория Шелихова, решил: «Парень хорош — как и говорили о нём сведущие люди. Ещё не обломался, правда, ну да оно, может, и к лучшему».
Пока Иван Ларионович письмо читал, Григорий по лабазу глазами водил. Рядами висели меха. Соболь царский, лисьи шкурки огненные и тёмные с серебром, дымчатые песцы, жёлтая белка, золотая выдра и отдельно — шкуры котов морских. Этого меха Шелихов не знал, но по густоте и пышности его понял — чудо. Позавидовал, аж сердце сжалось: «Эко богатства-то здесь. Вот уж правду сказать — клад».
Письмо на стол с видимым бережением положив, Иван Ларионович шагнул к Григорию. Обнял:
— С приездом благополучным. Сейчас в баньку да пельменей наших, сибирских. — Глаза хитро сощурил, губами пошлёпал. — Но... Дела, дела давят... Вот как! — Иван Ларионович засуетился, затоптался вокруг столика, по шее себя рубанул ладонью. — Уехать я должен ненадолго. Ты в самую пору подоспел. Прими товар, разберись с мужиками, а я мигом. Туда и назад.
Голиков недаром на самую гору торговую взошёл в Иркутске. В любом деле он быка за рога ухватит. И сейчас решил: «Перепутает товар родственничек — убытку на сотню, другую. Пустяшная потеря, а ежели сразу дельным человеком себя выкажет — барыш куда больший».
Чего ему было рублями рисковать: он на тысячи счёт вёл.
За локотки Григория взял Иван Ларионович, в глаза заглянул ласково, посадил на стульчик. И уж таким сирым да обиженным предстал, хоть плачь:
— Выручи по-родственному. — Книги учётные подвинул. — Сюда, сюда всё заноси. Грамоте-то разумеешь, я, чай, думаю?
И вьюном нырнул из лабаза. Дверью хлопнул.
Молодцы, что ему помогали товар принимать, даже присвистнули. Повидали за хозяином многое, но и то удивились шибко.
Григорий посмотрел на них, посмотрел да и сказал:
— Давайте товар.
На хозяйском стульчике уселся накрепко. Молодцы завертелись: «Родственничек-то не прост».
Голиков в лабаз вернулся, когда день клонился к вечеру. Вошёл весело:
— Ну как, купец молодой? Я-то подзадержался. Сказывай, что успел. — В голосе медок с дёгтем. Пошёл по лабазу, разглядывая товар. Осматривал дотошно. Без улыбки и лишних слов. — Это что? А это как? — спрашивал. Строго покашливал. Но всё было так сделано, будто Иван Ларионович сам командовал. Безмерно поражён был купец и рад безмерно, но о том промолчал. Только головой покивал: — Хорош, хорош... Вижу, не зря приехал...
В словах этих Григорий почувствовал одобрение и приободрился. А то всё волновался: как, мол, да что?
Иван Ларионович к работникам повернулся. Те стояли молча, ждали хозяйского слова.
— Ну, как, — спросил он, — молодой?
Один из работников утёрся рукавом, сказал:
— Чего уж... Дело знает.
— Во-во, — засмеялся Иван Ларионович дробно, — корень чуешь? Корень наш, рыльский. — Хлопнул Шелихова по спине. — Теперь и пельмешков поесть можно. — И в другой раз по спине хлопнул. — А ты здоров, — сказал с завистью, — ишь какой вымахал!
Григорий потупился. Заробел всё же.
С того дня в торговом деле Голикова Ивана Ларионовича закрутился Шелихов Григорий Иванович. Через месяц в Кяхту поехал китайский товар закупать. Потом на Ононе, Орхоне у мунгалов объявился. На Амур ходил. На Чукотку к чукчам за мехами поехал. На Камчатку к ительменам добрался. В Охотске побывал. И уже кораблики стал сооружать на побережье и в море посылать.
В один день женился в Охотске. Но как ни быстро с этим управился, а жену выбрал славную. Такую, что и сто лет искать будешь, да не найдёшь.
К морскому промыслу пристрастился горячо. И помог ему в том дед молодой жены его Натальи Алексеевны — Никифор Акинфиевич Трапезников. Человек бывалый в морском деле, ходивший на Курильские острова, и на Алеутские, и до самой матёрой земли Америки.
Шелихов смело кораблики выводил в море. Добирались уже его ватаги до японских земель, но всё это была только присказка, а Григорий Иванович думал уже о сказке.
К одному всё складывалось — к дороге памятной за Сеймом. И тесно Шелихову стало в лабазах голиковских, как в лавке рыльской. И сам он коней своих ретивых гнал. Сам поднимал кнут.
Так, да и не так всё было. Коней гнала Россия. Новое рвалось во все щели старого дома империи.
Черня небо клубами дыма, брызгая слепящими искрами, руду плавили и металл гнали медеплавильные доменные и железоделательные уральские заводы. Шутка сказать: Россия выплавляла больше пяти миллионов пудов железа, и — недавно ещё заносчивые и спесивые — французские купцы, голландские, прусские на европейских рынках и рта открыть не смели. Вперёд вышел российский купец. Чугун, медь, железо шли и в Англию, и во Францию, и в Голландию, и в Австрию...
Суконные, полотняные, шёлковые, стекольные мануфактуры в стране считали на сотни.
В балтийских портах тесно было от судов под иностранными флагами. Навешивая на государственные свитки тяжёлую державную печать, Россия заключала торговые договоры с Данией и Австрией, Францией и Португалией. В западных столицах даже банковские евреи, ничему не верящие и все подвергающие сомнению, русский рубль на зуб не пробовали, но торопились поскорее припрятать в кассы.
Но главные усилия русское купечество направляло на восток. Караваны шли в Турцию и Иран, в Хиву и Бухару. А из российского дома уже дальше смотрели.
Ветер, ветер гулял над Россией.
Это было неудержимое движение вперёд русской нации. Поток этот мощный, кипя и вздымаясь, в новое время мчал, всё сокрушая на своём пути. И тысячи Шелиховых, увлечённые им, и, сами ускоряя его движение, шли на поднявшейся его волне.
В Охотске ударила пушка, извещая об утреннем часе шестом. Звук, пружиня и вибрируя, далеко прокатился по воде. Стих. С моря туманом потянуло. Но туман не густ. «Перья, — как мужики говорили. — Ветерок дунет, солнышко пригреет — они и разлетятся».
Солдат, стоящий на часах у дома портового командира полковника Козлова-Угренина, на туман поглядывал, соображая: «Это моряку не помеха». Знал: сей день в море большая — о трёх галиотах — флотилия уходит. Событие немалое.
Над головой часового Российской империи флаг плескался лениво. Солдат, с ноги на ногу вольно переминаясь, скучал. Четвёртый час стоял при всей выкладке. Заскучаешь.
По двору полковничьему драные собаки бродили. Зубы жёлтые скалили. От щедрот Козлова-Угренина тощие до невозможности и злые. Собак этих не только чужие, а и свои боялись. Чёрт их знает, что удумают? А то ещё и бросятся. Клыки-то вон какие. Такая собачка по горлу полоснёт почище волка.
Лучше двор этот обойти.
Солдат на часах скучал. А нос у него картошкой и в рябинах. Весёлый. С таким носом на часах-то и впрямь тоска.
В доме портового командира послышались тяжёлые шаги:
«Бум, бум...»
Как металлом по камню. Часовой в струнку вытянулся, лицом зачугунел.
Собаки вскочили, сунулись к крыльцу.
Дверь широко распахнулась и из дому полковник Козлов-Угренин вышел. На пороге остановился, глядя на встающее над морем солнце.
Солдат взял на караул. Стоял, будто бы застыв. Но полковник ни на него, ни на собак и не взглянул.