Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В Париже и вне Парижа - Ванда Львовна Василевская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А сама сартровская «философия» очень проста. Это та самая философия, которую можно извлечь из фильма «Манон», которую мы имели возможность оценить в не виденных нами на сцене, но прочитанных пьесах Сартра: человек один, человек бессилен, человек должен погибнуть. Незачем и не за что бороться, каждая вещь и каждое явление имеют лицо и изнанку, но вы можете их выворачивать как угодно, так и этак, — все равно от этого ничто не изменится. Философия гибнущего банкрота, философия моральной гнили. Конечно, можно бы сплюнуть и равнодушно пройти мимо этого патологического явления.

Но… «фиалка пахнет не тем».

Ибо следы этой «философии» вы найдете повсюду, наткнетесь на них на каждом шагу. Это та самая «мудрость», какую стараются внедрить в сознание народа, совсем недавно перенесшего ужасающую катастрофу, преданного правительством и попавшего под иго фашистской Германии. Ведь не так давно на свободную французскую землю беспрепятственно или, по крайней мере, почти беспрепятственно вступили гитлеровские орды; люди совершенно внезапно оказались под кровавой, жестокой и беспощадной оккупацией. Такие вещи не проходят без глубокого психического потрясения для всего народа.

Иное дело, когда ты знаешь, что на тебя напал враг, с которым ты борешься. Когда ты знаешь, что тысячи близких тебе людей борются рядом с тобой. Когда ты чувствуешь, что являешься частицей борющейся страны, народа, государства. Когда в самые трудные, грозные моменты ты ощущаешь за собой силу партии, народа, силу государства. Когда ты знаешь, что твое правительство с тобой и твоя партия с тобой, с тобой весь народ. И что далее тогда, когда стекла в московских окнах уже вздрагивали от приближающейся канонады, тут же в своем городе, со своим народом остается человек, которому ты веришь, которого ты любишь и который, ты твердо знаешь это, никогда тебя не покинет.

Одно дело — переживать войну таким образом. И другое — в один прекрасный день убедиться, что тебя, связанного по рукам и ногам, выдали на произвол врагу, что тебя предали, что тебе позорнейшим образом изменили, как это было во Франции.

Такого рода катастрофа по могла не оставить глубоких следов в сознании всего народа. И народ Франции в этом случае должен найти в себе силу, чтобы преодолеть эту травму. И все усилия сознательных людей, считающих службу народу своим долгом, должны быть направлены именно к этому.

Но во Франции положение осложняется тем, что эта страна переживает после освобождения новую катастрофу — американскую оккупацию. Мирную. На этот раз мирную, без взрывов бомб и ружейных залпов. Вместо того чтобы залечивать раны, подниматься духовно, материально, физически, страна по милости американских колонизаторов впадает во все более тяжкую нищету, обрекается на все большие трудности.

И в это самое время вдруг раздается хор голосов, которые назойливо, упорно повторяют: незачем и не за что бороться. Человек бессилен. Гибель все равно неизбежна. Вам никуда не уйти от того, что суждено. Жизнь отвратительна, люди подлы.

Ты берешь книжку, и в ней тебя уверяют, что жизнь ужасна и что для тебя нет выхода. Смотришь кинокартину, и в ней тебя убеждают, что жить не стоит, бороться не стоит, не стоит и думать ни о чем ином, кроме своих сугубо личных, «внутренних» дел.

Экзистенсионализм, «сартризм» вырос на французской почве. Но поливает, холит и лелеет эту «фиалку» покровитель из-за океана. Разумеется, ведь это так выгодно, чтобы Франция не сопротивлялась ничему происходящему, чтобы французы не занимались политикой, не слишком интересовались тем, что и почему делается и какие результаты принесет все это их стране. И только теперь ты осознаешь, как и где «полуночное бдение» в экзистенсионалистских кабаках смыкается с «искусством» и «философией». Ведь гораздо выгоднее, чтобы несколько сот здоровых, крепких, преимущественно молодых людей проводило ночи напролет, занимаясь топаньем и нечленораздельным ревом, чем сели бы те же молодые люди отправились демонстрировать, скажем, к штабу Монтгомери в Фонтенбло, как демонстрируют французские работницы, или употребили это время на чтение книг, помогающих осмыслить все происходящее во Франции и понять, куда ее ведут марионеточные руководители, послушные своим заокеанским повелителям. Или вдруг бы объявили, что хватит, что раз их уже продали со всей страной и что второй раз они этого не допустят.

Это было бы для господ повелителей весьма небезопасно. Так пусть же молодые люди лучше дебоширят в ночных клубах и совершенно свободно разряжают свою энергию в русло бессмыслицы. А ведь за этими сотнями, валяющими дурака в клубах, идут и другие — зрители, поклонники, подражатели. Пусть их даже немного, но все же хоть небольшая группа парализована, охвачена апатией, обезврежена.

Быть может, это объяснение такого социального явления, как сартризм, покажется слишком прямолинейным?

Но тогда как и чем можно объяснить, что тот самый Сартр, который провозгласил себя «апостолом бездеятельности» и «борцом» против «стадности» человека, тот самый Сартр, который культивирует индивидуализм и объявляет политику и общественную деятельность вредной бессмыслицей, в один прекрасный день вдруг сам начинает заниматься политикой.

И притом в весьма характерный момент. Когда весь Париж гудит и гремит отзвуками Всемирного конгресса сторонников мира, когда сюда со всего света съезжаются люди, чтобы твердо заявить о своей непреклонной воле к миру, к борьбе против поджигателей войны, когда полмиллиона французов демонстрируют на стадионе Буффало волю своего народа, — Сартр подготовляет контрконгресс, «ответ» на конгресс, организует «настоящий» конгресс мира. Куда девались все его «теории» и теорийки о политике и деятельности, вернее об аполитичности и идеальности? От них не осталось и следа. Кому же в этот момент потребовалось, чтобы кто-то выступил против конгресса, устами которого большинство населения земного шара высказалось за мир?

Ведь всем известно, кто старался сначала сорвать, а затем парализовать влияние парижского конгресса. Мы все прекрасно знаем против кого там протестовали как против поджигателей и агрессоров. И за океаном встревожились и решили: а что если этого самого Сартра более энергично, чем до сих пер, использовать для подрывной, разлагающей работы?

Вся эта смешная и жалкая затея окончилась полным провалом. Но Сартр и все те, кого он представляет, полностью обнажили свое подлинное обличье врагов народа, иностранных агентов, готовых в любой момент служить любой реакции и любому империализму. Тем более такому, у которого есть в запасе доллары. Любая идея, в своей основе чуждая нации и враждебная народу, в том числе и сартровская «идея», рано или поздно окажется на вооружении у врагов народа — такова неумолимая логика предательства, хотя бы это предательство вначале было «чисто и только интеллектуальным».

Вот поэтому-то и экзистенсионалистская фиалка явно пахнет «не тем». Не философией, не новым направлением в искусстве, не литературой. От нее несет гнилостным американским запашком, которого не заглушить ничем. Я, разумеется, не утверждаю, что все последователи Сартра, воющие в ночных клубах или даже пишущие статьи или драмы, являются сознательными агентами американского империализма, оккупирующего сейчас Францию. Субъективно они могут быть кем им только угодно. Но объективно они являются не чем иным, как орудием разоружения и унижения своего народа перед лицом чужеземных сил. Да, у этой «фиалки» очень явственный запах!

Взглянем на другую «фиалку» из того же «букета».

В один прекрасный день, не так давно, в Париже вдруг появился американский летчик Гарри Дэвис. Он возник с шумом, в сопровождении рекламы в прессе, с сенсационными заголовками, с фотографиями, с интервью в тех самых газетах, которые как воды в рот набрали, когда в Париж со всех концов света стали съезжаться делегаты огромной части населения земного шара.

Летчик появился неожиданно, словно с неба упал. Торжественно он публично разорвал свой американский паспорт, торжественно провозгласил, что отныне не принадлежит ни одному государству, является «гражданином мира». Конечно, сразу нашлись обожатели и поклонники. Гражданин мира, ах, как это прекрасно звучит! Ведь родина — это устаревшее понятие. Патриотизм — это предрассудок, а предрассудки нужно истреблять. Все, все можно излечить и поправить, только бы освободиться от этой традиционной привязанности к той или другой стране. Тогда все станет просто, ясно, все будет так легко устроить! Долой границы, долой заставы, все мы — граждане всего мира!

Даже у некоторых серьезных, но оторванных от жизни ученых слегка закружились головы. И целая группа истеричек сразу записалась в круг помощниц и рекламисток Дэвиса. Ах, летчик! Ах, гражданин мира! Как это ново, свежо, оригинально! Как это сразу разрешает все проблемы! Переворот! Начинается новая эпоха в истории человечества!

И таким образом «фиалка», взращенная на американской почве, быстро и легко, казалось бы, принялась на парижской мостовой. Она была здесь кое-кому нужна, очень нужна.

Ведь чем же вы объясните обыкновенному нормальному французу, на каком основании во французском министерстве иностранных дел спокойно и достаточно энергично, как у себя дома, работают американские чиновники? Как увильнуть от ответа на вопрос, почему в министерстве, во французском министерстве внутренних дел тоже сидят и орудуют, словно в собственном учреждении, те же американские чиновники? Наконец, как убедить среднего француза, что это в порядке вещей, когда из его страны американцы вывозят все, что возможно вывезти, душат французскую промышленность и пользуются решающим голосом при определении внешней и внутренней политики Франции?

Здесь на помощь и призывается проповедь всякого рода «идей» о том, что суверенность — это предрассудок, что патриотизм-обветшавшая традиция, что национальная гордость — чувство, не достойное современного человека Гарри Дэвис и принялся убеждать французов во всем этом.

На его несчастье, даже у тех, кого в первый момент одурманили его шумные лозунги, стали быстро зарождаться сомнения. Почему, собственно, Гарри Дэвис явился для провозглашения своих «идей» именно в Париж? Почему он не избрал ареной деятельности свою страну? Ведь во Франции никто не убивает негров, во Франции еще не слышно проповедей, что французы должны владычествовать над миром. Поэтому насколько же эффективнее, насколько нужнее было бы обращение американцев в эту «новую веру»!

И вот еще относительно границ… Границы Франции и так уже открыты для всякого рода американских спекулянтов и аферистов, так что целесообразнее было бы убеждать американское правительство в том, чтобы оно открыло свои границы, к примеру, для французских ученых, перед которыми они закрыты на замок… И вообще Гарри Дэвис ошибся, начиная свою «миссионерскую работу» с Франции. Следовало начинать ее как раз там, откуда он прибыл, — в Америке.

Но американские правящие круги совсем не намерены убеждать своих граждан в том, что чувство национальной гордости — это устаревшее понятие, что патриотизм — это предрассудок, что суверенитет — это излишний балласт. Наоборот, американские правящие круги считают такого рода «идеи» годными только как экспорт, какой они и производят в принудительном порядке. Км нужно, чтобы французы или другие обитатели Западной Европы перестали быть патриотами, и тогда будет легче захватить в свои лапы их страну. Им нужно, чтобы французы или другие обитатели Западной Европы считали, что суверенитет — это вздор, и тогда будет легче диктовать им свои условия. Им нужно, чтобы французы или другие обитатели Западной Европы считали национальные границы пустяками, и тогда американским аферистам будет совсем легко разъезжать повсюду. Им нужно, чтобы французы или другие обитатели Западной Европы считали себя «гражданами мира», и тогда будет легко лишить их всяких прав и всякого гражданства.

Не удивительно поэтому, что Гарри Дэвис начал свою «апостольскую миссию» именно с Парижа. Эта «фиалка» предназначается на экспорт, исключительно на экспорт.

Обо «фиалки» пахнут совершенно «не тек». Они распространяют трупный запах гнили, которую кто-то хочет привить чудесному городу Парижу и чудесной стране Франции.

VI. Что скрывается за словами

— У нас другие понятия о свободе, чем у вас, нам с вами не договориться, — заявил нам один человек в Париже, который с самого начала разговора подчеркнул, что отнюдь но принадлежит к числу наших друзей и не принадлежит именно по вышеприведенной причине.

Другие понятия… Разве? Впрочем, если то, что мы имели возможность многократно и повсюду наблюдать во время пребывания во Франции, называется свободой, то действительно это слово означает нечто совершенно иное, чем нам казалось.

— Вот у нас, например, пресса… Всякий может писать, что хочет.

Любопытно. Просто трудно поверить, например, чтобы все сотрудники печати, не считая нескольких левых газет, были так похожи друг на друга своими взглядами, характерами и настроениями, что всем им одновременно хочется писать об одном и совсем, совсем не хочется писать о другом. Трудно поверить, чтобы все они и в самом деле считали совершенно неинтересным Всемирный конгресс сторонников мира в Париже, приезд сотен людей с именами ученых, поэтов, артистов, общественных деятелей, и одновременно — все до единого-пришли в восторг по поводу «гражданина мира» Гарри Дэвиса или нелепой комедии «контрконгресса», на котором, кроме нескольких экзистенсионалистских снобов и своры леон-блюмовских лакеев, никого не было. Любопытно, что ни один из этих же сотрудников печати не заинтересовался таким явлением, как тяжелое экономическое положение Франции, как нищета деревни, как ужасающие условия, в которые поставлены рабочие… Ни один не заинтересовался!

Было бы наивностью верить, что так оно и есть. Попросту эти журналисты принуждены писать то, что им приказывают, и не смеют писать о том, о чем им писать не разрешают.

Нам рассказывали много подробностей о таком ярком проявлении «свободы печати», каким был процесс, затеянный против «Леттр франсез» по поводу статьи о Кравченко. Тут уж явно определились рамки этой «свободы», притом рамки не только свои, отечественные, но и иностранные.

Журналист написал все, что он считал правдой и что было правдой. Газета напечатала. Но эта правда оказалась невыгодной, притом невыгодной не только для французского правительства, но и для его заокеанских хозяев. Процесс, затеянный в Париже, отчетливо доказал, что журналист, разоблачавший Кравченко и тех, кто стоял за ним, был прав. Все обвинения, выдвинутые против подлого изменника и клеветника, нашли в ходе судебного разбирательства стопроцентное подтверждение. В судебном зале истина восторжествовала, стала совершенно очевидной для всех.

И вот выносится приговор. Приговор, являющийся таким невероятным противоречием тому, что было установлено на процессе, что даже присутствующим, которые могли ожидать всего, он показался бессмысленным бредом.

Этот процесс ясно показал, что во Франции можно писать и чего писать нельзя. Нельзя писать правду, если она невыгодна для правящих классов или их американских инструкторов. Зато можно писать любые омерзительнейшие измышления, распространять всяческую клевету, если она выгодна и нужна тем же самым людям, подчинившим себе печать.

Мы слышали об одном авторе, который принес в издательство книгу. Книга понравилась, но автору поставили условием, чтобы он вставил хоть несколько абзацев, направленных против Советского Союза. Автор отказался и пошел в Другое издательство. Там ему предъявили то же самое требование. Он вторично пе согласился издавать свою книгу такой ценой.

В итоге автор в течение двух лет не находил издателя. Он остался без заработка, без средств. В конце концов, он пошел на предложенную ему сделку. Книга вышла. Не знаю, как теперь чувствует себя «свободная совесть» автора.

«Свобода печати» регулируется не только провокационными процессами, но и распределением бумаги, ценами на бумагу, препятствиями в распространении. В воскресное утро мы видели продавцов «Юманите» в предместьях Парижа — это члены партии, люди разных профессий, иногда очень известные люди, которые в свой день отдыха помогают распространять партийный орган, часами бродя по улицам с пачками газет в руках. Таким образом прогрессивная печать борется за обеспечение доступа к читателю.

— А так называемая свобода убеждений?

Мы имели возможность любоваться и ею во время пребывания в Париже. «Свобода убеждений» — в виде кампании, предпринятой против профессора Жолио-Кюри. В виде отвратительных инсинуаций, которые газеты осмеливались печатать со этом крупнейшем ученом, являющемся гордостью не только Франции, но и всего человечества. Инсинуаций, которые явно отвечают заокеанским стремлениям отстранить Жолио-Кюри, как человека, от исследований в области атомной энергии, Ибо он не скрывает того, что хочет видеть в атомной энергии источник жизни и блага для человечества, а не орудие смерти и разрушения.

Но, может быть, кому-нибудь придет на ум утверждать, что именно в этом и проявляется свобода печати: дескать, те, кто считает неправильными действия даже такого крупного человека, как Жолио-Кюри, имеют возможность высказаться об этом на страницах газет?

Вздор! Кравченко неприкосновенен, а Жолио-Кюри может чернить и шельмовать кто угодно. Кравченко имеет полную возможность выражать свои «убеждения», а Жолио-Кюри ее не имеет.

Вы можете здесь действовать, работать, свободно пропагандировать свои идеи и взгляды, но только тогда, когда вы говорите, что Советский Союз «мечтает о войне и агрессии», что империалисты — это ангелы мира, что «план Маршалла» — это благодеяние для Европы и т. д. и т. п. Но горе вам, если вы убеждены в обратном, тогда вы имеете полную возможность высказывать свои взгляды топотом, в четырех стенах вашей комнаты (и то без всякой уверенности в безнаказанности своего поведения!). Во всех других случаях вы сразу обнаружите на своем теле болезненные синяки от столкновения с железными рамками, ограничивающими здешнюю «свободу».

Когда в апреле был организован в Париже вечер, посвященный памяти Маяковского, не нашлось ни одного актера, который согласился бы читать его стихи.

Неужели во всем Париже действительно нет ни одного актера, который ценит и любит творчество Маяковского? Нег, дело совсем не в этом. Дело в страхе перед потерей работы, в страхе перед безработицей, в страхе перед репрессиями и нищетой… Чтение стихов Маяковского может быть сочтено преступлением — и тогда горе актеру, который на него решился. Он потеряет место в театре, его никуда не ангажируют, и он будет обречен на голод.

Поинтересуйтесь тем, как обстоит дело со свободой шахтеров на севере Франции. Они боролись там в первую очередь за безопасность труда на шахте, за хлеб для своих детей. За жизнь. Законы свободы были возвещены им пулеметными очередями. Пулеметными очередями, говорящими ясно, с кровавым красноречием, что они, горняки, совершенно вольны умирать в шахтах, совершено свободны напрягать до последнего предела свои силы в нечеловеческом труде. Но их свобода кончается там, где начинается выгода владельца шахты. И на страже этой границы стоит смерть.

Спросите этих шахтеров, какой свободой они пользуются в высказывании своей воли даже в тех случаях, когда формально такая возможность им предоставлена. Спросите о том, как это получается, что делегатом от рабочих становится не тот, кто собрал на выборах три четверти голосов, а тот, кто наскреб одну четверть. Спросите, что происходит с тем делегатом, который честно добивается выполнения обязательств, взятых на себя предпринимателем в отношении рабочих. Послушайте, что вам расскажут о выборах, об этом «демократическом» акте «свободного и непринужденного гражданского волеизъявления».

Внимательно выслушайте их рассказ об этой «свободе», черной и горькой, как доля угнетенного человека.

Франция является «страной свободы», утверждают те люди, которые в этой стране сами участвуют в удушении свободы, но достаточно было в предпоследний день парижского конгресса, в день, когда на стадионе Буффало происходила колоссальная демонстрация в защиту мира, прогуляться по нескольким боковым улицам, посмотреть, что там приготовлено «на всякий случай», чтобы убедиться в лицемерии и лживости подобных заверений. Все боковые улицы были черным-черны от полицейских машин. Они стояли рядами, одна за другой, одна за другой. Тысячи полицейских сидели внутри автомашин, прохаживались возле них, стояли группами на тротуарах. Против кого была мобилизована вся эта армия? Против гангстеров, бандитов, провокаторов? Но по стадиону проходили французские рабочие в праздничных костюмах, со знаменами и песнями. Проходила французская интеллигенция, французские крестьяне, французская молодежь, французские женщины и дети. С лозунгами борьбы за мир, с лозунгами борьбы против войны. А там, в полукилометре, в глухом молчании ожидали сигнала черные отряды вооруженной до зубов полиции.

Чьей же это, какой свободы были они символом и гарантией?

Для участия в демонстрации на стадионе Буффало люди прибыли со всей Франции. На машинах, на велосипедах, по сеем дорогам, ведущим в столицу. И вот посыпались «демократические» запреты и приказы. Не разрешается проезжать через города и местечки. Не разрешается ехать по основным магистралям. Ворота французских городов закрылись перед французскими гражданами. Оказалось, что свобода не простирается так далеко, чтобы французская молодежь могла свободно передвигаться по французским дорогам.

— Но вот, например, Гарри Дэвис мог же свободно приехать!..

Вот именно. Гарри Дэвис мог свободно приехать. Но пламенный поэт и борец за свободу Пабло Неруда из далекого Чили принужден был крадучись, нелегально переходить границы, чтобы от имени своего угнетенного народа произнести на конгрессе слово против войны. Но представителям Польши, Чехословакии и других демократических стран, как и нам, представителям СССР, предоставили лишь по восьми виз на право въезда в Париж. А представителям четырехсотмиллионного китайского народа было вообще отказано в этом праве, не выдано ни одной визы.

Разумеется, если бы организаторы «контрконгресса», провокационного фарса, разыгранного Сартром и блюмовцами, попросили визы, то им наверняка была бы предоставлена полная свобода. Но на этот компрометирующий конгресс как раз не нашлось охотников ехать. Никто не просил виз.

Свобода… В одной из зал, где мы выступали, я получила маленькую записочку: «Просим сказать несколько слов по-польски, в зале много польских шахтеров».

А затем посыпались вопросы: почему нас здесь держат в плену, почему нас не выпускают? Мы хотим возвратиться на родину, хотим работать для своей страны, для своего народа, а не погибать здесь в нищете, под пулями…

Транспорт польских шахтеров из этой местности должен был уйти на родину уже давно. Люди распродали вещи, сдали квартиры, и тогда французские власти внезапно отказались предоставить транспортные средства. Польское правительство заявило, что пришлет в Гавр пароход, на котором горняки смогут выехать к себе домой. Французское правительство любезно ответило, что не может гарантировать проезд до Гавра. Что же это означает? Только то, что людей задерживают здесь насильно, что в этой «стране свободы» они являются узниками, что работа, которую они выполняют, — это просто-напросто принудительный труд. И в то же время жену польского шахтера, которая осмелилась критически отозваться о каком-то несправедливом, обижающем рабочих распоряжении, в двадцать четыре часа выслали из Франции.

Да, о французской свободе польские шахтеры во Франции могли бы вам рассказать очень многое. Бот шахтер Вдовяк: он принимал активное участие в забастовке и потому стал «неудобен». Но его «удобнее» было обвинить в чем-нибудь другом, а не в участии в стачке, формально не запрещенной законом. И вот Вдовяка обвиняют в шпионаже и затевают долгий процесс, на котором все же устанавливается полная необоснованность обвинения. Весь ход этого процесса говорит, кричит, вопиет о «свободе», кровавыми следами расписавшейся на теле Вдовяка. Об этой «свободе» многое могли бы сказать его поломанные ребра, его изуродованные ногти, отбитые легкие.

Да, видимо, слово «свобода» и впрямь может иметь много значений, и им можно жонглировать, как мячом. Но вот мы, имеющие «другое понятие» о свободе, все же прекрасно договариваемся с людьми из различных стран И оказывается, что такое же понятие о свободе, как у нас, есть и у Пабло Неруды, преследуемого изгнанника из Чили, и у студентов из Вьетнама, и у греческой поэтессы, и у знаменитого негритянского певца Поля Робсона, и у Говарда Фаста из Соединенных Штатов, и у писателей Бразилии, профсоюзных деятелей Мексики, ученых Англии. Нет, нет! То, что мы называем свободой, называет свободой весь мир. А то, что считает «свободой» этот наш собеседник, «не причисляющий себя к числу наших друзей», и все ему подобные, — это, если иметь в виду большинство парода, свобода в кандалах, свобода за решеткой, свобода в тюремной камере, это полная свобода умирания, а не жизни.

И зет еще один «аргумент», который привел уже не наш собеседник, а американский делегат на конгрессе, Джон Рогге, отразивший распространяемые американской пропагандой предрассудки: у нас, в Советском Союзе, нет, видите ли, условий для развития личности, для развития индивидуальности.

Ему ответил с трибуны конгресса наш академик Волгин. Приведу смысл его высказывания.

— Условия для развития личности? Я не буду искать далеких примеров и доказательств. Весь конгресс слышал здесь вчера выступление нашего делегата Маресьева. Летчика, который, потеряв обе ноги, не стал инвалидом, а величайшим усилием воли достиг того, что снова мог принять участие в борьбе и сбивать фашистские самолеты. Он и теперь, после окончания войны, продолжает быть активным, живым, действующим и борющихся человеком. Неужели это по личность? Весь конгресс слышал недавно выступление нашего делегата, учительницы Космодемьянской. Женщины, которая таким ужасающим образом потеряла совсем юную дочь-героиню, уже почти и конце войны потеряла сына на поле боя с Пруссии. И эта женщина не сломилась, не согнулась и продолжает быть борцом за то дело, за которое отдали жизнь ее дети. Неужели это не личность? И неужели вы полагаете, что эти два человека — какое-то исключение? Нам ограничили визы, но если бы не это, мы могли бы вам показать сотни, тысячи и тысячи таких ярких, сильных неповторимых личностей.

Зал Всемирного конгресса до краев, до последнего места, переполнен делегатами со всех концов света, из всех стран, делегатами всех народов мира, и весь зал при этих словах взрывается овацией. Нет, для всех этих людей слова означают то, что они на самом деле означают. И свобода — это свобода, и счастье человека — это счастье человека, и мир — это мир, и преступление — преступление, и война — война. Тут нет никаких «разночтений» и недомолвок. И мы говорим с ними со всеми не на разных языках и всегда сговоримся с теми, кто. произнося слово «свобода», думает действительно о свободе и, произнося слово «мир», имеет в виду действительно мир.

Но той «свободой», которую предлагал нам наш собеседник, той «свободой» печати, убеждений, искусства, по поводу которой официальные круги здесь так много декламируют, кричат и болтают, — этой «свободой» нас не обманешь.

Воистину черен ее цвет и горек ее вкус.

VII. Это Париж!

— Так неужели же во всей Франции тебе ничего не понравилось?

— Ничего? Наоборот! Мне очень многое понравилось.

— Например?

— Например, простые люди Франции. Они не могут не понравиться с первого же взгляда. В них есть какая-то доброжелательность, какое-то милое отношение к людям, которое сразу замечаешь.

Если вы остановитесь на улице, не зная, куда свернуть, к вам немедленно кто-нибудь подойдет и осведомится, не может ли он быть вам чем-нибудь полезен. Если вы спросите о дороге, каждый объяснит подробно, точно к даже проводит вас немного, всячески пытаясь понять ваш незнакомый ему язык. Когда вы входите в ресторан или кафе, официанты ведут себя так, словно вы доставили им величайшее личное удовольствие. И вас обслуживают с такой хорошей улыбкой, что вы чувствуете себя свободно и непринужденно.

Да, но ведь тут-то дело в доходе…

Может быть. Также и в доходе. Но вас радушно приветствуют и внимательно обслуживают независимо от того, закажете ли вы дорогой обед с вином или бутылку минеральной воды Так что вы забываете о том, что ваше посещение приносит известный доход, — вам кажется, что вы просто приятный, желанный гость.

То же самое и в магазинах. Делаете ли вы крупные покупки или приобретаете какую-нибудь мелочь, все равно обаятельная маленькая француженка улыбнется так мило, будет так стараться найти то, что вам больше всего по душе, так быстро и ловко выполнит все ваши пожелания, что и отсюда вы уедете с таким чувством, будто доставили кому-то удовольствие.

Поток мчащихся со всех сторон в Париже автомашин в первые дни кажется совершенно неорганизованным хаосом. И лишь потом вы замечаете, что этот мнимый хаос направляется какими-то, на первый взгляд, незаметными, но железными правилами порядка. Здесь никогда не наткнешься на ссору между шоферами. Никто никого не ругает, никто никому не угрожает, водители обмениваются дружескими возгласами, между ними чувствуется некое товарищество профессии, взаимная забота о соседях, мчащихся слева и справа, впереди и позади на тысячах малолитражек. Парижская улица дышит атмосферой доброжелательства.

Но что она представляет собой и чем может быть эта парижская улица, — это мы почувствовали во всей полноте только на стадионе Буффало, огромном парижском стадионе, где накануне закрытия Всемирного конгресса сторонников мира состоялась гигантская манифестация в защиту мира, против войны.

С шести часов утра по направлению к Буффало стали стекаться толпы народа. На метро, на грузовиках, на велосипедах, пешком валили тысячи и тысячи. Нечего было и мечтать о том, чтобы это человеческое море вместилось в берега стадиона. Туда не могли попасть даже все делегации, хотя он рассчитан более чем на сто тысяч человек. Мы видели снимок, сделанный с самолета, — переполненный стадион и вокруг него сплошь забитые народом улицы, переулки, площади, скверы.

Немного подальше, вне этого огромного круга, заполненного сотнями тысяч людей, в узких улочках, рядами стояли черные полицейские каретки. Их было множество. Десятки, сотни кареток и тысячи полицейских. Но эти темные ряды, эти зловещие каретки казались жалкими в сравнении с необозримым потоком, который проплывал в красочной радуге транспарантов, в шелесте красных знамен, в гирляндах цветов, в трепетании крыльев белых голубей мира. Мужчины, женщины, дета, молодежь-огромная волна, мощная, как прилив океана.

Делегаты конгресса сидят на трибунах. А перед трибунами, час за часом, час за часом, словно и конца ей нет, движется мощная демонстрация.

Идут шахтеры в своих рабочих костюмах, маршируют ровным, твердым шагом. Идут в своих старых мундирах моряки-ветераны, те самые, кто тридцать лет назад, в годы антисоветской интервенции, подняли восстание на кораблях французского флота в Черном море и перешли на сторону большевиков. И весь стадион взрывается возгласами в их честь, приветствуя их долгой, прокатывающейся, как гром, овацией. Микрофоны оповещают тех, кто не мог из-за отсутствия места попасть на стадион, о том, что здесь происходит. И вот гром приветственных кликов в честь моряков Андре Марти перемещается со стадиона на площадь, с площади на улицы и в переулки и грохочет, гудит, несется к парижскому небу, как грозное предостережение. Под блеклым, старым знаменем идут моряки-ветераны, которые не согласились быть слугами империалистов. Их приветствуют, им рукоплещут народные толпы, и возгласы эти вырываются, словно из единой мошной груди, — из груди парижского народа.

Теперь уже забываешь о мистических пьесах, об охрипших певицах, о разлагающихся в кинофильмах трупах, о цветных пятнах и мазках на так называемых картинах. Здесь говорит народ Франции. Тот народ, который вознес в небеса кружевные башни Нотр-Дам и собора в Шартре, который сказочной радугой витражей осветил Ла-Шапелль, тот народ, который штурмовал Бастилию, сражался на баррикадах Коммуны, громил врага в партизанских отрядах Сопротивления.

Один из руководителей французской компартии показывает нам рукой на то, что происходит на стадионе.

— Это Париж…

И его темные глаза горят любовью, и на губах его играет такая нежная улыбка, и в этих коротких словах столько чувства, столько веры и надежды, что горло сжимается от волнения. Да, это Париж.

А Париж льется перед нами бесконечной, могучей волной. Идут фабричные рабочие. Идут санитарки из госпиталей. Идут группы военных. Идут в полосатых куртках бывшие узники фашистских концлагерей. Идут бывшие политические заключенные. Идут ученые, дети, молодежь. Идут матери погибших на войне. Идут, едут в тележках инвалиды. Французский народ демонстрирует против войны, против поджигателей нового военного пожара.

Транспаранты, транспаранты, транспаранты без конца. Они провозглашают на весь мир, что французский народ никогда не согласится воевать против Советского Союза. Что этот народ требует мира. Что этот народ твердо и решительно протестует против планов поджигателей войны. Что этот народ прекрасно знает, кто его враг и кто его друг.

Ничтожными и жалкими кажутся ряды черных кареток и ряды одетых в темное полицейских — там, за громадой колышущейся массы. Соломинкой, которую эта народная волна могла бы смести и унести в течение одной секунды.

Идут, идут, идут «караваны мира», прибывшие из отдаленных мест Франции. С юга, севера, запада и востока страны прибыли они на этот день в Париж. Присоединить свой голос к голосу столицы, сказать свое слово.

Им было запрещено проходить через города — они обошли их кружными путями. Им запрещено было идти через Фонтенбло: маршал Монтгомери не был уверен в том, смогут ли защитить его покой наемники из армии Андерса, охраняющие в Фонтенбло оккупантов от гнева французского народа. Они, эти «караваны мира», обошли Фонтенбло. Они принесли свои знамена, принесли свои транспаранты, требующие мира от имени народа Франции, — сюда, на стадион Буффало.

Грозным возгласом гремит стадион, взрывается песней. Из сотен тысяч грудей льется песня. Это не просьба, это не мольба о пощаде, — это предостережение, это грозно сжатый кулак.

В тысячных колоннах идут французские женщины. Накануне на Всемирном конгрессе были их представительницы. Они принесли «тетради мира» с миллионами подписей французских жен и матерей, протестующих против угрозы войны.

За столом президиума сидел американский делегат Джон Рогге. Рогге — человек очень высокого роста. Но вот перед столом президиума стели проходить делегации французских женщин с «тетрадями мира». Они тли нескончаемой чередой и клали стопки «тетрадей мира» на стол перед Джоном Рогге.

— Отвезите это Трумэну! Подлинный, неподдельный голос французских женщин, голос Франции!

Стала расти гора тетрадей. Все выше и выше. Сотни тысяч, миллионы подписей. Вот она, эта гора, закрыла Джону Рогге плечи, достигла его подбородка. Вот ока выросла выше головы. Огромный мужчина встал. Но делегации все шли, и на столе все росла, словно высокая стена, груда «тетрадей мира». Словно высокая, несокрушимая стена между народной Францией и надвигающейся из-за океана опасностью.

— Отвезите Трумэну! Пусть он знает, что думает и чувствует французский народ и какова его подлинная воля! Пусть знает, что пакты с правительствами — это одно, а воля народа — совсем другое!..

Теперь женщины бесконечной лентой движутся по стадиону. Над ними несется голубь мира, а знамена, развевающиеся над толпой, — это красные знамена.



Поделиться книгой:

На главную
Назад