Мы, городские, были высокие, но сзади шли маленькие, деревенские, без шапок. Действительно, дети. В команде призывников никому еще не было восемнадцати в сорок третьем. Все ведь были когда-то детишками из последнего поколения войны.
Надо было, конечно, чтобы они не поняли, что мне нельзя доверять машину. Я посмотрел искоса на Аню рядом, она сидела без платка, с закрытыми глазами, втянув голову в плечи.
Я включил зажигание и тронул рычаг. Нет, сперва надо нажать на педаль сцепления. Сколько же лет я не водил машину?
Мы отъехали наконец. Но… как мне сказать, чтобы она вместо меня смотрела по левую руку? Я ехал покамест медленно.
Но все-таки главное: куда?
— Я даже на колени, верьте, становилась, — сказала вдруг, открывая глаза, Аня. — Просила, я просила… — Она ко мне не поворачивалась.
— Кого просили?
— Мужа. Чтобы маму не травил, чтобы…
— Ой, милая, — наклонилась к ней Фая сзади, трогая за плечо. — Она ж не в себе, она говорит, что ты ее бьешь в городе!
— Аня, пожалуйста, — перебил я, — пожалуйста, смотрите по левую руку. Я слева не так хорошо вижу.
— Остановитесь! — Она затормозила сама, резко, и, через меня перегнувшись, застучала костяшками пальцев по стеклу. — Дедушка!.. — закричала она. — Дедушка, остановитесь!
Я тоже всмотрелся, приспуская стекло: остановился большой дед с бородой, в шапке с ушами нарастопыр, опираясь на палку, в обтрепанном полупальто, явно перешитом из шинели.
— Дедушка, вы тут женщину не встречали, дедушка…
Дед, не двигаясь и не отвечая, исподлобья глядел на нее.
— Да чего ж ты не отвечаешь, а, дед? — спросил я с досадой.
— А пошли б вы к Евгенье Марковне, — сказал наконец дед устало. Надоен ли! — И отмахнул палкой, чтоб скорей проезжали мимо. — К Евгенье Марковне. Фьию! Я-то чую, где ночую. Пошли!
Аня отодвинулась от окна и убито поглядела на меня. Я слышал, какое прерывистое, жалкое у нее дыхание, ее лицо было совсем близко…
Винтовая лестница в квартиру моего молодого французского коллеги в провинции была без перил, узкая, а кругом белые-белые, гладкие стены… «Осторожно, закружится голова». Он хорошо говорил по-русски.
Лестница вздымалась, и мы бесконечно, все поворачиваясь, вонзались, поднимаясь вверх…
Дом был старый, похоже, шестнадцатого века, с улицы двухэтажный, на фасаде деревянные косые кресты. А тут ступени покрыты пластиком, и квартира современная, с компьютером, стоящим в кабинете на столе.
Я прошел вдоль книжных полок и заглянул в окно во двор. Как в яму…
Тут мы были не на втором — на четвертом этаже! Двор внизу был такой же, как и наши дворы, со строительным мусором, с почтовыми ящиками на всех дверях. Под нами из одного окна в другое была протянута веревка, на ней, обвиснув, сушились джинсы.
— Спокойно. Давайте спокойно, — сказал я, отодвигаясь наконец от нее. — Дорогие вы мои женщины, Аня, давайте спокойно… — И, стянув с головы свою нелепую вязаную шапочку, вытер изо всех сил шерстью лоб, изо всех сил замотал головой.
Потом натянул ее обеими руками на уши, эту рогатую вязанку с надписью Ski — лыжа, и тронул машину.
— Спокойно, прошу вас, пожалуйста! — помню, еще раз повторил я.
Теперь я двигался получше по проселку, хотя все так же взглядывал, сощурясь, влево. Становилось как-то все сумеречней, хотя вокруг белели снега. Темнело очень рано. Было, наверное, всего часа четыре или даже половина четвертого.
Я помню, как меня когда-то выбросило толчком из кузова: грузовик задом сползал к реке под пулями с горки, но я ведь только почувствовал, как тряхануло! И вот я уже стоял: я стоял на земле! Да. Это было чудо. Я не лежал, не упал, я стоял на земле!
Впереди виднелись дома поселка, кое-где огни в окошках. Четвертый дом, как показала пальцем баба Фая, это и была милиция.
Я остановил, не доезжая, машину, и, попросив бабу Фаю постеречь, мы пошли с Аней пустой улицей, платок цветастый она держала в кулаке и пыталась, не поспевая, приспособиться вприпрыжку к моему шагу.
— Так вы надеетесь, да?.. — Губы у нее сильно потрескавшиеся, а нос вздернутый забавно, и сережки как точки зеленоватые, вроде под цвет глаз.
Но я ответить не успел: у водоразборной колонки заплясали, увертываясь друг от друга, какие-то мальчишки взрослые с клюшками. Они рубили наотмашь непонятно кого длинными клюшками изо всех сил по лицу, по голове. И — враз разбежались. Двое остались лежать неподвижно на затоптанном снегу.
Было это, может, какие-то секунды, я понял, что стою, расставив руки, ее закрывая, она сзади прижимается ко мне.
Потом один начал медленно приподыматься. Он встал, качаясь, и поднял клюшку. Второй на коленях ощупывал лицо.
Да, верно: секунды. Когда глянул я, услышав голоса на крыльце, как сбегают, топоча, из милиции в незастегнутых шинелях, обернулся снова, было уже пусто. Лежала только клубком большая кошка, прибитая.
Толстый лейтенант, нагнув голову, тронул ее носком ботинка, наконец двумя пальцами в перчатке поднял за ногу. Это была кроличья шапка.
— Подонки, — сказал лейтенант, плюнув в снег. — Постойте… — Он поглядел на меня, на Аню. — У вас, кажется, машина? В больницу отвезете, у нас раненый. У нас «уазик» неисправный.
Он крикнул, сложив ладони рупором. Но человека уже вели, лицо у него было серое, рот открыт, он был в распахнутом светлом тулупе, с обмотанной кровавыми тряпками рукой. Сзади милиционер тащил по снегу за ремень зеленый ящик.
— Как отвезете, — распоряжался лейтенант, — так возвращайтесь, ваш вопрос мы разрешим.
Я хорошо помню, как меня опускали в узкую ванну. Потом добавляли, макая термометр, укрытый в деревяшке, тяжелую, такую зеленоватую воду. Она была теплая, доходила уже до подбородка. Это и был покой.
Я понял наконец, что умираю. А ведь во всем отделении госпиталя я был самый младший! Меня все называли «сынок». Я забился, расплескивая, я закричал.
Не надо. Нет! Считайте, что и предыдущее, до этого, фронт, я забыл. Такое чувство, что вовсе не со мной было. Или в моей другой жизни.
Но все ж таки… То, что навсегда:
Ночь. Вдруг очень близко автоматная очередь. Еще ближе отстреливаются, это винтовки, и тра-та-та-та-та из пулемета.
Дверь в палату нашу, лежачих, открыта, мы видим в коридорном окне, как уходит в небо осветительная ракета. Огненные трассы, грохочущий лай крупнокалиберного пулемета…
Кто-то бежит, теряя шлепанцы, по коридору в госпитальном белье, с гипсовой рукой-«аэропланом», он кричит, срываясь: «Победа! Победа! Победа!» Я смотрю, не могу встать.
Она опять сама села за руль, я рядом.
Человек в тулупе иногда постанывал сквозь зубы за спиной, он там умащивался возле Фаи, и крепко пахло оттуда овчиной, потом, снегом. Милиционер напоследок еще впихнул к нему на сиденье зеленый ящик на подшипниках.
Аня включила фары. В свете фар мельтешил быстро-быстро мелкий снег. Все молчали. Аня резко переключала скорость.
Сугробы по бокам уже мчались бешено навстречу, потом она свернула вправо в узкую, тоже расчищенную дорогу (о ней нам пояснял лейтенант).
Я видел ее профиль со злобно закушенной губой, курносый. Она пригнулась, стиснув яростно руль, и тут нас так встряхнуло, что я головой едва не стукнулся о крышу машины, а сзади охнул, застонал «тулуп».
— Да что ж ты делаешь! — крикнула Фая. — Человек больной!
— Человек… — пробормотала Аня, не поворачиваясь и не сбавляя скорость.
«Не надо, — хотел я сказать, — никто не виноват ведь». Но промолчал.
Потом была развилка, еще развилка.
«А он говорил близко», — подумал я о лейтенанте. Мы ехали теперь все медленней.
— Да-а, грехи наши, — вздохнула сзади баба Фая. — Ну, ну. Это ж тебя кто, а, Володя? Воло-дя!
— Нарекли Сергеем, — сквозь зубы отозвался «тулуп». — Попрошу не тыкать.
— Ну пусть Сергей, — согласилась Фая. — А чего ж это ты в штатском, а?
— Оттого, что не милиционер, — процедил Сергей.
— Все! Приехали, господа. Все!.. — с ненавистью сказала Аня, останавливаясь, потом дала задний ход, озираясь, придерживая одной рукой руль.
— Кто скажет, куда ехать? — наконец затормозив, спросила она неприятным голосом. Бревна впереди топырились как противотанковые ежи. Вот вас попросим, товарищ Сергей.
— Не знаю, — пробормотал Сергей. — Я не местный.
Аня потушила фары, чтоб не слепило, и, дернув дверцу, выглянула. Объездной колеи не видно было, хотя, может, и не ездили тут больше.
Я тоже распахнул дверцу. Мороз был слабый, но, правда, задувал ветер, и поле в сумерках дымилось снегом. Справа, далеко, оно подходило к темному перелеску. Что-то кучкой бежало туда по снегу.
— Собаки, — предположила Аня тихо, — одичавшие. Слышите лай?
Я кивнул.
— Анюта, — начала сзади баба Фая очень подобострастно. — Может, обратно к развилке, а?..
— Да, да! К раз-звилке, — сквозь зубы поддержал Сергей. — Поехали, поехали! К раз-звилке!
Голос у него был как будто знакомый, как и все эти тоскливые поля.
— Паспорт, — усаживаясь напротив, приказал опер. — Вы тут з-зачем?
Мы приехали с самого утра, поезд они называли «теплушкой»: три-четыре вагона всего. Мордовия, Потьма, Явас, 70-й год.
Но был уже вечер. Теплушка ходила два раза в сутки: утром туда, вечером обратно. Вдоль всех лагерей.
— Если бы вас попросила женщина помочь привезти мужу на свиданье поесть, вы отказались бы, капитан?
Мы ехали заново от развилки — сугробы тянулись почти по плечи совсем близко с обеих сторон.
«Этот дурак, конечно, не опер. Молодой еще», — подумал я.
— Кровь. Смотрите, кровь течет! — зашептал он мне прямо в затылок. — Смотрите, опять кровь течет! Рыба…
Он там качался из стороны в сторону, прижимая обмотанную ладонь к животу.
— Нет рыбы, милый, ми-лый, потерпи, — прошептала быстро баба Фая. Нет рыбы, милый!
«Чокнулся, что ли?» — подумал я.
— Только лунку высверлил во льду, — пробормотал он, икая, — оп-пустил леску, хотел на ящик сесть, по-нимаете?! Клюнула! Тащу длинную, ка-ак змея, только она с зуб-б-бами! Вырвалась и — напрочь! По-нимаете?! Откусила мне пальцы напрочь! Понимаете?! Пальцы мои напрочь!
— Милый ты мой, ми-лый, потерпи!!
Мы уже въезжали в открытые ворота, над ними железная арка с надписью полукругом наверху.
— Это дом отдыха, — повернулась Аня. — Надпись видели? Где у вас врач? — крикнула она, приспуская стекло.
Мы застопорили у корпуса с черной буквой «В» на кирпичной стенке. Дверь открывалась туда, закрывалась, выходили, входили люди, было слышно, как там под баян поют «Подмосковные вечера».
— Понятно. — К нам наклонилась женщина в белом халате и накинутом сверху пальто, глядя издали на обмотанную руку. — Это четвертый случай, пирамин, — уточнила женщина. — Пойдемте, больной, сейчас сделают перевязку. Но только до больницы. А вы подождите, пока отдохните, спойте с нами.
Мы прошли. Большая люстра сияла у них под потолком, и было очень светло. На баяне играла женщина с припухлым, сосредоточенным лицом. По обе стороны от нее сидели старушки в платочках, пели.
— Помесь это, пирамин, — стараясь перекричать, объяснял мне сутулый человек в очках. — Американской рыбы пирайи и нашей миноги! Спускают в реку, знаете кто?!
Старушки, раскачиваясь слегка, румяные, как молодые, печально пели. Над ними стояли сзади бледные, в линялых ковбойках, лысоватые мужчины и тоже пели. Баба Фая подхватила вдруг с надрывом и так громко, а все равно печально:
Неразборчивое что-то сказала рядом Аня и повернула назад к дверям. Я, помня о картошке в «бутонах», на худой случай шагнул за ней.
Снаружи стало будто морозней, стояла наша машина с непотушенными фарами, в их свете так же, как пыль, мельтешил снег.
— Уже не поют. — Я послушал. — Какой-то танец современный.
— Брейк, — буркнула Аня. — Смотрите, это кто?! — Вскрикнула: — Это крыса!
— Слишком большая. Может, кошка?
— Идемте отсюда, я боюсь. — Она потянула меня.
Мы шли по расчищенной от сугробов аллее, но непонятно куда. Только светилось что-то длинное, не очень высокое в конце, поперек.
Вблизи это оказались просто теплицы. Снег возле них подтаял, и из жидкой черной грязи проступала пучками прошлогодняя, совершенно живая, очень зеленая трава.
— Тут вот тихо, ох, — прижав ладони к щекам, сказала Аня. — Ну, слава Богу. Ну, постоим хоть немного! Пожалуйста, поцелуйте меня. Пожалуйста…
Кажется, это по эффекту Мельникова, кажется, так: для того, чтобы избавиться от аллергии, нужно собирать в баночку пыль. Собирают ее, вытирая все вещи в комнате, а когда наберется полная, врач из пыли делает укол. Но я до сих пор не пробовал такого, хотя верю, что может помочь.
Я помню, как меня начали исключать на собрании и одна дура, явно меня жалея, выступила и все твердила: «У него есть черты некоторой индивидуальности (она, понятно, хотела сказать индивидуализма), и это единственный его недостаток. Единственный».