Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Карусель (Рассказы) - Илья Наумович Крупник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но я-то хорошо знаю: то, что считается обычно необыкновенным, сплошь и рядом совершеннейшая реальность. Да и что может быть непонятнее того, что происходит с любым в следующую минуту?

Недавно мне приснился сон: я иду по городу, это не Москва, а, кажется мне, город, где я родился, по улице с одноэтажными домами, рядом моя жена Галя, не Аня, и мы еще совсем-совсем молодые и обсуждаем вслух: как же мы будем жить, ведь у нас ничего нет? Но, правда, у нас есть пенсия, и пока мы будем жить на пенсию. Хоть на хлеб и на картошку.

После моей командировки, единственной, осенью 91-го года во Францию, у меня многое по утрам мешается в голове: где я? Ведь я действительно индивидуалист. Вчера я стоял голый во сне в сером и пустом метро. Надо уезжать — меня ждет мама. И отец… Какая мама? Где отец?.. И в этот момент бесшумно подошел длинный поезд.

Я еду наконец-то в вечернем метро. Народу совсем мало. Около девяти вечера, даже помню точно: двадцать часов тридцать шесть минут.

Мне жарко, я одет по-зимнему, хотя это август, на улице слякоть, моросит мелкий дождь.

Я расстегиваю молнию. Под курткой свитер, под брюками тренировки. Хорошо, что эту мягкую лыжную шапку и перчатки можно засунуть, и наконец засунул в карманы.

Рядом садится кто-то, я слышу возле локтя возню. Женщина держит на руках собачку, у которой лицо как человечье, как у маленькой обезьяны с очень большими, такими печальными глазами. Нос черненький, приплюснутый. Это боксер.

— А почему он грустный?

— Это девочка, ей укол сделали, знаете, ей всего два месяца.

— А сколько ж это будет по-человечьи?

Я смотрю на собачку, глаза ее помаргивают иногда.

— Ну, эта порода считается самой умной. Вот вы не поверите, у моей знакомой, знаете, собака, умирая, сказала: «Мама».

Я выхожу — моя остановка, киваю этой женщине на прощанье, она кивает мне.

Переход. Народу по-прежнему мало. Стоит у стенки человек с плакатом на палке. Он в военном зеленом бушлате, но ушанка гражданская. Он ничего не продает.

Как будто он кое-что знает, чего не знают другие, и улыбается про себя подслеповатыми глазами. На плакате вырезанная, наверно, из журнала икона, и печатными синими буквами вокруг: «Это Матерь Божия живая. Она нам поможет во всем».

В ушах гремит — я вскочил в поезд, вагон качает. Я ищу глазами людей одетых, как и я, по-зимнему. Но их нет.

В вагоне почему-то свет гаснет. Поезд с грохотом мчит в туннеле, я гляжу направо, потом налево: в соседних вагонах свет по-прежнему горит. Но такое, говорят, в последнее время часто бывает.

В переднем от меня вагоне среди одетых по-летнему вижу двух женщин в зимних шапках, в заднем — молодого человека в лыжной шапочке. Как мало.

Она сказала: «Я знаю, ты мне никогда не простишь, если я тебя задержу. Только помни…» Что «только помни»?!

Опять переход — лестница вверх, наконец эскалатор, затем длинный, узкий вестибюль, он — весь! — переполнен народом…

Люди в штормовках, они идут, в ушанках, в болотных сапогах, с торбами, женщины с рюкзаками. Сплошной поток туда, к выходу, перекрикиваются, машут руками, молодые хлопают по плечам знакомых.

Все стены густо облеплены белыми длинными бумажками. Возле них кучки людей. Или читают, или стоят лицом к потоку, ожидая своих.

Я ищу тоже, но лица незнакомые. У меня нет «своих». Я один. Меня несет поток, меня выталкивают наружу.

Прямо в лицо ветер, очень сырой. Мелкий дождь, морось. Из вестибюля — свет. Толпа вокруг, на улице, почти вплотную: штормовки, шапки, над ними зонтики. Выкрикивают, узнают и — в поток.

Все — туда, через дорогу. Это узкий проезд, слева от высотного дома. Темнота, чавкает под ногами грязь.

Все сжимаются еще плотнее: черное что-то перегораживает часть проезда. Автобус, что ли, опрокинутый?.. Не понять.

Кто-то стоит сбоку, голос молодой: «Скорее! Там оружие раздают!»

И наконец улица. Она широкая, асфальт под ногами. Сквозь дождь впереди прожектора, левей светятся окна домов, правее прижались машины гуськом, носами навстречу.

У передней капот вмятый, как от удара, и на паутине треснувшего лобового стекла плакат на липучках: «Фашисты не пройдут!»

А музыка все ближе. Пляшут кришнаиты, развеваются белые рукава, бьют барабанчики. За ними желтые громадные подъемные краны, установленные поперек. Наверху сидят мальчишки, они поют под гитары. Это над ними прожектора.

Я не останавливаюсь, двигаюсь в толпе. Она разбухает, растекается, она собирается кучками возле кранов, и в каждой, подставляя ухо, под зонтиками слушают транзистор.

— Кто это говорит?

Мне кивают как своему знакомому и отвечают сразу. Я иду дальше. Потом опять спрашиваю:

— Кто это говорит?

Совсем близко — «Полундра! Поберегись!» — едва не задев, несут длинную трубу несколько человек, двое среди них бородатые. Я пристраиваюсь сзади, попадаю в ногу, наконец обхватил трубу.

Мы идем. В проход между задними бортами, похоже, грузовиков.

— Ребята, марлевые повязки от газов! Ребята, там в отряд записывают!

Я оставляю трубу.

— Скажите, это вы записываете в отряд?

(Надо было надеть орден. Что я был когда-то военным. «Отечественная война» первой степени.)

— Офицер?

Свет от карманного фонаря бьет мне прямо по глазам.

— Нет, офицером я не был. Но, понимаете…

— Понимаю. Отец, — говорит он мне тихо, — уходите. У нас самому старшему тридцать три года. Если по приказу бежать придется, отец, мы ж не сможем вас бросить. Уходите, отец.

Мне однажды сказали, что из всех святых самый почитаемый в Париже, а может, я перепутал, во всей Франции, Сен-Антуан. У него на статуях темное лицо, или действительно он был темнокожий? И всегда он читает книгу.

Я сижу на скамье в полутьме, дальше — витражи синеют квадратиками между высоченными колоннами. Я смотрю на статую, она совсем рядом, у ближайшей колонны на возвышении. Маленькая. Ее обступают, и колышутся там огни свечей.

Разве я был бы счастлив? Не знаю. Разве это была любовь? Я не знаю. Только рано или поздно, под старость или когда еще не так много лет, то, что не сбылось, оно тебя зовет. Но ведь каждый человек делает те ошибки, которые он сам заслужил.

Я смотрю на статую Сен-Антуана, который, по легенде, только и читает книгу. Но вдруг он увидел на книге ребенка. Ребенок, которого он любил всю жизнь, сидит на книге.

Мой номер в очереди был 236-й. Чтобы не спутать, я записал его на бумажке. Многие просили написать чернилами им на ладонь.

Было душно. Толпа шу-жу, шу-жу, жужжала, это бабушки разговаривают негромко. Толпа старух и стариков. Больше, конечно, старух.

Я отхожу в сторону, поближе к окну. Вынул газету.

Мы все верили в детстве в золотую рыбку. Что раскроется наконец что, не важно. Наконец! — и все свершится, все, что ты хочешь в жизни.

Лучше мне выйти, так душно. «Это вы за мной? Я сейчас приду». Я складываю, сворачиваю вчетверо газету, пробираюсь опять к дверям.

На улице снег, я вдыхаю глубоко. Хорошо! Скоро Новый год. 92-й. Говорят, голубей стало меньше, говорят, что их старухи ловят. Вот оно какое повсюду вранье.

Навстречу мне, весь тротуар загораживая, идет «шеренга по четыре»: трясут коляски девочки-мамы. Лица у них измученные и озябшие, но болтают, смеются.

Я стою, чтоб пропустить. Я худой и быстрый, крепкий, почти не седой, щеки у меня недряблые, на голове лыжная шапочка.

Но они меня не замечают, они не замечают, что я их жду. Они поворачивают все враз, цепляются колеса друг за друга, коляски вздымаются на дыбы. Повернули наконец, и я вижу медленные спины девочек-мам.

Но я не могу плестись. Я, спотыкаясь, быстро огибаю их по мостовой, по снегу. В спину смех, нет, это не надо мной. Они меня вообще не видят.

Заворачиваю за угол и иду наконец размеренно, иду спокойней. Куда? Не знаю.

Вхожу в подъезд, я греюсь. Стою, отдыхаю под лампочкой у перил. Перила светло-зеленые, пластмассовые, все в мелких трещинах. Самое ведь нелепое в жизни не то, что ты стареешь, а то, что кажется тебе, что так вот и остаешься молодым.

Я вернулся. Я стою опять в затылок в своей очереди, всегда я был рядовой, и все пытаюсь читать газету. Но это трудно, мне все мешают читать.

Наверное, дело в том, что существуют люди — большинство, — кому одну только жизнь дано прожить, а есть — да, есть! — кто много жизней проживает…

Я читаю газету. Людей жалко.

— Пропустите, слышь? Ну, мать твою, бабульки, все загородили! Пропустите в кассу!

Я читаю свою газету.

— А мы что, мешаем тебе?! Да куда ж ты лезешь, пьяная харя?! Проходи!

— Когда вы все передохнете, а?

Я поднимаю глаза от газеты. Нет, это не Сергей. Бедные, бедные вы, бабушки.

Поворачиваюсь (за мной, кажется, интеллигентный человек). Действительно, аккуратный, сухонький, в старом берете.

— Помните, — спрашиваю я, — как сказал Достоевский? Подлец человек, как бы ни жить, только бы жить.

Он отводит от меня глаза.

— Терпенье надо, — бормочет он. Я ему явно неприятен почему-то. Терпение, — повторяет он.

И слышу смех. Над кем?..

Смотрю: у окна на столе лежит кошка кверху брюхом, закрывается лапой от света. Наверное, это кот спит, такой он сытый, довольный, ему все равно, что рядом шумят, он отдыхает.

Все с охотой смеются, и мой — тоже, в берете.

— Еще и выпил, конечно. Конечно! А потом закусил!

У меня нет левого глаза. После той операции, последней, в январе, он мертвый.

Но так бывает с культей руки или ноги: нервные окончания все равно реагируют, и потому ты чувствуешь свою руку или чувствуешь ногу.

У меня — интересно — это как-то по-другому, когда я закрываю правый глаз: я в и ж у.

Но если попробовать описать, то получится вот что: все время идет там цветной фон, вроде бы стальной, отливающий голубым, и на нем разные фигуры, они не повторяются и возникают быстро.

То квадратики синие или красные возникают, то треугольники, а то вроде бы силуэты. Правда, смутно. И вдруг (это всегда вдруг!) вспышки света.

Тогда обязательно кажется, что вот-вот сквозь фон начнет проступать реальное!

Ждешь. Однако пока не возникало.

Хотя иногда это похоже как бы на красное дерево. Что гораздо ближе. Потому что действительно есть красное дерево, я знаю, оно называется скумпия.

Оттого что мне все про все осточертело, чертов наш быт, наша чертова «пропасть», «развал», «кризис», проклятое мое однообразие, вот это вот интересно. И очень хочется еще раз начать новую, какую-то совсем новую жизнь. Может, еще один, последний раз. Если веры и надежды нет, осталась одна любовь.

Но как я теперь могу — я! я! — начать новую жизнь?! Да, может, и она меня давно не помнит. Она, может, и хотела только, чтобы как отец я пожалел ее!.. Или, может, наоборот? — пропустил я свое счастье.

Пропустил?.. Мелькает все мгновенно, но ничего никогда не поздно! Слышите, никогда не поздно! Вон и на стенке мелом написано вечное: «Ряба + Филатова = любовь. Р + Ф = дети».

Надо только быть твердым. Во всем! Надо не поддаваться, не поддаваться до конца!.. Тогда мы выдержим все.

А еще — о людях. Что нам дано знать?! Ну, например, во сне вдруг появляются как будто очень знакомые люди, с кем-то связанные или с чем-то связанные очень близко. И хотя ты почему-то знаешь, что их в реальности нет, — они знакомы.

А это просто люди из прежних снов. Вон оборачивается к тебе во сне огромный, нос картошкой, темноволосый (шел равнодушно мимо!), оборачивается: «Валя!» — и обнимает крепко и тебя целует в губы. «Валя, я ведь Леня!»

И ты его, родного, тоже целуешь крепко, покорно: да, действительно, это Леня. Это Леня! Мой Леня! Только кто это такой?

1991

Человек из-под стола

Время от времени ножки у стола до того расшатываются, что Вава в ярости требует, чтобы сделал сейчас же. Тогда он надевает очки, старый берет, расстилает под столом отжившую клеенку. В руках у него большие пассатижи.

Он лежит под столом на спине, как под автомобилем, и, сопя, подтягивает у четырех ножек гайки. Приподымается, напружиниваясь, согнув колени, — стол высокий, оттого не дотягиваются руки.

Скатерть на столе старомодная, тещина, почти до пола, он весь укрыт под столом. Еще секунды он лежит на спине не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.

Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему, наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит… Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.

Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.

Он и прежде ее братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.

О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, не допив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается «на вахте».



Поделиться книгой:

На главную
Назад