В пыточных застенках дворцовой темницы принимают мученическую смерть семь сыновей иудейки Магалы (использована апокрифическая легенда о Ханне и её семи сыновьях), так и не отрекшиеся от своей веры, и та считает их героями:
Братья Маккавеи отстаивают право иудеев молиться своему Богу и жить по Его закону. Иуда Маккавей (он появляется лишь в третьем акте – на поле сражения) восклицает:
Иуда собирает под своё знамя еврейское воинство, которое жаждет отмщения за осквернение Храма, превращённого святотатцами-язычниками во вместилище разврата и вакханалий. Когда же посланник Антиоха Никанор стращает Маккавеев огромным войском, вопрошая:
И в заключении поверженный Антиох, стоя на коленях, возносит молитву уже еврейскому Богу:
Я сделаюсь евреем…
Вейнберг переводит драму «Натан Мудрый» Готхольда Эфраима Лессинга (1729-1781) – яркое произведение в защиту веротерпимости, гуманности, равноправия евреев. Неслучайно её назвали «монументальным итогом всего века Просвещения». Как отмечал сам переводчик, прототипом главного действующего лица этой драмы был маскил Мозес Мендельсон, в котором «к огромной учёности и уму присоединялись большие нравственные достоинства». Таков представитель иудейства Натан, «столь же умный, сколь и мудрый»:
Крестоносцы, истреблявшие иудеев, зарубили его любимую жену и семь цветущих сыновей, но Натан, как ветхозаветный Иов, исполнен смирения: «И это было Богом решено! Да будет так!» Оруженосец приносит ему христианскую девочку, и Натан не только полюбил, но воспитал её в духе величайшей совестливости, чистого богопочитания, добродетели и нравственности. «Драма Лессинга, – резюмировала “Еврейская библиотека” (1875, кн. 5), – имеет для каждого еврея ещё большее значение, чем для остальных читателей. Никогда, ни в какие времена, даже между самими евреями, не восставало более могучего, более энергического, более талантливого защитника их прав, чем Лессинг».
Привлекла внимание Вейнберга и драма французских писателей Эмиля Эркмана (1822-1899) и Александра Шатриана (1826-1890) «Польский еврей» (СПб., 1874). Впрочем, несмотря на название, еврей-протагонист играет в драме лишь номинальную роль. Действие происходит в маленьком городке у подножия горы, в Эльзасе, где расположилась таверна и мельница Матиаса. Горожане любили его за добрый нрав, позволяющий им выпить кружку-другую вина или получить в долг муки на мельнице. Жену свою Матиас любил, а тут и подросла красавица дочка, в которую влюбился бравый молодой офицер, недавно присланный возглавлять жандармерию города. Словом, живи да радуйся, если бы не главная мечта Матиаса – стать бургомистром. Ради неё пришлось заложить таверну и мельницу соседу Францу за шесть тысяч франков. Срок возврата денег близился, Франц грозил выкинуть на улицу всю семью. Было о чем задуматься Матиасу в рождественскую ночь во время сильнейшей бури… но тут зазвонил колокольчик, и в таверну постучался странник, польский еврей Барух Ковеский, желающий немного согреться и передохнуть. А в поясе у него Матиас увидел много яркого, сияющего золота. После этого Барух в пьесе не появляется, а сообщается, что он ограблен и убит. Интересно, что в 1896 году в Московском обществе искусства и литературы Константин Станиславский (1863-1938) поставил эту драму (в переводе Вейнберга), где сам сыграл роль Матиаса, чем обеспечил ей бурный зрительский успех. О своём «оригинальном подходе к пьесе», об «узорах режиссёрской фантазии» мэтр рассказал в книге «Моя жизнь в искусстве». Характерно то, что в качестве лейтмотива спектакля он, как и в оригинале, использовал звон колокольчика, звучащий то радостно и победно, то зловеще, то мучительно, то назойливо и угрожающе [отметим, что автор английской переделки этой драмы Луи Леопольд Льюис (1761-1845) дал ей название «Колокола»]. Существенно, что в постановке Станиславского акценты всё же не расставлены. Вот заключительный акт: Матиас, уже состоявшийся бургомистр, оглушён этим пронзительным звоном. Он в горячечном бреду видит себя убийцей богатого польского еврея. Ему чудится кузнечный горн, и он спешит протиснуть в его жерло тело убиенного и сжечь следы преступления. Но вместе с ними он сжигает и свою душу. Наутро гости находят Матиаса мёртвым. Так в пьесе бред смешан с явью, что допускает её неоднозначную трактовку.
Перевод Вейнбергом драматической поэмы писателя-романтика Виктора Гюго «Торквемада» («Восход», 1882, Кн. 9-10) критики называли «превосходнейшим». Драма возвращает нас к мрачным временам инквизиции. Маркиз Фюантель, важный государственный сановник, пытается втолковать королю Фердинанду и королеве Изабелле, сколь невыгодно и вредно изгнание евреев из Испании. А затем из «толпы евреев в рубище и покрытых пеплом» выдвигается великий раввин Моисей бен-Хабиб, встаёт на колени перед их величествами и молит о пощаде, предлагая взамен деньги. Его пламенная речь о страданиях народа Израиля исполнена горячего патриотизма:
Король, прожжённый циник, хотя и презирает иудеев и аттестует их «презренными жидами», но… падок на деньги, потому вроде бы становится милосердным:
Финал драмы – «В эту минуту дверь открывается с шумом настежь, и на пороге показывается Торквемада с распятием в руке». И становится очевидным грядущее выдворение, а также страдания и аутодафе евреев, в коих великий инквизитор видел гарантию против мук загробных и адского огня. Отметим, что сама эта пьеса была написана под влиянием погромов в России, с осуждением которых Гюго, президент комитета помощи русским евреям, неоднократно выступал в печати. Тема изгнания из страны также обретала свою актуальность в связи с небывалой волной эмиграции иудеев из империи и поощрительными призывами властей: «Западная граница открыта для вас!» Драму Гюго и восприняли в России как отклик на погромные события.
Вейнберг был популяризатором и переводчиком и собственно еврейской литературы. Знаменательно, что он перевёл капитальную монографию Густава Карпелеса (1848-1909) «История еврейской литературы» (СПб., 1890) – первый систематический опыт подобного рода, имевший огромное культурное значение. «Среди евреев нет в настоящее время писателя, который столько бы сделал для просвещения своего народа, как он», – говорили о Карпелесе современные ему критики. Этот учёный определял еврейскую литературу как «умственные произведения евреев, в которых отпечатлеваются еврейское миросозерцание, еврейская культура, еврейский образ мысли, еврейское чувство». Надо отметить, что и в наши дни господствует мнение о том, что еврейской литературы на современных европейских языках не существует, говорят лишь о «еврейском вкладе» в национальные литературы. А исследователь Шимон Маркиш хотя и утверждает, что содержательный, а не языковой фактор есть главный критерий еврейской литературы (как «выражения духовного стремления и движения тех, кто принадлежит к еврейству, стали носителями еврейской мысли»), но приписывает авторство сей дефиниции венгерскому ориенталисту Вильмошу Бахеру (1850-1913) и Семёну Дубнову (1860-1941), на самом деле лишь повторившими определение Карпелеса.
Книга одушевлена идеей единства еврейской культуры во времени и пространстве. Автор стоит на позициях литературоцентризма, подчёркивая, что «история еврейского народа есть в то же время его литература». Согласно Карпелесу, она насчитывает уже более трёх тысячелетий и ведёт начало от библейской письменности. Предлагается оригинальная хронология – шесть исторических периодов еврейской литературы, и каждому автор даёт самую глубокую и развёрнутую характеристику. Обозначим их лишь пунктирно.
Первый, библейский период, до II в. до н. э., стал основой основ всего совокупного развития литературы. Карпелес рассматривает Библию как национально-религиозную поэзию. В псалмах Давидовых видит мощную лирику, в притчах Соломона – «драматическую идиллию» с высокими нравственными идеалами, а в «Песни Песней» – «самое зрелое, самое чистое и самое прекрасное из всего созданного… эротическою поэзией всего мира». Книга Иова – яркое дидактическое произведение о борьбе сильной, добродетельной души, перед лицом отчаянных страданий, за веру в божественную справедливость. Вообще, пророческая литература «есть самое верное выражение еврейского монотеизма, его полнейший расцвет, высшая ступень его религиозного и нравственного совершенства». Пророки – возвышенные ясновидцы, чьи речи – «облечённый в живое слово народный дух». И хотя мечта Моисея о том, чтобы весь народ еврейский обратился в пророков, не сбылась вполне, перед нами предстают Исайя с его пламенной фантазией, нежно-задушевный Иезекииль, светлый и пылкий Иеремия.
Второй период – еврейско-эллинский до I в. до н. э., когда «еврейский дух сталкивается с греческой образованностью и ассимилируется с нею». Еврейские произведения нередко пишутся на греческом языке, да и сам еврейский язык нередко дополняется греческими и латинскими словами. В то же время ведётся напряжённая работа по комментированию Писания. Появляются апокрифические «Книга Товита» и «Книга Юдифи». Рассказывается и о легендарном мудреце Гилеле (75 до н. э. – ок. 5 н. э.) с его бессмертными максимами: «Если я не за себя, то кто же за меня, но если я только за себя, то зачем я? И если не сейчас, то когда же?», «Не суди ближнего, пока не стал на его место».
Третий, талмудический период, I–X вв. н. э. (место действия – Вавилон и Палестина), ознаменован напряжёнными духовными поисками, превращением иудеев в «нацию надежды». Усилиями учёных и книжников создаётся Вавилонский Талмуд (500 г. н. э.), причём Галаха содействовала созданию партикулярного еврейства и его литературы, а Агада – еврейскому универсализму. Пришло осознание того, что сформулировал тогда рабби Акиба бен Иосиф: «Нам не осталось ничего более, как это учение!» Этика Талмуда, подчёркивает автор, остро современна и сегодня: «Будь из тех, которые гонимы, а не из тех, которые гонят»; «Раскаянье и добрые дела суть всякой мудрости на земле».
Четвёртый период, еврейско-арабо-испанский, XI–XIII вв., характеризуется как «золотой век» еврейской литературы. Стараниями выдающихся философов, медиков, астрономов, математиков, поэтов новоеврейский язык получил особую гибкость и богатство. Автор сосредотачивается на «поэте мировой скорби» Шломо ибн Габироле (ок. 1021-1058), «поэте покаяния» Моисее бен Иакове Ибн Эзра и, особенно подробно, на беззаветном певце еврейства Иег уде бен Шму эль Галеви. Это «поэтически просветлённый образ души народа в её поэтических ощущениях, в её исторической борьбе, в её патриотических чувствах и всемирно-историческом мученичестве». А систематизатор научных воззрений, составитель комментариев к Вавилонскому и Иерусалимскому Талмудам, а также «Мишне Тора» Моисей бен Маймон (Рамбам) аттестуется как герой чистого мышления, благородных желаний, возвышенных нравственных идей, в ком «гармонично соединились все яркие лучи заходящего солнца испанской блистательной эпохи».
Пятый, раввинский период, обнимает отмеченное гл убоким драматизмом время XIV–XVIII вв. Он вместил в себя и бесчинства инквизиции, с её преследованиями марранов и изгнанием иудеев из Испании [здесь предстаёт фигура великого Ицхака бен Абраванеля (1437-1508), министра двух королей, бежавшего в Италию, автора комментариев к Второзаконию и объяснения к историческим книгам Библии]. То было время инкунабул, печатавшихся в новооткрытых еврейских типографиях Италии, Турции, Португалии, Франции; жарких богословских диспутов, таких, например, какой вёл защитник еврейской науки Иоганн Рейхлин (1455-1522) и обскурант Иоганн Пфефферкорн (1749-1521); расцвета еврейской поэзии на разных европейских языках, с её богатством метрических форм, гимнами, песнями, аллегорическими поэмами (даже Талмуд и обрядовые кодексы излагались в стихах). Рассказывается и о еврейской общине «голландского Иерусалима» – Амстердама с её «романтикой мученичества и горячим стремлением к свободе» в лице Уриэля Акосты и Баруха Спинозы и их противоборством с воинствующим фанатизмом; о рождении еврейского народного языка («жаргона»), лексикографии и популярной литературы на нём, а также о национальной библиографии; о деятельности еврейских маскилим под предводительством Мозеса Мендельсона, переложившего Пятикнижие на немецкий язык. «Терновый куст Моисея был постоянно объят пламенем, но оставался несгораемым», – резюмирует Карпелес.
Наконец, шестой период назван литературой нового времени. Он берёт начало с основания в Берлине «Общества культуры и науки для евреев» (1819 г.) Леопольдом Цунцем, Эдуардом Гансом (1798-1839), Генрихом Гейне и др. и «Журнала для науки иудейства» (1822), который «внёс свет и ясность в тёмные шахты Агады» и всесторонне изучил богословские проповеди евреев, синагогальную поэзию средних веков. Говорится и о духовных поисках современного еврейства, например, о том, что Шимшон Рафаэль Гирш (1808-1888) стоял у истоков ортодоксального иудаизма, а Авраам Гейгер (1810-1874) был адептом его реформистского направления. Людвиг Филиппсон (1811-1889), издатель «Всеобщей газеты иудейства» (c 1837 г.), «наиболее даровитый журналист в еврейских кругах новейшего времени», характеризуется как «один из самых выдающихся борцов за реформу и эмансипацию». В зоне внимания – еврейские мотивы в европейской поэзии. Отмечается, в частности, что «Еврейские мелодии» Байрона были написаны для его друга юности, еврея Исаака Натана (1792-186 4):
Яркие страницы посвящены «певцу мировой скорби» Генриху Гейне и, в свою очередь, его «Еврейским мелодиям», а также Бертольду Ауэрбаху (1812-1882), Людвигу-Карлу Берне, Фрицу Маутнеру (1849-1923), Морицу Готлибу Сафиру (1795-1858), Натану Самуэли (1846-1921), Морицу Раппопорту (1808-1880), Соломону Кону (1825-1904) и др. Особое внимание уделяется Карлу Эмилю Францозу (1848-1904), Аарону Давиду Бернштейну (1812-1884), Леопольду Комперту (1822-1886) и др., литературная направленность которых – «разрушающийся мир еврейского гетто», а наиболее адекватные жанры, отвечающие «мелким страданиям и радостям, мелочным судьбам и внутренним движениям его обитателей», – очерк и повесть.
Если пользоваться терминологией Карпелеса, то Пётр Вейнберг был популяризатором еврейской литературы как раз «нового времени» и перевёл на русский язык произведения многих из указанных авторов. Событием большой общественной значимости стал выход двухтомника «великого политического сатирика» Карла Людвига Берне, под редакцией и в переводе Вейнберга (СПб., 1869), с приложением его биографической статьи об авторе. И необходимо воздать должное переводчику, который выбрал для издания «всё наиболее характеристическое» из творчества писателя и передал неповторимый стиль и выразительный строй оригинала. «Если когда-нибудь нужен был честный и твёрдый голос публициста среди наших журнальных фокусников, то это именно теперь, – отозвался известный критик Николай Шелгунов (1824-1891). – Берне будил совесть своих современников и не утратил этого драгоценного свойства до сих пор. Он всю свою жизнь посвятил борьбе за право независимого убеждения и свободного слова». Особенно публицистически яркими были статьи и памфлеты Берне, направленные против реакционеров, лжепатриотов и антисемитов в Германии: «Вечный Жид», «Парижские письма», «Надгробное слово Жан Полю Рихтеру» и, конечно же, знаменитый «Менцель-французоед», написанный, как выразился автор, «не словами и чернилами, а кровью сердца и соком нервов». Последняя статья бичевала литературного доносчика Вольфганга Менцеля (1798-1873), добившегося своими инсинуациями запрета бундестагом изданий «Молодой Германии» – творческого содружества прогрессивных литераторов, к коему принадлежали Гейне, Гуцков, Генрих Лаубе (1806-1884), сам Берне и др. В России произведения Берне обретали остро злободневное звучание и неслучайно подверглись самой жёсткой цензуре. Рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей» (1869, № 309) настойчиво рекомендовал: «Прочтите, например, в блистательнейшем из памфлетов Берне “Менцель-французоед” всё то, что он говорит против безнравственности того формального узкого патриотизма, который нам проповедовался и проповедуется до сих пор нашими доморощенными Менцелями “Московских ведомостей” и “Голоса”, и вы в словах великого германского публициста найдёте полное и беспощадное разъяснение пошлой казуистики, поддерживающей подобный патриотизм». В 1896 году двухтомник был переиздан и также вызвал положительные отклики в печати. Интересно, что Алексей Плещеев в письме к Вейнбергу расценивал его перевод сочинений Берне как подозрительный, «неблагонадёжный» с точки зрения властей предержащих.
Несомненный интерес представляет перевод произведения «еврейского романиста большой руки», педагога, пылкого оратора Бертольда Ауэрбаха «Поэт и купец» («Восход», 1885, Кн. 6-11), о еврейском поэте конца XVIII века Эфраиме Мозесе Ку (1731-1790), родственнике основоположника Гаскалы Мозеса Мендельсона. Подобно самому писателю, его главный герой – вольнодумец, разбивающий цепи традиций и рвущийся из тесноты и мрака еврейского мира в свободный мир европейской культуры. На примере семьи поэта Ауэрбах показал распространение идей еврейского Просвещения и расслоение немецкого еврейства конца XVIII века. При этом отец героя, Мозес Даниель Ку, олицетворял в романе патриархальное еврейство, а Эфраим Мозес и его братья – поколение новое, просвещённое. Однако, изображая идейные течения в немецком еврействе, автор с горечью констатировал, что в среде «просвещённых» немало и ренегатов (Натан и Хаим Ку). Сам же Ауэрбах призывал к преобразованию еврейства, а вовсе не к отходу от него. С большой симпатией и теплотой рисует он картины жизни немецко-еврейского гетто Франкфурта-на-Майне. В годину «массовых крещений» евреев в России роман «Поэт и купец» был весьма поучителен. Отметим также, что Ауэрбах говорил об охватившем Европу антисемитизме как о «всеобщей нравственной порче» и «варварстве» и был глубоко потрясён погромами в России 1881 года.
Гонения на евреев «святой» испанской инквизиции запечатлены в историческом романе «Яков Тирадо» («Восход», 1886, Кн. 9-10) Людвига Филиппсона, известного общественного деятеля, раввина, переводчика Библии на немецкий язык, просветителя (награждённого Николаем I золотой медалью). Роман посвящён мужественной борьбе марранов, один из которых, францисканский монах с еврейской душой, бросает вызов угнетателям, «чтобы искупить вину предков и отомстить за постигнувшую их судьбу… чтобы снова соединить разбросанных по свету соплеменников и получить возможность открыто и беспрепятственно исповедовать мою веру». Страстная обличительная речь, эмфатическая напряжённость слога переданы в звучных периодах русского перевода: «Я один из марранов, потомок тех евреев, которые были вынуждены силой принять католичество и с тех пор подвергаются таким неумолимым и жестоким преследованиям того же католицизма. Мы долго терпели, но это не принесло нам никакой пользы. Теперь мы проснулись, и неужели кто-нибудь обвинит нас за желание бороться с нашими угнетателями? Да, я испанец. Но когда я вижу моё отечество угнетаемым и опустошаемым, его права и привилегии попранными, его высокодаровитый народ повергнутым в отупение и рабство, то разве возможно мне не восставать против этой своры палачей, превращающих пышный рай в кладбища, пустыни и темницы?» Яков со своим отрядом сражается теперь за независимость новой родины – Голландии и спасает от смерти самого Вильгельма I Оранского (1533-1584). И это о свободе толкует он с амстердамским раввином Ури [Моше-Ури Алеви (1544-1622)]. Тирадо настоятельно просит признать таких, как он, марранов правоверными иудеями: «Пусть здесь мы будем приняты в их союз, пусть здесь сбросим, наконец, ту лицемерную оболочку, в которой приходилось нам так долго скрывать себя, и станем свободно пользоваться тем светом, который уже так давно светит нам из глубины нашей души».
Вейнберг перевёл некоторые «Галицийские рассказы» писателя из Львова Натана Самуэли, отличающиеся острой наблюдательностью и мягким юмором. Они направлены против ренегатства молодого поколения. Интересен рассказ «Только не по-еврейски» («Восход», 1886, Кн. 1), в котором представлены горе-ассимилянты: мадам Жаннет (урождённая Эльферт Инге) и её муж Гершко, – разбогатевшие «тёмными и грязными делами». А правит бал в семье их возлюбленное чадо, красавица Ольга, которая, будучи еврейкой, в пансионе выучилась «страшно ненавидеть евреев, немножко бренчать на фортепьяно и чуточку болтать по-французски». По её-то хотению и велению всё в доме стало заведено «на совершенно христианской ноге»: с дверей сняли «замшелые» мезузы; богомольной матери запретили молиться (хотя «еврейство бушевало в ней и не давало покоя»), зато поручили пестовать милягу-болонку; стали давать званые вечера, куда вход иудеям был заказан из-за их «некуртуазных манер». Да и женихов-евреев Ольга, богатая девица на выданье с приданым в 40 тысяч гульденов, немилосердно браковала, потому как была прогрессисткой и к тому же питала слабость к блондинам арийского типа. Наконец, на германском курорте Ольга узрела свой идеал: белокурого голубоглазого юношу с изысканными манерами, сына богатого фабриканта Альфонса Эпштейна, «золотого человека». «На еврея ничуть не похож», – восхищается Ольга, и в её устах это, конечно, наивысший комплимент. Ну, как тут не расстараться для такого долгожданного суженого! И вот она даёт новогодний вечер для самого «изысканного, блестящего общества», чтобы её любимый увидел, какая она современная, культурная, что не позвала сюда ни одного жида. В центре залы зажигается ёлка, вспыхивают огни иллюминации. «Всё это совсем по-христиански!» – радостно говорит она Альфонсу Эпштейну. Реакция жениха оказалась непрогнозируемой:
– Действительно, всё это совсем по-христиански… Я должен зажечь ханукальные свечи, – отвечал он с изящным, отнюдь не еврейским поклоном всей компании и исчез – чтобы больше никогда не появляться. Критик Семён Дубнов в статье «Еврейско-галицийские рассказы Н. Самуэли» («Восход», 1885, Кн. 11) высоко оценил повествовательное мастерство этого писателя, его умение выбрать человеческий тип и характерный момент.
Отметим и перевод «Избранных мыслей» (СПб., 1893) еврейско-австрийского писателя-сатирика Морица Готлиба Сафира, весьма популярного и в России благодаря своему сверкающему остроумию (его юмор ценили Фёдор Достоевский и Лев Толстой). Непревзойдённый мастер афоризма, «остроумный балаганщик и сплетник», он поражал читателя своим парадоксальным мышлением, неожиданными сопоставлениями, каламбурами. Вот избранные нами «мысли» сатирика: «В любви теряют рассудок, в браке же замечают эту потерю»; «История – это роман, в который верят, роман же – история, в которую не верят»; «Небо негодует на нас за наши грехи, а мир – за наши добродетели»; «Нужда – это шестое наше чувство, заглушающее нередко все остальные»; «Дети – вот причина, почему небо не разрушило мира»; «Надпись на надгробном памятнике: “Прости, что при жизни мы не дали тебе хлеба, зато после смерти мы дали тебе камень”». И хотя Генрих Гейне не находил в пассажах Сафира «серьёзной основы» и называл их «умственным чиханием», они востребованы и в наши дни и вошли в многочисленные сборники «Мыслей и афоризмов деятелей и мыслителей народов мира».
Заслуживает внимания и перевод произведения другого австрийского писателя еврейского происхождения, Фрица Маутнера, известного более как театральный критик, фельетонист, автор колких литературных пародий и трагикомических историй, выдающийся философ-лингвист. Речь идёт о его романе «Новый Агасфер» (1882), публиковавшемся по горячим следам всё в том же ежемесячнике «Восход» (1882, № 12, 1883, № 1-3). Отметим, что в Европе сей его опус был встречен весьма прохладно и стал мишенью критики за «длинноты» и «безжизненный слог» – то, чего всемерно пытался избежать наш русский переводчик. Он снабдил публикацию предисловием, в коем оговорил, что излагает роман в сокращённом виде, акцентируя внимание читателей именно на его «еврейской стороне». Вечный Жид является здесь в обличии современного XIX века, когда его уже «не жгут больше, не отсекают голову, но старая злоба подымается и восстанавливается против отвратительных гадин для того, чтобы он погиб от отвратительных укушений и уколов их». А вот что говорит герою романа Генриху Вольфу, ассимилированному еврею с университетским дипломом, его многомудрый дед: «После того, как ты проживёшь с кем-нибудь пятьдесят лет, деля с ним хлеб и соль, после того, как ты спасёшь десять раз жизнь ему самому или один раз его ребёнку, ему может не понравиться нитка, которою пришита пуговица к твоему сюртуку, и он схватит тебя за горло и крикнет: “Жид!”». Едко высмеивая шовинистов, таких, как юдофобствующие д-р Штропп и Бумке, автор горько иронизирует: «То дворянство, родословное древо которого восходит до Авраама, не приносит благословения своим потомкам».
Боевитая статья «Еврейский вопрос в иностранной сатирической литературе» («Восход», 1881, Кн. 1) язвит известных в то время германских горлодёров Бернхарда Фёрстера (1843-1889), Адольфа Штеккера (1835-1909) и Эрнста Генрици (1854-1915) и доводит до абсурда их и без того иррациональные ксенофобские пассажи. Достаточно сказать, что в своём параноидальном страхе те объявляли евреями Гёте, Шиллера, Бюргера, Лессинга, Ленау, Клейста и других корифеев немецкой литературы. Мир у такого озверелого юдофоба чёрно-бел, причём «еврейская краска всегда была чёрной, печальной, уродливой и злой, в противоположность германской белокурости. Неслучайно письмо о смерти запечатано, [по их разумению], чёрной печатью, а не белокурой. А всё потому, что чернокнижники суть евреи». Даются образчики пещерной логики подобных деятелей. «Если твой компаньон по квартире будет отличаться прилежанием, порядочностью, энергией и постоянной деятельностью, придерись к тому, что ему не достаёт нескольких зубов, чтобы выбросить его из квартиры на улицу… Если у тебя заболел мизинец, вели отрезать у себя обе ноги… Если в то время, как ты варишь кофе, пойдёт жар и дым, кричи во всё горло: пожар!.. Если тебе понадобится разменять талер на мелкие деньги, вторгнись со взломом в кассу государственного банка». Завершает статью незатейливая песенка, сочинённая от имени студиозуса-юдофоба, где тот обещает евреев «ругать до последнего поту», похваляясь:
Надо сказать, что и в жизни Пётр Исаевич был нетерпим к любым проявлениям юдофобии. Знаменательный факт: когда в 1897 году в журнале «Нива» появилась статья, восхваляющая антисемита Виктора Буренина (1841-1926), Вейнберг отписал издателю журнала Адольфу Марксу (1838-1904): «В сегодняшнем номере “Нивы” я прочёл статью в честь господина Буренина! После такой оценки его заслуг я (и смею думать, что найдутся люди, которые поступят точно так же), конечно, должен лишить себя возможности печататься долее в Вашем журнале».
Теме антисемитизма посвящена и переведённая Вейнбергом с немецкого языка газель «Еврей о христианине» (Еврейская библиотека, 1871, Т. 1):
Представляет интерес и материал «Из переписки английской дамы о еврействе и семитизме» («Восход», 1884, Кн. 1-3), посвящённый положению иудеев в современной Европе. Автор отмечает общее падение нравственности, крах христианской цивилизации и в то же время – агностицизм и прагматизм среди некоторых евреев, желавших выкрестить своих детей, дабы избавить их от «всяких столкновений». Речь идёт об особом типе людей без рода и племени, «для которых еврейство и христианство представляются равно ничтожными нулями; они с одинаковым равнодушием перешли бы в ислам или буддизм, лишь бы освободиться от общественного гнёта и беспрепятственно наслаждаться житейскими благами». Как только еврейство служит им помехой в карьере, эти люди «ползут к кресту».
Между тем, в религии иудейской заключено нечто, дающее «необыкновенную силу сопротивления». Это, прежде всего, высокие этические начала, отпечатавшиеся в Торе, что делает евреев «народом апостольским», призванным дать пример другим нациям, как сохранить жизненную энергию. Уделено внимание и юдофобам, они подобны «червям, оплодотворяющим своей слизью земляную почву». «Порода юдофобов не вымирает, так же как и еврейское племя, и возобновляется с этим последним из поколения в поколение», – считает автор. Но стоит ли их страшиться? Следуют слова Писания: «Всякое орудие, выкованное против тебя, отскочит от твоего тела, и всякий язык, произносящий твоё обвинение, ты заставишь умолкнуть». И ещё (здесь приводятся слова Эрнеста Ренана (1823-1892): «Одна из кар гонителей заключается в привилегированном положении, которое они создают для гонимых». Талмуд изощрил ум евреев, сделал их дальновидными, дал стимул к духовному движению вперёд; невежество стало считаться среди иудеев величайшим позором. Письма изобилуют историческими экскурсами и параллелями. Завершается же текст сведениями о положении иудеев в России. Автор потрясён «уменьшением числа учащихся из евреев» (пресловутой «процентной нормой»), «варварскими погромами» и «печальными фигурами еврейских беглецов, нашедшими убежище в Америке».
Интересен и перевод главы «Римское гетто» из книги «Воспоминания об Италии» испанского писателя Эмилио Кастеляра (1832-1899) (Еврейская библиотека, 1878, Т. 6). Вот что поразительно: в «погрязших в нищете и невежестве обитателях гетто» автор узрел силу их веры, сплочённость, «жизненность», проявляющиеся и в самых ужасающих условиях. Он говорит об исторической преемственности и слагает гимн народу книги: «Евреи до сих пор говорят так, как говорил Авраам, они поют те же псалмы, что пел Давид, хранят в себе идею Бога, как собранную в пустыне манну душ, повинуются данным в Синае законам, не падают под гнётом вавилонского пленения, сопротивляются несравненной лести Александра, неодолимому могуществу Рима, жестоким преследованиям Тита, проклятиям пап, гонениям королей, гневу народов, огню инквизиции, нетерпимости сект – стоя вместе с другими в бесконечном водовороте, непрерывном потоке человеческих идей, они, однако, живут как бы вне своего времени и воссоздают в своих мыслях разрушенный храм, в котором незыблемо хранится ими старая вера с её благодатными надеждами».
Обстоятельная статья «Бытописатели гетто» («Восход», 1884, Кн. 4-5) – сокращённый перевод главы из книги «Literarische Phisiognomien» (Wien, 1881) Вильгельма Гольдбаума (1843-1912). Вейнберг привносит в текст своё отношение, комментирует, а иногда и спорит с автором. «Слово “гетто” звучит так средневеково, так дико-варварски в наше новое “просвещённое” время, – отмечает переводчик, – однако в беллетристических произведениях, где оно служит главной темой, рисуется как явление чисто современное… которому и смерти не предвидится в недалёком будущем». В поле зрения здесь находятся пять весьма своеобычных писателей, раскрывающих внутреннюю жизнь гетто в разных его ипостасях.
Вот Леопольд Комперт, уроженец богемской улицы, в своих «Уличных рассказах» даёт поэтическую картину богемского гетто. Нравственный склад еврея этих мест видится ему в соединении национальной традиции и эмансипации. Он верит в освободительное призвание еврейской религии, говорит о бессмертии еврейства. И в то же время уверен, что «от духовного переливания еврейства в христианскую кровь произойдёт нечто третье, отличное от того и другого, но более родственное с первым, чем со второю» («Богемские евреи»).
Если Комперт может быть назван поэтом гетто, то Аарон Давид Бернштейн, скорее, его художник. Он происходит из городка Фордон, что на северо-востоке прусской Познани с преимущественно еврейским населением. Если Комперт хотел превращать гонителей еврейства в его друзей, то Бернштейн в повестях «Фейгеле Магид» и «Мендель Гиббор» их беспощадно и гневно бичует, используя при этом всю палитру художественных средств. Он иронизирует, язвит, упражняется в логической эквилибристике, разит врага издевательски хитрой диалектикой. Говоря о силе еврейского духа, он по существу ратует за национальный изоляционизм: его персонажи имеют с иноверцами исключительно деловые отношения. И уж конечно, для писателя совершенно неприемлемо ренегатство иудеев. «Еврей сделался, так сказать, важным винтом в литературной машине, – иронизирует Бернштейн, – вещью, выводившуюся напоказ в эстетическом обществе, из угождения к которому он, конечно, более наружно, чем внутренно, охватывался духом времени и нередко принимал крещение».
А вот произведения Соломона Германа фон Мозенталя (1821-1877), по мнению автора, пресны и лишены специфически еврейского духа, ибо сей литератор не переживал жизнь гетто собственным сердцем, а описал её с чужих слов. И немудрено, ведь гражданин германского мира Мозенталь жил в Касселе и о гетто слышал от своих отцов и дедов. Потому его знаменитая «Дебора» – эффектная драма с эмоциональным мотивом – производила впечатление на людей всех исповеданий. Он стремился показать «разлад между религиозной закоснелостью гетто и обольщениями окружающего мира». Однако еврей является здесь «только по имени, самое дело ему чуждо».
О Карле-Эмиле Францозе говорится как о «большом повествовательном даровании» и «изобретателе гетто галицийского». Он живописует яркими красками жизнь вымышленного городка Барнова (по-видимому, речь идёт о заштатном Черткове в восточной Галиции) с его колоритными обитателями, среди коих есть собственные Гилели, Спинозы и прекрасные Эсфири.
Однако, как ни парадоксально, в художественном отношении выше всех бытописателей Вильгельм Голдбаум ставит не уроженца гетто, а христианина-немца Леопольда фон Захер-Мазоха (1835-1895). Более того, он утверждает также, что только этот писатель и «может быть вполне беспристрастным в своих взглядах и изображениях», отмечает его «тонкое знание характера евреев, реалий еврейской жизни на всём пространстве между Лембергом и Черновицами». Захер-Мазох, по словам автора статьи, – «художник, рисующий с натуры, где предмет наблюдения приходится ему по вкусу»; главная же его заслуга – «исторически прочный и устойчивый» образ, точнее, тип женщины гетто. Но Вейнберг никак не согласен с такой оценкой, а потому считает нужным вступить в разговор. «Ни в каком случае нельзя признать справедливым уверения критика, – полемизирует он, – что рассказывать Захер-Мазох умеет так же прекрасно, как все остальные поэты гетто, а пейзажные рамки его рассказов превосходят всех… Мы полагаем, что по художественности… он далеко уступает, например, Карлу Францозу… Кроме того, Захер-Мазох делает страшно грубые ошибки при изображении религиозных форм, обрядов и т. п. Он жестоко путает, и к нему в этом отношении как нельзя вернее можно применить поговорку: “Слышал звон, да не знает, откуда он”».
Надо сказать, что слово Вейнберга дорогого стоит, ибо основано на вдумчивом изучении многих произведений «бытописателей гетто», которые он к тому же переводил. Пример тому – повесть Леопольда Комперта «Дети рандара» («Восход», 1884, Кн. 6, 8, 10-12). Этот писатель вообще считается первооткрывателем темы гетто в литературе. С присущим ему тактом и тонким психологизмом он воссоздаёт неповторимый мир, где любят и ненавидят, смеются и плачут, пируют и ведут войны, ревнуют, заводят интриги. Критики были единодушны: «Никто не умел с такой чуткостью улавливать биение пульса гетто, как Комперт; никто больше не вносил столько сердечности и теплоты в описание жизни этого своеобразного мира». Действующими лицами являются здесь обыкновенный рандар (шинкарь), раввин и его домочадцы, а также богатая духом еврейская голытьба (шнорреры). И все они, независимо от степени встроенности в жизнь и культуру Чехии, остаются, прежде всего, иудеями. Вот сын рандара школяр Мориц (Мошеле) свободно говорит по-чешски и соглашается общаться только на этом языке (а не на имперском немецком), к вящему удовольствию патриота Чехии Гонзы. Но восстание гуситов почему-то напоминает сыну еврейского шинкаря историю Маккавеев. А нарушив законы кашрута (на деревенской свадьбе, куда затащил его Гонза), Мошеле «сам себе и судья и подсудимый»: «грех бушевал во всех уголках его души и насильственно выталкивал прежний луч невинности». Нищий Мендель увещевает Мошеле: «Оставаться евреем необходимо всякому, какой бы учёности ни набрался человек. Почему? Потому что ведь может такое случиться, когда Иерусалим снова выстроится. Когда Бог пожелает вдруг снова призвать к себе весь народ израильский. Коли не окажется в наличности хахохим (мудрецов), что тогда прикажете делать?» И престарелый Мендель, у которого «волосы поседели, тело слабо, но сердце молодо», совершает паломничество в Иерусалим и с благоговением передаёт родителям Мошеле горсть Святой земли. Он одержим мыслью восстановить Храм: «Я отправляюсь в Вену поговорить с Ротшильдами и другими тамошними богачами. Надо уговорить их, чтобы они и силой своей и деньгами помогли выстроить Иерусалим».
А рассказы и повести австрийского писателя Леопольда фон Захер-Мазоха, проникнутые симпатией к еврейству Галичины, воспринимались с интересом и в России. Они живописали вечные национальные типы – спорщиков-талмудистов, местечковых мечтателей, других колоритных обитателей и обитательниц гетто. Пётр Вейнберг перевёл четыре его произведения: «Еврейские музыканты» (1888), «Палестинянка» (1888), очерк «Просвещённый» (1885), а также повесть “Гошана Рабба” (1883). Отметим, что он выступает не только как переводчик, но и как комментатор текста, давая в сносках необходимые фактические и исторические справки. В названной повести предстаёт циничный и наглый авантюрист Барух Корефле (по кличке Индюк). Этот «мошка» (так в Галиции называли евреев) стал подельником самого пана Калиновского, драчуна и забияки, для которого «колотить жидов доставляло величайшее удовольствие». Заклятые друзья горазды на всякие проказы. Вот Барух восхотел заиметь интрижку с христианкой, для чего обрядился в турецкого пашу, а Калиновский вымазался чёрным, – ну сущий мавр! – и только спустя месяц, когда паша вдруг заговорил по-еврейски, обольщённая поняла, что её провели. А потом Корефле и вовсе исчез, так что его жена, добродетельная Хайка, должна была как-то выживать с тремя голодными детьми, которых учила «быть чистыми в сердце и твёрдыми в разуме». И она всё рассказывала им притчу о еврейском Нарциссе, который должен быть не красивым, а добрым, что едва ли возможно, когда ты нищий и твоё имущество описано кредиторами. Никто не ободрил их, не протянул руку помощи, и дабы дети не умерли с голоду, ей пришлось пойти на подлог с подделкой векселя. Когда обман открылся, женщину ждал позор, проклятия единоверцев. Но мудрый раввин рассудил иначе: «Эта женщина согрешила, – обратился он к прихожанам, – но её грех падёт на вас, что вы оставили её в нужде, вы насмехались над её бедностью, горем, вы осмеивали скорбь её материнского сердца! На вас падёт её грех – падёт в десять раз, в стократ увеличенный!» Хайка избежала наказания и счастлива вдвойне, поскольку является вдруг домой и её блудный муж: оказывается, пан Калиновский давно умер, а он, Барух, по собственному почину совершил паломничество на Святую землю, был в Иерусалиме, на могиле рабби Иегуды бар-Илая (2 в. н. э.), и вернулся в родные пенаты мудрым, набожным, просветлённым. Завершается текст назиданием Соломона: «Чтобы достигнуть почёта, надо прежде вынести сострадание». В очерке «Просвещённый» торговец хлебом Абурель слыл образованным и среди иудеев, и среди христиан. Однако слово «просвещённый» обрело здесь самый широкий смысл и означало, прежде всего, благородство души (семья Абуреля воспитывала христианскую девочку). Здесь, как и в других произведениях, филосемит Захер-Мазох идеализирует своих героев. Как отметил критик, этот писатель, «вошедший в гетто и из внешнего мира, вносит в его спёртую атмосферу освежающее слово утешения».
А вот Карла-Эмиля Францоза называли «лучшим бытописателем гетто», сильным и обаятельным художником. Он был чрезвычайно популярен в Европе и сразу же переведён на английский и французский языки. В 1886 году под редакцией и частично в переводах Петра Вейнберга вышел в свет сборник его «Повестей и рассказов» на русском языке, публиковавшихся ранее в русско-еврейской периодике. Критики отмечали: «Очерки Францоза не только ближе подходят к жизни наших русских евреев, но даже по большей части составляют целиком выхваченную картину этой жизни… Выводимые им лица – это всё люди нам знакомые, люди, которых мы могли бы назвать по имени, до того они типичны, до того они верно подходят к нашей действительности. Всех этих купцов и раввинов, всех этих докторов-автодидактов и философов-самоучек, всех этих мужчин и женщин, все эти свадьбы и похороны, все эти праздники и трауры, все эти собрания и рассуждения – вы словно вчера видели ещё в Киевской или Ковенской губернии». В то же время подчёркивалось, что проза Францоза, «очень хорошо и талантливо написанная, даёт нам возможность заглянуть и в область явлений… совершенно нам неизвестных; она выводит перед нами ряд лиц, в высшей степени замечательных в психологическом отношении… вы можете понимать [эти произведения] лишь постольку, поскольку вы их прочувствовали».
В рассказе «Барон Шмуль» (Еврейская библиотека, 1870, Т. 8) поветствуется об отчаянном протесте евреев против унижения и бесправия. Жестоко избитый нагайкой могущественного польского барона Полянского мальчик-разносчик Шмуль стал инвалидом и лишился глаза, но не мог найти правду в суде. И он положил жизнь на то, чтобы отмстить за свои позор и унижение, и неуклонно шёл к этой цели. Проявив неистощимую энергию, отказывая себе во всём, он добился того, что в конце концов стал торговцем-миллионером, крестился, сам стал бароном. И успокоился лишь тогда, когда разорил, завладел землёй и замком обидчика, сделав его бродягой и пьяницей, заискивающим перед ним, теперь всесильным бароном Шмулем. И хотя образы даны схематично и весьма тенденциозно, как верно отметил критик Семён Дубнов, «нагайка пана Полянского определила всю жизненную карьеру Шмуля, весь характер его и все непривлекательные стороны этого характера… Не составляет ли [эта] нагайка… эмблему отношения нееврейского мира к евреям вообще?»
В рассказе «Без надписи» (Еврейская библиотека, 1878, Т. 6) описывается убогая жизнь барновских евреев, угнетаемых то двумя польскими старостами (те соперничали между собой в защите евреев, потому и перебили их немало), то графом Чарторийским, что охотился на них («потому что мало было в лесах другой дичи»). Где же найти покой еврейской душе? Таковым пристанищем оказывается еврейское кладбище – «единственная недвижимость, которою предоставляли владеть этим людям». Францоз с удивительной любовью говорит об этом «добром месте», где иудеи уже не ведают чувства голода и ударов кнута. Он обращает внимание на надписи на могилах. Сама их форма строго определена талмудистами: сперва идёт фамильный знак, затем имя усопшего и его родителей и, наконец, обозначение сословия и профессии покойного. Но попадаются и надгробья без надписи – тех, о которых нельзя сказать ни одного доброго слова. Понятно, что судьёй здесь является местная община, карающая за малейшее отступничество от предписанных правил. Вот анонимная могилка Леи, дочери Рувима, «преступление» которой состояло в том, что она после замужества, вопреки традиции, не отрезала свои роскошные волосы, чем навлекла гнев и херем (проклятие) на всю семью. И ещё одна – сапожника Хаима Липпинера: тот возомнил себя философом, читал христианские книги и всё повторял: «Кто знает истину?»
Местечковое еврейство предстаёт здесь в его крепких бытовых формах, семейном строе, спокойствии, единомыслии и ощущении счастья. Однако писатель-реалист говорит и о веяньях прогресса, о бунте нового поколения, видящих в традиции суеверие, фанатизм, ханжество и другие проявления вековой отсталости. Интересен в этом отношении рассказ «Шейлок из Барнова» (Еврейска я библиотека, 1879, Т. 7), где на примере одной семьи как раз показан разрыв поколений. Героиня его, просвещённая Эстер, бросает дерзкий вызов окружающим, совершает поступок, о котором долго судачат барновцы – она бежит из дома, бежит навсегда, громогласно заявив тем самым свой протест против «тёмного царства еврейского». И её правоверный иудей-отец, прозванный за накопленное богатство «Шейлоком из Барнова», в отличие от чадолюбивого героя У. Шекспира, проклинает беглянку-дочь, а всё своё состояние завещает цадику Садогорскому, «жесточайшему врагу просвещения».
В рассказе «Дитя искупления» (Еврейская библиотека, 1878, Т. 6) вдова могильщика Мириам борется за жизнь тяжело больной дочери, и опять вдали маячит фигура цадика Садогорского, «ревностного поборника старой мрачной веры». Местный раввин внушает безутешной матери, что поскольку смерть её мужа от эпидемии холеры была угодна Всевышнему, то и дочь не может получить благословения, ибо она – дитя искупления. Не находит Мириам поддержки и у соседей, смотряших на девочку «с сострадательным ужасом и эгоизмом». Единственный выход – ехать за сотни вёрст в Садогоры, чтобы чудодей смилостивился и сказал: «Я дозволяю твоему ребёнку жить!» И она отправляется в путь. Однако, встретив сострадательную польскую пару, снабдившую её лекарствами, возвращается домой и выхаживает дочь. «Здесь всё сделала только любовь, – итожит автор, – материнская любовь, вступившая в борьбу с ненавистью и обнаружившая свою целительную силу».
Однако, раскрывая непривлекательные стороны отсталого еврейства, писатель делает это не как сторонний наблюдатель, а как любящий друг, стремящийся разорвать те оковы, которые держат в своих тисках отсталую массу соплеменников. Он певец высоких и сильных чувств поверх сословных, да и национальных барьеров. «Эстерка Регина» («Восход», 1881, Кн. 8) – рассказ, который, по словам автора, «сочиняет не мозг писателя, а сама жизнь – этот величайший и бесчеловечнейший поэт». В центре внимания – дочь местечкового мясника Рахиль Пинкус, прозванная Эстерка (как библейская Эсфирь) за свою «царственно прекрасную красоту». Но красота стала для неё не благословением, а скорее проклятием, ибо умирает она именно «от страданий сердца». И виной тому друг её детства Аарон Лейбингер, вздумавший после долгих лет отсутствия навестить родной Барнов. Но то был уже не тот «горемычный мальчик», «волевой» Аарончик, любивший маленькую Рахиль, а просвещённый Адольф, получивший в Вене диплом доктора и в придачу прозвище «мешумед» (отверженный) – за своё новое имя и немецкое платье. Сильное всепоглощающее чувство к нему («первая и великая страсть моей жизни») заставляет девушку расстаться с любимым: «Меня слишком долго продержали в темноте и невежестве. Я не умела бы понимать вас». Как точно отметил критик А. Воловский, глубоко полюбив Адольфа, Эстерка уже частично освободилась от традиций гетто. Но и «железный прагматик» Адольф, при всей своей жёсткости и суровости («любовь – чувство мягкое, а я человек твёрдый»), узнав о кончине любимой, упал навзничь и «с надрывающим сердце рыданием прошептал: “Отчего всё так кончилось, отчего?”».
В рассказе «Мельпомена» («Восход», 1886, Кн. 11-12) показана судьба ещё одной несчастной. Лея Герцемейгер из Праги – девушка замечательной красоты, но начисто лишённая жизнерадостности, способности жить настоящей минутой, а потому прозванная Мельпоменой – по имени Музы трагедии. Она взращена в «самой горькой бедности, полной стыда и унижения», и то была «озлобляющая бедность», приправленная завистью, без всякой надежды на лучшие дни. Однако родители Леи, одержимые «нищенствующей гордостью», видя привлекательность дочери, вознамерились отдать её только за богатого жениха и поправить тем самым семейные дела. И всё, наверное, так бы и сталось, но… однажды в городской толчее на празднике св. Непомука студент-христианин Рихард Визнер спас Лею от пьяного громилы и получил ранение. Человек это был в высшей степени достойным, его преданность, самопожертвование, нежность растопили сердце девушки. Причём Францоз, истинный сердцевед, показывает, как у этой девушки из гетто, скованной вековыми предрассудками, зарождается и вызревает глубокое чувство любви. Финал трагичен: по настоянию родителей девушка должна выйти замуж за постылого, плотоядного богатея-вдовца и расстаться с Рихардом, но она кончает с собой, приняв яд. Как и Катерина в «Грозе» Александра Островского (1823-1886), Лея умирает за собственное право на любовь и счастье…
Современники высоко ценили Петра Исаевича. Зинаида Гиппиус посвятила ему такие стихи:
А поэтесса Ольга Чюмина (1858-1909), подводя итоги пятидесятилетней литературной деятельности Петра Исаевича, адресовала ему памятные слова:
А главная заслуга Петра Вейнберга перед русско-еврейской литературой – в обогащении её яркими произведениями еврейской литературы зарубежья и тем самым – достижении ею качественно нового художественного уровня. Он расширил горизонты и обогатил духовную жизнь русского еврейства. А потому его позволительно назвать подвижником русско-еврейского культурного процесса. В некрологе об этом замечательном по широте и многогранности деятеле перефразируются слова из шекспировского «Гамлета»: «Писатель он был». Что же, к почётным регалиям безусловно русского писателя Петра Вейнберга можно добавить и толику еврейской славы.
Присяжный смехотворец. Павел Вейнберг
Младший брат, Павел Исаевич, как это подобало отпрыску семейства Вейнбергов, был одержим неукротимой страстью к театру, однако с явным уклоном в сторону комедии. Тому немало способствовал рано обнаружившийся в нём дар имитатора-пародиста. Он был настолько переимчив, что самым точным образом изображал чужие манеры, жесты, речь, улавливая характерные особенности интонации, мелодику и тембр голоса. Сызмальства он виртуозно передразнивал товарищей детских игр и домочадцев, что вызывало взрывы искреннего смеха. А как уморительно пародировал он говор одесских обывателей – евреев, греков, армян; корчил такие забавные рожи, что национальные типажи выходили потешно и весьма натурально.
Вместе с отцом он неизменно посещал все театральные премьеры и дивертисменты, хаживал за кулисы и знал лично многих знаменитых лицедеев. Но из всех спектаклей особенно сильное впечатление произвели на Павла «сцены из народного быта» блистательного рассказчика-импровизатора Ивана Горбунова (1831-1896), гастролировавшего тогда в Одессе. Сей мастер перевоплощения, в каком бы обличии ни являлся публике – купца ли, мастерового, фабричного рабочего, приказчика, городового или околоточного и т. д. – говорил таким характерным и сочным языком, что возникали удивительно яркие, живые образы. Это Горбунов сделал популярным жанр устного рассказа, это его юмор «рассыпался по всей России и вошёл в поговорки, в пословицы».
Павел и сам готов был «шутить и век шутить», а вот об учении не радел вовсе, за что взыскательный Исай Семёнович частенько драл его розгами, обставляя такую экзекуцию всякий раз новыми остроумными аргументами. Но наш герой готов был терпеть и даже ждал порки, лишь бы только слышать шутейные эскапады изобретательного отца. Он и сам без устали каламбурил, впрочем, часто обидно для окружающих, с издёвкой – про таких говорят: «ради красного словца не пожалеет родного отца». Очень любил анекдоты (потом он будет даже платить за них, а за наиболее удачные презентовать дорогостоящие галстуки) и записывал их в специальную тетрадь.
О набожности Павла судить трудно, нет данных и о его отношении к астрологии. Любопытно, что гороскоп Вейнберга, тем не менее, существует и составлен он в наши дни. Он содержит весьма точный психологический портрет Павла (http://astrovips.com/astro/ru/person/13094/1.html). Отмечаются такие его качества, как инициатива и смелость, желание выделиться из общей массы, но при этом отчаянная самоуверенность, и главное – крайняя неразборчивость в средствах для достижения цели: он не гнушается хорошо толкаться локтями, а подчас и бить ниже пояса. И ещё: такие, как Вейнберг, не видят своих поражений, и поэтому беда всегда приходит к ним неожиданно, мир рушится, и часто это бывает связано с тяжёлыми заболеваниями.
О том, насколько верны пророчества астролога, речь впереди. Что же до вожделённой цели, то таковая обозначилась рано. Павел вознамерился стать актёром, он «хотел на пьедестал, хотел аплодисментов и букетов». И непременно быть кумиром десятков, да что там – сотен тысяч благодарных зрителей! И тогда он, Павел Вейнберг, равновеликий самому Горбунову, превзойдёт и посрамит старшего брата Петра, даром, что тот так налегает на науки. Похоже, подспудное желание вызвать на соревнование и победить известного брата-литератора и было той силой, что одушевляла действия нашего славолюбивого героя. За ценой он не стоял, освобождая мысли от всего лишнего, наносного и не заморачиваясь по пустякам. Потому, наверное, во 2-й одесской гимназии, куда определил его отец, он учился из рук вон плохо и дошёл только до младших классов, после чего был отчислен. Глубоко антипатична ему была и служба мелким клерком на Одесской железной дороге, и если бы не отдушина (любительские спектакли в свободное от работы время, где он играл преимущественно комические роли), жизнь его была бы совсем несносной. И может статься, заветная цель так и осталась бы миражом, пустым мечтанием (сколько их, безвестных актёришек!), если бы в нужный момент он не схватил удачу за хвост.
Киевский мемуарист и театрал Сергей Ярон (1850-1913) утверждает, что «Вейнберг избрал своей специальностью рассказы из еврейского быта совершенно случайно». И приводит судьбоносный для Павла эпизод, когда в 1866 году он впервые выступил со своими опусами на любительском спектакле, причём читал «визгливым, резавшим слух голосом», так «подходившим к еврейскому акценту при передаче рассказов». На самом же деле, ровно в тот самый день, когда этот стройный, подвижный юноша семитической наружности выступил со своими анекдотами про евреев, отчаянно коверкая русские слова, он вдруг понял: это голос его, Павла Вейнберга, Фортуны. Утрируя еврейское произношение, он всё нагнетал и нагнетал иронические модуляции, возбуждая к своим героям брезгливый и презрительный смех:
– Ви завсем как дворники: ви вшегда во двор ходите!
– Оштавьте, бабишка, от ваш кроме ашкарбительства никакого лашки нельзя получить…
– Ти корова!
– От такого же самого предмету я этого слово слышу.
Надо сказать, такое коверканье речи было своего рода ноу-хау Павла Исаевича. И это несмотря на то, что у него, конечно, были и учителя. Лингвист Роман Якобсон (1896-1982) усмотрел в пассажах Вейнберга ряд «трафаретных способов изображения еврейского акцента русской речи», используемых ещё литераторами начала XIX века. Однако неистощимый Павел Исаевич в своей имитации местечкового говора заткнул за пояс всех предшественников и был в своём роде вполне оригинален. Он извлекал комический эффект не только из нарушения норм русской орфоэпии [ «вже» (уже), «брыльянт», «каравул», «мене», «з вэкселями» и т. д.], но из акцента, интонации, из неправильного словоупотребления, из неверного построения фразы. Александр Бенуа (1870-1960) будет говорить об особом «уморительном жидовском жаргоне» Вейнберга. А литературовед Семён Венгеров (1855-1920) утверждал, что весь юмор его только и держится на передразнивании речи евреев. Примечательно, что газета «Киевское слово» (1889, № 674) будет писать о «карикатурах, разговаривающих языком рассказов Вейнберга».
Таким образом, Вейнберг создаёт нечто вроде антисемитского новояза. И весьма сомнительно, чтобы он был мучим какими-либо душевными борениями, позволительно ли унижать достоинство своего народа. Неистовый ревнитель славы, он радовался, что безошибочно угадал своё подлинное амплуа. Вспоминается песня Владимира Высоцкого «Антисемиты»: на его, Вейнберга, стороне были и «закон», дискриминирующий иудеев в империи, и «поддержка и энтузиазм миллиона» юдофобов. Ведь это даже хорошо, что он сам из евреев, да ещё и с такой характерной фамилией, – тем натуральнее и комичнее зазвучат его пассажи. А изображаемые им незадачливые, коверкающие язык соплеменники, надо думать, не позволят русскому зрителю усомниться: он-то, Павел Исаевич, – прогрессист, национальным предрассудкам чужд.
Так Вейнберг, играя на самых низменных инстинктах плебса, «случайно» ввёл в обиход «еврейский жанр», как он его называл. В известном смысле Павла можно назвать лансёром (от глагола «lancer» – запускать, вводить, кидать) новой, весьма востребованной обществом моды: он превратил карикатуру на своих соплеменников в коммерчески выгодный, ходкий товар. Некоторые исследователи говорят о приоритете Вейнберга, превратившего «сцены из еврейского быта» в эстрадный жанр. «По стопам Вейнберга пошли молодые да ранние – Владимир Хенкин, Леонид Утёсов… – пишет израильский литературовед Арье-Лейб. – По этой причине Аркановы и Жванецкие тоже “родом из Вейнберга”». Однако позднейшие сатирики начисто лишили этот жанр его юдофобской подкладки, главенствующей в пассажах Вейнберга. К тому же, как отмечает автор монографии «Русский театр и евреи» (Т. 1, Иерусалим, 1988) Виктория Левитина, Вейнберг очевидным образом исходил из популярного тогда устного рассказа с его метким языком и полнокровными образами, представленного такими яркими его исполнителями, как Иван Горбунов, Пров (1818-1872) и Михаил (1847-1910) Садовские. Но Павел трансформировал этот жанр до неузнаваемости. Его целью было не ознакомление слушателей с жизнью непонятного для них народа, но издевательство над ним, злобная карикатура. И успех не заставил себя ждать, поскольку такие репризы были тогда новинкой.
Анекдоты про «абрамчиков» давали сбор и были маслом по сердцу антисемитам, а их рассказчик сразу же стал артистом кассовым. Неудивительно, что одесский театральный деятель Джованни Фолетти приглашает Вейнберга выступать на разных сценических подмостках. Когда же был образован Одесский русский театр, где выступала труппа известного актёра и антрепренёра Николая Михайловского (1811-1882), Вейнберг был туда принят и, помимо своих «еврейских» реприз, с которыми продолжал выступать на разных сценах, играл в спектаклях, причём не последние роли. Он, подобно старшему брату Петру, играл Хлестакова в гоголевском «Ревизоре», а также Англичанина Джона в водевиле Сергея Бойкова (1828-1877) «Купленный выстрел». Но более всего он имел успех, исполняя роли евреев и евреек. Так, в «героической комедии» Нестора Кукольника (1809-1868) из Петровских времён «Маркитантка» он был неподражаем в образе корчмаря Ицки. Сей персонаж выдержан в водевильных тонах: от предательства он удерживается с трудом, трусость борется в нём с благодарностью к русским, спасшим его от шведов. Своим ничтожеством, отсутствием чувства собственного достоинства, собачьей преданностью русским этот еврей вызывает скорее брезгливое снисхождение. К тому же Вейнберг «обогатил» речь Ицки характерным для своих рассказов местечковым акцентом (в оригинале тот лишь однажды восклицал: «ай-вай-вай-мир»).
В 1870 году Вейнберг дебютирует в печати, издав в Петербурге книжку «Сцены из еврейского быта», получившую вскоре шумную известность. Это были короткие сценки, точнее, анекдоты. Два-три персонажа, два-три штриха. Никаких описаний, только диалог. Никаких аксессуаров: ни костюма, ни грима. Зато преувеличенно яркая речь. Актёрская задача – мгновенное перевоплощение – достигалась только языковой характеристикой. Поэтому смаковались неправильные выражения, придумывались немыслимые пассажи.
Обратимся же к самому оригиналу. Перед нами «Письмо» из Петербурга бердичевского еврея Абрама Брумгера своему знакомцу Шмулю Зейловичу. Наивно-доверительный тон послания, адресованного «понимающему» соплеменнику, помогает автору-очернителю показать узость мысли и нравственное убожество иудеев, оказавшихся в столице благодаря разрешительным либеральным узаконениям Александра-Освободителя. Беззастенчивые откровения Брумгера поражают отчаянной наглостью и очень походят на своего рода самоизвет. Вот что он пишет относительно получивших право на жительство в Петербурге единоверцах: «Ти знаешь, што вшакого еврей ждесь должен с какого-нибудь ремесло занятье иметь, патаму нам иначе ждесь жить невозможна [законом 28 июня 1865 года внутренние губернии империи были открыты для евреев-ремесленников и мастеров – Л.Б.]. Ну, а Янкель, звестно, ведь умного еврей; он сибе скоро шделал ремесло! Деньги немного имел и шделал контора, чтобы деньги под залог вещи давать; шлава Богу это хорошо; патаму в Петербург много без деньги сидют, и нас все очинь благодарят, что ми добрые евреи бедным людям помогаем».
Сарказм бьёт в глаза: под маркой разрешённым властями занятием производительным трудом, ремёслами евреи, дескать, паразитируют, занимаясь презренным ростовщичеством[2]. Отвратительно и бахвальство Брумгера: одна из железных дорог «в наши еврейские руки попалась»; все оказавшиеся в столице евреи якобы находятся между собой в тесной спайке («как будто храбрые шалдаты на войну идут»). Об уровне культуры сего местечкового выходца говорит следующее: очень ему не нравится, что в Петербурге нельзя кричать во всё горло – «в Бердичеве в сто раз лучше: на улице целый гвалт паднимать можна, и даже вшем это очень приятно».
Сценка «Экзамен в Еврейском училище» изображает «маленького еврея» совершеннейшим неучем. Он несёт такую несусветную околесицу, что, казалось бы, сразу же должен получить от ворот поворот. Но учитель, дабы насладиться самому и потешить читателя непроходимой тупостью испытуемого, а также уморительным коверканьем русской речи (Вейнберг включает свой излюбленный приём), упорно продолжает экзаменовать его по всем предметам:
Учитель (давая ему книгу). Прочитайте что-нибудь. Ученик (читая). Балшой корабль пливал на бурнующим волнам…
А вот как ученик по заданию учителя склоняет слово «пароход». Ученик (склоняет). Я перэход, ти перэход, он перэход, ми перэходы, вы перэходы, они перэходы. Я бил перэход.
Русскую словесность ученик знает разве только понаслышке. Вот как звучит в его исполнении отрывок из классического текста Лермонтова, упорно называемого им «штихотворение “Мачта”»:
А басню Ивана Крылова (1769-1844) «Пастинник и Видмедь» («Пустынник и Медведь») он пересказал своими словами и завершил её так: «Блоха вскакила к нему на лобу; видмедь вискачил из тирпенья, взял балшущий камень и бросил на лицо; так лицо пастинника зделался клейпс! Надравученье басни: когда хочете спать вместе с видмедь, так закройте лицо с платок, чтоб вас не кусали блохи!»