Да. Так вот, жужжит собрание, бросили друг дружке анекдоты травить да в морской бой играть. Бабы так вообще в стойке напряглись, забыли свои заботы и аж-но рты поразевали. Щас кинутся в бой. Вроде, как действительно коррида начнётся сейчас. Как в том фильме про торреодора. Бык — это, понятно, я. Значит рогами вперёд на тореро. Хвост трубой. Тореро — это профорг. Его ход. А он всё ни мычит, ни телится. Язык проглотил. Не сообразит, что делать.
Тут, как в кино, когда всем ясно, што бык в сей момент взденет на рога быкобоя, подоспела помощь. В лице начцеха. Быстро очухалась, — и, как из засады на выручку враз выскочила. Без всяких демократических формальностей. Руки не вздымает, слова не просила, а с места ударила прямой наводкой. Только я тогда сначала и голоса-то её не признал. Визжала, как соседка на кухне, когда кипяток плеснула себе на брюхо: «Антисоветчик! Клеветник! Не место тебе в наших рядах! В то время, как весь советский народ, напрягая последние силы в последнем рывке к коммунизму, опрокинет проклятый капитализм, ты, Сиротин, сеешь неверие и панику в нашем монолитном боевом коллективе, ставишь под сомнение компетентность людей, принявших исторические решения…» — понесла в том же духе. И спутники вспомнила, и праздничную улыбку Гагарина, и борца за мировую революцию Федю Кастро и его лучшего друга Че Гевару. Едва остановилась.
А я стою спокойно и говорю: «Всё это хорошо, Нина Андреевна, только я не про спутники спрашивал, а про выполнение и перевыполнение плана по производству никому не нужных приборов. И спрашивал не у вас, а у профорга товарища Хилько. Вот пусть и ответит конкретно. Тогда и разберёмся, хто из нас против советской власти и где её дели эту советскую власть».
Анатолий Викторович смеётся глазами. Весь хмель пропал. — «Скажи спасибо, что сейчас не 37-й год. А то ответили бы тебе по существу, кто и какая есть власть». — «А што? И ответили. Уклончиво. Работу стали давать такую, што ни фига не заработаешь. Хотят, штоб сам ушёл либо заткнулся. Вот и все дела. А я што? — Один. Мне хватит и того, што заработаю». — «Ну а массы-то? Поддержал кто тебя?» — «Не. В курилке втихаря, штоб никто не видел — да, а на людях — нет. Отсмеялись, отмолчались. Всем чего-нибудь надо. Кому — квартиру, кому — лишнюю десятку заработать, кому — путёвку в санаторий либо ещё што. Мало ли. Как крепостные. Делай с ими, што хошь. Сцы в глаза, — скажут божья роса. Это я уж усвоил». — «Кончай, Афанасий, выкобениваться. Один в поле не воин. Ничего не добьёшься. Сам говоришь, поддержать тебя никто в открытую не поддержит. «Там» всё это знают. Не сомневайся. Сомнут тебя и никто не узнает, где могилка твоя. И по какому случаю ты загнулся. Живи как-нибудь. Мычи в подушку. Не пришло ещё время, — говорит Анатолий Викторович, — Мой тебе совет». — «Когда же время придёт?» — «Нескоро ещё. Вот дадут плоды все наши загибоны, тогда может и придёт время. Мы с тобой до того времени не доживём. А потому, — давай-ка лучше потравимся…» Чокнулись…
Пытается перекричать Африка Симона «тихий» романтик революции, собственноручно расстрелявший в осаждённом Ленинграде припоздавшего к утренней атаке ротного командира. Земля была мёрзлой в городском сквере. Слишком долго ротный копал могилу для шестилетней дочки…
«Он ничего не видел и не слышал, не обращал внимания на маячившее перед глазами дуло моего пистолета. Он был вне себя… — в минуты просветления рассказывал бывший комиссар. — Я его расстрелял в назидание другим… Так надо было…»
«Так надо было, так надо было, так надо было…» — стучит сердце Афанасия.
«Что-то не нравишься ты мне сегодня, Афанасий. Вроде бы в отпуск съездил в Крым, загорел, попил вина из бочки, а нет в тебе бодрости. Уж не женщина ли тут виновата?» — Спрашивает Анатолий Викторович. — «Не-е… Отдыхал я чудесно. Даже очень. Дали «горящую» путёвку в пансионат «Крымзеленстроя». Тридцатипроцентную. За десять рэ». — «Видишь, а ты поносишь свой профсоюз», — смеётся Анатолий Викторович. — «Так начало же мая! Завтра ехать — вот и сунули! Не было желающих. Теперь вспоминать этот факт будут лет десять. Благодетели. Заботу проявили». — «Однако, сам говоришь, что отдохнул чудесно». — «Конечно, такого отдыха у меня никогда не было и не будет. Знали б эти дурики, куда меня послали, — ни в жисть бы того не сделали! Сами бы друг другу глотки порвали за эту фиолетовую бумажку». — «Ничего не понимаю. Ты бы, Афанасий, по порядку». — «Так я и говорю по порядку. Так вот, снарядили меня этой синькой», — «Какой синькой?» — «Ну, чертежи вы когда-нибудь видели? Отпечатаны с кальки на фиолетовой бумаге. Синька называется». — «Ага, понятно. Ты уж меня прости непонятливого. Я же гуманитарий. Чертежей никогда в глаза не видел». — «Во — во, гуманитарий. Нагляделся, как ваши «гуманитарии» отдыхают.
Снарядили, значит, меня этой синькой. Напечатано на машинке и — хлоп — копии сняты. Я даже сначала подумал, что это «липка» какая. Однако, полагаю, где ни где — койка будет, море есть, выпить-закусить найду. Всё же отдых. На море никогда не был, а видел, как люди пляжатся только в кино. Прибыл на место. Едва нашел. Оказывается это территория обкомовской спецдачи. Всё, что там есть, обихаживает этот самый «Крымзеленстрой». А штоб иметь лишнюю копейку, они пустили в служебные помещения на пансион весной и осенью, когда те, для кого эта дача предназначена, там не отдыхают». — «Позволь, позволь, так что же ваши профсоюзные руководители не знали об этом?» — «В том — то и дело! Этот самый «зеленстрой» имел какие-то дела с соседним заводом. Потому и давал ему места. А ребята с соседнего завода с нашими сделали взаимообмен. Поскольку бумажка-синька на вид уж очень несерьёзная, то и попала она мне.
Так вот, выделили мне койку в служебном корпусе, где обычно живёт обслуга. Шатаюсь я по территории — балдею. Райский уголок. Дух — пьяный без вина. Всё в цвету. Соловьи да птички певчие разные надрываются. Вроде, как первый раз в жизни природу слушаю. Благодать. Хожу себе, питаюсь в городской столовой, запиваю «столовым белым» из бочки. Двугривенный кружка. Море шумит камешками. Загораю. Купаться, правда, ещё холодно. Дни бегут.
Осталось уж добыть дней десять. Подходит ко мне тамошняя комендантша. Молодая баба. Живёт там же с дочкой и мамашей. «Послушай, Афанасий, — говорит, — задало мне начальство задачу. Без твоей помощи не разрешу». — «А што за задача?» — спрашиваю. — «Да вот завтра должны прислать взвод военных строителей перекладывать канализацию в пристройке при главном особняке. Где малая кухня. А поселить их велено в корпусах, где вы проживаете. Отдыхающих же разрешили рассовать по жилым корпусам дачи. А там после ремонта не убрано. Не поможешь ли ты мне хоть как прибрать, чтоб вас там расселить?» — «Отчего же не помочь, — говорю, — помогу».
Помог я ей. «Ну, а где ж мне селиться?» — спрашиваю напоследок.
Тут ведёт она меня в самый красивый двухэтажный дом с верандами по углам да балконом по середине. Белый весь, к горке приник. Дорожки к нему гравием усыпаны, кругом кипарисы, олеандры да розы. Как жемчужина в ораве.
«Вот здесь будешь ночевать». - говорит Юлия — это так комендантшу зовут, — и из связки ключей сымает эдакий с замысловатой бородкой. Открывает им входную боковую дверь и протягивает мне. — «Держи, — говорит, — Вижу ты парень спокойный, можно тебя за твои труды и отзывчивость сюда временно допустить. Пошли. Я тебе покажу, где тут что».
Заходим. На первом этаже — зала большая. — «Это, — говорит, — банкетная зала». При ней же небольшая комната, метров на двадцать, вроде, как гостиная. Далее спальня. Всюду ковры, мебель импортная, хрусталь в горках, как в музее.
«А тут что?» — спрашиваю и тыкаю пальцем в дверь. Юлия усмехается и говорит, — «А ты погляди».
Открываю дверь — надо же! Такого дива не видел никогда. Ванна — голубая, унитаз — тож, умывальник, эдакий замысловатый, как гриб груздь. Только тоже голубой. Крантики — никель и фарфор — чудо! И ещё какая-то лохань голубая с фонтаном по середине. Кафель по стенам тож в голубых цветочках. — «А это что ж за лохань такая? Какое её предназначение? Пить вроде бы ни к чему с неё, ноги мыть — ванна есть», — спрашиваю. Юлия пояснила, што пользуются ею после того, как потрудятся на унитазе. Ишь, до чего додумались! Позже и я опробовал. Хорошо! Сразу уразумел, што к комфорту человек сразу привыкает, даже, если к нему не был приучен.
Поднялись во второй этаж. Ну, там, я вам скажу, как в кинофильме «Весёлые ребята». Помните, где Утёсов пришел в гостиную и стал на дудке играть? Да. Так вот, во втором этаже самая большая комната — гостиная. В углу в гостиной — старый рояль. Юлия сказывала, што самой наилучшей фирмы. «Беккер» называется. Может и так. Я в этом не смыслю.
«А отчего это он такой поцарапанный? — спрашиваю. — Даже совсем неприличные слова на нём просматриваются, как у нас на заводе в сортире на двери». — «Это, — отвечает, — шалости внуков ихних. Внуков обучают играть на рояле, а они, естественно, хотят бегать и купаться в море, как всякие пацаны в их возрасте. Вот и портят инструмент. Хотят, чтоб его убрали.
Спать можешь вот здесь», — показывает на спальню. Комната большая, на весь пол толстый ковёр. Две кровати деревянные. Ложись хоть вдоль, хоть поперёк. Тюфяки пахнут сухой травой, но мягкие. Бельё грубой ткани, как домотканое. Подушки и одеяла пуховые. Ещё были там два шкафа, зеркало и при нём эдакие два маленьких мягких стульчика. И ещё места свободного — хоть в футбол играй. Из спальни выход прямо на балкон. А с балкона вид на море и прилегающий парк. Море голубое, поблёскивает на солнце. Красота! Тут же на этаже ещё две спальни. Но поменьше. И кабинет. В кабинете приёмник «Фестиваль» и куча телефонов. Во всех комнатах на полу ковры толстенные затейливых рисунков. Видать, настоящие персидские.
«Если хочешь позвонить домой, вот только по этому телефону, — показывает Юлия, — Остальных не трожь. Упаси Бог!» — «Не опасайся. Не стану звонить. Мне звонить некому. А соседи и без моего «привета из Крыма» обойдутся», — говорю. — «В эту спальню тож не входи. Нежелательно». — «Ну, — думаю, — как в сказке про Синюю Бороду». — «Отчего?» — спрашиваю. — «Потом объясню. Как выйдем», — говорит. Ну, а когда вышли, излагает: «Понимаешь, — мнётся она, — в марте приезжал как-то ко мне Лёня», — это её хахаль. Я знал его. Приезжал при мне. Угощал каким-то хитрым вином. Духмяное, вкусное, но градусов в нём мало. Мне лично не понравилось. — «Так вот, говорит, — приехал в марте Лёня, задержался допоздна. Понятно, удалились мы на ночь в эту спальню. Всё одно пустует. Утром он уехал, а часов в 12 приезжает парень из местного горотдела. Знакомый. Когда-то вместе в школе учились. — «Ты, — говорит, — Юлия, более в той спальне не ночуй. Тем более, со своим Лёней. Скажи спасибо, что я на дежурстве был, да все ваши «звуки» стёр с ленты. А если бы кто другой?» — «Как так?» — спрашиваю, — «А так. Ты что, вчера поступила сюда на службу? Не знаешь, что всё здесь прослушивается?» — «Вот те на, — думаю, — А ведь я же там бывала не раз. С Лёней. Значит, всё, что мы там говорили друг дружке, да иные звуки издавали кто-то слушал. И записывал на магнитофон. На потеху можно крутить и слушать. Меня аж передёрнуло. Гадость-то какая! Потом искала, где там может быть спрятан микрофон. Но не нашла. Так что смотри, будь осторожен».
Мне как-то смурно стало на душе после этого. Даже расхотелось в том доме ночевать. И такое настроение скверное стало у меня, што пошел, взял бутылку «Российской» и под липкие пельмени в прибрежной забегаловке выдул.
Понимаете, Анатолий Викторович, я, конечно, не против того, чтобы человек, который несёт большую ответственность, хорошо отдохнул. Получше, чем все иные. Это нормально. Я б тоже обиделся, если б какой хмырь бездельный стоял вровень со мной. Не справедливо это было бы. Однако, как же это его товарищи по партии, — с одной стороны ставят его на столь высокий и ответственный пост, доверяют, значит, а с другой стороны, — подслушивают, какие звуки издаёт он в спальне или в туалете, к примеру. Выходит никакие они не единомышленники, как сказано в уставе партии, а разбойники, которые не доверяют друг другу».
«Во-от оно что! Опять тебя одолевают сомнения и вредные для тебя мысли, Афанасий! Простак ты! Впрочем, как и весь наш народ… Нет, пожалуй, не весь, — подумав, продолжает Анатолий Викторович, — А то по тюрьмам одни уголовники и сидели бы. Я тебе сколько раз говорил, брось напрягать свои мозги, в дурдом попадёшь. Ты же предрасположен!» — «Ладно, Анатолий Викторович, не буду. Только вы мне ответьте начистоту. Честно. Не заложу. Вы — то сами верите во всё это?» — «Знаю, что не заложишь. Иначе бы не вёл с тобой никаких бесед. Не было бы у нас дружеских отношений, как нынче говорят.
Что же касается твоего вопроса, если честно, мыслящий человек не может в «это» верить. По крайней мере, в большую часть. Слишком много противоречий. И количество их со временем увеличивается. Так, была гипотеза. Даже на рабочую не вытянула, хоть и тянули усердно. Как бы тебе это лучше объяснить, — результат решения задачи «подтягивали» под ответ, указанный на последней страничке учебника. Понял?» — «Понял». — «Раньше верил. Да и поумней меня верили. Кто по незнанию, кто просто верил. Как раньше в Бога верили. Ведь в партию я вступил в 43-м. На фронте. Это двойной риск. Коммунистов и евреев немцы стреляли на месте. В плен не брали.
Вера сначала потускнела, а потом и вовсе ушла… Много тому было причин. Обо всём не расскажешь. А что никакие мы друг другу не товарищи, а тем более, не единомышленники, ты прав. Чиновники мы. Винтики, как образно заметил товарищ Сталин. Притом не государственные, а партийные, могущественнейшей организации, стоящей над Законом и Государством. У неё свои Законы и Правила, своя иерархия, у которой государство в подчинении. Чем выше иерарх, тем большей властью он обладает. Практически беспредельной. В таких условиях не могут сохраниться товарищеские отношения. Тем более — единомыслие. Отсюда — недоверие друг к другу, высших к низшим и наоборот. Это неизбежная дань человеческим слабостям. В этом ты прав. Верно заметил.
Я помню, как-то было у нас партсобрание. Закончилось поздно. Тогда долго заседали. Вышли все на улицу после собрания. Время было зимнее. Не то, чтобы было очень холодно, но шлёпать домой зимней ночью не очень приятно. Транспорт городской уже не ходит, такси тогда ещё тоже было не много, а личными автомобилями ещё не обзавелись. У ректора была служебная машина ЗИМ. Громадный рыдван Кроме него могли ещё человек пять поместиться. А если потесниться, то и все шесть. Что же ты думаешь, он кого-нибудь пригласил в машину? Нет. Сел и укатил. Ему и в голову не пришло подвезти кого-нибудь из своих партийных товарищей, сотрудников. Хотя бы тех, кому с ним по дороге. А ведь были среди них и пожилые, и даже инвалиды войны без ног. Чем не директор царского департамента? В тот вечер улетучились мои последние иллюзии. Правда, никому ничего не сказал. Только обратил внимание, что такие мысли пришли не одному мне в голову. Хоть и подбирали тогда уже контингент не особо склонный к сомнениям». — «Што ж вы молчали, Анатолий Викторович?» — «Эх, Афоня… Человек я слабый. Не могу лечь на амбразуру. Привык к хоть и минимальному, но комфорту, который дан мне благодаря моему положению. Знал, что рыпнусь — сотрут в порошок, уничтожат. Также, как и тебя никто не поддержит. Да и где скажешь? На собрании? В газете? Не дадут. Вот и остаётся мне отводить душу с тобой в обществе бутылки. Хочешь не хочешь, станешь циником. Сам себя презираю. В бою не боялся, а тут боюсь. Не за себя, за семью. Ведь заложники они. Тебе легче, нечего терять, никого из близких не подставляешь».
«Ты что разлагаешься на корню, сукин сын?! — орёт на соседского Валерика бывший комиссар. — Какой из тебя выйдет строитель коммунизма?! Это же блевотина буржуазной культуры для одурачивания трудящихся масс! Щас же прекрати крутить эту похабную музыку! Нето напишу в твою комсомольскую организацию!» — «А я, Прокофьич, не комсомолец. И потом это не буржуазная блевотина, а ритмы угнетённых народов Юго-Западной Африки». — Парирует выпад Валерик…
…Бьют туземные барабаны, отбивают ритм сердца… Тук, тук, тук…
…Впервые Наташку увидел Афоня в цеху. Мельком. Мало ли новеньких приходит. Посадили её на монтаж. Видать, где-то уже работала, знает, что такое паяльник.
«Так, ничего себе, — отмечает про себя Афанасий. — Складненькая, носик пуговкой, волосики рыженькие выбиваются из-под белой шапочки, конопушки на щёчках под зелёными глазками. На среднем пальчике — обручик желтенький — замужем. Да и как ей не быть замужем — на дороге такие не валяются». Раз, другой глянул на неё Афоня, вздохнул, позавидовал в душе кому-то, и пошел на своё рабочее место. Так бы и ходил он каждодневно, поглядывая в её сторону, не приключись как-то в конце августа всеобщий выезд в совхоз на уборку помидоров. Так уж получилось, что работали они рядом. Приспособились. Наталья наполняла вёдра, Афанасий носил, помечая у учётчицы выработку. В перерыве сели поодаль, объединили свои свёрточки, и вышло, что у запасливой Натальи вполне хватило на двоих.
«Сколь лет тебе, Наталья?» — спрашивает Афанасий. — «Двадцать семь». — «Руки у тебя красивые. Натруженные только… Глянь, как жилочки-то вздулись… Видать, дома-то не пальчиком машешь…»
Опустила глаза Наталья, как два мохнатых шмеля ресницы, мутная капелька слезинки размыла полевую пыль на веснущатой щеке… И так защемило в груди у Афанасия, такая на него нахлынула нежность к этой маленькой женщине, так захотелось прижать её к груди, гладить её медные волосы и голубить, голубить её, как малое дитя. Никогда такого не случалось с Афанасием. Погладил её по руке… — «Што ты, Наталья?.. Извини, если што…» — «Не. Ничего, Афоня… Это так… — улыбаются сквозь слёзы её глаза, — Добрый ты, видать. И несчастный. Знаешь, как тебя девки кличут? Бобыль непутёвый. Што не женишься?» — «Не нашел себе жены, Наталья». — «Плохо значит искал». — «Может и плохо. Только не складываются у меня отношения с женщинами…» — «Как же так? Вот заметил же, што руки я себе надорвала… Значит имеешь ты чуткость в душе… Вёдра с помидорами таскаешь, не даёшь мне тяжесть поднимать… Дуры, што не видят такого…» — «Дуры не дуры, а вот я не вижу средь них такой, как ты… Жаль, што мне уж скоро сорок, да и ты вон окольцованная…»
Ещё слезинка скатилась по светлой дорожке на щеке, промытой первой…
Гладит Афанасий Наталью по голове, льются её волосы её волосы тёплым ручейком меж пальцами, саднит в груди у Афанасия…
После работы позволили совхозники купить заводским подёнщикам помидоры. По продажной магазинной цене. Все довольны. Совхозники получили неучтённый «навар», рабочие обошли шалавую торговую братию — достался им, наконец, отборный товар.
«Што не берёшь себе, Афанасий?» — спрашивает Наталья. — «Нашто они мне? Вот десяток на закусь взял — и будет». — «Возьми на себя, а то мне более десяти килограммов не дадут. Где такие хорошие купишь? А я тебе пару баночек законсервирую. Будет на зиму. Очень полезно».
Совсем растрогала Афанасия такая Наташкина забота. Несут они вдвоём две авоськи с помидорами — в правой руке у Афанасия меньшая, в левой ручка большей. Другая ручка авоськи в маленькой наташкиной ладошке.
Не доходя нового жилого массива остановились.
«Вот и пришли. Спасибо тебе, Афоня. Дальше не ходи. Сама управлюсь. Я в первом доме живу. Нас как снесли, так в этом доме квартиру дали. Маме однокомнатную, а нам — двух. А был здесь у нас хороший дом. С садом. Правда, без удобств. А сейчас и горячая вода, и ванна. Только тесно. И привыкнуть никак не могу к этажам». — «Как же ты уволокёшь одна эдакую прорву помидоров? Тяжесть ведь нешуточная! По технике безопасности тебе не положено. Беги за «своим», а я подожду. Што тут такого? Ну помог донести. Всё же вместе работаем».
Опустила Наталья голову. — «Нет его дома. Сама управлюсь». — «Боишься соседи наплетут?» — «Нет. Не боюсь. Я же говорю — нет его дома». — «Так придёт же». — «Совсем нет его… Уже третий год. Как сюда заселились, так и уехал. На заработки куда-то на север завербовался. Уехал и пропал. Ни самого, ни денег, ни писем. Сначала писал. Сама Ирку с мамой воспитываю. В общем, соломенная вдова». — «Што ж ты мне голову морочишь? Давай сюда сетку. Пошли».
Чисто у Натальи в квартире, уютно. Хоть и не новая мебель, разная, но подобрана со вкусом.
«Што ж ты стоишь у порога? Заходи. Умойся, вот чистый рушничок. Старинный. Ещё от бабушки. Домашней выделки. Я сейчас соберу на стол. Иришка у мамы пока побудет. Тут рядом. Этажом ниже. Не стесняйся».
Плещется Афанасий в ванной и слышит, как Наталья гремит в кухне за стеной посудой, как шипит на сковороде сало и аппетитный запах жареного мяса щекочет ему ноздри. Афанасий жмурит глаза и представляет себе, как Наталья мечется по кухне, как летают её маленькие руки, и вновь волна нежности захлёстывает его…
Ещё несколько раз Афанасий заходил к Наталье. По случаю. Хотя поглядывал на неё в цеху с обожанием. Никак не мог разобраться в своих чувствах. То виделась она ему родной дочкой, которая попала в беду и надобна ей его отцовская помощь и забота, то сестрой, родной, кровной. Всё чаще думы о ней одолевают Афанасия. Даже пить стал меньше. Не думается на хмельную голову.
В конце сентября резко похолодало. Западные ветры гонят по небу рваные тучи — посветлее выше, черные, дымные грозовые — пониже. Ветви каштанов и акаций осыпают тротуары ржавым листом и ветер собирает его пышными копёнками у подворотен. Дни окорачиваются и хмурятся, предвещая зимние холода и умирание. Холодные октябрьские дожди уныло сеют влагу.
В один из таких дней, когда свет ртутных светильников уличных фонарей с трудом проникал сквозь густую мглу, Афанасий зашел в гастроном, купил колбаски, сыру, коробку шоколадных конфет, лимон к чаю и бутылку Крымского Муската. Для Натальи. Уже на автобусной остановке мелкая водяная пыль вдруг превратилась в мощный летний ливень. Афанасий вмиг промок насквозь.
Когда Наталья открыла дверь, в её глазах было удивление и радость.
«Боже, посмотри, Афанасий, на кого ты похож! Ты же весь промок до ниточки! Заходи скорее, раздевайся. Я сейчас тебе в ванну воду пущу. Тебе нужно согреться, миленький!»
Она помогает раздеться Афанасию, и он нисколько не стесняется её. Афанасий погружается в тёплую белую пену Вода булькает и он блаженно закрывает глаза…
Потом они пью чай с клубничным вареньем, Наталья пробует сладкий Мускат, хвалит его. Афанасий не пьёт сладкие вина, крутит головой, отказывается.
«Может тебе водочки налить, Афоня? Есть у меня где-то в шкафу. Полбутылки. От праздника осталось…» — «Не, Наташа, не буду. Чувства у меня нету, когда выпью. Быстро хмелею и ухожу в себя… И от людей. Не хочу сегодня от тебя уходить…» — сказал и сам испугался собственной смелости.
Глядит на него Наталья, разгребает рукой его влажные волосы, слипшиеся на лбу и такая у неё в глазах нежность… Не заметил Афанасий, как села она рядом с ним на софу, как прильнула к нему. Гладит его лицо маленькими мозолистыми ладошками. Чувствует он, как счастье проникает в каждую его пору, в каждую клеточку… Афанасий целует её пальцы, её руки, её глаза, шею, её грудь, выскользнувшую из распахнувшегося халатика… Его губы шепчут ласковые слова, которые он никогда никому не говорил, руки ищут её тело, чтобы ласкать его и лелеять… Наталья зажмурила глаза, улыбается в блаженстве… Они засыпают в объятиях друг друга под утро, насытившись ласками, так и не выключив свет, чтобы поутру вновь найти друг в друге что-то новое, неизведанное…
Пожалуй, эти пол года были самыми счастливыми в жизни Афанасия. Наталья, домашний уют, их взаимная опека, любовь, которой, казалось, не будет конца, а будет она всё глубже и совершенней. Пить Афанасий бросил совсем. Даже за пивом почти не встречался с Анатолием Викторовичем. Теперь у него была семья, которой был нужен он, и которая нужна была ему.
…«истопи ты мне баньку по-черному…» — рыдает за стеной Высоцкий, рвёт душу песня. Подступил откуда-то снизу комок к горлу Афанасия, видать душа рвётся наружу…
…В апреле плохо чувствовать себя стала Наталья. Побледнела, исхудала, голова кружится, рвота…
«От любви сохнет», — шутят полнотелые деревенские девки на монтажном конвейере…
«К доктору тебе надо…», — говорит Афанасий. — «Ничего, пройдёт. У меня по весне так бывает. Я в прошлом годе ходила. Докторша сказала, что витаминов не хватает»…
А на следующий день упала в обморок. Прямо на рабочем месте. Девки её в санчасть снесли, Афанасию сказали. Бросил он инструмент — и мигом вниз, в санчасть. Наташка бледненькая сидит на кушетке. Как увидела Афанасия — заплакала, прижалась доверчиво к его груди. Дали ей освобождение от работы, чтобы можно было выйти с завода, за проходную, и направление в поликлинику. Скорее это была записка к старому доктору. Повезло Наталье, что дежурила в этот день на здравпункте фельдшерица-пенсионерка. Вот и написала записочку своему старому коллеге…
Долго смотрел её старый доктор. Ухом слушал грудь и спину, длинными пальцами жал живот и стучал по ключицам, расспрашивал, что делает на работе. Потом написал направление на всяческие анализы и велел придти через неделю.
Хмурится доктор, смотрит бумажки с результатами анализов. — «Вам немедленно нужно лечь в клинику института профзаболеваний. У вас тяжёлое отравление. Свинец в крови. Менять работу нужно. И — немедленно. Вот вам направление. Вас положат сегодня же. Начальник отделения мой бывший ученик. Я ему позвоню сейчас же. Отправляйтесь прямо туда…»
Через неделю её не стало… — «Слишком поздно, — сказал начальник отделения, — Если бы ещё год назад, можно было бы спасти. Ей нельзя было работать на пайке. Да и, видимо, вытяжки на рабочих местах слабые, не отсасывают в достаточной мере свинцовых паров. Вы ведь с её работы?..» — обращается доктор к Афанасию. А он ничего не видит, ничего не слышит. Серая вязкая тина горя обволакивает его… Он не может поверить, что нет болше его зеленоглазой Наташки, что не взлетят её маленькие руки и не будут её мозолистые ладошки гладить его щёки…
Одна на всех, мы за ценой не постоим…» — мурлычет за стеной гитара…
…«не постоим, не постоим, не постоим…» — рвётся из груди усталое сердце…
…«вот, товарищи, пускай Сиротин объяснит коллективу, почему он прогулял три дня. Опять наш коллектив из-за недисциплинированности Сиротина не занял первого места в социалистическом соревновании.
Выйди сюда, Сиротин, посмотри в глаза своим товарищам и объясни им свой проступок. Вроде бы стал исправляться, пить перестал, а тут опять сорвался. Это и наша, товарищи, с вами вина. Плохо воспитательная работа у нас поставлена, — жужжит осенней мухой голос профорга Хилько, — …слово предоставляется Сиротину…»
Стоит Афанасий и видит перед собой над хирургической белизной белых халатов светлые пятна лиц, насупившихся в тупом ожидании конца собрания. И эта скотская покорность и безразличие вонзилась в него штыком. Он ощутил реальную боль под сердцем и, превозмагая её, стал говорить, поражаясь своему спокойствию.
«Я не вижу, чтобы кого-либо из здесь сидящих интересовали причины моего прогула. Кроме вас, — бросил он в сторону президиума и его председателя Хилько. — Но я скажу. Позавчера исполнилось сорок дней со дня смерти Наташи. Вот я и справлял по ней поминки. Вы уж и забыли о ней. Вывесили некролог, собрали по полтиннику на цветы — и все дела. Даже не поинтересовались, как и отчего она умерла. А ведь это и вас касается». — «Сиротин, прошу говорить по существу. Это к делу не относится», — прерывает его Хилько. — «Нет. Относится. Наташа умерла от отравления свинцом. Потому что рабочие места монтажников не оборудованы вытяжками. А вы, — повернулся Афанасий к белым халатам, — как последнее быдло, даже не знаете, что заняты на вредных работах! Что ваши рабочие места не соответствуют требованиям техники безопасности! Что вам положено каждый день молоко и дополнительный отпуск! Я интересовался в городском комитете профсоюза. Есть такой справочник. Там всё сказано. И у нас на заводе есть. Только наши ловкачи из отдела труда и заработной платы назвали вашу профессию — сборщики. Вы же — пайщики, монтажники аппаратуры. И все дела. Экономия зарплаты. Значит — премия!
А что профсоюз?! Это ж его кровное дело следить за этим! Чем он занят? — все более распаляется Афанасий, — Новый почин готовит?! Делит дефицит?! Путёвки в Сочи? Квартиры? Составляет соцобязательства?! Граки! Бараны! Жрите свинец! Вкалывайте по полторы смены! Получите десятку из фонда мастера! Потом даже на лекарства не хватит! Рабочий класс называется! Все подохните, как Наташка, только поначалу выблюете свои внутренности!» — «Прекратите, Сиротин! Вы клевещите! Я лишаю вас слова!!» — визжит Хилько.
Поздно. Белые халаты зашевелились растревоженным муравейником, — «Пусть говорит!»
«Говори, Афанасий!»
«Неча рот затыкать!»
«Понаели хари на нашем здоровьи!»
Горячая волна затопила мозг Афанасию. Никого не видит он, кроме Хилько. Лицо Хилько мнётся в гримасе и открытый рот исходит дурным духом больных внутренностей.
«Это ты, сука, виноват в смерти Наташки! — голос Афанасия крепнет и наливается металлом. — Это ты, падла, вместо того чтобы следить за техникой безопасности рожаешь почины! — Он приблизился к Хилько. — Гад! Дармоед! Подонок!!» — руки Афанасия тянутся к Хилько…
Он не помнит, как схватил его за грудки и трясёт так, что халат и рубаха, стреляя пуговицами, с треском рвутся. Голова Хилько болтается из стороны в сторону. С трудом члены президиума отрывают Афанасия от потерявшего сознание от страха Хилько. У Афанасия в кулаке зажаты обрывки халата… Пресс ненависти и отчаяния давит ему на виски… — «Убью гада!!!» — хрипит Афанасий в истерике. У него на руках висят по два человека…
…Афанасия не тронули.
Через неделю на конвейере стали срочно мастерить вытяжки Начальника отдела труда и заработной платы перевели на работу в райисполком начальником жилотдела. Хилько перевели на работу в профком завода как пострадавшего…
…«тихо вокруг, сопки покрыты мглой…» — стонет голос из репродуктора, выводя скорбную мелодию старинного вальса беспомощности и безнадюги обречённых воинов.
«Видать, ветеран какой-то расслабился в сантиментах и вселенской скорби, заказал этот вальс… — думает Афанасий. — А мне уж всё. Кто я? Не ветеран даже… Всего-то день провоевал. И то после официального окончания войны. Значит, не участвовал. А сколько ребят уже после победы полегло?..»
Силится вспомнить Афанасий, что было дальше, да кроме густой тьмы хмельного угара и свинцового похмелья не вспомнит. Перестали его брать даже в вытрезвитель. Что заработает, то пропьёт. Да и заработки пошли вниз. Перешел по началу Афанасий в грузчики. Руки стали дрожать. Не мог делать тонкую работу сборки точных приборов. Потом дальше. Ушел с завода. Подался в грузчики в соседний продмаг. Всё ближе к бутылке. Темень, темень, липкая, вонючая, как болото…
…«Крепкое у тебя сердце. Ещё поживёшь, если не выпьешь». - сказал доктор в больнице.
«А зачем? — думает Афанасий. — Зачем мне дальше-то жить теперь?»…
…Нежная бирюза видится Афанасию. «Это море. Как в Крыму.» — вспоминает он. Зеркальная водная гладь сливается с горизонтом. Густой воздух, напоенный ароматами щедрой южной земли, нежит его тело. В море плещется рыжеволосая девушка. У неё глаза цвета морской воды, а медные волосы текут по плечам, прикрывая белоснежную грудь… Девушка машет рукой, зовёт к себе Афанасия.
«Да ведь это же Наташка! Она!» — думает Афанасий. Он разбегается и прыгает в воду, погружаясь с головой. Ему хорошо. Только, вот, воздух кончается… Дышать нечем… Ноющая боль под левой лопаткой охватывает сердце…
…«Наташа, я к тебе!.. Подожди меня!.. Не уходи!..» — проносится у Афанасия в мозгу… Он пытается крикнуть — и не может… Тело его дёргается в последней конвульсии и затихает…
…«Дух какой-то чижолый. Как после боя», — замечает бывший комиссар соседкам на кухне.
«Вам всё бой снится, Прокофьич. Уж сколько лет прошло. Пора бы и успокоиться», — замечает соседка.
«Да не, Фрося, трупами пахнет», — настаивает комиссар.
«А и верно. Я всё думаю, што за дух знакомый. Откуда бы это?» — «Да крыса, видать, где-то под полом дохлая», — «Не. С коридора дух идёть. Може где у Афанасия сдохла?» — «Придёт — узнаем. Кстати, чтой-то я давненько ево не видела. А што, Прокофьич, ты когда видел последний раз Афанасия?» — «Кажись, на праздник». — «У-у! То ж три дня тому было! А ну, постукай ему!..»