В конце концов добрались.
Передохнули, огляделись и спустились в деревню, наделав в ней переполоха. Чужие люди здесь были столь же редким явлением, как снег и метель посреди лета. Поэтому, не в силах удержаться от любопытства, жители открывали ворота, выглядывали из-за заборов, иные даже шли рядом, указывая путь до избы старосты.
А вот и сам староста. Невысокий, кряжистый, сильные, словно литые, руки сложены на груди, и взгляд из-под белесых бровей острый, быстрый, но непугливый. Фадей Фадееевич, поздоровавшись, принял его приглашение и прошел в ограду. Разговор, чтобы не с места в карьер скакать, начал издалека: сначала рассказывал про долгую и трудную дорогу, затем стал жаловаться на переменчивую погоду – с утра дождь, перед обедом солнце, а теперь, после полудня, снова накрапывает…
– Да я и сам вижу, не ослеп пока, – усмехнулся староста, – не надо мне рассказывать, чего на улице делается. Ты уж, господин хороший, говори прямо – по какой надобности к нам заявились? Чего мы для тебя сделать должны, чтобы дальше спокойно жить?
Широкие ладони с растопыренными пальцами спокойно лежали на коленях, чувствовалась в руках немалая сила, и поэтому, наверное, староста был спокоен и невозмутим. Даже тени тревоги не промелькнуло на его лице, когда он увидел перед собой чиновника, пожаловавшего в деревню аж от самого губернатора.
– Как вас звать-величать? – поинтересовался Фадей Фадеевич, сделав вид, что не расслышал вопроса старосты.
– Емельян! – Староста снова усмехнулся. – Ты не увиливай, господин хороший, скажи прямо – зачем приехал?
– А по батюшке как?
– По батюшке? Не помню я своего батюшку и знать никогда не знал, безродный я. Получается, что и отчества не имею. Так и запиши – Емельян. А в старосты меня выбрали всем обществом, бумаг про это не писали, да и нет у нас бумаги. Выбрали и все, без бумаг запомнили, кого выбрали. Так зачем приехал-то? Расскажи…
– Упорный ты человек, Емельян. – Фадей Фадеевич коротко хохотнул и даже головой покачал. – Расскажи, да расскажи… Рассказываю. Живете вы в государстве, именуемом Российской империей, есть у нас государь, Божьей Милостью, Николай Второй, а мы все, стало быть, подданные своего императора. А так как являемся мы подданными, то обязательно должны быть записаны в эти подданные со всеми своими домочадцами, с хозяйством, движимым и недвижимым, с землей, которой владеем, и обязаны платить подати и жить по порядку, установленному законами империи. Вот для этого я сюда и приехал. С завтрашнего дня начнем обход домов и перепись всех жителей, а равно их имущества, скота и прочего.
Беседовали они под легким навесом, накрытым берестой, который стоял на краю ограды. Сидели на толстых чурках, потемневших от времени и вросших в землю. Староста показался Фадею Фадеевичу похожим на одну из этих чурок – настолько невозмутим и прочен, что и пошевелить его, кажется, невозможно.
– По-нят-но! – Емельян хлопнул широкими ладонями по коленям и поднялся. – Кончилась наша вольная жизнь, теперь в хомуте будем ходить. Ладно, загоняйте подводы в ограду, дождь сильней пойдет – промочит. Мешки в сени тащите, на вторую половину, там и спать будете. А я пойду, хозяйке скажу, чтобы на стол собрала.
В просторных сенях, срубленных из толстых, в обхват, бревен, было свежо, прохладно и пахло травами, пучки которых были развешаны по стенам. На пол уложили толстым слоем сухое сено, застелили его рядном, бросили подушки, которые принесла хозяйка, и лежбище для все получилось – лучше не придумать. Так и тянуло прилечь и нырнуть в сладкий сон. Но спать Фадей Фадеевич не дозволил. Фрола, попросив у старосты литовку, отправил косить траву для коней, Миронычу поручил перенести груз из телег в сени, а сам с Лунеговым, приспособив широкую доску на чурках, сел и разложил большие бумажные листы, которые аккуратно были расчерчены на графы.
– Итак, вникай мой юный друг, в суть канцелярской работы. Первое. Все записи изначально заносим карандашом, чтобы имелась возможность внести исправления, а после уже будем переписывать набело, чернилами. В какой графе что указывать, надеюсь, сам разберешься, читать умеешь. Что касается самой переписи жителей и хозяйства, требуется соблюдать главное правило – на слово никому не верить, а пересчитывать самолично. Сказали, что пять душ в семье имеется, значит, следует всех проверить – по головам. И со скотиной так же, и с инвентарем. Если непонятно будет, спрашивай, подскажу. А для начала запиши все сведения о старосте, нашем хозяине. Дерзай, а я пока тут посижу.
Дождь, так и не собравшись, перестал крапать, и лишь редкие капли тюкали по бересте навеса. Фадей Фадеевич, прищурив один глаз и склонив набок голову, прислушивался к этим редким тюканьям, и казалось со стороны, что сейчас он прищурит второй глаз и задремлет. Но нет, не задремал. Когда Емельян подошел к нему, сразу же встрепенулся и вскинул голову. Смотрел на старосту деревни строго и внимательно.
– Я это… – Емельян кашлянул в кулак и показал пальцем на бумаги, разложенные на доскею. – Спросить хочу… Напишет твой парень про меня, и писанина в саму губернию поедет?
– Нет, в Санкт-Петербург, – серьезно ответил ему Фадей Фадеевич, – прямо во дворец, где государь живет.
– Ясненько… – Емельян кашлянул еще раз, присел на корточки перед доской, пошевелил бумажные листы. – Выходит, не может царь ни исть, ни пить, пока про мужика Емельяна не узнает.
– Совершенно верно! В самую середку попал! Ни кушать, ни почивать не изволят, пока ты здесь без государева догляда проживаешь и ни одной подати не платишь.
– А вот еще скажи мне, господин хороший, начальники, какие над тобой стоят, они знают, куда ты направился?
– Э-э, брат. – Фадей Фадеевич согнал с лица серьезность и рассмеялся – от души, громко. – Если ты задумал меня придушить ночью, то знай – ведает мое начальство, куда я направился и по какой надобности, и если я в назначенные сроки не вернусь, отправят на мои поиски воинскую команду. Явится эта команда в вашу деревню и спросит старосту: а куда ты, разлюбезный, губернского чиновника Кологривцева подевал? Как отвечать будешь?
– Да никуда я его не девал, – спокойно ответил Емельян, – передо мной сидит, живой-здоровый, еще и лыбится. Собирай бумаги, господин хороший, скоро ужинать позову.
Емельян поднялся и пошел в избу, крепко и неторопливо ставя на густую траву чуть кривоватые ноги в самодельных кожаных сапогах. Так крепко, что отпечатывались за ним чуть вдавленные следы. Фадей Фадеевич смотрел ему в спину и снова прищуривал один глаз.
Стол для приезжих в избе старосты накрыли без скупости: и отварное мясо, и большущий рыбный пирог, и кислое молоко, и хрустящие свежие шаньги, и даже блины, щедро политые маслом. Проголодавшись после долгой дороги, ели молча и без разговоров. На стол подавала розовощекая молодуха, скорая на ногу – мелькала, как челнок, успевая с неприкрытым любопытством разглядывать незнакомых людей. Емельян сидел во главе стола, на хозяйском месте, задумчиво жевал румяную корочку рыбного пирога и упорно смотрел, не поднимая глаз, в столешницу. После, наевшись, пили травяной чай, но и за чаем никакого разговора не завязалось. Поблагодарили за ужин и отправились спать.
Перед тем как заснуть, Лунегов спросил:
– Фадей Фадеевич, я что-то не пойму… У этого старосты в хозяйстве сабан[8] новенький, еще заводские клейма светятся. Он здесь как появился? Каким образом сюда доставили, через перевал? И сепаратор у него стоит, сам видел! Вот тебе и глухомань! У нас под Николаевском не в каждой деревне сепаратор имеется… Непонятно!
– Господин Лунегов, не задавайте мне на ночь сложных вопросов, иначе приснятся голодные цыгане, будут теребить со всех сторон и клянчить копеечку.
– Почему именно цыгане? – удивился Лунегов.
– А я откуда знаю, – зевнул Фадей Фадеевич, – давай спать, мой юный друг. Завтра будет день, завтра, может быть, появятся и ответы.
Он повернулся на бок, устраиваясь удобней, зевнул еще раз и мгновенно, с присвистом, засопел.
Всходило еще невидное из-за гор солнце, и белки́[9] загорались переменчивыми розовыми отсветами, как нежные свечки, поставленные прямо в небо.
Деревня проснулась, обозначилась в утренней прохладе своими обычными звуками: хлопаньем калиток, коровьим мычанием, кудахтаньем кур и громкой, задиристой перекличкой петухов, на которую лениво, как по обязанности, изредка отзывались отрывистым лаем собаки.
Единственная улица, протянувшись вдоль речушки, одним своим концом полого спускалась к мелкому и неширокому ручью. Сбегая откуда-то с дальней горы, он с веселым бульканьем вкатывался в речушку, точил камни, устилавшие его дно, и вода в нем при любом свете почему-то казалась темной. Сразу же за ручьем начиналась утоптанная тропа, по бокам которой громоздились большущие каменные валуны. Выше, за валунами, зеленой щетиной стоял ельник, и оттуда слышалась громкая птичья разноголосица.
Конь остановился на краешке ручья, уже опустив копыта передних ног в воду, вздернул голову и насторожил уши, словно хотел получше расслышать птичьи голоса, но всадник сердито стегнул плеткой по гладкому боку – и конь осторожно тронулся, выбирая ровное место среди камней. Всадник торопился, снова подстегнул коня – и тот махом одолел ручей, взметнул легкую пыль на тропе, набирая ход, однако набрать его не успел – из-за валуна выскочил, словно выпущенный из рогатки, староста Емельян и ловко ухватился за узду. Конь от неожиданности вздыбился, всадник откинулся назад, но в седле удержался. Вскинул над головой плетку, но ударить не посмел и медленно, нехотя опустил руку.
– И куда же ты собрался в такую рань, Гордеюшка? – спросил Емельян, продолжая крепко держать коня под уздцы. – Ответь мне. Заодно и с коня соскочи, несподручно мне голову на тебя задирать, не великий господин. Слазь, сукин сын!
Всадник вынул ноги из стремян, помедлил и легко спрыгнул на землю. Угрюмо сводил над переносицей белесые брови, смотрел себе под ноги и мял в руках витую плетку на кривом черемуховом кнутовище.
– Рассказывай, куда собрался? – еще раз спросил Емельян и посоветовал: – Плетку-то не крути, оставь в покое, а то, не ровен час, в работу ее пустишь. А меня с детства никто не порол. Осерчаю…
– Выследил, значит… Давно за мной следишь?
– Заботы у меня другой нет, как за тобой следить. Догадался. Вот и решил проверить – правильная моя догадка или неправильная? Сам видишь, чего получилось…
– А я просто так поехал, посмотреть…
– Ну-ну, погулять, полюбоваться, птичек в небе посчитать. Ты мне, Гордеюшка, сказки не рассказывай. Куда поскакал? В который раз спрашиваю…
– На кудыкину гору! – Гордей отвернулся и сплюнул в сторону.
– Ну, раз так, значит, так. – Неуловимо быстро Емельян вырвал плетку у Гордея, так же неуловимо и быстро взлетел в седло и голосом, разом изменившимся, скомандовал: – Поворачивай!
Гордей еще раз сплюнул на сторону, повернулся и пошел к ручью. Перебрел его, разбрызгивая воду и оскальзываясь на камнях, направился к деревенской улице, заложив руки за спину и опустив взгляд вниз, словно хотел что-то разыскать в серой пыли. Емельян, придерживая коня, следовал за ним, настороженно поглядывая по сторонам – не хотел он, чтобы заметили их в таком виде. В самом начале улицы велел Гордею свернуть к огородам, и дальше двигались по высокой траве, пока не добрались до низенькой черной баньки. Емельян спешился, отворил скрипнувшую дверь и молча, без слов мотнул головой, давая знак Гордею – заходи. Тот послушно, не размыкая рук за спиной, шагнул в темное банное нутро. Емельян крепко прихлопнул дверь, подпер ее толстым сосновым колом, который стоял прислоненным к стене, и предупредил:
– Не вздумай шуметь! Сидеть здесь будешь до вечера. Как стемнеет – выпущу.
Емельян подергал кол, проверяя, надежно ли он уперт, убедился, что надежно, и пошел от бани широким шагом, ведя за собой в поводу коня. Дошел до своего дома и увидел, что с крыльца навстречу ему спускался в нижней рубахе Фадей Фадеевич, заспанно прищуриваясь. Остановился, шоркая босыми ногами по росной траве, покрутил головой, стряхивая остатки сна, разглядел хозяина и поздоровался:
– Доброе утро, Емельян!
– Доброе, доброе. Как спалось на новом месте?
– Как у Христа за пазухой.
– Тогда умывайтесь, завтракать будем.
– Завтракать – это хорошо. А после завтрака я уж попрошу, любезный, удели мне время. Побеседовать надо, не торопясь.
– Чего же не побеседовать? Языком трепать – не мешки таскать. Невелика работа.
После завтрака Фадей Фадеевич отправил Лунегова с опросными листами по дворам, Фрол, как и вчера, взял литовку и пошел косить траву. Мироныч, обиходив коней, решил составить ему компанию, тоже попросил литовку и пошел следом. Молодуха вынесла и поставила на доску запотелую, только что из погреба, кринку с холодным квасом и, не задерживаясь, скрылась в избе, видно, приучена была, что при серьезных мужицких разговорах присутствовать ей не полагается.
Емельян и Фадей Фадеевич присели под навесом, отведали квасу, оба крякнули, словно опрокинули по доброй рюмке водки, и оба долго молчали, не начиная разговора. Поглядывали друг на друга, словно собирались бороться и примеривались, как ловчее и крепче ухватить супротивника. Первым не выдержал Емельян:
– И долго мы с тобой, господин хороший, в гляделки играть будем?
– Пока тебе не надоест.
– Уже надоело…
– Тогда рассказывай!
– Чего рассказывать-то? Ты спрашивай, может, и расскажу. Помощнику твоему вчера все поведал, ничего не утаил, все на бумаге записано. Предлагал еще про портки мои нижние написать, но он побрезговал.
– Не понимаешь ты меня, Емельян, не желаешь понимать. От какого промысла деревня кормится? На какие такие шиши у вас железные плуги и сепараторы появились? Откуда материю берете, если бабы у вас, как барыни, наряжены? Почему в деревне столько скота и птицы, неужели через перевал перегнали? Или короткую дорогу нашли?
Емельян от этих неожиданных вопросов нисколько не смутился. Отпил квасу прямо из крынки, обтер рот тыльной стороной широкой ладони и ответил:
– Деревня-то не первый год стоит, а скотина, она плодится. А что сепараторы и плуги имеются, так нету такого закону, чтобы их иметь нельзя было…
– Хитришь, не желаешь говорить честно. А зря. Кончилась вольница-то, Емельян. Неужели не понимаешь? И никуда ты не денешься, все мне выложишь. Не сегодня, так завтра. Не уеду я отсюда без твоего полного признания, не поймет мое начальство, если я без него вернусь. Меня накажут, а сюда другого пришлют. У него другой будет разговор – скорый. Ладно, вижу, что для серьезной беседы ты не созрел, значит, отложим до будущего времени. Но учти – времени этого у тебя мало, можно даже сказать, совсем нет. Думай.
Поднялся Фадей Фадеевич с чурки, прихватил кринку с квасом, прижал ее к груди, как очень ценную и хрупкую ношу, и осторожно пошел в сени. Емельян остался на месте, сидел, не шевельнувшись, и смотрел на свои крепко сжатые кулаки, поставленные на колени. Долго сидел, не разжимая пальцев, думал о чем-то, уперев взгляд в землю, и вдруг вскочил, кинулся прочь из ограды. Даже калитку за собой не закрыл. И не увидел, как в это самое время выглянул из сеней, приоткрыв дверь, Фадей Фадеевич, посмотрел ему вслед и довольно потер руки.
Деревенскую улицу просквозил Емельян одним махом. Перемахнул через ручей и сразу свернул в сторону, не поднимаясь на тропу, на пологий каменный выступ, который упирался в подошву горы. Дальше двинулся хоть и торопливым, но осторожным шагом – по камням быстро не побежишь, ноги переломаешь. Скоро, обойдя полукругом подножье горы, он оказался перед плоским камнем, косо лежавшим на склоне. Ухватился за него, прикусив нижнюю губу от натуги, отвалил в сторону, и открылся узкий пологий лаз. Емельян, вперед головой, соскользнул в него и пополз. Когда лаз расширился, встал на четвереньки, затем выпрямился и в полный рост. Дно пещеры круто уходило вниз, и дневной свет из узкого лаза сюда уже не проникал. Но Емельян, растопырив руки, шел уверенно – дорога ему была хорошо знакома. Вот и каменная ступень, еще одна, третья, и под ногами сухо заскрипел крупный песок.
– Не вовремя нынче пришел, рано. Беда пригнала? – раздался из темноты хриплый, тягучий голос.
– Особой беды пока нет, но может и случиться. – На ощупь Емельян нашарил узкую щель, вынул из нее спички, и крохотное пламя разорвало непроницаемую темноту, выхватило оплывшую сальную свечку. Она долго не желала разгораться, тряпичный фитиль трещал, дымил, но вот шаткий язычок укрепился, выпрямился, и проступили низкие каменные своды, которые угрюмо нависали над узкой кельей. В самой ее середине стояло некое подобие топчана, сложенное из ошкуренных жердей и ничем не прикрытое, впритык – большая чурка, служившая столом, на ней – деревянное ведро с водой и наполовину съеденная краюха хлеба. На голых жердях, высоко подняв голову, сидел древний старик, обросший длинными седыми волосами, уже начинавшими от ветхости покрываться желтизной. Борода спускалась до самого живота. Худое лицо с заостренным носом, с серой, пергаментной кожей было похожим на лицо покойника, лежащего в гробу. Прямо на Емельяна, на огонь свечи устремлялись широко раскрытые глаза, полностью покрытые бельмами – старик был слепой. Вместо рубахи и штанов висела на нем, как на палке, непонятная одежина из рогожи, прямая, словно мешок, и длинная – до самого пола. В разъеме одежины виднелась на груди железная цепь и намертво приклепанный к ней крест грубой ковки.
– Рассказывай, – старик, не опуская головы, продолжал смотреть невидящими глазами на огонь, и тонкие ноздри заостренного носа шевелились, будто он принюхивался к незнакомому запаху.
– Казенные чины приехали, говорят, надобно переписать на бумагу всех, кто живет у нас, вместе с живностью переписывают, с избами и со скарбом. Вчера приехали, значит, а сегодня главный чин подступил ко мне, как с ножом, рассказывай, говорит, всю подноготную. Откуда, спрашивает, плуги у вас и сепараторы появились, с каких доходов живете. Голова кругом идет! Чего скажешь?
Старик долго молчал, не отвечая, смотрел невидящим взглядом и даже не шевелился, будто одеревенел.
– Только не вздумай старую песню мне петь, – предупредил Емельян, – наслушался я твоих песен под самую завязку, вот они где у меня, песни твои!
И провел ладонью по горлу, забыв, что старик все равно его не видит.
Потрескивал фитиль, пламя свечки то опадало, грозя затухнуть, то разгоралось, и темнота то подступала, то отодвигалась в глубину каменной ямы.
– Не молчи! Скажи, что делать теперь?! – поторопил Емельян.
Старик поднял сухие костистые руки, обтянутые, как и лицо, серой пергаментной кожей, ухватился за железную цепь, дернул ее, и она глухо звякнула. И точно так же, с глухим звяканьем, прозвучал хриплый, тягучий голос:
– Совета просить прибежал. А где ты раньше был? Так вот, слушай мой ответ – кроме старых песен, я тебе нового ничего не спою. Ступай, Емельян, даже чуять тебя рядом не желаю, пахнет от тебя, как из хлева. Ступай.
И замолчал старик. Сидел, одеревенелый, и будто не слышал, как ругался Емельян, обзывая его обидными словами. Ругался до самого выхода из узкого лаза, ругался, закрывая этот лаз плоским камнем, а когда закрыл, плюнул на него в сердцах жиденькой белесой слюной.
Долгими плавными кругами, почти не шевеля широко раскинутыми крыльями, кружил над деревней коршун. Иногда спускался вниз, высматривая добычу, но, ничего не разглядев, круто взмывал вверх, уменьшаясь в размерах, и там, в вышине, снова ходил кругами, похожий в бескрайней синеве неба на серый лоскут.
День стоял ясный, погожий. Солнце жарило во всю силу, и Фадей Фадеевич, наблюдая за коршуном, старательно прищуривал глаза – от обломного света они даже слезились. Но он упорно продолжал следить за хищной птицей, загадывая – найдет себе крылатый разбойник поживу или не найдет? Нашел! Спустился в очередной раз, сомкнул крылья и рухнул отвесно в чью-то ограду, а когда снова поднялся, в когтях у него бился и заполошно вскрикивал довольно большой куренок. Зазевался, бедолага, вот и поплатился. Сильно, размашисто взмахивал теперь крыльями коршун, улетал по прямой в сторону горы. Скоро исчез из глаз, словно растворился в синеве неба.
– Самое главное в охоте – терпение и упорство, – вслух, самому себе, сказал Фадей Фадеевич и поднялся с верхней ступеньки крыльца, на которой он сидел, наблюдая за коршуном.
Прошелся по пустой ограде, пересекая ее из одного угла в другой, а сам между тем поглядывал через забор на улицу, явно кого-то ожидая. И дождался. По улице шел тяжелой походкой староста Емельян. Смотрел, опустив голову, в землю, а крупные руки были сжаты в кулаки. Подошел к калитке, открыл ее и лишь тогда поднял голову, увидел Фадея Фадеевича в своей ограде, и неулыбчивое лицо его помрачнело еще больше.
Фадей Фадеевич, словно не замечая этой мрачности, кинулся к нему, как к родному, и принялся рассказывать про коршуна, который так ловко добыл себе на пропитание куренка. Емельян слушал его, смотрел удивленно, похоже, не понимая – о чем речь? – и, наконец, поняв, кивнул:
– Это так, коршуняка – птица хитрая. А ты к чему рассказываешь?
– Да вот, увидел и рассказал, без всякой задней мысли.
– Ну-ну, без задней. А передняя имеется?
– И такая имеется. Скажи мне, Емельян, будь ласков, куда ты сегодня так торопливо побежал?
– Дела у меня по хозяйству. Казенного жалованья не платят, самому кормиться приходится, вот и бегаю.
– А все-таки скажи – куда ходил-то?
– По нужде, на вольный воздух! – отрезал Емельян.
И обогнул Фадея Фадеевича, словно вкопанный столб, направился, не обернувшись, в избу, всем своим видом показывая, что дел у него еще невпроворот и нет лишнего времени, чтобы тратить его на пустяшные разговоры.
Останавливать и еще о чем-то расспрашивать его Фадей Фадеевич не стал. Только посмотрел в широкую спину старосты и покивал головой. Затем, не торопясь, словно прогуливался, вышел из ограды, плотно прикрыв за собой калитку, и пошагал вдоль по улице, с любопытством оглядываясь по сторонам.
И вдруг исчез. Как сквозь землю провалился.
А заново, словно из-под земли выскочив, появился на задах огорода, возле старой и черной баньки. Оглядел толстый кол, которым была подперта дверь, похлопал по нему ладонью, словно проверяя на прочность, и негромко окликнул:
– Эй, сиделец! Живой ты там? Не угорел?
В ответ ему – глухое и неясное шуршанье. Фадей Фадеевич постоял, подождал, продолжая похлопывать по колу ладонью, и снова спросил:
– Неужели не слышишь? Отзывайся!
Опять послышалось шуршанье, оборвалось, и раздался неуверенный голос Гордея:
– Ты кто такой?