— Видел, Вадимушка.
— Ну и как?
— Некрасив зело и мало вежлив. Характером, опять же, норовист. Но он что — только стращать да угрожать горазд. Вот как этот Витёк. А так — пока Господь ему не позволит, он как тать во узах.
— А почему Витёк боится вас?
— Заметил? Тут своя история. Его мама приходила ко мне заказывать молебен перед образом Пресвятой Богородицы «Неупиваемая Чаша» ― от пьянства. И так, бедная, убивалась, так рыдала, что обступили нас прихожанки. Оказывается, у всех эта проблема дома живет. Собрал я тогда их записочки и взяли мы на себя сугубый труд поста и молитвы за пьяниц. Владычица слезную молитву бедных женщин услышала. Сначала все было хорошо. Притихли мужички, как бы затаились. По промыслу Божиему водка из продажи пропала, сахар пропал. Да еще работа денежная навалилась, так что пахали они от зари до зари. С месяц трезвыми походили… Матери их возьми, да и сболтни мужикам: это мол, мы с батюшкой вам трезвую жизнь «намолили».
— Ну что же они всё испортили!
— Что поделаешь — женщины. Мужики тогда решили запротестовать. Собрали, шельмецы, денег и отослали гонца в город. Его по дороге обокрали и побили. Вернулся он домой, пожаловался, — так еще и от своих по уху получил. Да не раз. Тогда избрали самого «самостоятельного» и его послали за водкой… или за сахаром. Тот привез и того, и другого. Собрались в клубе и стол накрыли. Выпили по сто грамм и — шлёп под стол. Один за другим стали падать, как подкошенные. Что такое? То по литру выпивали да за вторым бежали, и мало было. А тут ― сто грамм ― и сразу под стол в отключку. С утра похмелье у них такое, будто не водку, а керосин пили. Беда!.. Бабоньки наши снова запрет о молчании нарушили и про наши молитвы мужичкам напомнили. Тут они подумали, прикинули и стали за мной гоняться и угрожать. А первый из них — этот Витёк. Он пошел дальше и от угроз перешел к действиям.
— Так это уголовно наказуемо!
— Ну, еще судебных процессов мне не хватало… Так вот мы воюем до сих пор: они угрозами, а я… молитвой. Конечно, победу праздновать рано, но трое мужичков на исповедь уже приходило. И другие стали заглядывать в храм «на разведку». Даст Бог, со временем кто и уверует.
А однажды Витёк пришел на Пасхальный крестный ход. Да еще сразу после командировки ― трезвым и усталым, и со временем не рассчитал. Пришлось ему войти в храм и увидеть исповедь. Отец Паисий был в духе, стоял у аналоя, как в последний раз. Бледный от недосыпания, со впалыми щеками, но глаза его сияли нездешним светом. От аналоя отходили в слезах. Но такими счастливыми!
Что померещилось Витьку — неизвестно. Только он, оглядываясь, будто его кто пугает, стал двигаться к аналою. Его скуластое лицо перекосил ужас. Рухнул на колени перед батюшкой и зарыдал. Отец Паисий положил ленту епитрахили на склоненную голову. Тот утих и стал громким шепотом перечислять «окаянного своего жития деяния». На Крестном ходе он сам вызвался нести тяжеленную пудовую хоругвь. И впервые в жизни вместе со всеми вопил до хрипоты «Христос воскресе!»
На Светлой седмице Виктор — именно так стали его называть — ездил в райцентр. Оттуда привез деньги, снятые со сберкнижки и, не заходя домой, все сбережения до копейки отдал батюшке. Месяца три его жена громко с воем причитала и изощренно ругалась. Только Виктор стоял, как стена, упрямо поджав тонкие длинные губы. А потом все сбережения селян быстро обесценились. Уж и коммунисты их грабили да на цепь сажали, но сыночки ушлые, тех коммунистов, еще более — эти вовсе без копейки на черный день оставили. На селе говорили: «Всех демократы ограбили, только Виктор успел деньги Богу отдать».
Как получил отец Паисий деньги жертвенные, так задумался крепко. Столько потребностей было, столько дыр зияло — не счесть. Цены опять же ползли в гору. Подумал, помолился батюшка и решил на эти деньги храм побелить, да еще оцинковки купил на купол. С Божьей помощью удалось в захолустном магазине материалы купить по старым ценам. Он еще пошутил: если бы торгашом был, можно было бы денежки удвоить. Только знал отец Паисий и ответственность перед Богом за каждую жертвенную копеечку. Знал и то, как за лукавство Господь наказывает, а за простоту обогащает. Виктор сам же и помогал батюшке в ремонте. Да еще братьёв из соседней деревни «на подмогу выписал».
Жена Виктора показывала селянам белоснежный храм с серебристым куполом и говорила: «Это Витенька мой эдакого белого лебедя людям подарил. Вот!» Виктор же молча застенчиво улыбался, а на батюшку глядел, как сын на отца.
В то время восхождение на «сорокадневную гору» у Вадима подходило к завершению. Он находился в том блаженном состоянии, когда страсти утихли, а в душе, казалось, установился прочный покой. И дома, и в селе он оградился от всего, что отвлекало от «единого на потребу». Казалось, он обрел бесстрастие, и это навсегда.
Но вот в среду… Да, именно, в среду, когда под веселое урчание в пустом желудке будто крылья вырастали за спиной, а молитва тикала в груди, как швейцарский хронометр… К нему привязался помысел. Тогда он еще не знал, что это. Он «подумал», что он уже спас душу — и согласился с этим. Потом он «подумал», что видно, он стал праведником — и эта мысль нашла в нем живое согласие. И он даже на миг ощутил себя летящим над толпой, выше всех!…
И в этот миг… на него налетела толпа пьяных друзей-сокурсников и затащила к кому-то в гости. Как ни пытался Вадим освободиться, сбежать, объясниться — ничего не помогло. Его усадили за стол и напоили. Первый стакан водки влили насильно, скрутив руки, с диким смехом, а потом… Домой доставили его под утро, с разбитым лицом и синяком под левым глазом. Трясущимися пальцами он набрал номер телефона отца Паисия — и тот чудом оказался на месте. Не дослушав до конца сбивчивые объяснения похмельного «чада», он крикнул:
— Не отчаивайся, Вадим! Слышишь? Иди в церковь и покайся в гордости и прелести.
— Что такое прелесть?
— Ты принял помысел о собственной святости — это и есть прелесть. Перегрелся ты малость… Наверное, с подвигами переборщил?
— Было немного… — сознался Вадим.
После срочной исповеди сразу полегчало. Накатившая волна черной тоски отступила, и трезвый покой вернулся к нему. Но на всю жизнь на лице остались два шрама, как от укуса змеи. Это на память, чтобы помнить врагов своих: гордость и тщеславие. С ними теперь бороться до конца жизни. В пятницу вечером он укатил в родное село. Там состоялся у него долгий разговор с монахом, который посвятил его в тайны духовной брани.
Итак, в конце сорокадневного восхождения обнаружил он себя на горе искушений.
Что-то в нем переменилось. Открылось новое зрение, более глубокое. Он стал видеть сокрытые от глаз «нормального человека» страсти человеческие — как в себе самом, так и в окружающих. И это стало отныне его мученичеством.
Со своими грехами он мало-помалу учился справляться: пост, исповедь, Причастие, послушание. Но грехи ближних… Оказывается, большинству людей собственная погибель — «без разницы». Вадим проповедовал и обличал, умолял и объяснял — почти все напрасно. Даже те, кто слушали его с интересом, очень быстро забывали сказанное и возвращались к обычному медленному бытовому самоубийству. В таких вопросах отец Паисий советовал одно: «молись». Но, прежде чем стать на молитву, Вадим обязан был восстановить душевное спокойствие, а какой тут мир в душе, когда он часами беспрестанно сотрясал свое сознание диспутами о необходимости всеобщего покаяния.
— С кем ты дискутируешь? — буднично вопрошал батюшка.
— Как с кем? С людьми, конечно, — с нарастающим сомнением отвечал Вадим.
— А они слышат тебя, они рядом?
— Нет. Я же мысленно… — стушевался он.
— А если их нет, то с кем ты говоришь?
— Вы хотите сказать…
— Да. С ним. С врагом. Это он через помыслы улавливает тебя и отвлекает от молитвы. А ты — вон всё из головы — и молись чистым умом. За тех, о ком душа болит.
Как будто нарочно, вокруг Вадима сгустилось человеческое безумие. Даже вроде бы трезвые друзья и родственники, соседи и знакомые — ну, все как один — стали демонстрировать ему свои худшие стороны характера. Пьянство и воровство, лживость и лукавство, блуд и сквернословие, гордость и самолюбие — все это волнами накатывало со всех сторон от людей, которые еще вчера казались хорошими и вполне нормальными.
В городе «воспитанные» люди научены сдерживать внешние проявления зла. Они умело скрывают грех, утрамбовывая в глубину души. Так фугасный снаряд с замедленным взрывателем углубляется в самую сердцевину сооружения, чтобы уничтожить как можно больше живого. Так же и расплата за скрытый грех приходит с затяжным взрывом из глубины с обширным поражением рассудка и всех нажитых ценностей.
Максим Горький как-то горько приметил, что интеллигент в третьем поколении вырождается в дегенерата. Видимо, окружение давало ему веские аргументы для такой личной статистики. Вадиму тоже приходилось сталкиваться с этим явлением, особенно в академической и творческой среде. Причину столь мощного разрушения души интеллигенции Вадим обнаружил в лукавом сокрытии греха. И в гордом отрицании рабства греху и нежелании избавиться от кандалов. Тут ведь надо признать себя уродом, а жизнь свою — цепочкой предательств. А мы так любим себя, воспитанных, образованных, утонченных… Для людей, пораженных проказой гордыни ума, это ― как самому себе голову отпиливать: как же, там же прическа модельная и дорогущие зубные протезы!
На селе страсти обычно наружу. Там все открыто, нараспашку. Горе — так с прилюдным рёвом и всенародным горячим обсуждением «эк понесло гремыку». Там, если Федька гуляет и «бабу воспитыват» табуреткой по крепкой спине, так все село сбегается: кто помочь, кто защитить одного из дерущихся. Там и воровство без прикрытия: тащат с поля картошку или бревна из лесу средь белого дня. Сквернословят привычно и без стеснений. Веруют открыто, но и богохульствуют громко.
Очень немалого труда стоило Вадиму обуздать свой «праведный гнев» и в молитве за несчастных находить успокоение.
Опытно он проходил науку любви. Его отношение к людям поначалу менялось от жалости и желания умереть за них — до неприязни к ним как носителям грехов. Иногда доходило до жестоких болей в сердце. Не помогали ни мамины валокордины с валерьянкой, ни папины прогулки до устали.
— Ну почему я не такой, как все? — чуть не рыдал он.
— Как все, падающие в адский огонь? — монотонно спрашивал отец Паисий.
— Как православные миряне. Почему не могу побаловать тело обыкновенными человеческими удовольствиями?
— Ты воин. Тебя Господь избрал и поставил на передовую линию огня. «Ибо кого Он избрал, тем и определил быть подобными образу Сына Своего». Мы на войне, беспощадной, невидимой, где цена — бессмертная душа. И не наше дело мечтать о тыловых забавах. Только успевай отстреливаться. Не свинцом, а молитвой. И не по живым людям, а по «духам тьмы поднебесной».
— Но я же не монах…
— Откуда нам знать, кто мы у Бога? Некоторые принимают обеты монашеские и не исполняют. А есть и без обетов несущие крест монашеский. И эти последние выше. Ни Мария Египетская, ни Вонифатий, ни Пантелеимон монахами не были, но прославлены Богом так, что и монахам не снилось.
Но однажды, не выдержав испытания, вычеркнул Вадим из помянника «черные» имена, несущие адский мрак. Наступило облегчение, но рассыпалась молитва за оставшихся и за самого себя. Настроение улучшилось, но легкомыслие и заземленность сделали жизнь какой-то жидкой и безвкусной, как изжеванная жвачка. В такие дни он проходил сквозь толпу людей и понимал, что все его мысли стали похожи на тупую констатацию: я иду, я голоден, я устал, люди мешают, вот моя остановка… Зато сердце не болело и «всё до лампочки».
Тогда искал он развлечений и оглядывался с неистовым интересом окрест себя. Привлекали, манили деньги и комфорт. Безразличный к мясу и вину, вдруг набрасывался на жареную, перченую свинину, запивая литрами сладкого вина. Он чувствовал, как черный густой жар поднимается от чресел к сердцу, но пытался и это оправдать естеством молодости. Потом к жаркому прилагал колбасы, а к вину — ликеры. Иногда чувствовал он себя жалкой скотинкой, нагуливающей жирок на пастбище для осеннего забоя. Но гнал от себя сомнения: «жить стало легче, жить стало веселей!..» Пялился на рекламные вывески, афиши, мысленно оценивал достоинства автомобилей и новостроек, присаживался за столики кафе, заговаривал с женщинами. Читал им стихи: «горло мое сдави, так чтоб слабея силою, до-о-олго я видел глаза твои, губы твои, люби-и-имая!» Кто-то из дам прыскал, кто-то обижался… Экая скука, сударыни… а, впрочем, вы так милы…
В один из таких непутевых дней когда он, пьяный в лоскуты от дурной свободы, чувствовал, как желанны и красивы женщины, как притягивает их к нему, как велика его власть над этими неприступными чаровницами, весна взвихрила в его жилах горячую кровь до ключевого кипения. Вмиг рухнули запреты. «А, будь что будет!» — просвистело в башке. И выбрал он самую красивую и стройную, самую неприступную и надменную. И обрушил на нее всю бурлящую силу своей молодости. Осыпал комплиментами, стихами, цветами, билетами в театр, ресторанными меню… И подчинил ее. И обуздал, как норовистую породистую лошадь. Все было так легко и весело… пока не подкрался момент телесного сближения. Пока очаровательная леди не превратилась в хищное животное, сотрясаемое от безумства звериной похоти…
… Его стошнило, вырвало и долго еще выворачивало наизнанку. Сердце придавила тяжеленная плита. В голове кружились обрывки судорожных мыслей: как же это можно? Что за мерзость? В каком безумии нужно быть, чтобы это могло нравиться? Никогда больше! Мерзость, га-а-адость, гря-а-азь!
Он скрылся и затих. Он стыдился появиться на глаза людям, особенно священнику. Вечерами сидел у телевизора, радуя мать и нервируя отца, не выносившего «ящик», как средство убийства драгоценного времени.
Наконец переборол себя и битым псом приплелся в храм. Стоя на коленях у аналоя, он сначала окаменело стоял, потом разрыдался. Несколько минут не мог вымолвить ни слова. Потом выдавил из себя самое страшное, потом еще и еще… Отец Паисий выждал, потом сурово произнес:
— Готов ли ты потрудиться?
— Готов, отче, — отозвался Вадим, разом успокоившийся. — Дайте мне самую страшную епитимью. Нет, наказание. Казнь!..
— Успокойся.
— Нет, вы не понимаете! Меня нужно уничтожить. Я хуже убийцы. Я иуда!
— Не пугай, не страшно… Упал — встань. Отмылся, отряхнулся и снова иди. Нам нельзя назад. Это война…
Епитимию он отрабатывал неожиданно сухо. Долго еще ныло в душе и теле, как после удаления огромной глубокой язвы. С великим трудом по капле выдавливал он из себя гной греха. С тошнотворным отвращением смотрел на мясо и спиртное. Отныне телесный грех накрепко спёкся в его сознании с этим средствами возбуждения похоти. Он изнурял себя до изнеможения, так что под утро рушился на жесткую кровать в полном бессилии. Движение блудных помыслов стал ощущать до их приближения, и безжалостно гнал их вон. Но что такое? Где огонь веры? Что за сушь и холод в душе?
Наконец, пришло вразумление: это оттого, что вычеркнул «тяжелые» имена. Но страх перед мукой сострадания держал его. Он понял, что нет ничего мучительней этой боли. Уныние давило, не отпускало. Он задыхался.
«Хватит!» — закричал он себе, наконец. Скрепя сердце, с понуждением, обратно вписал «трудные» имена в свой синодик. Восстановилась живая молитва, крепкая вера, но вместе с тем вернулись тонкие, изощренные — боль и скорби… И продолжилось мучение во имя любви.
Его покаяние стало живым и глубоким, и всегда приносило облегчение. Он безжалостно снимал с души греховные накопления, все более очищаясь. Но на большей глубине обнаруживались еще большие залежи страстей. Иногда ему казалось, что вот сегодня он вычистился до полной прозрачности. Но чистота бездонна, как бесконечно совершенство. И вчерашняя чистота сегодня осознается грязной мутью. Он вдруг ясно осознавал, что вроде бы не свойственные ему грехи жгут и ноют в душе.
Однажды, например, Вадим подумал, что человек он миролюбивый и уж убийство он точно никогда не совершит. Не остыла еще мысль — а уж, извольте, сударь!.. В автобусе наглый пацан наступил на ногу, потом локтем ткнул его в ребра, да еще смачно обматерил, дохнув в лицо гнилью.
Мощный черный ураган пронесся от затылка по всему телу, наполнив каждый мускул бешеной силой. Вадим схватил наглеца за грудки и приподнял над полом. Если бы парень разом не испугался и не запищал о прощении… Вадим ощутил, что вспыхнувшая в нем ярость — неуправляемая, огнедышащая, безумная — способна на всё: избить, растерзать, разорвать… Пассажиры глядели на него со страхом, паренек побелел. Они увидели в нем нечто страшное. Двери открылись, Вадим пробурчал «простите» и сбежал от них, но не от себя. Долго еще тупой ноющий ком в горле торчал, как меч, воткнутый врагом. Вадим испугался не меньше паренька. Только юный нахал, встретив неожиданный отпор, испугался за свою жизнь. Вадим же открыл в себе спящего, но вполне живого зверя…
Откуда это? Что за новости? Будто черная волна поднималась из адских глубин и пыталась навалиться на него и унести в глубины вечного отчаяния.
И вот, наконец, пришло озарение. В душе каждого человека живут все — абсолютно все — грехи, совершенные всем человечеством от Адама до тебя, последнего в цепочке. Потому что мы все едины. Мы все — одно тело, одна душа, один дух. Каждый человек несет ответственность за всех. Но и все человечество осветляется твоей искренней молитвой, личным покаянием. Не как-то умозрительно, не философски — а на самом деле, фактически!
Когда согрешает ближний — это твой грех и твоя боль. Когда умирает дальний — с ним умирает и часть тебя. Когда воскресает некто — с ним восстаешь и ты. Вот почему война где-то в Африке заливает кровью всю землю. «Никогда не спрашивай, по ком звонит колокол. Он всегда звонит по тебе». А твоя молитва в Церкви «за всех и за вся» — это не акт личного гуманизма, а способ выживания в лоне человечества.
Вот оно счастье — ты часть единого Адама. Господь ждет от тебя молитвы за всех. Сам человек не способен объять сердцем человечество — это от Сына Человеческого. Это Он в крестном распятии распростер руки, собирая людей в Свои объятия. Это Он расширяет сердце и дарует тебе счастье: предстоять пред ликом Божиим за людей Божиих, которых всех любит Всеобъемлющий. И всех желает принять в гости в Своих бескрайних блаженных обителях.
И тебе, махонькому человечку, внимает Сам Господь, изливая огненную любовь и на тебя, и на них, и на всех. И возгорается сердце огнем, а по щекам текут раскаленные слезы.
Такая «огненная» молитва давалась всегда с трудом, после безжалостного уничтожения собственной самости, через самосожжение, прохождением сквозь адский пламень ревущих страстей. В момент наивысшего мучения черное отчаяние от видения своего вопиющего ничтожества и мерзости вдавливало растерзанное «я» в самую смердящую глубину ада.
В миг полного унижения, в сгущении аспидного мрака и предсмертного стона — с небес изливалась светлая тихая любовь. А с ней — полное прощение всех, даже наизлейших врагов. Молитвенный вопль Вадима растворялся в сияющей тишине полного покоя. Ни слова, ни мысли, ни малейшего смятения — а воцарение в сердце полного смирения перед этой могучей силой любви. И полное доверие ничтожного блудного сына прекрасному Отцу, Который знает все обо всех. Но милостиво ждет твоей, именно твоей — неумелой, путаной, но искренней — мольбы за людей. Потому что Он так пожелал.
Однажды во время молитвенного стояния Вадим получил ответ на терзавший его вопрос: «Почему непрестанные скорби сотрясают мой народ? Почему страсти наши принимают такие уродливые формы? Почему то, что сходит с рук другим, нам не прощается?» С одной стороны, налицо вопиющее разгильдяйство и разудалое веселье, с другой, — полынная горечь пожизненного страдания. И всё — до пика, до боли, до дна.
Почему? И вот ответ: «Кого люблю, того наказываю».
Немалое утешение доставило ему то, что не он один тяготился подобными сомнениями. Вот что он подчеркнул однажды при чтении покаянного канона иеромонаха Василия, Оптинского новомученика:
«Вем, Господи, вем, яко биеши всякого сына, его же приемлеши, обаче не имам силы слезы сдержати, егда зрю наказуемых чад Твоя. Прости, Господи, и терпение с благодарением даруй.
Разумом постигаю, яко венцы и славу готовиши плачущим и уничиженным, обаче душа моя грядущим воздаянием и наградами не утешается; скорбь объемлет мя, егда зрю поношения на искренняя моя. Помилуй мя, Господи, и молитися научи за враги неоскудевающия».
— Это Лотово томление, сынок, — пояснил отец Паисий. — Представь, цветущий город-сад в богатой роскошной долине. И все население погрязло в самом гнусном грехе, который до сих пор называют содомским. Среди обезумевших полу-людей, полу-зверей живет праведник Лот. И ничего он не может сделать. Никак не может повлиять на грешников. Остается только терпеть и молиться. Истекая слезами, кровью, жизнью…
— Но Лота Господь вывел из Содома перед сожжением города.
— Да. «Лот спасся в Содоме, а Иуда рядом со Спасителем погиб навечно». Святые отцы говорили, что «Лотово томление» — это подвиг христиан последних времен. Кто вытерпит, кто выпьет чашу скорби до конца, тот на Небесах станет выше монахов-пустынников первых веков христианства. На долю последних святых не выпадет ни чудес, ни хождения по водам, ни воскрешения мертвых… Жизненный путь таких подвижников будет растворен смирением. Внешне они ничем не будут отличаться от остальных. Лишь только вера, глубоко сокрытая, но живая вера в томящемся сердце — вот что их будет отличать от безумствующего гибнущего мира.
Вадим читал жития христианских мучеников и не мог понять, почему они с радостью шли на мученический подвиг? Ну ладно, принять страдания по долгу совести, как необходимое зло, — это понятно. Но почему с радостью, с великой готовностью? Это никак в него не вмещалось. «Это неестественно!» — кричало что-то в нем, преграждая путь к истине. И решил он молиться о вразумлении. И ждать.
И вот однажды случилось с ним нечто необычное. Он постился — и не испытывал ни тяготы, ни сосущего голода. Он засыпал под утро и то лишь на часок — и оставался бодрым. Он молился — и внимание, уходившее в глубины слов, не рассеивалось. Затаив дыхание, с радостным страхом ожидал он: что дальше?
На третьи сутки за полночь вычитал он свое правило и отложил молитвослов.
Прожитые годы калейдоскопом пронеслись перед ним. Ярко вспыхнули самые счастливые дни. Но какой серой и ничтожной показалась ему прожитая жизнь! Видел он нагромождение книг, нот, пленок с фильмами, холстов, скульптур — лучшее, что создано за историю человечества. Но то были только первые две-три ступени бесконечной лестницы, устремленной в бездонное Небо.
Всё стало ничтожным: искусство, учеба, работа, открытия, богословские искания, подвиги — всё! Усохло, сжалось в крошечную песчинку, утонуло в огромном море собственного ничтожества и безпомощности. Открылось вдруг с полной ясностью, что только осознание собственной духовной нищеты и стремление к любви — вот за что дарует Господь немыслимые богатства Свои.
Новым взором увидел он заболоченное русло, по которому текла его жизнь. Свою комнату, увешанную иконами. Заношенные брюки и свитер, протертый ковер на полу. В этот миг все его радовало. Так радуется человек, соскучившийся в чужом краю по милой родине. Садится он в поезд, и всё ему здесь своё: старый разбитый вагон, устоявшийся запах торфяного дыма и пота, пыль сидений и копоть оконного стекла — это с родных мест, из отечества. Старенький поезд с лязгом трогается и проезжает первые метры в сторону конечной станции — а сердце счастливо забилось в ожидании скорой встречи с лучшим местом вселенной. Где по сочной травке бегали твои босые розовые пятки. Где все тебя любили, тискали, целовали. А добрая мама была так молода и красива.
Вадим проживал счастье созерцания чего-то настолько великого, что даже именовать остерегался. Но радостного блаженства оказалось так много, что захотелось поделиться этим избытком с людьми. Он оглянулся, но увидел, что они закрыли глаза от яркого света, кто-то отвернулся, а кое-кто уж и прочь побежал.
— Что с ними?
— Они в помрачении.
— Как им помочь?
— Возьми их с собой.
— Как?
— Посади в свой ковчег и плыви к берегу.
— А я смогу?
— Сам — нет. Но молись, и помощь не заставит ждать.
Вадим снова прошел по своему жизненному пути, собрал людей и посадил в лодку. Далеко за волнами и штилями, за омутами и штормами — на самом горизонте — сиял дивный берег. Там в тихих лагунах ласково шуршала прозрачная волна. По белому прибрежному песку прохаживались люди, вглядываясь в морскую даль в ожидании прибывающих. В зеленых зарослях пели птицы, высились дворцы и храмы, а над всем сиял и царствовал Иисус Христос, собравший в крестные объятия детей Своих.
Вадим изо всех сил работал веслами. Стремление доплыть до желанного берега и доставить туда людей горело в сердце и прибавляло сил. Один за другим приходили в себя пассажиры лодки. Они просыпались, как от тяжкого пьяного сна. Пытаясь помочь, они помаленьку гребли ладошками. Налетали крепкие ветры, волны накрывали лодку темной волной, в безветрие люди изнывали от жажды и зноя, но Вадим непрестанно взмахивал веслами. От нечеловеческих усилий пот заливал глаза. Ладони, сжимавшие рукояти весел, ступни, упиравшиеся в шпангоуты, сочились кровью. Люди, разглядевшие дивный берег, приобретали силы, они все живее помогали ему и себе.
До берега остались считанные сотни метров, но Вадим полностью обессилел, зато люди работали изо всех сил. У самого берега он рухнул в изнеможении. Из ладоней и ступней вытекали капли крови. Его подхватили чьи-то руки и донесли до прибрежного песка. Сначала спина, потом голова, потом обмякшие руки и ноги — плавно легли на доброе тепло песка. Кто-то подошел, обнял его и сказал:
— Ты доплыл, моряк. Вставай и радуйся! Здесь не умирают. Здесь живут!
— А люди… как они? — прохрипел он, не открывая глаз.
— Они живы. Все спаслись.
…Вздрогнув, как от мягкого толчка, Вадим встал. Огляделся и узнал свою комнату. За окном занимался робкий рассвет. Голова совершенно ясная. Молитва непрестанно пульсировала. Во всем теле свежесть. Только появилось что-то незнакомое…
Если бы это кровь бушевала, он бы, наверное, упал в обморок от такого кровяного давления. Если бы страсть — то сердце разорвалось бы от такой силы переживаний. Нет, это другое! Нечто похожее испытывал он в день своего первого Причастия. Да! Но тот огонь был тихим и сокровенным и физически неощутимым. Сейчас же он всем существом — сердцем, душой, телом — был переполнен внутренним огненным давлением…
С этим стал он жить постоянно. Как он мог объяснить это состояние последних месяцев? И кому расскажешь такое? Как описать тот внутренний огонь, который выплескивается из глубоко сострадающего сердца, переполняет тебя и рвется наружу? Но вырваться не может. Кому объяснишь, что снять это огненное давление могут только раны. Огонь может выйти наружу и освободить его — только вместе с брызнувшей из тела кровью. Отныне этого жаждало все его существо: тело и душа ныли от переполнения, от давления огня.