Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шелихов. Русская Америка - Юрий Иванович Федоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шелихов. Русская Америка



Энциклопедический словарь

Изд. Брокгауза и Ефрона

т. LXXVII. СПб., 1895 г.

ЕЛЕХОВ (Шелихов) Григорий Иванович (1747—1795) — известный исследователь Сибири. Небогатый рыльский мещанин, Шелехов отправился искать счастья в Сибири и уже с 1776 г. стал отправлять свои суда в Тихий океан. В одну из таких поездок, начальствовавший над его судном штурман Прибылов открыл группу островов, названных его именем, и вывез оттуда громадный груз: 2000 бобров, 40 000 котиков, 6000 голубых песцов, 1000 пд. моржовых клыков и 500 пд. китового уса (всё это было добыто в течение 2 лет 40 русскими). Шелехов поставил себе целью удержать за Россией новооткрываемые острова и земли. В 1783 г. он сам отправился на трёх кораблях, построенных на собственной верфи, близ Охотска; в следующем году прибыл к острову Кадьяку, самому большому из прилежащих к Америке, и успел завести мирные сношения с туземцами и учредить для них русскую школу. По поводу этого путешествия, Шелехов лично представил сибирскому генерал-губернатору Якоби красноречивое донесение, в котором преувеличивал свои подвиги и число обращённых им в христианство туземцев. Одновременно с представлением Якоби, он сам отправился в С.-Петербург и получил похвальную грамоту и 200 000 руб. из Коммерц-коллегии (вместе со своим товарищем). В последующие годы он продолжал посылать к берегам Сев. Америки свои суда и основал селение в Кенайской губе. В 1793 г., по его ходатайству, была отправлена на остров Кадьяк духовная миссия и послано несколько десятков ссыльных ремесленников и хлебопашцев для заведения ремёсел и земледелия. Вскоре после смерти Шелехова, ввиду неблагоприятно отзывавшейся на туземцах и даже некоторых пушных зверях деятельности отдельных промышленников, была учреждена «Российско-Американская компания» (1799). В 1903 г. ему в г. Рыльске сооружён памятник. Соч. Шелехова: «Странствование российского купца Гр. Шелехова в 1783 г. из Охотска по Восточн. океану к Америк. берегам» (СПб., 1791); «Российского купца Гр. Шелехова продолжение странствования по Восточному океану к Американским берегам в 1788 г.» (СПб., 1792); «Российского купца, именитого рыльского гражданина Гр. Шелехова первое странствование с 1783 г. по 1787 г. из Охотска» (СПб., 1793), «Путешествие Гр. Шелехова с 1783 по 1790 гг. из Охотска» (СПб., 1812).


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

з сеней фортины виден был край стола и сидящий за ним человек. Длиннополая поддёвка из тонкого сукна выдавала в нём купца, но бритое лицо свидетельствовало скорее о том, что человек этот служивый, царский. Вдруг он качнулся вперёд и стукнул кулаком по столу, как это делают сильно изумившись:

   — Ишь ты, курица тебя ешь!.. А нам-то, дуракам, и неведомо...

В сенях зашлёпали лаптёшки. И двое половых — лица в сторону воротя, чтобы паром не обдало, — толкнули дверь в залу и впёрли блюдо с пельменями. Блюдо — цветное, в алых петухах, — как доброе корыто. Пельмени — белым сугробом.

В зале сидело более сотни мужиков. С бородами лопатами, что и не разгребёшь, и так — клинышком, только что отпущенными. В матёрых бородах проскакивала солью седина. Бороды клинышком — как шёлковые. Волос блестит от молодого задора.

Лица, лица, глаза бойкие. Армяки, становые кафтаны, опашни с узкими рукавами, ферязи. Людно, но ни суеты, ни шуму, гвалту или непотребного крику не слышно. Народ в фортине серьёзный собрался.

Половые — бойкие, мордастые — начали обносить стол пельменями.

Ближе к бритому человеку — степенно, в чистых армяках — сидели крепкие парни с волосами, подвязанными ремешками. С ложками не торопились, говорили негромко, сильно нажимая на «о».

   — Соль-то подай. Вона солоница-то...

Длиннолицые парни с льняными головами. Вид и говор их сказывали без сомнения — это кровные устюжане. Известно — люди из города этого славного по корабельному мастерству великие доки, а дело это тонкое, чистое и требует степенности.

Устин — старший из устюжан — сидел смирно, как и его парни. Волосы, смазанные льняным маслицем, лицо спокойное. Весь вид его говорил: этот всегда помнит, что рубль с копейки разменивать начинают, а человек убывает со словом, не к месту сказанным.

Напротив устюжан иные сидели мужики. Таёжные проходцы. Народ в плечах пошире, поприземистее. У многих в бородах поблескивали пеньки зубов, изъеденных цингой. Такой, знать, по речкам путаным, по звериным тропам, по топким болотам немало походил. Всякого повидал, да со всячинкой. И коли пугнёшь такого, не спужается, а как бы ещё и самому не сконфузиться. Мужики из тех, что в опасном случае не дают спуску.

Среди таёжников особливо один выделялся: детина саженный и в плечах не узкий. Лоб чёрной тряпицей перевязан. И не надо было гадать — под тряпицей катом припечатанное клеймо.

Дальше, за столом, всё тоже осколочки — по виду — не сосуда божественного, мирром душистым наполненного. Людишки без жирку под кожей, солнцем и морозом калённые. Глаза блестящие.

Битый народ, тёртый, клятый, мятый да валяный. Да и какому бы здесь народу быть? Фортина-то стояла над причалом города Охотска. Городок же этот — известно — далеконько заброшен, к морю крайнему, называемому Ламским. По доброй воле сюда мало кто приходил. Поди попробуй доберись, не одни лапти изобьёшь. Да что лапти? Ежели зимой добираться, лесной зверь заломает. В студёную пору он лют. Летом гнус сожрёт или в болотной трясине утонешь. Тоже не сладко. А реки, таёжные быстрые ручьи, мари? Попытай счастья — перепрыгни.

Ямины эти тундровые — мари — сверху травкой зарастают. Травка хороша, зелена, сочна. Ну, прямо райский лужок. Иди — страха нет. Но до середины доберёшься, и земля под тобой разверзнется. А под ней стынь, льдистая каша. Побарахтается, побарахтается мужичок в ямине и успокоится. Да оно можно и не барахтаться, без пользы себя надрывать. Колом на дно иди. Из мари, почитай, никто не выбирался.

Людишек на окаянную эту землю чаще царские солдаты пригоняли. Да в кандалах, да с ошейником кованым, железным, со спицами, торчащими на четыре стороны. Так-то, считали, вернее дотопают, сердешные. Не сорвутся. А ошейник ещё морозом прихватит, инеем изукрасит. Железо шею жжёт. Ноги не задержишь, поспешишь. А солдаты — что ж? У солдата служба. Прикажут — он ружьё на плечо — и:

   — Ать, два!

Давно ведомо — служивый и из топора щи наваристы и густы сварганит. Что уж ему дальние земли, трескучие морозы, хляби бездонные? По приказу солдат дойдёт куда хочешь.

О городке Охотске даже в просвещённом Питербурхе ежели у чиновника какого спросить, то он круглыми глазами глянет, ресничками белёсыми поморгает и, лицо прикрыв меховым воротником, шмыгнёт в улицу, поспешая на службу. Только и увидишь его.

Можно у франта, какие по Невскому завсегда фланируют, спросить об Охотске. Франт этот с необыкновенной лёгкостью выскажет мнение и о том, где что случилось, и как это произошло. Но об Охотске и франт ни гугу. А ежели и скажет, то лишь из чистого своего всезнайства: «А... Городишко этот... Там где-то», — и махнёт рукой вяло не то на восток, не то на север, а то и вовсе на юг или запад.

Да что испуганный начальством чиновник, что франт? У президента Коммерц-коллегии графа Александра Романовича Воронцова спросите, и он навряд ли многое скажет. А ему-то по чину положено знать больше, чем другим может быть известно.

У Александра Романовича кони хороши. Ах, кони! Вороные, как смоль. У коренника грудь — крепостная стена, глаз ал. Глянет — зверь, да и только. У пристяжных — лебединые шеи. А ход, ход какой! По улице летят — толь и слышно:

   — Пади! Пади!

За возком игольчатый снег вихрем.

Дворец у Александра Романовича роскошен, на острове Березовом, построенный бессмертным Варфоломеем Растрелли. Величественный портал, колонны, как свечи литые ярого воска. Ещё и хозяина не увидев, невольно голову склонишь, в груди трепет всепокорнейший почувствовав перед власть предержащими. Мастера старые знали, как дворцы строить: только глянешь, и в ум войдёт — и подл, мол, ты, и мелок-де, да и вообще куда прёшь, сукин сын? Сдай подобру назад.

Но слишком много вёрст пролегло между дворцом питербурхским и городом Охотском. Так много, что и с высокого крыльца не разглядеть. И кони хоть и бойки у графа Воронцова, а не доскачешь.

Сидит у камина Александр Романович в тёмном кресле — у кресла того точёные ножки, как лапы сказочной птицы грифона; пальцы у вельможи холёные, в тяжёлых перстнях, в кольцах, — на белый лоб положены. Пламя в камине то вспыхивает ярко, то опадёт, и отсветы играют на многодумном лице. Забот, забот государственных у Александра Романовича — не счесть.

Но всё же Питербурх об Охотске помнит, как о землях и камчатских, и колымских, и чукотских. Здесь, на берегах Невы, было великим учёным Михайлом Ломоносовым, умевшим смотреть так далеко, как другим не дадено, сказано: «Российское могущество будет прирастать Сибирью и Северным океяном».

Мглист Питербурх, и не вдруг здесь дела делаются. Но положил он руку и на Урал-камень, и в Сибирь заглянул, и утвердился и Иркутском крепким, и сторожевым Якутском, и многими другими городками и крепостцами. И дальше смотрит. Нетороплива поступь питербурхская, но тверда. И Охотск — хоть и дальняя земля, а у Питербурха под рукой.

...Пельмени в фортине над охотским причалом встретили возгласами:

   — Сыпь, пока горячие!

   — Цепляй по два, глотай по три!

Пельмени и вправду были хороши. Не то, чтобы мелки, но и не крупнее дозволенного. Леплены из теста не столь тонкого, чтобы начинка из них мясная, пахучая вывалилась, но так катанного, чтобы пельмешек этот — кругленький, толстенький — непременно в целости дошёл до рта и, уж только попав на зуб, лопнул, подлец, обдав разом весь рот крепким наваром. От сладости необыкновенной человек руками разводил:

   — Так-то вот, наверное, отцы наши едали...

А стол и без пельменей ломился от жареного и варёного, печёного и мочёного, пресного, солёного и на пару сделанного.

Здесь и грузди в деревянных блюдах, черемша, сизая голубица, как схваченная морозом, брусника пунцового цвета, морошка багряная мочёная. На блюдах отдельных политая жирком солёная рыба краснела. Брюшки — ремешками, спинки — ровными полешками, бочка — плиточками. В ушатах маслено икра парная золотилась. Да не какая-то там мелкая да неказистая от кривозубой горбуши осенней, а крупная, ядрёная, как горох, от саженных лососек, что первыми в май, месяц весенний, из океана идут в реки. Ложкой черпнёшь, положишь в рот, а она тает. Посередине стола, на особом блюде, высокой горкой шаньги поджаристые с олениной да медвежатиной громоздились. И тут же кулебяки с начинкой в десять ярусов, где положены между блинцами и печёнка оленья, и балычок тёртый, и ягода кисленькая, и ножки птичьи, и многое, многое другое, что ведомо было только хозяину фортины, так как гость, отведав этого блюда, начинки уже не разбирал, впадая в полное восхищение. Но водочных штофов, бутылок или полубутылок видно не было. Стол накрывали для людей веры старой, не охмеляющей себя поганым напитком и табаком не балующихся. А так что уж? Стол пышен. Свадьба, не свадьба, а пир — горой.

Пир этот давал человек бритый, с весёлыми глазами — Шелихов Григорий Иванович. Ватага его в поход дальний, морской, за край света уходила, и по давнему обычаю мужики перед многотрудной дорогой собрались за столом. В море идти — не к девкам на посиделки. Как там ещё сложится — никому не ведомо. На морских дорогах всё бывает. Так что посидеть вместе да попировать — был резон.

   — А песни где же? — крикнул Григорий Иванович.

За столом подхватили:

   — Песню! Песню давай!

Для русского человека песня в застольный час лучше стопки: и слаще, и бодрит больше.

Все, оставив ложки, оборотились к детине со лбом, перевязанным тряпицей.

   — Степан, тебе начинать.

Степан губы ладонью вытер и, положив руки на стол, замолчал. И все замолчали. Понимали: песня дело великое и серьёзное, как молитва.

Старший из устюжан склонил голову. За ним и другие лицами насторожились. Ждали песню.

Низко-низко, глубоким голосом Степан повёл:

Как далече, далече, На синем моречке, Не ясны соколы собирались — Солетались, соезжались Добры молодцы...

Голос у Степана был не бархатный, барский, что звучит в комнатах чистых и тёплых, а с хрипотцой, трещинкой, такой, в котором сразу слышатся и жестокий ветер, и треск костра, и топот молодецких коней. И море — с шумом и грохотом прибоя.

С первыми звуками песни лицо певца словно замкнулось, как ежели бы человек ушёл далеко-далеко, к молодцам, собиравшимся за синим морем. Но вот всё сильнее и сильнее звучал голос, и лицо Степана, казалось, приблизилось к слушавшим. Голос набрал большую силу, и когда слова песни сказали, что вылетели вперёд на бешеных конях удалы люди, — лицо вспыхнуло жарко, и глаза, распахнувшиеся, озарили его живым огнём.

Но на певца никто не глядел. Все сидели, потупившись, как это бывает у людей, слушающих настоящую песню, когда сам певец, беря в руки инструмент, угнёт голову над струнами, и лица его не разглядишь, однако веришь — и боль, и размах сердца умелец этот покажет.

Песня была старинная, невесть кем и когда сочинённая. Пелась она неторопливо, раздумчиво, протяжно и мелодией и словами брала за самые что ни есть тайные струны души.

Последние слова Степан богатырски растянул и как бы разом обнял и соединил всех за столом своим голосом. Сто глоток подхватили последний уроненный им звук.

Они думали-гадали Думу крепкую: Что кому из нас, ребятушки, Атаманом быть...

Голоса смолкли, и Степан вновь низко повёл. И опять никто не смел взглянуть на суровое, обветренное до черноты лицо, но ждали только последней ноты, чтобы подхватить её разом и понести всем вместе дальше.

У каждого народа есть свои песни. Весёлые, грустные, задорные. Но эта старая песня прежде всего выдавала силу. Всё в ней было: и раздолье российской земли, которой и шире нет, и удаль людей её, удержу одинаково незнающих ни в веселье, ни в злой сечи, и доброта была, что от веку единая творит жизнь. Песня звучала так ладно, так мощно, что сомнения не было — сочинившему её народу принадлежит будущее великое.

Григорий Иванович, поднятый песней из-за стола, шагнул к окну и сильной рукой толкнул створки. Оконце раскрылось, и в комнату плеснуло синью океана.

Купец был высок, ладен и тёмен бровью. Сила в нём чувствовалась и недюжинная воля. Напротив оконца, близ причала на банках стояли галиоты[1] «Симеон и Анна», «Три Святителя», «Святой Михаил».

Корабли раскачивало ветром, то вздымая чуть не в небо иглы бушпритов, то окуная их в пенные верхушки волн. Чёрной смолью лоснились корабельные крутые борта.

Путь этим галиотам предстоял дальний: через Ламское море к островам Курильским и далее через Великий океан.

Григорий Иванович вглядывался в играющих над мачтами кораблей чаек и хотел угадать: будут ли те дороги удачливыми? Но угадать это никому не дано. Вот уж правду говорят: не гадай, в море идя, попусту только душу будешь тревожить.

За спиной у Шелихова крепли в песне голоса.

Шёл года 1783-го месяца августа пятнадцатый день.

Играла всеми красками радуги волна, разбиваясь о берег охотский, и, продутая ветром была ясна и звала к себе.

Как и сейчас, играла всеми красками радуги волна, о берег разбиваясь, и продутая ветром даль была ясна и к себе звала Гришатку Шелихова много лет назад. Не здесь, на берегу Великого океана, а на тихом Сейме, что дугой опоясывал старый Рыльск, дремавший на его берегу под вётлами на курской, спасаемой Богом земле.

В Рыльске тишину любили и больше других ценили иконы старого письма, привозимые с севера. Краски на этих иконах — из камня да цветной глины, тёртые на деревянном маслице, — неброски, но не блекнут, не стареют и в человеческую душу входят навсегда. Лампады любили медные, кованные мастерами архангельскими. Рассказывали, что эти мастера, прежде чем взяться за работу, постились годами и к делу приступали, лишь обретя святой трепет.

Иконостасы в Рыльске сооружали подолгу, почитая это наипервейшим делом. Неколебимое пламя лампад у икон светило ровно. Едва размыкая губы, люди шептали у святых ликов:

   — Спаси, Господи, и помилуй...

Кланялись низко, прижимаясь лбами к доскам.

Лики со стен смотрели строго.

Гришатка, по младости лет, пугался иконных мученических глаз и часто убегал из дому. Что мальчонке до молитв? Молитва темна, страшна и смысл у неё тайный.

По пыльным лопухам, по мягкой травке, называемой гусиными лапками, бежал Гришатка к Сейму.

Здесь всё было ясно, чисто. Играла волна. Стрижи над рекой кричали. По брюхо в воде — смирные лошади, и с губ их капли прозрачные срывались. В зените стоящее солнце светило ярко.

За Сеймом до горизонта уходили луга.

Гришатка прятался в густые тальники. Боялся: придёт мать или отец и отведут домой класть поклоны. Но тихо было вокруг. Только кузнечики пилили звонкие полешки, запасая на зиму дрова, да стрижи гонялись друг за другом, свистя крыльями. Подолгу, до ломоты в глазах, Гришатка смотрел в луга. За рекой ветер качал высокий камыш. За ним блестело под солнцем напоенное щедро сеймской водой, изумрудно-зелёное, сочное разнотравье.

«А что дальше, за лугами?» — думал Гришатка. И однажды забрался на старую высокую ветлу, стоящую на берегу.

С ветлы увидел он в солнечном мареве, колышущемся над лугами, за разнотравьем, узкую дорогу, а на дороге людей в необычных одеждах, множество лошадей и чудные об осьми колёсах, телеги. Даже послышалось ему, как скрипят колёса, трещат оси и ржут кони. А голоса у них совсем иные, чем у смирных лошадок, что в воде тихой стояли. Голоса — тревожные. От неожиданности и великого изумления Гришатка чуть с ветлы не свалился, таким всё это показалось странным. Обомлел парнишка.

Слез всё же Гришатка с дерева целым и дал слово непременно на городскую колокольню пробраться и оттуда эту дорогу разглядеть до тонкостей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад