Режиссер с помоста кричал в громкоговоритель:
— Принц, подвиньтесь вправо, вы загораживаете королеву-мать! Да, еще… вот так хорошо. А вы, лапонька, наклоните немного головку… Только не надо таких гримас. Я сказал — легкая улыбка, нежная, но пристойная. Вы ведь вдова, не забывайте… Эй! Стойте-ка! Высокий лакей справа, сдвиньте каблуки… А теперь внимание! Приступаем к съемкам.
— Снимаем… снимаем…
На самом деле никто еще не снимал, это было что-то вроде генеральной репетиции. Юный принц вошел в роль. Королевы улыбались как надо: печально и благосклонно. Фернандо декламировал, время от времени умолкая, будто выслушивая ответ собеседника:
Пауза, и Николе, раздраженно, сквозь зубы:
— Меня уже воротит от этой скотины Трюма и его шайки. Добром это не кончится…
Он выразительно погрозил кулаком, а Фернандо продолжил:
—
Фернандо произносил один из своих любимых монологов, который публике всегда нравился… Однако по привычке сопровождал свои слова отнюдь не дворянской мимикой. И не успел Николе, в очередной паузе, еще раз излить свою желчь на ничтожного Трюма, как из громкоговорителя раздался вопль режиссера:
— Что это за постная рожа на переднем плане! Ни черта себе дворянин! Какой-то клоун на похоронах своей женушки… Побольше благородства!
Но Фернандо и Николе пропустили мимо ушей замечание режиссера; каждый был уверен, что оно предназначается другому. Фернандо продолжал монолог влюбленного вельможи, томно помахивая руками. Режиссер отчаянно взревел:
— Опять он за свое! Господи! Он все испортит! Придурок, идиот… Да возьмите же вы себя в руки! Вы же вельможа! Руку на шпагу! Приосаньтесь!
Фернандо понял наконец, что его небрежная манера приводит режиссера в ярость. И хотя в душе был не согласен с его замечаниями, постарался следовать им и вести себя естественно. Инцидент был исчерпан, но реальность просто так не изменишь. Несмотря на роскошь и благоденствие королевского двора, кругом бушевали пагубные страсти.
В полдень все статисты, переодевшись в свою одежду, собрались во дворе киностудии. Социальное неравенство тут же пропало. Дворяне братались с простолюдинами и лакеями. Николе говорил Фернандо, что с удовольствием поел бы солянки с сосисками. В нескольких шагах от него Трюм рассказывал о ресторане, где можно отлично пообедать за четыре или четыре с половиной франка. Режиссер открыл маленькую дверцу в воротах, выпустил всех по одному и каждому выдал талончик, по которому в половине второго впускали обратно.
Трюм пошел прямиком в хваленый ресторанчик. Следом за ним увязались еще несколько человек, в том числе высокородный коммунист, у которого из-под плохо застегнутой куртки торчал зеленый камзол.
— С виду ресторан так себе, но вы увидите, как там вкусно готовят! — говорил Трюм.
Заведение и впрямь было не ахти. Воняло прогорклым жиром и общественным туалетом. За мраморным столиком Трюм узнал человека с козлиной бородкой, которого режиссер несколько часов назад прогнал со съемочной площадки. Трюм сел напротив и указал спутникам на два соседних столика. Человек с бородкой был явно не в духе. Он спросил:
— Так что за чушь они в конце концов снимают?
— Вроде бы исторический фильм: две королевы — молодая и старая, герой-любовник и народ — для массовки. Еще есть дворяне, но какие! Увидишь — обхохочешься.
Человек с бородкой злорадно хихикнул. Трюм заказал бифштекс, литр вина и продолжил:
— Вечно одно и то же. Вместо того чтобы пригласить опытных профессионалов, они набирают кого попало. Вот мы и увидели утром, что из этого получается. Меня просто взбесил тот болван с белой перевязью — стоит перед камерой и не знает, куда руки-ноги девать. Так и хотелось сказать режиссеру: «Дайте его костюм мне — я покажу, как надо играть».
Человек с бородкой внимательно посмотрел на Трюма и покачал головой:
— Ты, конечно, профессионал, ничего не скажешь. Но дворянин из тебя никакой.
— Верно, — поддакнул коммунист за соседним столиком. — Принцесса от одного вида твоей рожи сбежала бы из тронного зала.
Уязвленный Трюм изо всех сил попытался скрыть обиду и с натянутой улыбкой сказал:
— Ну да, я не красавец. Но дело-то не в этом, а в ремесле. Мне в сто раз больше нравится играть простолюдина, чем дворянина, — по крайней мере, не выглядишь как на маскараде.
Аристократу подали фрикасе из кролика в белом вине, он повязал себе салфетку, чтобы не запачкать соусом зеленый камзол. И прежде чем взяться за еду, презрительно бросил:
— Честно говоря, на простолюдина ты тоже не тянешь.
— Это почему же? — взвился Трюм. — Может, у меня нет такого толстого пуза, как у тебя, зато я колоритный.
Человек с бородкой щелкнул пальцами и со знанием дела подтвердил:
— Он прав. Этого у него не отнять. А что нужно для роли простолюдина? Колорит!
— Вот-вот, колорит, — повторил Трюм. — Потому-то я и говорю, что никто из сегодняшних статистов не может сыграть так, как я. Даже вон тот аристократ, который сидит и жует свою крольчатину, человека из народа нипочем бы не сыграл!
Дворянин-коммунист гневно отодвинул тарелку и возмущенно грохнул кулаком по столу: его, коммуниста, исключили из народа!
— Если здесь кто-то имеет право называть себя человеком из народа, то только я. Можешь заткнуться со своим колоритом!
— Ты ничего не понимаешь, — ответил Трюм. — Талдычишь, сам не знаешь что. Какой ты народ?
Они начали кричать, потом ругаться, и только благодаря решительному вмешательству хозяина не случилась драка. В итоге дворянин покинул заведение, обозвав Трюма бездарью и пообещав намылить ему шею в студии.
На пылающем закатном небе сквозь пожелтевшую листву проглядывали голубые купола холмов; внизу, в разрисованной ручейком долине, жила своей жизнью деревня с соломенными и красными черепичными крышами домов; а еще дальше, в золотистом свете раннего утра, вонзился в облака шпиль средневекового монастыря. Трюм со скоростью ветра бежал по лабиринту декораций, спасаясь от гнева коммуниста благородных кровей, который подловил его в пустынном уголке студии. Он успел улизнуть и теперь метался среди картонных домов и прочей исторической бутафории, пытаясь пробиться к товарищам. Коммунист бежал за ним по пятам; он взмок, запыхался, кряхтел, но уступать не собирался; иногда на секунду он замирал на месте, чтобы перевести дух. Трюм тоже останавливался и слышал, как дворянин у него за спиной угрожающе пыхтит:
— Подожди у меня, я тебе покажу, кто из нас человек из народа, подожди…
Хотя Трюм часто бывал на студии, ориентировался он плохо — декорации постоянно менялись.
«Должен же я встретить кого-то из статистов, ведь они сейчас не снимаются, — думал он. — Где народ…»
Аристократ сопел почти рядом:
— Я тебе задам такую трепку! Только попадись!
Трюм в третий раз пробегал по одному и тому же кругу, как вдруг заметил по левую руку проход, в конце которого мельтешили статисты. С разбега Трюм не успел нырнуть в спасительную дыру и помчался дальше с криком:
— Народ, ко мне, на помощь!
— Я сейчас тебе покажу народ! — усмехнулся коммунист.
Трюм чувствовал, что слабеет. И когда противник остановился передохнуть, сделал отчаянный рывок и подумал: «После поворота спрячусь между холстами».
Распаленный коммунист понял, что отстает, и припустился бежать еще быстрее. Трюм слышал его проклятия, у него звенело в ушах, но страх прибавлял энергии. На перекрестке беглец скользнул за рамы с размалеванными полотнами и на цыпочках стал продвигаться между бутафорскими завалами. В конце концов, выбившись из сил, он приткнулся между холстом и комодом в стиле Людовика XV. Где-то совсем близко разговаривали, но прислушаться он уже не мог.
Коммунист-дворянин выбежал на перекресток и увидел Фернандо в компании слоняющегося без дела Николе.
— Трюма не видали? Ну того, что утром бузил?
— Я никого не видел, — ответил Николе.
— Черт, я его упустил! — рассвирепел коммунист. — Теперь он удрал далеко. А ведь я его почти поймал… Вот образина! Еще чуть-чуть — и я бы его хорошенько отделал…
Николе, сытно пообедав, забыл утренние обиды и был настроен миролюбиво.
— Да ладно, оставьте его в покое, что уж он такого сделал!
— Проучить его надо! Тоже мне — колоритный нашелся! «Народ — это я!» — слыхали наглеца?
Фернандо взял коммуниста под руку и шутливо сказал:
— Вы ведете себя не по-дворянски, друг мой. Негоже благородному господину размахивать кулаками. Даже если вы на кого-то злы, надо сохранять хладнокровие. Дворянин всегда остается учтивым, этим он и отличается от черни.
Коммунист недоверчиво слушал, а Николе, рот до ушей, забавлялся происходящим.
— Ах! Было ведь время! — разошелся Фернандо. — Мы подчинялись лишь королю да и то… Идешь, к примеру, по улице и вдруг получаешь пинка под зад — так никакого суда, никакой полиции! Смотришь обидчику в лицо и говоришь: «Черт возьми, сударь, вы меня оскорбили» или «Такое оскорбление смоет лишь кровь», в общем, что-то, что доказывает ваше хладнокровие и присутствие духа. А потом обнажаешь шпагу и…
Фернандо обнажил свою шпагу и давай размахивать ею со всей силы, будто схватился с целой оравой противников: скачки, атаки, выпады, удары, обманные маневры. Дворянин-коммунист, не отличавшийся театральным темпераментом, сказал Николе:
— И что он даром-то распрыгался!
Фернандо, войдя в раж, повернулся кругом и оказался перед холстом с изображением французского классического сада. На первом плане — статуя Помоны с корзиной фруктов в обнимку. Невзирая на пол богини, Фернандо встал в защитную позу и на секунду замер, словно изучая противника. А потом, после нескольких ложных финтов, сделал выпад и нанес сокрушительный удар. Лезвие до половины вошло в живот Помоны. За холстом кто-то протяжно застонал и пробормотал:
— За народ…
Шпаги «Пари-Синема» делали из плохой стали и с тупыми лезвиями. Вечером после съемок Фернандо угостил Трюма и двух свидетелей драмы аперитивом. Дворянин-коммунист все простил. Устроившись на террасе кафе, он обратился к Трюму, у которого забинтованная рука была подвязана косынкой:
— Теперь тебе обеспечен неплохой доход. Пару месяцев будешь получать по двадцать пять франков от страховой компании. А все-таки, по справедливости, хоть по сто су с каждой выплаты должно бы причитаться мне. Я бы все вложил в партийную кассу, слово дворянина. На благо народа…
— Народ! — прошептал Трюм. — Ох уж этот мне народ…
Фонарь
Диоген высунулся из бочки, увидел, что на Афины опустился густой туман, и проворчал:
— Наступают холода, пора перебираться на юг.
На пустыре перед городскими стенами, где он расположился на жительство, зашевелились и другие бочки. В них ночевали крестьяне, которые приехали в Афины по делам из Беотии и Диакрии и задержались на несколько дней.
Диоген отправился в город, прикидывая по дороге, как бы ему попасть в теплые края.
«Зайду к Линолеону, — подумал он. — Кстати, и есть очень хочется».
Дом Линолеона, одного из крупнейших в пирейском порту судовладельцев, находился на маленькой улочке в десяти минутах ходу. Перед дверью подметал землю раб.
— Скажи хозяину, что я пришел поговорить с ним, да приготовь мне огуречный салат, — приказал ему Диоген.
Раб оглядел оборванца с нечесаной бородой.
— Огуречный салат? А больше ничего не хочешь? А ну, пошел вон!
Он замахнулся на философа метлой, но тот отошел на шаг и закричал:
— Линолеон! Линолеон!
Линолеон вышел на порог.
— А, это ты, Диоген!
— Да, я! Челядь твоя что-то больно много о себе мнит! Вот этот раб, да будет тебе известно, грозил мне метлой.
Из вежливости Линолеон дал рабу пинка и пригласил Диогена в дом. Он считал киника опасным, наглым шантажистом, от которого пострадало уже невесть сколько народу. Совсем недавно по его милости был изгнан из города солидный финансист — Диоген трубил на всех перекрестках, что он слишком богат, его вызывающая роскошь позорит афинян, а его спесь оскорбляет исконные принципы равенства всех граждан. Вот почему Линолеон старался быть с философом крайне обходительным.
— Один мой корабль, груженный статуями, — сказал он, — послезавтра как раз отплывает в Эпидавр.
— Послезавтра?
— Решайся поскорее — сегодня, сию минуту! Я как раз иду в порт и распоряжусь в конторе, чтобы тебе оставили место.
Принесли огуречный салат, Диоген принялся пожирать его, пачкая косматую бороду, — важный атрибут его философии. Он сидел и ел, не спуская глаз с зажженного фонаря в углу комнаты, а Линолеон все торопил его поскорее принять решение.
— Ладно, — сказал наконец Диоген, — я поплыву послезавтра с твоими статуями. А пока одолжи мне вон тот фонарь, что висит в углу.
— Фонарь? На что он тебе?
— Ну дай!
— Да пожалуйста, бери!
Диоген затрепетал от непонятной Линолеону радости, схватил фонарь и ушел. На улице почти никого не было, он шел быстро, прижимая фонарь к ноге и следя, чтобы не погасло пламя, и скоро очутился на краю шумной людной площади. Народ кишмя кишел возле портиков и ярмарочных балаганов; торговцы громко расхваливали свой товар, ораторы взывали к рассудительности граждан, а те что-то кричали ораторам. Диоген радостно огляделся, убедился, что фонарь не погас, и, держа его прямо перед собой, зашагал через площадь. Но толпа была слишком густой. Никто не обращал внимания на его фонарь. Уже на выходе ему повстречался отряд городских стражников под предводительством офицера. Этих афинских стражей порядка набирали в Малой Скифии, и они говорили на диковинной смеси греческого языка и своего придунайского наречия. При виде Диогена с фонарем в вытянутой руке стражники перекинулись шуточками на своей тарабарщине и громко расхохотались, а офицер пожал плечами. Диоген же побагровел от ярости. Он дошел до перекрестка и, выкрикнув «Наемники — продажные шкуры! Долой солдатню!», юркнул за угол.
По лабиринту улиц и улочек он шел наугад, пока не увидел выходившего из какого-то дома архонта[2] в миртовом венке. Архонт узнал Диогена. Киник замедлил шаг, поднял фонарь еще выше и, притворяясь погруженным в думы, как бы ненароком задел сановника.
— Эй, Диоген! — окликнул его архонт. — Ты что, людей не замечаешь? И зачем, скажи на милость, тебе этот фонарь?
Диоген словно бы очнулся и проговорил:
— Я ищу человека.
— Да? Кого именно?