Ученик смешивает «логарифмы» и «лабиринты», утверждает, что существуют только два климата – «шентиментальный и мокрый» и две части света – Европа и заграница, разглагольствует о некой «балшущей стране Македон, поражающей взгляд прекрасностью тех местов, которые лежат вблизи, как-то: Киев, Ницца, Нева, Петербург и Бердичев», и столь же нелепую чепуховину.
А в рассказике «Приём учителя» изображается еврейский оболтус одиннадцати лет, с говорящей фамилией Бородавкин. Он затвердил несколько дежурных фраз на немецком и французском, но его отец, ещё больший невежда, вообразил его чуть ли не полиглотом («он типири так на эти языки разговаривает, что я сиби за волосы даже взял, как услышал»). Студент, взявшийся экзаменовать отрока, сразу же понял, что он не знает «ни уха, ни рыла» и годится только в первый класс гимназии. Всё кончается тем, что Бородавкин-старший устраивает недостойный торг со студентом, и тот отказывается от репетиторства и у ходит.
Насколько далёкими от реальности, утрированными были евреи-невежды под пером Вейнберга, видно хотя бы потому, что вместе с ним во 2-й Одесской гимназии, в коей, кстати сказать, автор прошёл только низшие классы, обучалось 53 (!) еврея. Число же образованных евреев (врачей, адвокатов, нотариусов) даже в его родном городе было весьма значительным.
Некоторые пассажи изображают евреев-глупцов, впрочем, глупцов азартных, получающих удовольствие от самого процесса торга. Вот, скажем, пьеска «Разносчик», в которой остановившегося в уездной гостинице постояльца одолевает явившийся нежданно-негаданно иудей со словами «Пожалуста, покипайте что-нибудь». Происходит характерный диалог:
Господин. Убирайся!
Еврей. Что, убирайся! Ви пасматрите тавар: часы с бадильник, что крепко над вухо стучит… персидский парашок ат блахов…
Господин. Покажи порошок. (Еврей вынимает баночку с чёрной мазью.) Это что?
Еврей. Для иштребленья блахов.
Господин. Что же с этим нужно делать?
Еврей. Иштреблять.
Господин. Да как же истреблять?
Еврей. Я вас буду научить: ви вазмите кусочек сирнички, заклапайте с баначка немножка памада, спаймайте потихонечко блаха и пичкайте ей эта памада в рот; та ана будет чахнуть, чахнуть, чахнуть и сдохнет…
Господин. Так я же лучше пальцами задушу её.
Еврей. И это можно, и это хорошо.
Господин. Так для чего же ты эту мазь держишь?
Еврей. Для продажа…
Надо сказать, что этот комический образ получил популярность и упомянут Антоном Чеховым: в письме к Алексею Плещееву от 3 февраля 1888 года при посылке ему повести «Степь» он, в частности, пишет: «Насчёт аванса у нас уже был разговор. Скажу ещё, что чем раньше я получу его, тем лучше, ибо я зачах, как блоха в вейнбергском анекдоте». [Заметим в скобках, что ехидное передразнивание местечкового акцента мы находим в пьесе Чехова «Иванов» (1904). Мы имеем в виду реплики графа Шабельского: «Зачиво вы шмеетесь?», «Гевалт… Вэй мир… Пэх… Гевалт… Жвините, пожалуста!»].
Множество сюжетов Вейнберга посвящены скаредности иудеев. Вот один толстосум норовит заплатить за билет двадцатилетнего сына полцены, как за малого дитятю: «Он за целый балет даже сидеть не может!» И только когда узнаёт, что дело пахнет нешуточным штрафом, если обман вскроется, спохватывается и платит сполна («На Одесской железной дороге»). Или же два еврея, опоздавшие на спекталь, как на рынке, торгуются с кассиром театра, чтобы тот продал им билеты по заниженной цене: «Зделайте милость, уступите на дивяносто копеек!» А третий еврей извинительным тоном объясняет ситуацию: «Ви им звыните, господин кассир, патаму что ани з Бирдичев: ани все эти парядки ни знают, как здесь у вас делаются. Ани ежели приходят в тиатр в Бердичев и адин тиатр кончился, ани менши плотят, ежели два тиатера кончились – ищё менши, ежели три тиатера – ищё менши; они все эти парядки, которые здесь, завсем ни знают, как я харашо их знаю и панимаю…»
Потешается Вейнберг и над евреями – зрителями театральных представлений. Незатейливый пересказ сюжета спектаклей с характерными жаргонными словечками выдаёт с головой их пошлость и примитивность. В пьесе «Елена Прекрасная (рассказ еврея)» такой смотритель сообщает, что «видал, как люди представляли… вшэ от греческой фимологии (т. е. мифологии)», причём отчаянно перевирает античный миф. Елена, по его словам, учиняет экзамен пастуху Париске, «королю» Минелайке и «вшем» прочим, вопрошая «за что в море бывает салёная вода?» «Никто не сгадал. Адин шказал, что ана салёная за того, что это море; другой шказал, – что там нима сладкая вода; вдруг выходит Париска и говорит: что «в море бивает салёная вода зато, что там плавают очень много селёдки». И далее следует бахвальская реплика: «Это умная голова, это мальчик! Никто не мог сгадать, а он сгадал; наверно из евреев». Далее следует сцена свидания Елены с Париской, будто бы забывшим в её спальне свой «шмаркательный платок».
В этом же ключе дан и рассказ об опере «Руслан и Людмила». Автор, по-видимому, посчитал этот текст одним из самых удачных, ибо посвятил его жене, Е. П. Красовской (?-1918). Но Вейнберг не был бы Вейнбергом, если бы он не педалировал тему коммерции, денег, по его разумению, составляющую основу основ сребролюбивого еврея. «Когда вше покушали, – рассказывает этот еврей, – та король вштавал и шказал: “Милый шин Рушлан, вот тибе моя дочка и двадцать тисяч в приданое, только шделай милость, будь хороший муж и ни шпорти мине моя Людмила!” Та Рушлан шказал: “Бог з вами, милый папынька, что я разве дитё, только пожалуйте деньги вперёд”». Да и после исчезновения Людмилы, когда «подимался на триятере [театре – Л.Б.] такой гвалт, который редко и в Бердичеве бывает», поясняется: «вше побежали шукать» Людмилу только лишь потому, что «король шказал, что [он] даёт за неё 3 тысячи карбованцев». Симптоматичен и вывод от всего увиденного: «Этот триятер 5 тысяч карбованцев стоил. Хорошее дело!»
Обращает на себя внимание пьеска «Почётное гражданство», где рассказывается о, казалось бы, весьма похвальном, благородном поступке еврея – в годину военных действий он предоставил русской армии 16 лошадей из собственной конюшни. Причём, как видно, сделал он это совершенно бескорыстно: на вопрос генерала о награде отвечал: «Ваше високоблагородное благородье, я свой Отечество защищал, а ви мне говорите – сколько мине следовает? Мине ничего не следовает». За это еврей был пожалован золотой и серебряной медалями («магдалями», как он их называет) и званием почётного гражданина. Но – Вейнберг опять верен себе – куда деть корыстолюбие и провинциальное бахвальство – пружину всех действий местечковых потомков Иудиных? Первым делом награждённый побежал к ювелиру, «пасматреть, чи настоящие, чи фальшивые, какой проба, сколько стоят эти магдали». А затем они с сыном, обуреваемые законной гордостью, «такие радые, взяли эта магдали и, чтобы все видали, что мы их получили, привесили их на ворота [дома]». Концовка подчёркнуто комична: «Что ви думайте, какой у нас пархатый город? К вечеру оба магдали з вороты вкрали! Что мине то гражданство, когда на дивяносто вошем карбаванцев золота вкрали!! Хорошее дело!»
В рассказе «В вагоне» предстают нелепыми и смеха достойными догматы иудейской веры. Поезд трогается. Еврей-пассажир ставит на пол таз, наливает в него воду, снимает сапоги и ставит в таз ноги. В вагоне начинается шум: «Что за свинство, мыть ноги в вагоне!.. Где кондуктор? Позовите кондуктора!» Кондуктор настойчиво просит еврея вынуть ноги из воды, надеть сапоги и вылить воду, но тот категорически отказывается и говорит, что это никак невозможно.
Кондуктор. Отчего невозможно?
Еврей. Патаму… что сигодня шабота, шабат, так ми ни можим по закон ехать; ми только можим ехать на вода; так когда я ноги в вода держу, так завсем похоже, что я на вода еду. Жделайте милость, пожвольте мине так шидеть!
Рассказик «Мыши» – о патологической трусости евреев. Мальчик-еврей рассказывает товарищам-гимназистам о том, что на них с отцом напало двенадцать волков: «такие, что з норки скакают, на задние лапка садятся и делают: псс! псс!»
Гимназист. Так ведь это не волки, это мыши.
Еврей (обидчиво). Миши?! Ну, а что, а дванадцать миши на два жида не штрашно!?
Или анекдот о незадачливых контрабандистах, переодевшихся в одежды священников, но из-за плохого знания русского языка назвавшихся халамандритом, гумином, памынарём (вместо архимандрита, игумена и пономаря) и потому пойманных пограничниками.
Чего стоят говорящие фамилии «героев» его эскапад – кровососы Хапзон, Цикерхапер, Вездецелов, Голдблад, Шельменштейн, Гешефтер и др. И всё это сплошь людишки с крайне узким умственным кругозором, корыстолюбцы, мздоимцы, пошляки. Вот как живописует он домочадцев ростовщика Хапзона («Наём дачи»): «Особенно подгаживала дело его тёща. Это была грязная, толстая еврейка в больших бронзовых серьгах. Скупа была до жадности, грязна до отвращения. Внучки её, Миленька, Циленька и Манечка, корчащие из себя светских барышень, возмущались каждым поступком бабушки и говорили, что она “вшакава раз в до канфужливость доводит; всякого человек может догадываться, что ми из еврейского народу…” Дети жрали сразу четыре пирожных и три бутерброда».
Другой ростовщик, или, как он себя величает, «директор и содержатель кассы ссуд» Цикерхапер выдаёт дочь, «золотое дитё», замуж (сценка «Жених приедёт»). «Выговор ужасный и кривляния отчаянные», – комментирует автор. Всё завершается низкой сварой, которую учинил один из гостей, поссорившись с Цикерхапером. Доносится ругань:
– Ты врёшь, шарлатан!
– Я шарлатан?! Ти сам шарлатан, процентщик, закладчик!
– Я закладчик? Ах ти, разбойник!..
– …Что мене эти шарлатанские гости наделали, чтоб вжэ лучше их чёрт побрал!
– Что!!! Ах ти, жид! Гошпода, едем. Благодарим вам!
Елизавета Уварова, автор монографии «Как развлекались в российских столицах» (СПб., 2004), расхваливая мастерство Вейнберга-рассказчика, говорит об особой колоритности его «говора», характерности реплик, подвижности мимики, выразительности жестов, настаивая на том, что он трогательно доброжелателен к высмеиваемым им персонажам, что юмор его совершенно беззлобен. И другой критик утверждает, что рассказы Павла якобы «никогда не рисовали евреев с дурной стороны, а касались только находчивости и остроумия евреев».
Надо сказать, в копилке еврейских анекдотов и сцен Вейнберга в самом деле наличествовали и вещи нейтральные. Так, пьеса «Наследство» рассказывает о споре трёх евреев о том, «кто может выдумать такое, чтобы быть богаче всех, и сколько каждый желал бы иметь». Первый еврей захотел, чтобы ему и только ему принадлежали все российские рубли; второй возжелал заполучить золотой запас всего мира. В разговор вступает третий еврей: «А я ничего би больше не хател, как только, чтобы ви оба ув один и тот же день падохли сибе, и чтоби я оставался единственного вашего наследником! Я би этого только и хотел!» Или анекдот «Порок». Еврей продаёт барину лошадь, утверждая, что никаких пороков в ней нет. Когда же выясняется, что скотина слепа на левый глаз, и рассерженный покупатель призывает еврея к ответу, тот парирует: «Разве шлепота – это порок? Это только большое несчастье; это только жалеть надо!»
В сценке «Фокус» еврей смотрит, как некий иллюзионист показывает исчезновение положенного на ладонь рубля. «Ничего особенного, – парирует он. – Вот в нашем банке фокус – двести тысяч рублей – “алле пасе марш” – и пропал». В пьеске «Приручили» еврея спрашивают, каков новый начальник полиции. «Был очень сердитый. – А теперь? – Теперь? Теперь вже из рук кушает». Интересна и сценка «Овёс». Нищий еврей везёт повозку с поклажей в мешках, в которую впряжена тощая, истомлённая лошадёнка. «Что везёшь? – Овёс, – отвечает он шёпотом. – Что так тихо говоришь? – Чтобы часом моя коняга этого не услышала. Потому она давно уже этого не кушала, чтобы она теперь не захотела попробовать». Или ещё такая лаконичная реприза: «Еврей посылает из Херсона в Одессу телеграмму: “Телеграфирую. Шлава Богу вчера обручался с моего замечательного невеста. Очень рад. Поздравьте нас. Ответ уплачен”». Несколько подобных анекдотов вошли в книгу «Еврейские штучки» (2000), составленную Ефимом Захаровым и Эдвардом Мишнаевским.
Но отнюдь не эти безобидные шутки определяют литературную деятельность Вейнберга. Большинство его опусов пышут неприкрытой злобой и отвращением по отношению к соплеменникам, причём автор сознательно выключает себя из их числа. В его пьесе «Старые порядки» описывается губернский городок черты оседлости. «Одного там было достаточно, даже в очень большом количестве, – сообщает автор, – это – жидов, этих счастливых сынов Израиля, грязных, неумытых, нечёсаных и видевших в каждом приезжем свою жертву; они наполняли и улицы, и дома, и гостиницы, которые… были ужасны». Остановившись в местной гостинице, он всю ночь был мучим клопами, на что пожаловался её содержателю-еврею:
– Клопи? – отвечает тот. – Это, господин, ничего; они только покудова будут знакомиться, а потом уже они вам никакого вниманию не будут делать…. Ждесь все вжэ привыкали; без клопи даже ждесь невозможно.
– Отчего невозможно?
– Потому ждесь, звыните, еврейского город; клопи без еврея не могут жить.
– Да ято чем виноват?
– Ну, они, звыните, в первого ночь не могли же знать, что ви русского; они вжэ теперь сами не будут вам трогать…
И далее вывод: «Жиды надоели до смерти. Они как му хи: сгонишь одного, явятся другие; просто хоть из пистолета стреляй»…
В его «жидовских» рассказах не достаёт «чутья правды», как заметил литературовед и библиограф Семён Венгеров. А актёр-чтец Владимир Давыдов (1849-1925), характеризуя вейнбергские анекдоты, саркастически заметил: «Еврейского в них было столько же, сколько во мне китайского».
Как же встретила книгу «Сцены из еврейской жизни» современная журнальная критика? Вот что писали «Отечественные записки» (1870, № 7): «Мы не понимаем, что остроумного или даже просто весёлого в этом неловком кривлянии… По нашему мнению, в русской литературе давно не было ничего более плоского и бесцветного… Но что всего замечательнее, книжонка…, содержащая в себе 125 страниц разгонистой печати, стоит рубль. Для первого дебюта это недурно». «Дело» (1870, № 7) вторило: «Главное назначение этой литературы – потешить, рассмешить читателя тем шутовским смехом, в котором нет никакой мысли, никакой цели, ни даже признака какого-нибудь содержания… Представьте себе, читатель, книжку, не дающую ничего другого, кроме пошлого передразнивания евреев, говорящих ломаным русским языком. По нашему мнению, это так же занимательно, как пение петуха и хрюканье». «Давно уже не приходилось читать ничего более тупого и шарлатанского книжки Павла Вейнберга», – резюмирует рецензент и говорит о его своекорыстии, «жалком остроумии», о «выведенных им дураках-евреях, которых он заставляет коверкать русский язык на 125 страницах». Говоря о «литературном кривлянии» Вейнберга, журналисты обвиняют его в своекорыстии: «Автор обнаружил желание снискать себе литературную славу вместе с презренным металлом». Они уверены, что образчики такого «жалкого остроумия» не понравятся умным евреям, и потому они не дадут ни одного рубля г-ну Вейнбергу… Что же касается до русских читателей, то как они ни тороваты на покупку глупых книжонок, а тут, вероятно, поостерегутся и найдут лучшее применение лишнему рублю».
Вейнберга часто сравнивали с шутом, задача которого – потешать публику (действительно, однажды купец пригласил его на свадьбу: «промеж танцев побалагурьте»). Тем не менее, вопреки прогнозам маловеров, таковое шутовство оказалось чрезвычайно востребованным читателями. Его «Сцены из еврейского быта» (СПб., 1870) были раскуплены в несколько месяцев и до 1874 года переизданы четыре (!) раза, и каждый раз весьма внушительным для того времени тиражом – 3000 экз.; в 1878 году выходят в свет «Сцены из еврейского и армянского быта», затем «Новые сцены и анекдоты из еврейского, армянского, греческого и русского быта» (СПб., 1880) и «Полный сборник юмористических сцен из еврейского и армянского быта» (М., 1883), наконец, «Новые рассказы и сцены» (СПб., 1886). Общий тираж изданий «сценок» Вейнберга составил астрономическую по тем временам цифру – 25 тысяч экземпляров. Литератор Владимир Михневич (1841-1899) утверждал, что «Павел Исаевич известен всей городской России, которую он задался миссией рассмешить своими потешными рассказами о “еврейской нации”». Да и на его эстрадных выступлениях было не протолкнуться. Вот свидетельство другого современника: «Вряд ли в России есть такой театр, на подмостках которого не выступал бы Вейнберг. Одно время он был до того популярен, что вечера его давали громадные сборы, впоследствии программа вечеров дополнялась, для большего успеха, участием и других лиц. Был даже такой период, когда Вейнберг разъезжал по России с венгерской шансонетной певицей Илькой Огай, устраивая литературно-вокальные вечера: представителем литературы был Вейнберг, а вокальной части – Огай». Последнюю Николай Лейкин (1841-1906) аттестовал так: «Шансонетка в мужском платье, она страшно вульгарна и цинична, и поёт всегда под винными парами», впрочем, «генералы даже ездят, чтобы её послушать. Такой теперь форс задаёт… Аристократы к ней “Мамзель Илька, мамзель Илька”, а она их “брысь”, да и делу конец». Можно представить, какой апофеоз пошлости и бескультурья являли собой эти представления. Зато они давали знатный сбор: годовой доход Вейнберга, по некоторым данным, составлял 15 тысяч рублей – такую сумму едва ли получали даже тайные советники. А в 1880 году Павел Исаевич был даже принят в труппу Александринского театра. Пётр Гнедич (1855-1925) вспоминал, как его «запрягли на бессловесную роль» в гоголевском «Ревизоре» за умение ловко щёлкать языком. Вейнберг часто исполнял роли евреев и евреек и, будучи «небольшим актёром сего театра, он в ансамбле держался весьма прилично и даже еврейские роли исполнял мягко, без нажима». Но при этом он не только не перестал рассказывать анекдоты, но выступал с ними и на сцене самой Александринки, что весьма поощрялось театральной дирекцией, поскольку такие выступления собирали переполненные залы.
А вот передовой российской интеллигенции «сногсшибательный успех» Павла Исаевича претил настолько, что иногда таковой отрицался, вопреки самой очевидности. «Как Вейнберг ни пришепётывает по-еврейски, – писали “Отечественные записки” (1881, Т. 256, № 5), – с литературой его анекдоты не имеют ничего общего… Избрав себе звукоподражательную специальность, передразнивая говора разных инородцев, населяющих наше отечество и потому вынужденных говорить по-русски, г. Вейнберг отнюдь не помышляет о создании каких-нибудь юмористических типов, об уловлении какой-нибудь типической национальной черты… Для г. Вейнберга всё едино, всё на потребу, лишь бы “смешно” выходило. Вот ввиду этого сосредоточения всех сил и способностей на смехотворности нам и кажется, что почтеннейшая публика смеётся сравнительно мало даже над г. Павлом Вейнбергом». А писатель Александр Амфитеатров (1862-1938) говорил о том, что «такие присяжные смехотворцы, как Вейнберг, не поднимаются выше подворотни литературы».
Примечательно, что актёр Евгений Кузнецов (1900-1958) в книге «Из прошлого русской эстрады» (М., 1958) назвал анекдотические сценки Вейнберга «отвратительнейшими по своей тенденции» и связал их с «несомненным влиянием наступления реакции». Он пишет о «шумной известности» Павла Исаевича. Понятно, что характеристика «шумная» применительно к популярности Вейнберга сродни с определением «скандальная».
Неудивительно, что выступления Вейнберга сопровождались скандалами со стороны еврейского населения. Сохранилось воспоминание Максима Горького (1868-1936) о его посещении концерта актёра в Казани в 1884 году, во время летних гастролей актёра, где тот выступал на открытой эстраде: «Мне нравилось слушать его рассказы, – рассказчик он был искусный… Однажды я пошёл туда с маленьким студентом Грейманом, очень милым человеком. Меня очень смешили шуточки Вейнберга, но вдруг рядом со мною я услышал хрипение, то самое, которое издаёт человек, когда его душат, схватив за горло. Я оглянулся – лицо Греймана, освещённое луною и красными фонарями эстрады, было неестественно: серо-зелёное, странно вытянутое, оно всё дрожало, казалось, что и зубы дрожали, – рот юноши был открыт, а глаза влажны и, казалось, налиты кровью. Грейман хрипел:
– Сволоч-чь… о, с-сволочь…
И, вытянув руку, поднимал свой маленький кулачок так медленно, как будто это была двухпудовая тяжесть. Я перестал смеяться, а Грейман круто повернулся, нагнул голову и ушёл, точно бодая толпу зрителей. Я тоже тотчас ушёл, но не за ним, а в сторону от него, и долго ходил по улицам, видя перед собой искажённое лицо человека, которого пытают, и хорошо поняв, что я принимал весёлое участие в этой пытке. Разумеется, я не забыл, что люди делают множество разнообразных гадостей друг другу, но антисемитизм всё-таки я считаю гнуснейшей из всех». Плоские «шуточки» Вейнберга, поначалу вызывавшие у Горького бездумный смех, при взгляде на искажённое от страдания и гнева лицо Греймана, обретают совершенно иные смысл и звучание. Пытаясь понять, что значат такие «шуточки» для евреев, он находит удивительно точный оксиморон – «весёлая пытка».
А в повести Антона Чехова «Степь. История одной поездки» (1888) выведен характерный тип иудея Соломона. Этот ярмарочный гаер, как и Павел Вейнберг, пробавляется показом сценок из еврейской жизни и пользуется большой популярностью. Вот как живописует его писатель: «Можно было разглядеть его улыбку; она была очень сложной и выражала много чувств, но преобладающим в ней было одно – явное презрение. Он как будто думал о чём-то смешном и глупом, кого-то терпеть не мог и презирал, чему-то радовался и ждал подходящей минуты, чтобы уязвить насмешкой и покатиться со смеху». И ещё – «в его позе было что-то вызывающее, надменное и презрительное и в то же время в высшей степени жалкое и комическое». Не списан ли сей малосимпатичный портрет с самой натуры – Вейнберга?
Впрочем, в книге Давида Флисфидера «Евреи и их учение об иноверцах» (СПб., 1874) «сарказм, ходячие анекдоты, взятые напрокат у Павла Вейнберга» ставятся в один ряд с антисемитскими сочинениями Якова Брафмана (1824-1879), с их «отвратительными инсинуациями», и уподобляются «огромной куче мусора». О концертах Вейнберга писала еврейская газета «Недельная хроника Восхода» (1883, № 18): «Можно представить себе, какое благотворное воспитательное значение могут иметь такие представления в Одессе – городе, где так много рабочего населения и где впервые появились еврейские погромы». Да и «Русская мысль» (1898, Т. 19, № 11-12) отмечала, что «из “Сцен еврейского быта” Павла Вейнберга юдофобы почерпают самые ядовитые обвинения и насмешки по адресу евреев», и поставила их в один ряд с антисемитской стряпнёй о кровавом навете. «Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона» прямо обвиняла Вейнберга в «упрочении юдофобства в России». А один из зрителей вопрошал: «был ли хоть один уголок, где появление Вейнберга не сопровождалось бы скандалом со стороны еврейского населения?»
Гнался ли Вейнберг за дешёвым успехом, угождая обывателю? Хотел ли вызвать антисемитские настроения? Ведал ли, что творил? Понимал ли, что анекдоты его обидны и оскорбительны для евреев? Не только понимал, но знал наверняка, и более того, отчаянно этим бравировал, рассказывая о каждом таком эпизоде со сцены. Вот случай, приключившийся с ним во время гастролей в Перми, где он выступал в городском дворянском собрании. На этом своём концерте Вейнберг живо изобразил старика-еврея, у которого накануне брился. Еврей заподозрил в нём приезжего и стал расспрашивать о его профессии, причём сразу же догадался – перед ним артист, поскольку тот «разговор имеет ласковый». Когда же парикмахер стал допытываться, как фамилия артиста, Вейнберг ответил вполне самокритично:
– Нет, не скажу! Узнаешь, так, пожалуй, нос отрежешь!
– Честное слово, не отрежу.
– Ну, изволь, моя фамилия Вейнберг.
– Ах, тот, который…
– Да, тот, который…
– Я уж даже теперь смеюсь! – парировал цирюльник.
Когда Вейнберг поведал об этом с эстрады, клиентов у парикмахера заметно прибавилось, и тот в благодарность вернул ему 30 копеек за стрижку.
Частенько Павел Исаевич выставлял недовольных иудеев в самом жалком, глупом и смешном виде, и тем самым, как ему и мнилось, множил свою популярность среди определённого сорта публики. Почти на каждом концерте он с видимым удовольствием сообщал зрителям о том, как однажды толпа евреев в Одессе ожидала его из театра с целью мордобития. Евреев было человек двадцать. Как только Вейнберг появился, послышались голоса из толпы: «ну, начинай», «зачего я, начинай ты». Вейнберг прошёл квартала два; в толпе всё шли переговоры, но, видимо, никто не решался выступить первым. Вдруг кто-то крикнул: «Господин Вейнберг!» – «Что вам угодно?» – остановился тот. – «Спокойной ночи!» – «И вам того же». – «Благодарим Вам. Будьте здоровы!» И евреи разошлись. Как же реагировали на такие его рассказы русские зрители? Михаил Шевляков (1865-1913) в своей книге «Современники» (1900) пересказывает со слов Вейнберга этот сюжет и итожит: «Трусливая толпа разбежалась».
В другой сценке, «В вагоне», Вейнберг выставил еврея сколь убогого, столь не в меру обидчивого и чванливого. «В вагоне второго класса много публики. Идёт весёлый разговор, кто-то рассказывает еврейские анекдоты. Все смеются. В конце вагона сидит какой-то еврей и злится, что затрагивают их (!) нацию. Наконец, терпение его истощается. Он подходит к рассказчику.
– Ижвините, пожалуйста, что я вмешиваюся в вашу компанию, но я больше вжэ сидеть шпокойно не могу.
– Что же вам угодно?
– Мне, шобственно, ничего не угодно. А что вам от евреев угодно?..
– Ничего не угодно. Мы просто анекдоты рассказываем.
– Анекдоты? Это вам, верно, господин Вамберг учил так предштавлять? Он вжэ нам довольно пашкудство делает! Пожвольте вам шказать, что я сам имею большую честь принадлежать к большого еврейского народа!.. Тольки я вам могу шказать, что ви завшем неверно про евреи говорите. З еврейского биту много есть очень хорошего даже ражказывать. А вот з русского биту я тоже жнаю смешного ишторья, более смешного, чем з еврейского биту!.
И еврей рассказывает анекдот о русских, а потом, «заложивши руки в карман, с гордостью идёт на место», чем вызвает смех не столько над анекдотом, сколько над собой.
Справедливости ради отметим: насмешки над евреями находили радостный отклик не только у неразвитой публики. К анекдотам Вейнберга вполне благосклонно относился Фёдор Достоевский. В письме из Эмса от 2 (14) августа 1876 года (он как раз работал тогда над «Дневником писателя», печально известным своими антисемитскими пассажами) Фёдор Михайлович корил жену: «Очень сержусь на тебя, зачем не ходила ни к Славянскому, ни к Вейнбергу, ни в театр. Несравненно бы сделала мне больше удовольствия, если бы пошла, да мало того: взяла бы ложу, а в ложу детишек. Им пора повидать комедию». Достоевский, как видно, рассчитывал, что и его малышам высмеивание и передразнивание евреев доставят радость и удовольствие.
А вот у Петра Исаевича Вейнберга еврейские анекдотцы брата вызывали чувство негодования и жгучего стыда. Когда репортёр «Петербургской газеты» спросил его, «что бы вы прежде всего сделали, если бы получили большой капитал?», тот, не задумываясь, ответил:
– Я бы положил пожизненную пенсию моему брату Павлу… Чтобы он навсегда расстался со своей профессией рассказчика еврейских сцен.
Современники и аттестовали Павла Исаевича не иначе как «скорбь своего родного брата, достоуважаемого Петра Вейнберга». Ведь всей своей творческой деятельностью Вейнберг-старший демонстрировал прямо противоположное. Он проявлял жадный глубокий и непрерывный интерес к еврейству, его истории и культуре. И воссоздал яркую панораму еврейской жизни, возвышенные и прекрасные характеры, с их неподдельными чувствами, жаждой любви и поиском правды. А у Вейнберга-младшего – скукожившийся удушливый мирок подонков общества, узколобых мещан, гешефтмахеров, снобов-неучей и прочей человеческой требухи. Может показаться, что старший брат, вольно или невольно, искупал перед соплеменниками вину младшего, которого Максим Горький отнёс к числу «выродков и негодяев народа своего». Израильский литературовед Леонид Коган столь же категоричен, аттестуя Павла Вейнберга «отщепенцем-ренегатом», а его сценки – «злобными выпадами против своих соплеменников, разжигавшими у зрителей антисемитские чувства».
Финал жизни Павла Исаевича трагичен. Предначертана ли ему такая планида неумолимым роком, или то была карающая десница разгневанного на него Иеговы (в существование которого тот, впрочем, не верил), но на гребне успеха и славы сорокапятилетнего Вейнберга разбил паралич. Этот присяжный смехотворец, знавший шумный успех и бури оваций, был теперь прикован к постели и влачил самое жалкое существование. «Почти все забыли о нём, и только товарищи, старые и молодые, устраивали ежегодно спектакль в его пользу, давали “дотянуть” свой век артисту», – сообщал «Исторический вестник» (1904, Т. 97–98). Эти же товарищи переиздали его «Новые рассказы и сцены» (СПб., 1895), но материальное положение семьи продолжало оставаться трудным. Павел Вейнберг был обречён на медленное и тягостное умирание – мучился пятнадцать лет. И когда ушёл, «никто почти не знал о смерти былого любимца, и на унылую панихиду пришло лишь несколько человек». Не было на ней и Петра Вейнберга; сказавшись больным, он не проводил младшего брата в последний путь.
После публикации сокращённого варианта статьи («Крещатик», № 2, 2015) я получил неожиданное письмо, подводящее своего рода итог истории братьев-антиподов. Его автор, Давид Иоффе из Хайфы, вспоминает: «В конце сороковых годов прошлого века моим соучеником в 8-10 классах был Юрий Ш., правнук Павла Вейнберга… Юрий очень гордился своим двоюродным дедом Петром Вейнбергом, на школьных вечерах выступал с чтением его стихов (помню, как он читал “К морю”), перед чтением объявляя: “Стихотворение моего прадеда Петра Вейнберга”». Но о прямом своём прадеде Павле Исаевиче не упоминал. Как-то, возвращаясь вместе с ним из школы (мы жили по соседству), я что-то спросил о Павле Исаевиче. Юрий смутился, ничего не ответил, а когда мы прощались, попросил никогда не спрашивать о прадеде. Как я понял, в семье стеснялись этого родства». Так что не только финал жизни, но и посмертная судьба Павла – трагична.
Из кантонистов – в писатели. Виктор Никитин
Этнический еврей, он в девять лет был взят в кантонисты в Нижний Новгород, где его окрестили и дали русское имя (первоначальное еврейское имя и фамилия его неизвестны). Став военным писарем, он усердно занялся самообразованием, сделав весьма успешную карьеру. После окончания в 1869 году военной службы он стал одним из директоров Петербургского тюремного комитета, чиновником 5-го класса особых поручений при министре земледелия и государственных имуществ и управляющим инспекторским делопроизводством канцелярии министра.
Никитин – талант скорее неяркий, но умный и добрый. Он был одушевлён эпохой великих реформ и обратил на себя внимание в то самое время, когда был введён гласный суд, публикуя «судебные сцены» (кстати, явился родоначальником самого этого жанра) в газетах «Санкт-Петербургские ведомости» и «Гласный суд», журнале «Сын Отечества», имевшие шумный успех. Они были потом собраны в книгах «Мировой суд в Петербурге» (1867) и «Обломки разбитого корабля. Сцены у мировых судей шестидесятых годов» (1891), а также книге очерков «Петербургский суд присяжных» (1871).