Возвращаются Камилла с Дюлленом, выкладывают провизию, и мы обедаем в узком кругу; обед вкусный, с хорошим вином и виноградной водкой. Отношения Дюллена с мадам Ж… по-прежнему чарующие. Приходит родственница, молодая, несколько уродливая, она целует Дюллена, приветствует всех, затем сообщает, что русские вошли в Польшу; они утверждают, что это не отменяет их нейтралитет по отношению к другим нациям; кажется, русские подписывают договор с Японией и с Турцией. Это может означать трехлетнюю войну, пятилетнюю, словом, длительную. Я никогда еще не думала о длительной войне. Дюллен снова вспоминает о прошлой войне; он пошел тогда добровольцем, три года провел в траншеях без единого ранения; главным образом он вспоминает о физическом страдании, о холоде. Еще он искусно описывает судьбу легкой пехоты: газ, огнеметы, бомбардировки, люди, которые идут на приступ со штыками и гранатами. Он говорит с восхищением, а меня сердит то, что Селин называет некоторых командиров «героической и праздной душой».
Прогулка по полям с Камиллой под облачным, очень красивым небом; сгибающиеся от яблок ветви деревьев; мирные деревни с красными крышами: на фасадах домов сушатся гроздья фасоли. Мы останавливаемся на краю дороги, возле маленького вокзала и пьем лимонад на террасе отеля. Два солдата охраняют путь; бородатый — художник из Креси; другой держит в руках палочку полицейского. Проходят машины, нередко заполненные офицерами. Мы возвращаемся через поля и деревни. Это впечатляющий момент, и я вспоминаю то, что сказал мне Сартр в Авиньоне и что оказывается правдой: можно с огромным удовольствием жить в угрожающей обстановке настоящего; я не забываю о войне, о разлуке, о смерти, будущее перечеркнуто, и однако ничто не в силах уничтожить сладость и свет пейзажа, словно ты охвачен самодостаточным чувством, которое не укладывается ни в какую историю, исторгнуто из собственной жизни и неожиданно совершенно безучастно.
По возвращении мы слушали радио. Информация расплывчатая. Пытаются скрыть значение русского вмешательства. Долгое время мы остаемся подавленными ввиду такой перспективы, столь тягостной и неопределенной. За ужином Дюллен воодушевляется и рассказывает забавные истории про Жида и Геона.
18 сентября.
В 11 часов я спускаюсь и сажусь возле печки. Дюллен с прилежным видом покрывает страницы строчками: думаю, он работает над своими проектами. Я читаю первую часть «Генриха IV» Шекспира, которую начала когда-то на английском, да так и не закончила. К полудню появляется Камилла в утреннем домашнем платье; мы слушаем маленькую пьесу Куперена, потом последние известия: в целом ночь на фронте прошла спокойно, но Польша, оказавшись между двух огней, разгромлена. Снаружи доносятся громкие голоса солдат; каждое приказание, каждый свисток звучит зловеще. Камилла сопровождает меня в Креси, держа на поводке собаку, молодую и ласковую. Мы пьем сидр в бутылках. В Креси полно солдат и реквизированных машин. Пятнадцать часов: я сажусь в поезд. Чтобы добраться до Парижа, понадобилось два с половиной часа с получасовым ожиданием в Эсбли. В восточном направлении идут длинные пустые составы; еще один состав с солдатами и пушками: там, вдали, существует другой мир, который невозможно вообразить. Восточный вокзал погружен во тьму, в коридорах метро с их синими лампочками тоже темно. У моей комнаты с этим освещением похоронный вид. Я читаю допоздна. Завтра я еду в Кемпер.
19 сентября.
На террасе «Дома» я ожидаю Колетт Одри. Погода прекрасная. Я рада переменить обстановку, рада этому осеннему дню, письмам, которые получила вчера. Это действительно почти радость: радость без будущего, но как мне нравится жить, несмотря ни на что.
Колетт Одри появилась с великолепным велосипедом, сверкающим никелем; после объявления войны она купила этот велосипед, который обошелся ей в 900 франков и съел все ее деньги. Она уехала в департамент Сена-и-Уаза, а потом вернулась. Она замужем за Миндером, он освобожден от воинской повинности. Ее сестра теперь важное лицо, ведь у нее муж — генерал. Говорят, что, имея протекции, можно много чего сделать, например, получить пропуск для свидания с мужем: но где взять протекции? Она рассказывает мне о Кате Ландау, мужа которой забрали, и никто его больше не видел, а у нее, как у немецкой еврейки, тьма неприятностей. Пять минут мы поговорили с Рабо; он утверждает, что дух у солдат отвратительный, что они рассуждают лишь о том, как бы повредить себе глаз, чтобы не идти на фронт. Мимо проходит Альфред, брат Фернана; он тихонько говорит мне, что Фернан арестован. Я иду к Стефе и нахожу ее в слезах; вчера за Фернаном пришли два типа и больше его не видели. Приходит Биллигер, очень взволнованный: «Я провел ночь с Фернаном». Вчера, когда он выходил из «Ротонды», у него потребовали документы; у него есть пропуск австрийского подданного, он уже был один раз в концентрационном лагере в Коломбе, ему выдали документ, позволявший вернуться в Париж. Тем не менее полицейский отвел его в комиссариат, и комиссар в ярости разорвал его пропуск. Затем его доставили в префектуру, где он с удивлением увидел Фернана среди группы испанцев. Им бросили кусок хлеба, а на ночь заперли в каком-то подвале с углем. Арестовали всех испанцев, даже коммерсантов, проживающих во Франции не один месяц. Утром Биллигера отпустили, но бедняга должен был вернуться в Коломб, и Стефа готовила ему солдатский мешок и котелок. Что касается Фернана, то его вроде бы оставили там; Стефа задействовала свою соседку, привлекательную молодую шлюшку, подругу депутата-социалиста. Я советую Альфреду пойти к Колетт Одри[96], которая наверняка сможет что-то сделать. Обедаю я со Стефой в бретонской блинной; она дрожит за свою мать, которая находится во Львове; потом она немного успокаивается.
В «Доме» у меня была назначена встреча с Раулем Леви[97]; он во всем руководствуется теорией вероятностей: полагает, что у него много шансов погибнуть на войне, но это его не трогает; Канапу тоже, добавляет он. Еще он рассказывает о немецкой пропаганде во Франции, как солдаты линии Зигфрида втыкают в землю дощечки с надписью: «Мы не держим зла на французов, мы не станем стрелять первыми». Одна немецкая мать обратилась по радио с речью к французским матерям: во всем виновата Англия, нельзя, чтобы молодые французы гибли ради нее. Он рассказывает также об одной статье Массиса: немецкая философия — это философия становления, вот почему немцы обходят свои обещания и не держат их. И еще об одной статье: «Бош бестолковый». Он уверяет меня, что пять миллионов человек или один — это одно и то же, поскольку нет никого, кто мыслит целостно.
Я сажусь в свой поезд: огромный поезд на насыпи под открытым небом, возвышающейся над авеню дю Мэн; поражает не столько число путешественников, сколько груды чемоданов в сетках. Свет такой слабый, что я не могу читать. Я думаю о своей жизни, которой вполне удовлетворена. Думаю о счастье; для меня это прежде всего был особый способ овладения миром; если мир меняется до такой степени, что этим способом уже невозможно им овладеть, то счастье не имеет больше прежней значимости. В моем купе семь женщин и один мужчина; мужчина и две женщины везут с собой чемоданы, набитые серебром; противная девчонка выкладывает шпионские истории и с укором сообщает о малейших проблесках света. Атмосфера паническая; можно подумать, что поезд от крыши до самого низа забит заговорщиками со страшными бомбами. С опаской подстерегают сигналы: «Я увидел вспышку», — говорит один; другой с дрожью: «Я почувствовал запах», «Я слышал шум», — отзывается третий. Шум — это стукнула крышка сиденья в туалете: мои соседи ждут взрывов. Поезд иногда резко тормозит: теперь поезда ведут призванные снова на работу старые машинисты; на одной из остановок какой-то женщине становится плохо, она дрожит от страха, ее отпаивают чаем. Все думают, что поезд сойдет с рельсов. Правда, в одном из купе чемодан упал на голову человека, и тот застыл неподвижно: его унесли на носилках. Ночь долгая и спокойная, без неприятностей; заря занимается медленно, я узнаю тихую бретонскую сельскую местность, ее серые приземистые колокольни.
20 сентября.
Бьянка ждет меня на перроне. Она ведет меня в отель «Релэ Сен-Корантен», когда-то шикарный, где у меня номер за двадцать франков, правда, крохотный; отчасти это в духе «Пти Мутон»; я единственная клиентка вместе с одним офицером; старая бретонка почти все время запирает дверь, и приходится входить с заднего входа, пересекая что-то похожее на угольный склад и вонючий задний двор. Но отель чрезвычайно приятный, и я рада там оказаться.
День покоя, забвения. Погода прекрасная, через вересковые заросли и ланды мы спускаемся к реке Од; есть прелестные фермы, серые, увитые белыми розами, но внутри — идиоты с пустыми глазами, больные, испуганные дети. Бьянка рассказывает мне об антианглийской пропаганде немцев и говорит, что многие люди здесь в это верят. На ужин она возвращается к себе. Я ищу дешевый ресторан. У меня совсем нет денег; я попадаю в гнусное бистро, где мне подают бульон с хлебом, по радио тем временем рассказывают о жестоком польско-немецком сражении. В восемь часов иду в пивную «Л’Эпе» писать письма. В половине девятого задернули плотные синие шторы, меня отодвинули к кассе и потушили почти весь свет. Что-то уж слишком похоронно. Всего два стола: мой и мужчины с двумя проститутками. Пойду спать.
21 сентября.
Прогулка по берегу Од, пахнущей водорослями и тиной. Разговоры. Вечером перечитываю «Золотую голову», прекрасное произведение, в особенности смерть Себеса, но пьеса фашистская и даже нацистская.
Я выбрала кафе чуть менее печальное, чем вчерашнее, хотя металлическая штора опущена, но, по крайней мере, есть свет, и заняты два столика.
22 сентября.
Прогулка в Конкарно. Старый «закрытый город», со всех сторон окруженный крепостными стенами, выступает в море, подобно маленькому Сен-Мало; со стен мы смотрим на лодки, где сушатся синие сети.
23 сентября.
На почте я нахожу открытку от мадам Лемэр, она приглашает меня в Ла-Пуэз, мне это доставляет огромное удовольствие. Марко в Константине, Панье в Дижоне. По площади Марше проезжают канадские солдаты на громадных мотоциклах цвета хаки; все на них смотрят. В бистро, где я обедаю, по радио передают новости из Польши; бретонки в белых чепцах поворачиваются к радиоприемнику, на их сосредоточенных загорелых лицах отражаются печаль от услышанного. Затем было обращение к французским крестьянам, этого я не выдержала и ушла. Мы идем в Бег-Мейл; пустынный пляж с белыми песками и скалами выглядит роскошно; ледяная вода сладостно обжигает меня.
24 сентября.
И снова мы прогуливаемся в ландах; до чего красивы эти сосны, эти грустные утесники, эти серые воды. Я пью молоко и ем блинчики в блинной. Безумный, галдящий народ: шикарные беженцы, которые катят на автомобилях и сетуют на отсутствие развлечений. Ситуация не меняется. Германия и Россия поделили Польшу; на нашем фронте отдельные «бои».
25 сентября.
Мне любопытно узнать, как я проведу эти три дня одинокого путешествия. Я не решилась взять свой горный рюкзак; у меня смешной сверток с купальником, будильником и двумя книгами: он все время развязывается. Самое досадное то, что у меня почти нет денег. За два часа автобус доставляет меня в Морга. Маленький порт очаровал меня; я уже проголодалась, но из экономии ничего не ем и иду вдоль берега; вокруг деревни, где люди смотрят на меня, как на шпионку; старухи что-то цедят сквозь зубы мне вслед на бретонском: никто не говорит по-французски.
Иду на мыс Шевр, но в пятистах метрах окрестности закрыты военными властями. По тропинке добираюсь до мыса Динан. В булочной съедаю на ходу кусок хлеба и шоколада и очень скверное печенье.
В противоположность мутной белизне неба, моря и камней, мне нравятся бледные краски этой сельской местности; море ощущается всюду, на песчаной равнине, среди каменных домов и ветряных мельниц. Оглушенная солнцем и ветром, я приезжаю в Локронан на автобусе, у меня болит голова, наверняка потому, что я ничего не ела. Я сразу узнаю место и наш отель, куда я хотела вернуться, но из него сделали блинную, которая закрыта; отель переехал напротив, в великолепный дом в стиле ренессанс, где я ужинаю; столовая с ее фаянсом, внушительными балками и видом на бухту очень красива, но она пуста; хозяйка пакует багаж и завтра закрывает, дохода больше нет. Я снова сажусь в автобус на Дуарнене. И опять вижу порт, рыбаков в красных штанах и лодки, и синие сети. Соревнуются лунный свет и лучи заходящего солнца: торжествует луна. На молу смеются девушки, поют парни: так и кажется, что это мирный вечер, я расплакалась.
26 сентября.
В половине седьмого еще темно. Я сворачиваю на дорожку, идущую вдоль берега. В деревнях никаких кафе, только буфеты и бакалейные лавки со стойкой и без столиков. Это не бесчеловечная дикость гор, а человеческое безутешное уныние, которое еще больше леденит сердце. Над берегом летает много самолетов, на море полно крейсеров. Навстречу попадаются лишь женщины, дети, больные; мужчины не встречаются. Я прошла двадцать четыре километра и купаюсь в фиолетово-синем море у подножия изрезанных скал. Тропинка приводит меня на мыс Ра, где я остаюсь надолго. Я думаю о всей моей прошлой жизни, которую никакое будущее не сможет у меня отнять. Смерть больше не пугает меня.
Возле семафора четыре отеля; три закрыты, четвертый едва дышит; чтобы поселить меня, освобождают одну маленькую комнату, заваленную бумажным хламом. Освещают помещения с помощью керосиновых ламп, за ужином я читаю «Мемуары Грамона», которые немного развлекают меня. Хочу пройтись при лунном свете; ко мне подходят двое мужчин в морской форме: «Вы местная?» — «Нет». — «Вы прогуливаетесь?» — «Да». — «В такой час? Ничего не видно». — «Любуюсь лунным светом». — «Лунным светом вы точно так же могли бы любоваться и в Кемпере, и в Ландерно». Тон повысился, став откровенно оскорбительным; я показываю свои документы, которые они изучают, осветив их карманным фонариком, потом невнятно извиняются. Моя комната на первом этаже, она выходит на равнину и на море, и мне кажется, будто я сплю почти под открытым небом.
27 сентября.
Встаю в шесть часов, в темноте. Внизу горит одна свеча, и я продолжаю читать «Мемуары Грамона» в ожидании автобуса. Холодно. Пока я качу к Одьерну, над равниной поднимается солнце. Дожидаясь автобуса, я пью ликер из черной смородины в лавке — управлении-буфете. Прогулка по дюнам пешком из Пон-л’Аббе в Сен-Геноле. Возвращение автобусом в Кемпер. Бретонки с макияжем в своих конусообразных чепцах — чудно.
Я сажусь в переполненный поезд на Анже. Спускается ночь. Местность равнинная, но ее красит лунный свет. «Как в кино», — восторгается какая-то женщина. Люди спорят о достоинствах бретонского масла. При синем ночнике читать невозможно, но я преисполнена бесконечного терпения, словно война наделила меня состоянием благодати.
Я приезжаю в два часа утра. На выходе меня по имени окликает военный; он что-то бормочет относительно мадемуазель С…[98], которая ему звонила. Он берет мой чемодан и мою руку со словами: «Я бы мог быть вашим отцом» и приводит меня в заказанный им номер; он приносит пиво, бананы, сэндвичи; я в восторге от такого приема, посмеиваясь над тем, что в три часа утра очутилась в незнакомом городе в номере отеля с незнакомым военным; это казалось нереальным. Впрочем, ведет он себя двусмысленно. Прежде всего, он с довольно странным видом просит разрешения остаться; затем, поскольку я, смущенная его настойчивым взглядом, продолжаю стоять, он говорит: «Садитесь». Я подвигаю стул. «Садитесь на кровать». Я сажусь на стул и приглашаю его выпить. «Мне придется пить из того же стакана, что и вы, вам это не будет неприятно? Правда?» Говорим учтиво. В конце концов, он покидает меня, сказав, что велит принести мне завтрак.
28 сентября.
Пишу письмо в большом кафе на площади Раллиман, я немного обеспокоена, поскольку в кармане у меня ни единого су. На автомобиле приезжает мадам Лемэр с дочерью, видеть их для меня огромная радость. Они дают мне час на осмотр Анже, который мне нравится в лучах прекрасного холодного солнца. Потом мы пересекаем неприглядную сельскую местность и приезжаем в отвратительную деревню, но дом очаровал меня. На чердаке три шкафа, наполненные книгами, и я этому рада. Узнаю, что Панье стал телефонистом в каком-то штабе, а Марко по-прежнему в Константине. Я сплю в столовой; в камине пылает яркий огонь, и я чувствую себя до того хорошо, что читаю до часа ночи.
29 сентября.
Я спускаю с чердака охапку книг и читаю весь день. Варшава капитулировала, договор между СССР и Германией подписан, Германия сообщает, что намерена предложить мир демократическим силам; а мы откажемся, и все начнется по-настоящему. Я говорю себе это, читаю книги о прошлой войне и все еще не могу в это поверить.
30 сентября.
Мадам Лемэр прислала мне подборку журналов «Крапуйо» о войне 1914–1918 годов. Я читаю их и еще книгу Ратенау и книгу Каутского. Пылает огонь. Жаклин Лемэр печатает на машинке. Идет дождь. Давно у меня не было столько свободного времени.
1 октября.
«Мирное наступление» Гитлера. Неизвестно, ни что происходит, ни что будет происходить. О моей жизни можно сказать, что я катаюсь как сыр в масле. Перед каждой трапезой мадам Лемэр ведет меня в подвал, чтобы выбрать бутылку выдержанного вина. Я вволю наслаждаюсь едой и чтением.
2 октября.
Какая прекрасная погода! Я читаю на лугу, растянувшись на солнце возле тополей. Это напоминает мне Лимузен; на яблонях сияют крупные яблоки. Радостное осеннее изобилие.
3 октября.
Мы переживаем странное время. Никто не может согласиться с гитлеровским миром; но какую войну собираются начать? Что в точности означает слово «война»? Месяц назад, когда оно крупными буквами было напечатано в газетах, это был бесформенный ужас, что-то неопределенное, но наполненное кошмарными предчувствиями. Теперь это нигде и ничто. Я не ощущаю напряжения, только неопределенность, я ожидаю, сама не знаю чего. Похоже, все чего-то ждут. Впрочем, именно это прежде всего поражает в книгах Пьерфё по истории войны 14-го года: четырехлетнее ожидание, нарушаемое совершенно бесполезными побоищами; можно подумать, что работает время, и лишь оно одно.
4 октября.
До сих пор у меня были каникулы. Теперь мне надо обустроиться в этом военном времени, а оно мне представляется зловещим. Между тем сегодня утром меня охватило паническое желание бежать из этого немыслимого спокойствия, ухватиться за что-то. Последнее письмо Сартра подарило мне смутную надежду получить возможность увидеться с ним, я думаю об этом со страхом и нетерпением. Я решила уехать сегодня же, и меня в семь часов доставили в Анже. Я в кафе возле вокзала: до чего же здесь мрачно! Хотела пойти в кино, побродила по кварталу казармы, где девушки приставали к солдатам, а бистро были забиты военными. Кинотеатр не работал. Я пошла обратно по улицам, внушавшим мне страх. Внутри меня, вокруг меня снова война и тревога, которая не находит себе места.
5 октября.
Париж. Я бегу в полицейский участок и тупо говорю, что хочу повидать своего жениха, он военнослужащий; мне отвечают, что в таких разрешениях постоянно отказывают и что он понесет наказание, если я к нему приеду. Я решаю пойти в другой участок и быть похитрее. Иду сфотографироваться в магазин «Бон Марше» и в баре возле автоматического фотоаппарата съедаю кусок свинины с чечевицей; мои фотографии ужасны. Самое трудное получить новое свидетельство о местожительстве. На улице Ренн мадам Мартан отказывает мне в этом. «Но вы здесь уже не живете, это был бы подлог», — очень сухо говорит она; ясно, что это война и в перспективе — расстрел для привратницких душ. Иду в лицей Камиль-Се; великолепное здание; встречаюсь с директрисой, довольно молодой, худенькой, элегантной, напудренной, с иссиня-черным подбородком под пудрой; она изображает живую, своенравную и отчаянную особу. «Я довольно смелая», — без малейшего смущения заявляет она. Работы у меня будет немного: в лицее всего двести учениц, в моем ведении будет всего двадцать; преподавателей-женщин в избытке, неизвестно, как с ними быть.
Я возвращаюсь на улицу Ассас; консьержка Жеже шьет на машинке; она не может дать мне свидетельство, поскольку я снимаю помещение у нанимателя; я остаюсь стоять перед ней, она продолжает шить, при этом царит почти полное молчание, и так продолжается довольно долгое время; внезапно она встает и дает мне свидетельство, датируя его 14 сентября. Я сую ей пятьдесят франков, она возмущенно отказывается, потом дрогнула: «Только половину». Но потом берет все. В участке все проходит очень хорошо; я рассказываю о сестре, у которой больные кости и за которой я еду в Мармутье. Служащий ведет себя по-отечески и выдает мне бумагу, написанную прекраснейшим почерком. Зато отказывают блондинке, которая хочет поехать в департамент Сена-и-Марна повидаться с мужем. «По этой причине нельзя». — «А по другим причинам можно?» — «Только надо найти подходящий предлог». Мне обещают пропуск на понедельник или вторник. Я поднимаюсь выпить стаканчик к Стефе с Фернаном. Он четыре дня провел в тюрьме. На него донесли, обвинив в «пропаганде против вступления иностранцев в Легион». Какой-то тип, сказав, что он русский из белоэмигрантов, спросил, можно ли пробраться в Испанию. «Конечно, можно», — ответил Фернан. «А если у меня нет паспорта?» — «Идешь на границу и шагаешь дальше». Тип оказался провокатором. Фернана отправили в префектуру, потом в лагерь, где солдаты и сержанты проявили крайнюю любезность; один из них дал ему табак, когда он сказал, что сражался в Испании, а когда добавил, что был генералом, дал ему еще пачку. Друзья Фернана удивлены, рассказывал он, что его так быстро отпустили, и немного опасаются за него; у него такое впечатление, что полиция следит за ним, и он не решается встретиться с Эренбургом. Говорят, будто Мальро хочет поступить в танковые части, но его не принимают из-за нервных тиков.
Низан отправил Дюкло очень сухое письмо об отставке: «Сообщаю тебе о своем выходе из французской компартии. Мое положение мобилизованного солдата освобождает меня от необходимости добавлять что-то еще». Я ужинаю в «Куполь», народу полно; Монпарнас заполонили военные и совершенно новая клиентура, прежние завсегдатаи выглядят отчасти доисторически. Необдуманно прошу официанта принести кружку мюнхенского пива. Он смеется: «Подождите, пока перейдем линию Зигфрида». Ночь в Париже производит на меня невероятное впечатление; я и забыла: Большая Медведица сияет над перекрестком Вавен, это необычно и очень красиво. На террасах кафе почти никого, становится слишком холодно; везде еще более пустынно, чем в прошлом месяце. Возвращаюсь к себе по темным, как туннели, улицам.
6 октября.
Вернувшись в полночь, Жеже будит меня; она возвращается из Кастель Новель, где находится толпа женщин и испанских беженцев. Около половины седьмого завывание сирены, но слабое; люди бросаются к окнам: это тревога? Нет, только механический сбой. Корреспонденция; одно из писем Сартра вскрыто цензурой, это впервые. Увы! 3 октября он отбыл в неизвестном направлении, все мои планы рухнули. С комком в горле я иду за покупками. Оставшиеся позади три недели — это невнятная передышка, теперь меня вновь охватывает отчаяние, страх; мне отвратительно думать, что это надолго. Хотя больше меня это не интересует, и, главное, сама я себя больше не интересую и веду этот дневник по привычке. Для Сартра я купила «Идиота» и «Дневник» Грина, но «НРФ» больше не продается, его получают только по подписке.
7 октября.
Мрачный день. Во второй половине у меня встреча в «Мариньяне» с четой Одри, но кафе закрыто военными властями, так как оставалось все еще открытым после двадцати трех часов. Я располагаюсь напротив, в «Колизее». Публика гнусная — роскошные шлюхи, «умирающие в своей постели» офицеры и тыловые крысы, словом, публика 1916 года, представленная на страницах «Крапуйо». Одри с отвращением говорит о пропагандистском фильме, который начали показывать. Ночь мглистая, уже с привкусом зимы, трагическая и прекрасная. В Париже бедствие чувствуется повсюду, и это уже ощутимая оккупация, стоит лишь подумать об этом.
10 октября.
Пардо возвращается сегодня; это была моя последняя ночь в квартире Жеже. Я переезжаю в отель на улице Вавен. Мой номер мне нравится, есть плотные красные шторы, и я смогу включать вечером свет. Лиза Обланофф вернулась в Париж; она оплакивает свою печальную судьбу: не имея удостоверения личности, она не может поступить в Сорбонну, а не поступив в Сорбонну, не может получить удостоверение личности, всегда одна и та же песня; ее отец ничего больше не получает, а мать не имеет права работать. Она со слезами говорит мне: «Почему это Н… имеет все права, а я нет?»
В «Доме» Адамов с растерянным видом сел напротив меня. Он тоже ничего больше не зарабатывает; у него военный билет, и он ждет отъезда. «Дом» стал теперь таким, одни жалкие люди.
Фернан утверждает, что тысяча фронтовых солдат силой захватила поезд и приехала в увольнение незаконно, их не решаются арестовать.
11 октября.
Хочу снова приняться за работу. Целый день я перечитываю свой роман. Многое предстоит сделать.
12 октября.
Я работаю. Вечером в «Доме» встречаюсь с Мари Жирар. Рядом с нами чудной старик в синем комбинезоне, читающий «Науку и здоровье» в обложке, похожей на черный молитвенник; какой-то пьяница пытается заговорить с ним, и они чуть ли не поссорились. Пьяница поворачивается к нам. «У меня узкие плечи, — говорит он, — но тяжелая голова». — «Плевать мне на ваши плечи», — говорит Мари. Двое друзей пьяницы оттаскивают его от нашего стола. Мы ужинаем в блинной, потом идем в подвал «Шуберта»; там пусто, только пианист играет джаз, и это слегка меняет обстановку. «Я вот думаю, куда подевались люди!» — громогласно вопрошает Мари, в ответ официант что-то шепчет. В 11 часов нас выставляют на улицу, и мы идем гулять на берег Сены. В темноте — полицейские патрули в широких накидках и блестящих касках; пешком и на велосипедах, они направляют на прохожих фонарики и останавливают всех мужчин для проверки документов; они рыщут даже в писсуарах. Мари рассказывает мне о своей любви с одним испанским беженцем двадцати двух лет, красивым как бог, с которым она тайком ходила встречаться в горы, где он жил, затравленный и полуголый; деревенские люди ненавидят беженцев; она уверяет даже, что нескольких они забили до смерти, поскольку те не хотели идти добровольцами на военную службу; поэтому ей приходилось быть крайне осторожной. Однажды ночью она заблудилась, потеряла свои туфли и пять километров шла босиком по зарослям. Испанец не знает и двадцати слов по-французски. Она только и думает, как бы поехать и отыскать его. Она убеждена, что Даладье попросил Гитлера развязать войну, чтобы расправиться с Народным фронтом. В поезде она пыталась вызвать жалость солдат к судьбе Жионо. «Не надо говорить молодым солдатам подобные вещи», — строгим тоном сказал ей один из них. Попасть в тюрьму — лучшего она и не желает, тогда она сможет отложить деньги. Ну и позабавила она меня.
13 октября.
Мари предложила мне пойти с ней этим вечером к Юки Деснос, и я согласилась. В столовой полно дыма, людей со стаканами красного вина. На стенах картины Фудзиты, на одной из них изображена обнаженная Юки со львом; они в цвете, поскольку она попросила его доказать, что он может писать не только черно-белые картины; я нахожу их не очень красивыми. Руководит всем Юки в японском кимоно, обнажающим прекрасные руки и верх груди; она светловолосая, довольно красивая. Присутствует там и прежняя подруга Паскена, которая начинает впадать в мистицизм и рассказывает с затуманенным взором обо всем, что ей довелось выстрадать из-за мужчин; ее муж, эксгибиционист с вытянутым несчастным лицом, гадает на картах в соседней комнате: он гадает на «человечество» и не предсказывает ему ничего хорошего. Тут и неудавшаяся актриса, маленькая лесбиянка, которая курит трубку, еще две женщины, молчаливые молодые люди и солдат в отпуске, похожий на Бастера Китона. Юки читает письмо Десноса, спокойно рассказывающего о жизни, которую он ведет на фронте, и все возмущаются: он недостаточно негодует! Солдат патетическим тоном возражает. Настоящая комедия: с одной стороны, циничный анархизм, с другой — боец, возмущенный гражданским мышлением. Речь непристойная: «Дерьмо! У меня от тебя понос!» С невероятной неестественностью отчеканивается каждое слово. Весь этот народ выглядит разгоряченным. Солдат заявил: «Плевали мы на женщин! Скажите вашим подружкам, никто их не ждет, чтобы онанировать». — «Скажите вашим приятелям, что их тоже не ждут, — ответила одна женщина, — только мы не онанируем». Они с издевкой распевают патриотические песни минувшей войны, потом антимилитаристские песни, и так до четырех часов утра.
16 октября.
Возобновление занятий. В лицее Камиль-Се я веду двухчасовой урок для девяти весьма благоразумных девочек в синей форме. Мне это кажется нереальным и абсурдным. Затем иду в лицей Генриха IV, куда перевели лицей Фенелон; классам отведено современное и очень уродливое крыло. Коридоры узкие с объявлениями: УБЕЖИЩЕ 1, УБЕЖИЩЕ 5, и женщины в черном с серо-бежевыми сумками наперевес. У меня двадцать четыре ученицы в городских платьях, ухоженные, подкрашенные, весьма в духе Латинского квартала. Они приносят свои противогазы в класс и кладут рядом с собой.
Вчера вернулась Ольга. Она сообщает мне новости о Босте, жизнь у которого, похоже, невеселая.
Немецкие действия на Западном фронте — и новое мирное наступление Гитлера.
17 октября.
Похоже, начинают серьезно сражаться. Немецкая атака и ответные действия французских войск, бомбардировка шотландского побережья немцами. Что будет делать Сталин? Все это я читаю в газете с каким-то безразличием. Я потеряла чувствительность.
По дороге в лицей Генриха IV я пересекаю Люксембургский сад, золотистый и топкий, потом пью кофе у стойки в «Капулад». Два с половиной часа уроков, прерываемых учебной тревогой. Директриса в шляпе обегает коридоры со свистком во рту, она издает пронзительные свистки. Все спускаются в прекрасно оборудованное убежище и садятся на садовые стулья. Упражнение с противогазами. Внезапно она снимает шляпу и кричит в своем противогазе: «Преподаватели тоже», но у меня нет противогаза. Увидев себя в масках, ученицы смеются, а она ворчит: «Нет ничего смешного!» Она объясняет, что в убежищах не следует ни разговаривать, ни двигаться, чтобы экономить кислород.
Вечер с Ольгой в кафе «Флора», которое только что вновь открылось. Там теперь плотные синие шторы и новые красные банкетки, великолепно. Кафе научились хорошо маскироваться, они зажигают все лампы, и когда входишь с улицы, это сияние поражает.