Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Человек, проходивший сквозь стены - Марсель Эме на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Похоже на то! — пробурчал старик не без иронии.

— Но каким образом они тут очутились? Что они здесь делают?

Старик смерил меня недоброжелательным взглядом и оставил мой вопрос без ответа; потом спросил в свой черед:

— Вы, должно, из свободной зоны?

Я пробормотал что-то, принятое моим собеседником за утвердительный ответ, ибо он начал рассказывать об условиях жизни в оккупированной зоне. В полном замешательстве я не мог уследить за его речью, в которой все время мелькали нелепо для меня звучавшие термины: «свободная зона», «оккупированная зона», «немецкие власти», «реквизиция», «пленные» и другие слова, приводившие меня в недоумение. Оба немца уже направлялись к деревне; они шли тяжело, вразвалку, как солдаты, не знающие, куда деваться от скуки.

Внезапно я резко прервал старика:

— Что вы городите? У меня уши вянут! Ведь война давным-давно кончилась!

— Давным-давно? Ну, это как сказать… — ответил он не спеша. — Ведь и двух лет не прошло, как она началась!

В деревенской лавке, где немецкий унтер-офицер рылся в открытках, я купил газету, бросив на прилавок монету и машинально, не глядя, взяв сдачу. Газета была датирована 3 июля 1942 года. Огромные заголовки: «ВОЙНА В РОССИИ», «ВОЙНА В АФРИКЕ» — вызывали в памяти события, современником которых я когда-то был, те события, развитие и конечный исход которых я знал… Забыв, где нахожусь, я стоял у прилавка, погрузившись в чтение. Крестьянка, пришедшая что-то купить, говорила о своем сыне-военнопленном, о приготовленной для него посылке. Нынче утром она получила от него письмо: он работал на ферме в Восточной Пруссии. Рассказ этой женщины совпадал с сообщениями газеты, но я все же отказывался верить глазам и ушам.

В лавку вошел мужчина лет пятидесяти, в коротких брюках и гамашах, тщательно причесанный, со свежим цветом лица, похожий на помещика. Судя по словам, которыми он обменялся с хозяином, это был мэр общины. Мы разговорились и вместе вышли. Из осторожности, инстинктивно стремясь не выдать всей нелепости своего положения, я заговорил о длительности лета, потом о переводе времени. Мэр расхохотался и сказал:

— Да, я слыхал об этом, когда ездил последний раз в Доль. Месяца два тому назад супрефект толковал мне о переводе времени. Помнится, и в газетах кое-что писали насчет этого. Неплохая шутка! Забавно! Перевести время, подумать только!

Задав ему еще несколько вопросов, я наконец понял, к великому своему облегчению, что произошло в деревне. Из-за забывчивости администрации или из-за плохой работы почты декрет о переводе времени не был здесь опубликован, и эта маленькая община, затерявшаяся в лесах, отстала на семнадцать лет. Я открыл было рот, чтобы рассказать мэру, какой допущен анахронизм, но в последнюю минуту решил воздержаться. Он не поверил бы мне и мог бы принять меня за сумасшедшего. Мы продолжали беседовать о войне. Мне любопытно было узнать, как отнесется собеседник к моим прогнозам; он их полностью отверг. Действительно, если исходить из существовавшего положения, будущее казалось неправдоподобным.

Прощаясь со мной, мэр объяснил, как добраться до цели моего путешествия, деревни Вьей-Луа. Я сделал большой крюк, и мне нужно было проехать еще тринадцать километров.

— На велосипеде вы доедете минут за сорок пять, еще успеете до ночи! — сказал мэр.

Я выразил сомнение, стоит ли пускаться в дорогу так поздно. Мэр заметил, что для молодого человека, вроде меня, тринадцать километров — пустяки. Я возразил, что пятидесятишестилетнего мужчину никак нельзя назвать молодым. Мой собеседник выразил живейшее изумление и стал уверять меня, что я выгляжу намного моложе.

Я переночевал в деревенской гостинице. Прежде чем заснуть, я некоторое время размышлял о том, что со мной случилось. Первое удивление прошло, и я даже не испытывал особой досады. Если бы у меня было больше свободного времени, я бы охотно провел несколько дней с этими беднягами, отставшими от жизни на семнадцать лет и все еще находившимися в первой половине века; я вновь с горестным чувством пережил бы несчастья, которые обрушились на мою родину. Мне хотелось выяснить кое-какие загадочные обстоятельства, связанные с этим возвращением в прошлое; сначала я не обратил на них внимания. Например, любопытно, что в деревне получали старые парижские газеты и письма от военнопленных из Восточной Пруссии. Следовательно, между этим селением, где все еще был 1942 год, и остальным миром, жившим уже в 1959 году, существовали какие-то связи. В каком тайнике времени хранились, прежде чем попасть по адресу, газеты, отправленные из Парижа семнадцать лет назад? И где были сейчас пленные, которые еще не вернулись, но уже не могли находиться в Восточной Пруссии? Я заснул, продолжая думать о том, каким же таинственным образом смыкаются две эпохи?

На другое утро, встав очень рано, я сделал несколько неожиданных открытий. В скудно меблированной комнатке не было зеркала, и мне пришлось, чтобы побриться, открыть свой дорожный несессер. Заглянув в зеркальце, я убедился, что на вид мне не пятьдесят шесть лет, а под сорок. К тому же я чувствовал себя гораздо бодрее, движения мои стали более легкими. Не скажу, чтобы этот сюрприз показался мне неприятным; но он очень смутил меня. Через несколько минут мне бросилось в глаза и другое: моя одежда тоже «омолодилась». Вместо серого костюма, бывшего на мне, когда я выехал из Парижа, я был одет в другой, старомодный; мне смутно помнилось, что когда-то я его носил. Деньги в моем бумажнике оказались выпуска не 1959 года, а 1941, а некоторые — и более раннего выпуска. Ситуация усложнялась: вместо того, чтобы посетить прошлое в качестве путешественника во времени и ограничиться ролью стороннего наблюдателя, я становился неотъемлемой частью этого прошлого, и у меня не было никакой уверенности в том, что удастся вырваться из него. Доводы, которыми я пытался себя успокоить, нельзя было назвать вескими. «Жить в какую-либо эпоху, — говорил я себе, — значит воспринимать окружающий мир и самого себя так, как свойственно людям этой эпохи». Я старался убедить себя, что достаточно переступить границы общины — и я снова обрету прежний облик, увижу все таким же, как раньше; миру для этого не понадобится менять свое лицо.

В семь часов утра я приехал во Вьей-Луа. Мне не терпелось увидеть моего друга Борнье; ему, конечно, будет интересно узнать, что со мною произошло. К тому же он, вероятно, волновался, ибо ждал меня еще вчера. По дороге мне попались два немца на мотоциклах, в железных касках, и я с беспокойством убедился, что еще не вернулся в 1959 год. В самом селении немцев не было.

Вскоре я подъехал к дому, где два года назад уже гостил у своего друга. Ставни были закрыты, садовая калитка заперта. Я знал, что Борнье встает поздно, и мне не хотелось его будить, но желание поскорее увидеться с ним было еще сильнее, и я несколько раз громко его позвал. Трое молодых людей, проходивших по улице с вилами на плечах, услышали меня и остановились. Я узнал от них, что мой друг в плену; об этом недавно написала его жена, находившаяся в Париже.

— Он работает на ферме в Силезии. Неподходящее для него занятие! — промолвил один из парней.

Некоторое время мы молчали. Я представил себе хрупкого, слабосильного композитора, согнувшегося над заступом.

— Бедняга Борнье! — заметил я. — Ему и так нелегко пришлось зимой, а тут еще воспаление легких, которое свалит его через полгода… Не везет ему!

Молодые люди удивленно переглянулись и молча двинулись дальше. Некоторое время я смотрел на дом с закрытыми ставнями, вспоминая о своей последней поездке сюда. Борнье сидел за роялем, играл только что сочиненный им «Тоскующий лес». Моя дочь впоследствии часто исполняла эту вещь, мотив мне запомнился, и я начал было напевать его, думая о своем друге, который сейчас надрывал свои силы в Германии. Потом он заболеет, его отпустят, и он приедет сюда, чтобы написать эту музыку, о которой, возможно, пока даже не помышляет…

Голос мне изменил. Объятый паническим желанием поскорее вырваться из плена времени, я вскочил на велосипед и покатил к Долю.

По дороге мне то и дело попадались следы немецкой оккупации. Я во всю мочь нажимал на педали, спеша проехать лес; быть может, его границы совпадали с границами прошлого, и лесная сень способствовала воскрешению миновавших лет?

Добравшись до опушки леса Шо, я облегченно вздохнул, убежденный, что вырвался из заколдованного круга. Каково же было мое разочарование, когда под самым городом, проезжая мост через Ду, я обогнал взвод немецких солдат, которые возвращались после ученья, горланя песню… Удивительно, конечно, что в лесных деревнях все еще был 1942 год; это было вызвано, по-моему, тем, что декрет о переводе времени остался невыполненным на небольшой территории. Это объяснение казалось мне достаточно логичным. Но теперь, очевидно, уже нельзя было подходить к проблеме с этой точки зрения. Дело обстояло не так просто: все смешалось, все перепуталось. Да, вчера, 3 июля 1959 года, я уехал из Доля, но вернулся в него 4 июля 1942 года. Быть может, декрет аннулировали вопреки представлению о необратимости времени? Но в этом случае у всех жителей города должны были сохраниться воспоминания о том, как они провели эти семнадцать лет; между тем я убедился, что они ничего не помнят. Я пришел к нелепому выводу, что одновременно существует два Доля: в одном еще был 1942 год, а в другом — 1959. Вероятно, так везде. Я уже не надеялся, что в Париже мне удастся вернуться в свою эпоху.

Совершенно растерявшись, я сошел с велосипеда и присел на мостике через канал Дубильщиков. Мне решительно не хватало мужества сызнова начинать уже прожитую жизнь… Даже то, что я стал на семнадцать лет моложе, нисколько не радовало меня.

«Это иллюзия, — думал я. — Молодость, все знающая наперед, — не молодость. Мне предстоит вторично прожить целых семнадцать лет… Я богаче опытом, чем все старики Франции, вместе взятые. Я — несчастный старик, хотя мне легко предсказать решительно все, что будет. Случайности для меня исключены, ожидание грядущего не заставит мое сердце биться сильнее. Да, я старик… Мне придется влачить унылое существование всеведущего бога. В течение семнадцати лет со мной не может произойти ничего неожиданного. Я не смогу даже надеяться на что-либо».

Прежде чем сесть в поезд, надо было вернуть велосипед, но тот магазин, где я взял его напрокат, еще не существовал. На его месте был магазин зонтиков. Владелец магазина, человек лет тридцати, стоял на пороге. Для очистки совести я спросил, не знает ли он в Доле магазин велосипедов Жана Дрюэ.

— Такого нет, — ответил он. — Я знаю наверняка, но это забавно — ведь меня самого зовут Жан Дрюэ.

— Да, любопытное совпадение! — сказал я. — А вы не собираетесь начать когда-нибудь торговать велосипедами?

Он расхохотался. Очевидно, мысль, что он может в один прекрасный день заняться этим делом, показалась ему очень смешной.

— Нет, это меня ничуть не прельщает. Конечно, ничего плохого в торговле велосипедами нет, но что общего между ними и зонтиками?

Его лицо было молодым, свежим, смеющимся. Но я знал, что через семнадцать лет оно будет обезображено волчанкой…

Садясь в поезд, я еще питал некоторую надежду, что увижу Париж таким же, как при отъезде из него. Мое положение было до того странно, что я считал возможным столь же необыкновенный обратный скачок во времени; но поезд приближался к Парижу, а все оставалось без перемен. И за окном, и на всех промежуточных станциях мне попадались на глаза немецкие военные, которых нимало не беспокоил вопрос, в каком году они живут. Из разговоров пассажиров (кое-кто из них возвращался домой после нескольких дней отсутствия) было ясно, что в столице еще 1942 год. В купе царила тяжелая атмосфера военных лет, оккупации. Ни в Доле, где я провел очень мало времени, ни в деревнях, окруженных лесом Шо, действительность не казалась такой гнетущей. Все говорили о том, как плохо везде живется; о чем бы ни заходила речь, рано или поздно возвращались к этой теме. Гадали, чем кончится война, толковали о пленных, о трудностях жизни, о черном рынке, о свободной зоне, о Виши, о нужде. У меня щемило сердце, когда я слышал, как пассажиры обсуждали ход событий, от которых зависела их судьба. Вероятное они принимали за достоверное… Мне, знавшему, чем все кончится, хотелось вывести их из заблуждения, но правда была чересчур фантастична, и я не мог опираться на нее, чтобы опровергнуть казавшиеся неоспоримыми доводы, на которых основывались убеждения моих соседей.

Сидевшая напротив меня старушка рассказала, что едет в Париж за девятилетним внуком, живущим в Отее; ему грозил туберкулез от недоедания. На каникулы родители отправляли его к бабушке, но в октябре, к началу школьных занятий, ей приходилось отвозить его обратно. Она без конца распространялась о легочных заболеваниях.

На Лионском вокзале еще до того, как поезд остановился, я увидел прогуливавшегося по перрону немецкого жандарма. Париж был оккупирован. По правде сказать, мне не требовалось доказательств…

Выйдя из вагона, я направился к метро, но заметил, что забыл шляпу. Вернувшись за нею, я обнаружил, что моя соседка-старушка оставила в купе довольно объемистый пакет. Я взял его, рассчитывая передать владелице, но не смог разыскать ее ни на перроне, ни в метро, хотя думал, что нагоню ее, ибо она ехала, как и я, в Отей. В поисках ее я пропустил два поезда и сел в третий. Напротив меня сидел немецкий офицер.

С пакетом в руках я приехал в Отей часов в восемь вечера. Было еще светло, но я напрасно искал свой дом. На месте нового здания, в котором я снял квартиру в 1950 году, стояла ограда, за нею виднелись деревья. Тогда я вспомнил, что живу еще в районе Монмартра, на улице Ламарк, где мне предстоит провести еще восемь лет… Я снова спустился в метро.

На улице Ламарк мне открыла дверь наша служанка, имя которой я неожиданно вспомнил. Она спросила, хорошо ли я съездил. Я приветливо ответил, почувствовав к ней симпатию при мысли, что через год негр с площади Пигаль сманит ее от нас, а впоследствии выбросит на улицу…

Было уже девять часов; жена не ждала меня и обедала. Услышав мой голос, она выбежала в переднюю. Я растрогался до слез, увидев ее молодою, двадцативосьмилетнею, и горячо ее обнял. Но она не знала, что накануне я был на семнадцать лет старше; для нее я не изменился, и мое волнение несколько ее удивило. В ванной, где я наскоро приводил себя в порядок, она спросила, как я съездил в Жиронду, и я тотчас же вспомнил, что когда-то, в эту самую пору, совершил поездку туда. Я рассказал о различных дорожных происшествиях, случившихся со мною, и, кажется, в тех самых выражениях, какими пользовался когда-то. Но у меня было такое впечатление, словно я говорю не то, что хочется, а то, что вынужден говорить, как если бы играл на сцене.

Жена сказала, что Кловис уже спит, что страшно трудно найти для него детскую муку. Он здоров, но для своих четырнадцати месяцев весит слишком мало. Позавчера, когда я уезжал из Парижа, Кловис сдавал экзамены на аттестат зрелости… Я не стал спрашивать о младших детях — Луи и Жюльетте, ибо знал, что их еще нет на свете. Мне придется ждать девять лет, пока родится Луи, и целых одиннадцать, пока родится Жюльетта. В поезде я уже думал об этом, подготовился, но все-таки не мог с этим примириться. В конце концов я задал осторожный вопрос: «А другие дети как?» Жена вопросительно подняла брови, и я поторопился добавить: «Дети Люсьена». Но я дал маху, ибо мой брат Люсьен должен был жениться только через два года, и детей у него пока не было. Я исправил свою ошибку, заявив, что обмолвился и хотел сказать не «Люсьена», а «Виктора». Эта оговорка меня смутила: я подумал, что теперь буду постоянно путать две эпохи, даже в разговоре на серьезные темы.

В коридоре мы встретили няньку, которая уносила Марию-Терезу в детскую. Моя старшая дочь, еще накануне помолвленная, превратилась в трехлетнюю малютку… Хотя я ожидал этого, тем не менее мое разочарование было велико; моя отцовская нежность оказалась перед испытанием. Когда дочь стала взрослой девушкой, мы всем делились, понимали друг друга с полуслова; с таким маленьким ребенком это было невозможно. Ну, ничего, у меня будут другие радости… Стараясь утешиться, я подумал, что зато годы детства — эти лучшие годы жизни — для Марии-Терезы еще впереди.

Мы перешли в столовую, и жена извинилась за скудость обеда.

— Нынче у нас очень скромное меню: все эти дни ничего нельзя было купить. К счастью, я достала у Брюне пару яиц и полкруга колбасы.

Я сказал (вернее, как бы услышал со стороны, что сказал):

— Кстати, мне удалось раздобыть кой-какую провизию. Правда, не так много, как хотелось бы, но все же кое-что я привез: дюжину яиц, фунт свежего масла, сто граммов настоящего кофе, копченого гуся и бутылку постного масла.

Я сходил в переднюю за пакетом и развернул его в полной уверенности, что найду в нем все перечисленные мною продукты. Так оно и вышло. Я не испытывал ни малейших угрызений совести: этот пакет должен был быть в моих руках, я должен был развернуть его здесь, в эту самую минуту, в присутствии жены. Так нужно было, мне оставалось лишь подчиниться необходимости. Я даже усомнился, что пакет принадлежал старушке. То, что я забыл в купе шляпу, казалось мне теперь уловкой судьбы, придуманной для того, чтобы вновь завладеть мною и направить в русло уже прожитой жизни.

Мы кончали обед, когда входная дверь с грохотом открылась и опять захлопнулась. В передней кто-то выругался.

— Это дядя Том, — сказала жена. — Он пьян, как всегда.

Да, я совсем забыл про дядю Тома. В прошлом году бомба разрушила его дом в Нормандии, его жена погибла, оба его сына были в плену. Мы приютили его. Он стал все свое время проводить в бистро, стараясь утопить горе в вине. Алкоголь действовал на него плохо; дядя становился сварливым, начинал скандалить. Поэтому его присутствие очень нас обременяло. Этим вечером настроение у него было прескверное, но я встретил его очень ласково и терпеливо сносил его брюзжание. Ведь дядя Том через три месяца умрет; я помнил его агонию. Он ужасно тосковал по сыновьям и все повторял: «Как хочется вернуться на родину!»

Всю ночь я крепко спал и не видел никаких снов. Проснувшись утром, я уже не чувствовал с такой остротой, как накануне, что попал в новую, непривычную обстановку. В квартире мне опять стало знакомо все до мелочей, я играл с детьми, ни о чем не думая. Правда, мне не хватало Жюльетты и Луи, но я уже не так болезненно ощущал их отсутствие, как вчера вечером; мне было уже труднее представить себе их лица. Воспоминания об прожитых мною вперед семнадцати годах стали, казалось, несколько бледнее. Утренние газеты я прочел с интересом: хотя конечный исход текущих событий и был мне известен, но я не мог вспомнить все их перипетии и последовательность.

Я проехал в метро до площади Мадлен и кое-где побывал, но вид парижских улиц меня не удивил. Прошлое для меня смыкалось с настоящим, словно этих семнадцати лет не было. На площади Согласия я увидел немецких моряков, стоявших на карауле перед зданием Морского министерства, и нисколько не пожалел, что Жюльетты нет со мною.

В течение дня у меня было несколько поразительных встреч. Особенно большое впечатление произвела на меня встреча с моим закадычным другом, художником Д. Мы столкнулись лицом к лицу на углу улицы Аркады и улицы Матюрен. Я обрадовался и хотел было протянуть ему руку, но он не заметил моей дружеской улыбки и прошел мимо. Лишь тогда я вспомнил, что пройдет целых десять лет, пока мы познакомимся. Конечно, я мог бы побежать за ним и найти какой-нибудь предлог для знакомства, но что-то помешало мне это сделать: не то уважение к нему, не то покорность року. Мне даже не пришла в голову мысль, что можно упредить время и подружиться с Д. раньше, чем было суждено. И все же эта встреча меня огорчила, я почувствовал разочарование и нетерпение.

За несколько минут до этого я повстречал Жака Сарьета, будущего жениха моей Марии-Терезы. Его вела за руку мать; в другой руке он держал обруч. Я поздоровался с мадам Сарьет, которая начала разговор о своих детях, в особенности о Жаке. Добрая женщина, не менее чем ее муж, стремившаяся помочь возрождению Франции, сообщила мне, что они избрали для Жака поприще священнослужителя. Я сказал ей, что это правильно.

В метро, возвращаясь на Монмартр, я оказался в обществе Роже Л., парня лет тридцати, к которому я никогда не испытывал расположения. Он был расстроен и поведал мне, что его финансовые дела очень плохи. Я с любопытством посмотрел на этого невзрачного человека, который лет через двенадцать должен был стать обладателем огромного состояния, нажитого бесчестными спекуляциями. Пока он разглагольствовал о том, как нуждается, я видел его таким, каким он стал впоследствии: торжествующим, наглым, хамоватым богачом. Но сейчас это был хилый на вид бедняк, державшийся скромно, разговаривавший робко. Он внушил мне и сострадание, и отвращение, когда я вспомнил о предстоявшей ему блестящей карьере.

После обеда я остался дома и вынул из ящика начатую рукопись, пятьдесят страниц которой были, как я упомянул, написаны мною не без таланта. Но, заранее хорошо зная, что будет после пятидесятой страницы, я не чувствовал никакого желания приняться за работу и с унынием подумал, что теперь в течение семнадцати лет моя жизнь будет переливанием из пустого в порожнее, нудным повторением задов…

Меня интересовало одно: как произошел этот таинственный скачок во времени? Но выводы, к которым я пришел, были обескураживающими. Накануне я уже предвидел, что в моем сознании будут одновременно существовать два мира, между которыми была разница во времени, равная семнадцати годам. Теперь я должен был примириться с кошмарным положением, что имеется бесчисленное множество миров, а время есть не что иное, как переход моего сознания из одного мира в другой. Вот сейчас — ровно три часа; я осознаю вокруг себя мир, в котором я фигурирую с пером в руке. Прошла секунда; кругом — уже иной мир, где моя роль изменилась: я отложил перо. Однажды человечество сразу перескочило то, что принято называть семнадцатилетним периодом времени; лишь я один после этого прыжка проделал, неизвестно почему, тот же путь в обратном направлении. Я вообразил себе все это множество миров, где мне предстояло существовать… Какая безотрадная перспектива! В конце концов я заснул, уронив отяжелевшую голову на стол.

Лишь через месяц я описал свое приключение и, перечитывая сейчас этот рассказ, горько сожалею, что не был более точен. Я упрекаю себя за то, что не сумел предвидеть случившееся после этого; за несколько недель я так привык к прежней жизни, что все последующее изгладилось из моей памяти. К счастью или несчастью, я забыл все, что должно произойти со мною в течение ближайших семнадцати лет. Я забыл, как выглядят мои еще не родившиеся дети; я уже не помню исхода войны, не знаю, как и когда она кончится. Я все забыл и когда-нибудь, возможно, усомнюсь в том, что пережил это. Воспоминания о моей жизни за этот период, записанные здесь, так скудны, что если впоследствии мне удастся проверить, насколько они точны, их можно будет принять просто за предчувствия. Листая газеты, размышляя о политических событиях, я пытаюсь пробудить свою память, чтобы вырваться из томительного плена, но напрасно! Лишь иногда, все реже и реже, я испытываю всем знакомое чувство уже виденного однажды.

ПОСЛОВИЦА

Перевод В. Дмитриева

При свете висячей лампы, озарявшей кухню, господин Жакотен смотрел на своих домочадцев, склонившихся над обеденным столом. Они в свой черед искоса поглядывали на главу семейства, явно опасаясь, как бы он не выместил на них плохое настроение. Господин Жакотен был твердо убежден, что все приносит им в жертву, забывая о себе; он неустанно заботился о том, чтобы в семейном кругу царила справедливость, но на самом деле был самодуром, и из-за вспышек его сангвинического темперамента, которые никогда нельзя было заранее предвидеть, в семье царила тягостная атмосфера, немало раздражавшая его самого.

Узнав сегодня о том, что его представили к академическим пальмам, господин Жакотен намеревался за десертом сообщить об этом во всеуслышание. Запив глотком вина последний кусок сыра, он собирался было преподнести свой сюрприз, но ему показалось, что члены его семьи совсем не подготовлены к приятной новости. Он медленно обвел всех взглядом, начиная с жены, чей болезненный вид и робкое, печальное лицо отнюдь не делали ему чести в глазах сослуживцев. Затем глава семьи посмотрел на тетю Жюли, занимавшую место у камина, на что ей давали право возраст и многочисленные тяжелые недуги. Положительно за эти семь лет он истратил на нее больше денег, чем она оставит им в наследство! Наконец господин Жакотен перевел глаза на обеих своих дочерей, семнадцати и шестнадцати лет. Они служили в магазине и получали по пятьсот франков в месяц, но одевались как принцессы: часы-браслетка, золотая булавка в вырезе блузки… Словом, они выглядели совсем не так, как следовало бы на их месте. И еще спрашивают, куда деваются деньги, и еще удивляются! Господин Жакотен явственно ощутил, что его обкрадывают, сосут его кровь, злоупотребляют его добротой. Вино ударило ему в голову; его широкое лицо, и без того всегда красное, побагровело.

Таково было настроение господина Жакотена, когда его взгляд упал на младшего сына, тринадцатилетнего Люсьена, который с самого начала обеда старался быть незамеченным. Его бледность показалась отцу подозрительной. Мальчик не подымал глаз, но, чувствуя, что на него смотрят, обеими руками теребил край своего черного фартука, какие носят школьники.

— Тебе непременно хочется его порвать? — вкрадчиво спросил отец. — Ты, кажется, делаешь для этого все, что можешь?

Оставив фартук в покое, Люсьен положил руки на стол и склонился над тарелкой, не решаясь искать поддержку во взглядах сестер. Он был один перед надвигавшейся грозой.

— Я с тобой говорю! Мне кажется, ты мог бы мне ответить. Похоже, у тебя совесть нечиста.

Люсьен испуганно взглянул на отца. Он не надеялся отвести от себя подозрения и знал, что отец будет разочарован, если не увидит страха в его глазах.

— Определенно, у тебя совесть нечиста. Ну-ка, скажи, что ты делал сегодня?

— Я был с Пишоном. Он сказал, что зайдет за мною в два часа. Когда мы вышли из дому, то встретили Шапюзо, которого послали за покупками, и вместе ходили вызывать врача к его больному дяде, он еще позавчера жаловался на боли в печени…

Но отец понял, что его хотят отвлечь всякими россказнями, и возразил:

— Какое тебе дело до его печени? Небось, когда печень болит у меня, это тебя мало беспокоит! Скажи лучше, где ты был утром?

— Я… я ходил с Фурмоном посмотреть дом, что сгорел вчера на улице Пуанкаре.

— Как, весь день шлялся? С утра до вечера? Но, разумеется, если ты бил баклуши, значит, уроки уже приготовил?

Вопрос был задан так ласково, что сразу стало видно: пощечины не миновать.

— Уроки? — пробормотал Люсьен.

— Да, уроки.

— Я готовил их вчера вечером, после того как вернулся из школы.

— Я не спрашиваю, готовил ли ты их вчера вечером. Я спрашиваю, приготовил ли ты уроки на завтра?

Драма назревала; всем хотелось избежать ее, но из опыта было известно, что всякое вмешательство при подобной ситуации лишь испортит дело и злость господина Жакотена выльется во вспышку ярости. Обе сестры Люсьена дипломатично делали вид, будто все это их не касается, а мать, чтобы не участвовать в тяжелой сцене, отошла к буфету. Господин Жакотен уже готов был взорваться, но ему не хотелось окончательно похоронить новость о том, что его представили к академическим пальмам. Все обошлось бы, если бы не тетя Жюли; движимая великодушием, она не сдержалась:

— Ну что вы пристали к бедному мальчику? Он же вам сказал, что занимался вчера вечером. Надо же ему и поиграть!

Оскорбленный в своих лучших чувствах, господин Жакотен сухо возразил:

— Попрошу вас не вмешиваться в воспитание моего сына! Я — его отец — знаю, что делаю, и хочу, чтобы он вел себя так, как я считаю нужным. Когда у вас будут свои дети, можете выполнять все их капризы!

Тетя Жюли, которой было семьдесят три года, заподозрила, что намек на ее будущих детей не что иное, как насмешка. Обидевшись в свою очередь, она вышла из кухни. Люсьен провожал ее сочувственным взглядом, пока она, отворив дверь в сверкающую чистотой столовую, ощупью искала на стене выключатель.

Когда дверь за тетей Жюли закрылась, господин Жакотен призвал всех в свидетели, что он не сказал ничего такого, чем можно было оправдать ее уход. Он пожаловался, что его нарочно старались рассердить, выставить грубияном. Ни жена, ни дочери, убиравшие со стола, не решились поддержать его, хотя, быть может, это разрядило бы атмосферу. Их молчание было новым оскорблением, и господин Жакотен гневно обратился к Люсьену:

— Я все еще жду твоего ответа. Приготовил ты уроки или нет?

Люсьен понял, что, затягивая ответ, ничего не выиграет, и принудил себя броситься в воду:

— Нет, я не сделал урока по французскому.

В глазах отца появился радостный огонек. Ему, видимо, доставляло удовольствие мучить мальчика.

— Почему же, скажи на милость?

Люсьен пожал плечами в знак неведения и даже удивления, как будто вопрос был нелеп.

«Я его отлуплю-таки!» — пробормотал отец, впиваясь в Люсьена взглядом.

С минуту он молчал, созерцая, до какой глубины нравственного падения дошел его неблагодарный сын, который без всякой основательной причины не приготовил урока и даже, очевидно, не раскаивается в этом…

— Я так и думал! — начал наконец господин Жакотен, повышая голос с каждым словом. — Ты не только опять взялся за свое, ты еще и упорствуешь. В прошлую пятницу учитель дал вам задание. У тебя была целая неделя, чтобы его выполнить, но ты не удосужился это сделать. И если бы я не спросил, ты отправился бы завтра в школу, так и не приготовив урока. Мало того, ты сегодня весь день лодырничал, шлялся. И с кем? С Пишоном, Фурмоном, Шапюзо — с самыми что ни на есть шалопаями, худшими учениками класса. С такими же лентяями, как и ты. Рыбак рыбака видит издалека! Уверен, что тебе не пришло бы в голову провести часы досуга с Берюшаром. Ты считаешь, что дружить с прилежным учеником унизительно. Да Берюшар и не стал бы с тобой дружить! Я уверен, что он не захотел бы водиться с тобою, он никогда не шалит. Шалить — на это ты мастер. Берюшар работает. Вот почему он один из лучших учеников. На прошлой неделе его поместили в списке тремя строчками выше тебя. Думаешь, это мне приятно? Ведь я весь день сижу в конторе с его отцом. А он — не бог весть кто. В самом деле, что представляет собой Берюшар-отец? Работяга, конечно, но способностей у него — кот наплакал. И в политике он разбирается нисколько не лучше, чем в делах. Он и понятия не имеет о политике. Ему это известно, и когда мы толкуем на разные темы, он чувствует себя не в своей тарелке. Но когда ему случается говорить о своем мальчишке — первый, мол, ученик! — он отыгрывается, кладет меня на обе лопатки. Каково это мне? У меня, к несчастью, нет такого сына, как у Берюшара… Первый по языку, первый по арифметике! Так и хапает все награды… Вот это сынок! Люсьен, перестань вертеть кольцо от салфетки! Я не допущу, чтобы ты слушал меня с таким видом, как будто тебя здесь нет. Слышишь? Или без пары затрещин ты не вспомнишь, что я твой отец? Лодырь, бездельник, лоботряс! За целую неделю не приготовить урока! Если бы у тебя было совести хоть на грош если бы ты хоть на минуту задумывался над тем, как отцу тяжело, то не поступал бы так. Ты не знаешь, что такое благодарность, иначе ты выучил бы урок. Я весь день тружусь не покладая рук! На мне лежат заботы обо всех вас, о вашем будущем. А когда я состарюсь и выйду в отставку, кто обо мне позаботится? Нужно рассчитывать только на самого себя, а не на других. Я ни у кого не одалживал даже су, всегда сам выпутывался из беды. Родные мне никогда не помогали. Отец не позволил мне учиться в школе, двенадцати лет меня отдали в мастерскую. Мне приходилось в любую погоду возить тележки с товаром. Зимой я мерз, летом моя рубаха прилипала к потной спине… А тебе живется вольготно, тебе повезло — у тебя слишком добрый отец. Но так продолжаться не может. Подумать только: урок по родному языку! Лодырь, шалопай! Быть добрым — значит быть бесхарактерным. А я-то собирался повести вас всех в среду на будущей неделе смотреть «Бургграфов»! Я так и знал, что дома меня ждет неприятность. Когда меня нет — во всем беспорядок: и уроки не приготовлены, и по хозяйству не ладится. И, разумеется, выбрали именно такой день… — Господин Жакотен сделал многозначительную паузу. Из скромности и деликатности он даже полузакрыл глаза. — День, когда я узнал, что меня хотят представить к академическим пальмам! Да, вот какой день вы выбрали!

Господин Жакотен выждал несколько секунд, чтобы: посмотреть, какое впечатление произвели его слова. Но после столь длинной обличительной речи они не дошли до сознания домочадцев. Эти слова услышали, но пропустили мимо ушей, как и все остальное. Лишь одна госпожа Жакотен, знавшая, что муж уже два года ждет награды за безвозмездное выполнение обязанностей казначея местного филармонического общества, поняла, что произошло какое-то важное событие, но не разобрала толком, в чем дело. Слова «академические пальмы» показались ей странными, несуразными, и она представила себе мужа, в фуражке почетного музыканта, сидящим на самой верхней ветке кокосовой пальмы. Наконец она постигла переносный смысл этих слов (немалую роль здесь сыграла боязнь, что ее упрекнут в недостаточном внимании) и уже раскрыла было рот, чтобы выразить приличествующую случаю радость. Но момент был упущен: господин Жакотен, которому равнодушие членов семьи доставляло горькое наслаждение, испугался, как бы слова жены не смягчили оскорбительного молчания, и поспешил опередить ее.

— Итак, дальше! — произнес он со скорбной усмешкой. — Как я уже сказал, у тебя была целая неделя, чтобы приготовить урок. Да-с, целая неделя! Интересно, за какой срок выполнил задание Берюшар? Уверен, что ему не потребовалось недели. Ни шести дней, ни пяти. Ни даже трех или двух дней. Берюшар приготовил урок на другой же день! Что же вам задали?

Люсьен, не слушавший его, задержался с ответом. Отец заорал на него так оглушительно, что потревожил тетю Жюли в ее комнате. С распущенными волосами, в ночном капоте, она появилась на пороге.

— Что тут такое? Зачем вы мучаете мальчика, хотелось бы мне знать!

К несчастью, в эту минуту господин Жакотен был целиком поглощен мыслями об академических пальмах; поэтому его терпение лопнуло. Обычно он не позволял себе «выражаться», даже будучи вне себя от ярости. Но когда старуха, которую они приютили из милости (а также в расчете получить наследство) позволила себе столь бесцеремонно разговаривать с ним, с человеком, которого вот-вот наградят академическими пальмами, — это показалось ему верхом наглости.



Поделиться книгой:

На главную
Назад