Я достиг вершины Олимпа незадолго до захода солнца, как раз когда поставил свой последний кислородный баллон. Мне оставалось жить часов восемь или того меньше. Энергия в калорифере тоже была почти на нуле. Но меня это уже почти не беспокоило. Я даже не заметил, как закончился подъём. Олимп — вулкан, у него нет вершины как таковой, есть огромный кратер три-четыре километра глубиной. Я смотрел в эту бездну прямо перед собой, а потом посмотрел в небо.
Солнце ещё не зашло, но небо уже было усыпано холодными звёздами. Где-то у горизонта горела яркая голубая искра планеты Земля со всеми её реками, озёрами, загаженными океанами и продажными политиками. Двадцать два километра слишком мало, чтобы коснуться этих холодных искр в небе, но всё-таки я протянул руку и сгрёб целую горсть. Маленькая искра в небе, в которой нашлось место маленькому счастью двух людей, которые не смогли это счастье уберечь. И нет в этом ничьей вины. Только неумолимое время, о котором нам иногда удаётся забыть.
Мне, в общем-то, не нужно было больше ничего делать, спуск вниз с остатками кислорода был ещё большим безумием, чем мой отчаянный подъём. Наверное, в этом есть что-то красивое — остаться в этом месте, навсегда, сесть хотя бы вот у этого валуна и свесить ноги в пропасть. А можно просто сделать туда шаг, избавив себя от лишних ожиданий. Я не остановился и не бросился в пропасть, потому что метрах в трёхстах к северу от кромки кратера болтался истрёпанный, но такой узнаваемый флаг. Тот самый, с которым мы фотографировались целую жизнь назад на вершине Фудзи. Тот самый, который Инга обещала поставить на крыше мира.
Было очень трудно идти по узкой каменистой кромке, несколько раз я чуть не сорвался, но смог удержаться на краю, пропасти внизу достались лишь камни. Я касался тонкой, измочаленной временем и ветром ткани, и нити расползались в моих руках. Казалось чудом, что флаг до сих пор здесь.
Я посмотрел вниз и метрах в пятистах ниже по склону увидел до боли знакомую фигуру в светло-синем комбинезоне. Я не удивился, я столько раз видел Ингу в галлюцинациях, что здесь это казалось логичным. У меня оставалось кислорода на шесть часов.
Я нашёл тело Инги, когда стемнело. Фонарик выхватил её фигуру в темноте, когда я уже почти убедил себя, что сверху мне всего лишь показалось. Она сидела, привалившись к камню, обхватив ноги руками. Даже сейчас я видел, как холодно ей было в её последние часы. Я опустился перед ней на колени и осторожно снял шлём с её головы. Она не превратилась в мумию, чего я так боялся, — на такой высоте слишком холодно, чтобы за десять лет вода успела полностью покинуть замёрзшую плоть. Герметичный скафандр и холод Олимпа сохранили её почти такой же, какой я запомнил.
Молочно-бледная кожа, когда-то алые, а теперь синие губы и упрямый взгляд голубых глаз, устремлённый куда-то сквозь меня. Я не знал, что сказать, и есть ли смысл говорить хоть что-нибудь. Слова выцвели, устарели, утратили свой смысл, ведь Инга мертва уже десять лет и что бы я ни сказал, будет лишь разговором с самим собой. Я только снял перчатку, автоматика скафандра замигала огнями предупреждений, но это было уже не важно. Боли не было, всё-таки я уже успел порядком отморозить пальцы, пока поднимался, только рука стала распухать — слишком низкое здесь давление. Я коснулся её щеки, но почувствовал лишь холод.
Наверное, со стороны это могло бы выглядеть красиво — мужчина пришёл за своей возлюбленной, чтобы остаться с ней навсегда. Но я больше не хотел умирать, я увидел три почти не истраченных баллона в открытом рюкзаке Инги. Она умерла не от удушья — её убил холод. Три баллона. Если начать спуск немедленно, я могу успеть спуститься хотя бы до двенадцати километров, когда вода уже не кипит на морозе и можно хоть как-то дышать. Я отдёрнул руку, и кожа с ладони осталась отпечатком на лице моей мёртвой жены. Думаю, она до сих пор там же, где я её и оставил, сидит, обняв себя за коленки, пытаясь спастись от холода. Вот только мёртвым не холодно Единственным, что я забрал, кроме баллонов, была её камера.
У меня почти получилось, хоть промёрзший за годы наверху кислород обжигал горло и лёгкие, несмотря на отказавший калорифер. Я вышел из чёрной зоны сухого льда и даже прошёл мимо «Оранжевой куртки» всё так же безмолвно провожавшего меня пустыми глазницами. Я уже видел огни станций внизу на горизонте, мир больше не состоял из одного Олимпа. Но гора просто не хотела меня отпускать, начался шторм. Не ледяные касания в разрежённом воздухе вершины, а беспощадная снежная буря, достойная Эвереста. Я скорчился в небольшом гроте, с беспомощным отчаяньем понимая, что дальше спускаться не смогу. Правая рука не слушалась совсем, пальцы на левой ещё кое-как сгибались. Я нащупал рацию и набрал позывные Антона, он ответил почти сразу и сигнал был удивительно чистым:
— Макс?! Где ты, чёрт возьми? У тебя должен был кончиться кислород ещё сутки назад! Где ты? Приём.
Я попытался что-то ответить, но горло не слушалось, я только мучительно кашлял. К счастью, в рации был и текстовый интерфейс. Указательный и безымянный превратились в бесполезные ледышки, но всё-таки я смог набрать большим пальцем сообщение: «У оранжевой куртки». Тут же я услышал ответ:
— Максим! Я здесь, в палатке, совсем недалеко, я зажигаю сигнальные огни. Если ты меня видишь, дай знак или просто иди на свет!
И почти сразу я увидел, как сквозь белую снежную крупу стал пробиваться свет. Удивительно, неужели все эти дни Антон ждал меня, ждал вопреки здравому смыслу? Я хотел подняться но не смог, сил не осталось, я потянулся к аптечке, но к заветной кнопке стимулятора, но прибор не работал, ампулы замёрзли. Видимо я был совсем плох, касания ветра больше не обжигали, наоборот снег казался мягким, убаюкивающим. Несколько минут я колотил аптечку о камень пока не треснул пластиковый корпус, потом осторожно выкладывал ампулы, на снег, вглядываясь полуслепыми от ультрафиолетовых ожогов глазами в маркировку. И из белой завесы я последний раз услышал голос Инги.
— Зачем ты борешься, ведь дальше ждёт только боль, ты покорил свою вершину, ты нашёл меня, разве теперь тебе есть ради чего дальше жить?
Я не ответил, просто сунул, ампулу с наркотиком в рот и раскусил упругий пластик, чувствуя обжигающий холод и острую горечь препарата.
— Всегда есть ради чего дальше жить и это всегда приносит боль. Шепчу я в пустоту, а потом поднимаюсь и, пошатываясь, иду к свету, а когда сил идти не остаётся — ползу, загребая снег непослушными обмороженными руками. Когда до палатки оставалось метров тридцать, я потерял сознание.
Левую кисть пришлось ампутировать. Странно, мне казалось, что правой досталось намного больше. Говорить я тоже не мог — голосовые связки пострадали от переохлаждённого кислорода в баллонах Инги. Врачи обещали со временем восстановить и руку, и голос, но пока оставалось печатать фразы на клавиатуре теми нескольким пальцами на правой руке, что уцелели.
Пожалуй, одним из самых неприятных открытий, не считая утраты левой руки, для меня стала камера Инги, точнее, её последняя видеозапись. Перед смертью Инга просила прощения у Антона и сожалела, что не может вернуться к нему. Про меня она не сказала ни слова. Запись я отдал Антону и даже догадывался, что он сейчас сидит в баре, глушит солёный марсианский джин и смотрит это видео по кругу.
Ещё на карте памяти камеры было несколько фотографий Инги на вершине, удивительно чётких изображений, особенно учитывая, что к тому моменту Инга, скорее всего, знала, что ей не под силу будет спуститься. Я отдал фотографии журналистам и даже устроил небольшую пресс-конференцию. Проходила она неторопливо, поскольку ответы мне приходилось набирать на клавиатуре. Одна из журналисток задала вопрос:
— Остались ли в вашей жизни непокоренные вершины?
И когда я ответил «да», с удивлением спросила, какие.
Я мог бы очень много ей сказать про то, что мало достичь вершины, нужно ещё вернуться назад, иначе восхождение теряет смысл. И про то, что в каждом из нас есть своя вершина и путь к ней. Но я не мог говорить, а каждое прикосновение обмороженных пальцев к клавиатуре приносило боль. Я набрал всего одну фразу: «Просто жить дальше».