Картины Октябрьского переворота
Очерки эти, разумеется, не ставят себе целью связную историю октябрьского переворота и последовавших за ним событий. Это отрывочные картины, разделенные пропусками. Вдобавок, о защищавшейся стороне я говорить почти не буду.
Большевистская литература предмета достаточно велика. Что о ней сказать? Какая это история? Какую цель ставят себе эти историки?
Недавно знаменитый адвокат рассказывал в моем присутствии: много лет тому назад очень нашумел у нас процесс двух людей, обвинявшихся в таинственном уголовном убийстве. Прямых улик не было, подсудимые отрицали свою вину. Защищал их один из первых адвокатов России. Блестящая речь его, разгромившая обвинительный акт, потрясла присяжных заседателей, судей и общество. Эту речь, конечно, помнят и теперь люди старшего поколения; она печаталась и перепечатывалась в разных сборниках судебного красноречия. Подсудимые были оправданы, к великой и всеобщей радости. На обратном пути с места процесса в Петербург защитник встретился в поезде с рассказывавшим — тогда еще молодым адвокатом — и любезно принял горячие поздравления. «Вот одно только: кто же убил X?» — спросил рассказывавший. В ответ защитник, не колеблясь, назвал фамилии тех самых людей, которые обвинялись в преступлении: «Конечно, они убили...»
Нам нелегко это принять — все-таки в речи были и фиоритуры, и тремоло, и слеза; как-то нехорошо выходит. Но по существу такая позиция в адвокатуре защитима: дело адвоката — придумать и возможно лучше сказать в защиту подсудимого все, что только можно; дело присяжных — поверить или не поверить адвокату. Однако в историю с такой точкой зрения лучше не лезть. На то есть мемуары, их совершенно достаточно. Мы, например, и по мемуарам Троцкого будем знать, что он был великий, гениальный и кругом правый человек. Зачем же, собственно, он пишет еще и исторические труды?
Величайшая клевета в мировой истории
«Можно без преувеличения сказать, что июнь 1917 года был месяцем величайшей клеветы в мировой истории».
Этими словами Троцкий заканчивает одну из глав своего последнего труда «Октябрьская революция». Величайшая клевета на большевиков заключалась в утверждении, что они в 1917 году получали на свое дело деньги от немцев. Вся глава посвящена опровержению столь гадкой, нелепой, небывалой в истории клеветы. Написана она очень ловко, как многое из того, что пишет Троцкий. Эта глава — истинное совершенство диалектики, но диалектики, рассчитанной на дурака; или, если угодно, на человека, у которого нет ни времени, ни желания вдуматься в то, что он читает.
В СССР исторические труды Троцкого, должно быть, не допускаются. Их там читают только сановники, а для сановников писать не стоит: зачем, например, Троцкий будет уверять Сталина, что большевики добывали деньги лишь честными и благородными способами, — старый экспроприатор и сам это знает. Автор «Октябрьской революции», конечно, работает теперь в первую очередь для иностранцев, и в этом смысле работает превосходно: где уж американцам или англичанам разобраться в его доводах! Но в некоторой мере все же он работает и на историю — и тут расчет не вполне основателен. Историков, например, будет трудно убедить в том, что обвинения, возводившиеся в 1917 году на большевиков, были «величайшей клеветой в мировой истории».
Есть значительная доля преувеличения в словах «деньги — нерв войны». Не менее преувеличенной оказалась бы эта формула в применении к революции. Однако без денег никакой революции действительно не сделаешь. Нет поэтому греха в том, чтобы уделить первый очерк вопросу, ныне весьма академическому: откуда брали деньги большевики? Временное правительство было убеждено, что их снабжают деньгами немцы.
И пыталось — надо сказать, довольно беспомощно — это «доказать». Доказательства в делах подобного рода появляются вообще редко, а когда появляются, то обычно очень запаздывают: лет так на пятьдесят или на сто.
Следы, по которым пошло Временное правительство, достаточно известны: показания прапорщика Ермоленко и показания купца Бурштейна (торговые операции Ганецкого и Козловского). Троцкий искусно доказывает, что оба эти следа ничего не стоили. Впрочем, он тут лишь повторяет старые доводы других большевистских «историков», но очень ловко подбрасывает в кучу посторонний материал: разве не обвиняли в государственной измене Милюкова, Гучкова, Керенского? Разве не обвиняли в получении иностранных денег якобинцев? Ведь это совершенно одно и то же. Троцкий даже горестно спрашивает: «Почему же все-таки так скудна и однообразна самая политическая клевета?» После горестного вопроса остается, правда, не совсем понятным, отчего именно клевета на большевиков оказывается «величайшей клеветой в мировой истории». Но ведь надо принять во внимание обстановку и характер обвиняемых — это «революционные вожди миллионов, ведшие свою партию к власти»: к гнусной клевете присоединяется еще и оскорбление величества. И главное, надо принять во внимание литературный темперамент Троцкого: он без педали не играет и без превосходных степеней не пишет. «Величайшая клевета в мировой истории» — это ведь еще «можно без преувеличения сказать...» Что было бы, если б этот человек говорил с преувеличением!
Откуда же большевики получали деньги? Да очень просто. «Рабочие с большой готовностью делали отчисления в пользу Совета и советских партий. “Пожертвования, всякие взносы, сборы и отчисления в пользу Совета, — докладывал на Первом съезде Советов адвокат Брамсон, трудовик, — стали поступать на следующий же день после того, как вспыхнула наша революция”... Чем дальше, тем с большей готовностью рабочие делали отчисления в пользу большевиков... Несмотря на проводившийся Лениным спартанский режим экономии, партия не выходила из нужды. Для посылки газет на фронт приходилось делать новые и новые сборы среди рабочих. И все же большевистские газеты доходили в окопы в неизмеримо меньшем количестве, чем газеты соглашателей и либералов... В апреле городская конференция партии призвала рабочих Петрограда Собрать в три дня недостававшие 75 тысяч рублей на покупку типографии Эта сумма была покрыта с избытком» (т. 1, с. 118—119).
Как хорошо сделано! Где же тут было бы разобраться читателям желтых американских изданий, печатавших ныне исторические статьи и платные интервью Троцкого?
Автору этих строк доподлинно известно, что одна малочисленная политическая партия, которая агитацией почти не занималась и издавала во всей России лишь одну небольшую газету, издержала за 1917 год до 100 тысяч рублей (сумма эта составилась из пожертвований нескольких богатых членов партии и сочувствовавших ей лиц). У большевиков, как указывает Троцкий в другом месте своего труда (станет ли американский сноб вспоминать и сопоставлять?), был в 1917 году 41 орган печати, и агитацию они вели, как всем известно, тоже «величайшую в мировой истории». Богатых людей среди них не было, за исключением Красина, не любившего жертвовать свои деньги. (Горький, человек далеко не скупой, примкнул веДь к большевикам лишь позднее, после переворота, в 1918 году). Правда, у русской буржуазии до революции можно было получить деньги на что угодно, от футуристского журнала до большевистской партии. Но в 1917 году не было и уже не могло быть такого дурака капиталиста, который стал бы давать деньги большевикам. Впрочем, на пожертвования богатых людей Троцкий ссылки и не делает: все давали рабочие. Другие большевистские публицисты, более строго следуя терминологии 1917 года, говорили даже: «рабочие и солдаты». Но Троцкому, верно, стало совестно: солдаты у нас получали, помнится, два рубля жалования в месяц. Нет, все давали рабочие, одни рабочие.
Когда во Франции «Попюлер» объявляет подписку для обеспечения дальнейшего существования газеты, подписка эта, несмотря на долгий срок, на многократные напоминания и пламенные статьи, приносит очень малые суммы. Французской социалистической газете живется нелегко (Леон Блюм сообщил с трибуны парламента, что ничего не получает за свой труд в «Попюлер»). В Англии рабочая партия, собирающая на выборах миллионы голосов, с большим трудом создала свою единственную газету. До 1913 года она никакой газеты не имела. «Дейли Геральд» был долго еженедельником, не раз оставался без денег и стал на ноги лишь после того, как финансирование газеты взял на себя в высшей степени беспартийный {1} миллионер Одхэмс, получивший за это и за отказ от политического руководства 51 процент паев. Между тем французские и английские рабочие, вероятно, не меньше дорожат своей печатью, чем дорожили наши, и уж наверное зарабатывают не меньше денег. Правда, они не коммунисты, а «соглашатели»; у них нет энтузиазма, у них не «горят глаза». Мы поговорим позднее и о «горящих глазах», которых в книге Троцкого много, очень много, так много, что становится противно. Но вот и британские коммунисты — у этих и глазам надлежит гореть — никаких денег «в широких народных массах» собрать никогда не могли и не могут: в июне 1928 года министр внутренних дел Джойнсон Хикс заявил в палате общин, что английская коммунистическая партия за два года получила «из-за границы» 61 500 фунтов стерлингов, сама же в Англии собрала 700 фунтов. Она живет поддержкой одной иностранной организации. Поистине поразительно, что жертвенный энтузиазм проявляется у большевистских рабочих лишь в России и лишь с февраля 1917 года. До того партийная казна была почти всегда пуста — разве только судьба пошлет уж очень удачный «экс».
Добавлю, что в апреле 1917 года Ленин, как всем известно, не встречал поддержки не только у «широких народных масс», но даже и в Центральном комитете собственной партии{2}. Ссылка на трудовика Брамсона, сказавшего, что пожертвования делались Совету (в ту пору враждебному большевикам), и никакой суммы не назвавшего, весьма пригодна для американского читателя. Между тем, по словам Троцкого, 75 тысяч рублей на типографию были собраны в три дня петербургскими рабочими именно в апреле. Сумма эта составляет около миллиона (во всяком случае, несколько сот тысяч) нынешних франков — хорошо жилось петербургским рабочим! Названа она, кстати сказать, «недостававшей» — кто дал основной фонд, Троцкий забыл сообщить.
Вероятно, будет ближе к истине, если мы скажем, что 75 тысяч рублей доставлялись большевикам не «в три дня», а примерно каждые три дня. Вполне допускаю, что деньги доставлялись и таким способом: городская конференция (там могли быть и люди с устарелыми предрассудками) призывает спешно собрать 75 тысяч — 75 тысяч добрыми людьми городской конференции немедленно и доставляются. Была некоторая доля наивности в предположении следователей Временного правительства, будто немецкие деньги должны непременно привозиться из-за границы — чуть только не в виде шкатулок с двойным дном и золотыми марками. Не шкатулки с золотыми марками, но портфели с бумажными рублями были у германских агентов и в Петербурге, и можно с большой вероятностью предположить, что при приеме пожертвований происхождение денег промерялось не так уж строго. Возмущенное отрицание Троцкого звучит весьма забавно.
Тут, конечно, «бездоказательное утверждение». Знаю, в газетных статьях в подобных случаях пишут: «Это, мягко выражаясь, инсинуация!» Но здесь дело идет не об отдельном человеке. Если я скажу, что японский генеральный штаб имеет своих тайных разведчиков в Приморье или что Сталин установил некоторую слежку за троцкистами, то это будет тоже «мягко выражаясь, инсинуация»: никаких «доказательств» у меня нет. Однако мы с известным правом усомнимся в умственных способностях или в добросовестности людей, которые будут гневно отрицать подобное утверждение. Время политической полемики по вопросу об источниках большевистских средств в 1917 году давно прошло. Историк же, я полагаю, будет считаться со следующими положениями: большевики в 1917 году тратили огромные суммы; денег этих им русские рабочие давать никак не могли; не мог давать им средства и никто другой в России; могли дать эти деньги лишь «германские империалисты»; германские же империалисты были бы совершенными дураками, если б не давали большевикам денег, ибо большевики, стремясь к собственным целям и не будучи немецкими агентами, оказывали Германии огромную, неоценимую услугу. В Берлине могли и должны были вспомнить стихи Мольера:
Il ne faut douter fera ce qu’il peut
Et suil a de l’argent, qu’il pourra ce qu’il veut{3}.
Появятся ли со временем настоящие документальные доказательства? Знаю, что в своё время в эмиграции делались попытки получить подобные доказательства у германских социал-демократов, в частности у Эдуарда Бернштейна, который особенно ненавидел большевиков. Бернштейн уклонился от ответа. Знаю также, что один историк-эмигрант обратился за тем же, через уполномоченное лицо, к генералу Людендорфу. Людендорф будто бы кратко ответил: «Да, мы им деньги давали, и много давали...» Однако ждать сколько-нибудь точных разоблачений от сколько- нибудь серьезных германских политических деятелей, независимо от их взглядов, не приходится (особенно с той поры, как стало окончательно выясняться, что «последняя» война была лишь предпоследней): разоблачишь одних, не будут сотрудничать другие. Гроссбухи Вильгельмштрассе могли бы оказаться ценным документом по истории Октябрьской революции, но до них история доберется не скоро. К тому же и записи гроссбухов, вероятно, имеют характер односторонних документов — расписки в подобных случаях не выдаются. Больше надежды можно возлагать на потребность человеческой природы в хвастовстве, хотя бы и посмертном: те самые немецкие агенты, которые работали в 1917 году в России, верно, написали или напишут свои воспоминания. Наши правнуки прочтут их в «Германской старине». Во всяком случае, на век Троцкого обмана хватит; а через сто лет историк, быть может, скажет: «Большевики-то у немцев деньги получили, но идеалист Троцкий этого совершенно не знал». Это будет, конечно, не самый умный из историков.
Думаю, если бы Ленин дожил до периода мемуаров или исторических трудов, он оказался бы смелее и откровеннее Троцкого. Немецких денег он, так же как и Троцкий, в свой карман не клал, но в отличие от Троцкого Ленин чужим мнением интересовался мало и в американской печати не работал (как не работал до революции в «Киевской мысли» и в «Днях»). Не стеснялся он дела Таратуты, не стеснялся фальшивых ассигнаций, не стеснялся тифлисского мокрого дела — незачем ему было столь стыдливо относиться и к немецким деньгам, весьма удачно им использованным в интересах большевистской партии.
«Наказ» Скобелеву
Захват власти большевиками в октябре 1917 года оказался полной неожиданностью для союзников. Первые сведения о перевороте были разноречивы — правда в них тесно перемешалась с выдумкой. В Лондоне была получена из Петербурга телеграмма с сообщением, что ввиду восстания максималистов{4} глава Временного правительства Керенский объединился с генералом Корниловым и гетманом Калединым и что они обратились к русскому народу с общим воззванием. Эту телеграмму (включая и «гетмана») напечатала газета «Тан» (номер 20585). На следующий день то же повторило агентство Рейтера. Менее солидные газеты и агентства, естественно, отнюдь не отставали. Сообщалось об образовании кабинета Родзянко в Москве и кабинета Черного в Петрограде; сообщалось, что в Сибири снова вступил на престол император Николай II; сообщалось, что Керенский с 200-тысячной армией подошел к Петрограду{5}; сообщалось, что в Зимнем дворце Временное правительство потерпело поражение, зато в Летнем дворце одержало полную победу. По- видимому, не слишком блестящи были и первые сообщения посольств. По крайней мере, в «Тан» (№ 20588) говорится, что британское правительство получило от своего посла из России, через Гаппаранду, краткую телеграмму следующего содержания: «Все благополучно!» Вероятно, сэр Джордж Бьюкэнен хотел успокоить министра и сослуживцев относительно собственной участи. Однако этот отклик английского посла на Октябрьскую революцию звучит как довольно зловещий анекдот{6}.
Скоро начали поступать и сравнительно точные сведения. Стало известно, что большевики захватили власть и обратились к немцам с предложением мира. Репортеры бросились к государственным людям. Лорд Роберт Сесиль заявил, что подобные действия большевиков представляются ему явным нарушением соглашения союзников от 5 сентября 1914 года. Это было совершенно справедливо, и поистине нельзя не удивляться меткости суждения лорда Сесиля. Во Франции газеты и агентства старались успокоить общественное мнение. Было сообщено, что хотя большевики одержали верх, но «ожидается сильнейшая реакция меньшевиков».
Она ожидается и по сей день.
Разоблачение «развесистой клюквы» так же банально, как и сама эта мифическая клюква. Можно было бы подобрать великолепный клюквенный букет из суждений наших авторов о Западной Европе. Одним из лучших украшений этого букета был бы тот «наказ» Скобелеву, о котором идет речь в настоящем очерке.
В 1917 году в Париже должна была состояться первая общая конференция союзников. Приглашены были и приняли приглашение все участники противогерманской коалиции, не исключая Либерии и Сиама. По разным причинам конференция все откладывалась. Окончательно она была назначена на ноябрь. Россию должны были представлять три делегата. Первым из них был министр иностранных дел М. И. Терещенко. Его кандидатура, разумеется, споров не вызвала. Вторым делегатом Временное правительство назначило генерала Алексеева. После некоторого колебания он отказался и был заменен генералом Головиным. Избрание третьего делегата предоставлялось революционной демократии (это тогда был почти официальный термин), т. е. Центральному Исполнительному Комитету. Он избрал своего представителя не сразу. Газеты того времени называли разные имена: говорили о Церетели, о Плеханове. ЦИК остановился на Скобелеве.
Всякому, кто хоть немного знал этого политического деятеля, впоследствии перешедшего к большевикам, известно, что он был далеко не орел. Почему выбор революционной демократии остановился именно на нем, не берусь сказать. Он часто выступал на митингах и говорил долго, час, два часа, три часа, не вкладывая в свою речь решительно ничего. Правда, «язык дан человеку для того, чтобы скрывать мысли», — но Скобелеву скрывать было нечего. Для обструкции в американской палате представителей это был бы незаменимый человек. Как и многие люди нашего времени, он искренне верил в то, что пролетариат спасет человечество. Бертран Рассел, один из самых замечательных мыслителей наших дней, говорит, что если какой-нибудь человек объявит себя королем Георгом V, то его посадят в дом умалишенных; но если он приписывает совершенно необыкновенные, фантастические и чудесные свойства своему классу, нации или расе, то это и удивления ни у кого не вызывает. Скобелев, впрочем, к пролетариату по рождению не принадлежал; кажется, он вышел из богатой буржуазии. Он говорил по-французски. Других достоинств за ним не значилось. Но, по-видимому, И. Г. Церетели ехать в Париж не желал; Плеханов же был болен, раздражен и находился в систематической оппозиции Совету{7}. Для верности выработали «наказ», которым Скобелев должен был руководиться на конференции. Кто именно этот «наказ» писал, тоже в точности не знаю. Из воспоминаний Суханова можно сделать вывод, что составляла «наказ» целая комиссия{8}. Закончив работу, она опубликовала свое произведение, вызвавшее сенсацию не в одной России.
«Наказ» был немедленно передан по телеграфу за границу. Несмотря на его длину, документ полностью напечатала газета «Таймс». Хотел тотчас поместить «наказ» и «Тан». Но из всего шедевра появился в номере от 24 октября только заголовок «События в России»: дальше следовала огромная белая полоса — случай если не небывалый, то во всяком случае чрезвычайно редкий в истории французской правительственной газеты. В последовавшие дни, очевидно, шли переговоры между редакцией и военной цензурой. Через четыре дня в номере от 28 октября «наказ» все- таки в «Тан» появился. В редакционной статье Россия — тоже, кажется, впервые в истории — была мрачно названа «Советландией», а сам «наказ» кратко определен как «celucubrations des maximalistes»{9}.
По совести, его и трудно было определить иначе. Такую же оценку он одновременно встретил и в России. Плеханов назвал содержание «наказа» «программой-минимум немецкого империализма». Наказ состоял из пятнадцати пунктов. Некоторые из них были бесспорны. Но большая часть документа заключала в себе трогательную заботу об интересах Германии. В то время как Россия на основании «наказа» должна была предоставить «самоопределение», кроме Польши, также Литве и Прибалтийскому краю, на Германию сходных обязательств не возлагалось. Напротив, отдельный, девятый, параграф требовал возвращения Германии всех ее колоний. Бельгии, Сербии и Черногории уплачивалось вознаграждение за разрушения, произведенные немцами и их союзниками; однако уплачивалось оно, Боже избави, не Германией, а «из международного фонда». Кроме того, объявлялось, что расходы по содержанию пленных должны быть возмещены. Так как к тому времени немцами было взято гораздо больше пленных, чем союзниками, то это означало, собственно, немалую контрибуцию в пользу Германии. Но помимо этих пунктов «наказа», была в нем и совершенная политическая клюква. Так, одиннадцатый пункт самым серьезным образом требовал «нейтрализации Суэцкого и Панамского каналов». П. Н. Милюков ядовито запросил в «Речи» революционную демократию, какие именно санкции она применит к Англии и к Соединенным Штатам, если Ллойд Джордж и Вильсон на нейтрализацию каналов не согласятся. Если не ошибаюсь, о Суэцком и в особенности о Панамском канале никто в мире вообще в ту пору не говорил и не думал. Уделение им места в «наказе» Скобелеву должно было, очевидно, означать необыкновенную глубину и широту кругозора людей Смольного института. В действительности при том положении, в котором находилась тогда Россия, забота о Панамском канале придавала «наказу» вполне юмористический характер.
С чисто художественной точки зрения (только с такой точки зрения) можно пожалеть, что Скобелев не отправился с «наказом» в Париж (помешал октябрьский переворот): как раз перед открытием Парижской конференции министерство Пенлева пало, к власти пришел Клемансо. Было бы интересно посмотреть на него во время изложения «наказа» и послушать его ответ Скобелеву.
Дело не прошло гладко и в Петербурге. Вопрос был перенесен в предпарламент.
Предпарламент, или Временный совет Российской республики, был, как известно, порождением Демократического совещания, собравшегося в сентябре в зале Александрийского театра. В это Демократическое совещание входили представители Совета рабочих и солдатских депутатов (230), Совета крестьянских депутатов (230), городов (300), земств (200), почтово-телеграфных служащих (201), армейских организаций (83), кооператоров (158), казаков (35) и т. д. Были представители от увечных воинов, от продовольственных организаций, от разных национальностей России, от мусульманского совета, от украинской Рады, от учителей, от фельдшеров, от каких-то уж совершенно нам теперь непонятных «курий», как «армейские крестьянские секции», «демократическое духовенство», «экономические группы», «революционные техники». Впоследствии, в пору гражданской войны, когда у нас большевики сражались с украинцами, матросы с финнами, поляки с ударниками, чехословаки с красногвардейцами, было весьма нелегко определить, по какому логическому принципу делятся стороны в «классовой борьбе». Так и в сентябре 1917 года, когда очень трудно было понять, по какому логическому принципу подбираются члены Демократического совещания. Вдобавок едва ли не каждый гражданин России входил или мог входить во множество «курий» по национальному, общественному, профессиональному, политическому и другим признакам. Рязанов в ту пору подсчитал, что Демократическое совещание, собственно, представляет 5—6 миллиардов населения. Разумеется, число «курий» можно было произвольно с одинаковым правом увеличить или уменьшить в пять, десять, двадцать раз.
В Демократическое совещание мог при некоторой изобретательности и настойчивости попасть всякий желающий, а желали попасть почти все. Стремление помочь правительству было столь же распространено, сколь искренне. Нет беды в том, что за ним скрывалось у огромного большинства кандидатов полусознательное намерение выйти, наконец-то выйти на арену. Россия играла в еще малоизвестную ей игру с Марсельезой, с фракциями, комиссиями, подкомиссиями, с формулами перехода, выражением революционного доверия, с выражением революционного недоверия. Имена участников печатались в газетах; при связях и большой удаче можно было даже удостоиться фотографии. «Член Демократического совещания» — это теперь почти то же самое, что анекдотический «старший сын архитектора» на визитной карточке. Тогда это звучало по-иному. Люди чувствовали потребность делать что-то важное и общественное. Выдумать для себя «курию» было нетрудно, надо было только подать вовремя заявление. Фельдшеры успели — и попали; врачи не успели — и не попали. «Плафоном» же, как говорят во Франции финансисты, могла быть вместимость Александрийского театра{10}. Делегатов оказалось 1775! При продолжении записи «курий» пришлось бы перенести сессию на Марсово поле.
Знаю, что упрек в болтовне, связанный с 1917 годом, банален. Что же делать, он справедлив. Теперь, через много лет, оказавшись в эмиграции — как писал князь Курбский, «в странстве будучи и долгим расстоянием отлученный и туне отогнанный от оной земли любимого отечества моего, между человеки тяжкими и зело негостелюбными», — каждый из нас может оглянуться на прошлое беспристрастно и не отказываясь от основных своих чувств. «Работу» Демократического совещания его участник, видный социалист-революционер, определил одним весьма неудобным для печати словом. Мы так далеко не пойдем. С первых же дней стало, однако, выясняться, что Совещание неработоспособно и не нужно. Было решено создать Временный совет республики. Это было гораздо более серьезное учреждение.
Перед переворотом
Генерал Гофман, самый «персональный» (во французском значении слова) из всех германских генералов, как-то сказал, что перестал верить в гениальность Ганнибала и Цезаря в тот день, когда узнал, что старик Гинденбург — военный гений и что именно благодаря Гинденбургу было выиграно Танненбергское сражение. Приблизительно в том же смысле скажу, что я перестал верить в сцену присяги в Же-де-Пом в ночь 4 августа и в величие Конвента в тот день, когда увидел Демократическое совещание (которого я, впрочем, с Конвентом отнюдь не сравниваю). Совещание это было торжеством полуинтеллигенции, составлявшей в нем численно не менее девяти десятых.
В предпарламент, или Временный совет Российской республики, вошло раза в четыре меньше людей. Соответственно с этим, вследствие естественного подбора, качественный состав Временного совета был гораздо выше. «Кадетская фракция, кажется, собрала весь цвет парламентариев всех четырех Гос. дум, — говорил Суханов. Биржевики с Ильинки и синдикатчики с Литейного послали свои лучшие силы. Цензовая{11} Россия дала все, чем была богата. Но демократическая часть не только не уступала, а явно превосходила своих противников интеллектуальным и культурнополитическим багажом» (т. IV, с. 243). Вторая часть этого указания, во всяком случае, неверна. «Революционная демократия», пославшая во Временный совет свыше 300 делегатов, конечно, не могла не отставать качественно от «цензовой России» с ее сравнительно небольшим представительством. Значительную часть предпарламента составляли большевики и меньшевики-интернационалисты. Как ни условно значение «имени» в их кругу, там и людей с именем было чрезвычайно мало. «Культурно-политический багаж» всех этих Капелинских и Мартыновых, очевидно, означал число написанных каждым брошюрок и статеек (да и тех у большинства было не очень много). А об «интеллектуальном багаже» их лучше не говорить: несколько схематических общих мест и деление людей на две части, в зависимости от их отношения к этим общим местам, — вот как поэт Банвилль говорил, что человечество делится на поклонников Шекспира и на бандитов.
Временный совет республики отнюдь не имел свойств балагана, которым было Демократическое совещание. Заседал он в Мариинском дворце. Из зала вынесли кресла, поставили стулья. Одуревшие от странных событий дворцовые лакеи, кажется, с досадой сменили расшитые золотом ливреи и белые чулки на обыкновенные серые тужурки. Члены предпарламента не называли друг друга ни по имени-отчеству, ни «ваше превосходительство», как их предшественники по этому дворцу Государственного совета; но и классического обращения «товарищи и граждане» тоже старались избегать. Американский журналист Джон Рид, не знавший русского языка, в своей столь нашумевшей книге «Десять дней, которые потрясли мир», по слуху очень верно воспроизвел крики, слышанные им на петербургских собраниях 1917 года: «Prosim!», «Pravilno!», «Etoverno!», «Dovolno!», «Doloi!», «Pozor!». В предпарламенте этот, тоже классический, «Позор!» раздавался редко, лишь в исключительных случаях. Плаката «Товарищи, для вашего же здоровья соблюдайте чистоту!» здесь не было. Обстановка была приличной, а иногда становилась и торжественной.
Среди журналистов, собравшихся в огромном числе, были завсегдатаи Мариинского дворца. Были у завсегдатаев в зале и старые знакомые: два члена предпарламента состояли до революции членами Государственного совета — бывает же такое стечение обстоятельств! Там они были «умеренными левыми», тут оказались «умеренными правыми». Общее внимание привлекал генерал Алексеев — это был первый и последний в жизни случай увидеть его в одной комнате с Троцким. Каким-то образом вышло, что Набоков оказался соседом Веры Фигнер — другие кадеты занимали в зале места «нейдгардтцев». Показывали Леонида Андреева, был ли членом Временного совета республики Горький, не могу вспомнить. Кажется, не был. Не было и Церетели — он уехал тогда на Кавказ. Его отсутствие было подлинной и большой потерей для «революционной демократии»: всем известны ум, личное обаяние и ораторский талант этого человека.
У «революционной демократии», в частности у ее левого крыла, как раз в день открытия предпарламента вышел неприятный сюрприз. Весьма видный деятель партии «левых с.-ров», только что ставший редактором «Знамени труда», Диконский оказался секретным сотрудником охранного отделения — выяснили, что там он десять лет значился под кличкой «Турист». Радость была очень велика в самых разных кругах. Поздравляли и правых с.-ров — партийный раскол произошел ведь недавно. Профессиональные скептики — парламентские журналисты — отнеслись к событию равнодушно: турист так турист — в начале революции был ведь целый наплыв «туристов». Еще незадолго до того Диконский давал интервью о «текущем моменте». Тогда, впрочем, все давали интервью о текущем моменте, для газетных репортеров это было золотое время.
Председателем предпарламента был избран Авксентьев. Этому были рады соц.-революционеры, но были рады и правые: они опасались избрания Чхеидзе (который, кажется, тоже уехал на Кавказ). По общему отзыву, председатель вел заседание умело, беспристрастно и корректно. Кутлер, высказавшийся на следующий день о текущем моменте, выразил надежду, что с.-ры спасут положение. Гоц заявил, что он настроен оптимистически. Эти слова по телеграфу были немедленно переданы во все концы России: «Гоц настроен оптимистически». До переворота оставалось меньше трех недель.
Временный совет республики насчитывал много очень достойных и почтенных людей. Но теперь, глядя назад, должно признать, что он был учреждением почти бесполезным. Настоящий парламент никак не может быть бесполезен или смешон, поскольку он выполняет свою прямую задачу: вырабатывает и принимает законы. Предпарламент никакой законодательной работы не вел и не имел права вести — она предназначалась для Учредительного собрания. Вопрос об отношениях между Временным советом и правительством, об «отчетности» или «ответственности» министров, об ответственности «моральной» или «формальной» всех измучил и, по существу, вполне ясного практического решения не получил. Предполагалось, что благодаря предпарламенту Временное правительство будет знать «честный голос разных оттенков общественного мнения». Однако в 1917 году все решительно представленные в парламенте оттенки политической мысли имели свои газеты. В передовых статьях суждения высказывали вожди партий, тогда как в Мариинском дворце мог говорить любой желающий, — и мало кто себе в этом удовольствии отказывал. Правительство, следовательно, могло знать голос общественного мнения и без предпарламента (который отнимал у него значительную часть времени и сил). Предполагалось, наконец, что Временный совет окажет моральную поддержку правительству в его борьбе с большевиками. Это было главной задачей тех дней. Но такой поддержки предпарламентское большинство министрам не оказывало. Напротив, в решительный день, накануне октябрьского переворота, оно нанесло правительству весьма тяжелый удар.
Коснусь очень кратко и другого вопроса. Так называемая «атмосфера» Временного совета республики была странная. За правительство там — скрепя сердце, если не стиснув зубы, — голосовали лица, весьма к нему не расположенные и этого не скрывавшие или почти не скрывавшие. Напротив, в других кругах восторг по адресу правительства лился реками. Но вышло, например, так, что по непонятной причине глава Временного правительства не был избран в Центральный комитет собственной партии. Следуя выражениям, подобранным Джоном Ридом, мы могли бы сказать, что «Просим!», «Правильно!», «Это верно!» одними членами предпарламента произносилось без особенного жара, а у других членов предпарламента по неясности их интонации не всегда и не везде можно было разобрать, что именно они кричат: «Довольно!» или «Просим!», «Это верно!» или «Позор!».
Временный совет республики занялся рассмотрением «наказа» Скобелеву. Обсуждал он его на открытых заседаниях, обсуждал и на закрытых заседаниях комиссии по иностранным делам{12}. Выступали представители всех партий. Выступал несколько раз министр иностранных дел Терещенко. Недавно я заговорил о «наказе» с двумя виднейшими членами предпарламента — оба они совершенно не помнили, какой «наказ» и что такое «наказ». Между тем вопрос этот занимал Временный совет республики в течение всей его краткой жизни. В день, предшествовавший октябрьскому перевороту, о «наказе» Скобелеву в предпарламенте произнесли речи 11 ораторов: Карелин, Янушкевич, Вржостек, Пешехонов, Скобелев, Абрамович, Потресов, Соколов, Сорокин, Мартов и Терещенко.
Забавно, что и писать-то какой бы то ни было «наказ» было, по-видимому, совершенно не нужно. Отвечая на вопрос в палате общин, Бонар Лоу тогда же заявил: «Насколько я осведомлен, Парижская конференция должна обсуждать вовсе не цели войны, а лишь средства и способы ее ведения». Бонар Лоу был хорошо осведомлен. На конференции, открывшейся 29 ноября 1917 года в Париже под председательством нового премьера Клемансо, говорилось о русской катастрофе, о тяжком поражении итальянцев, о недостаточном усилении англичан{13}, но ни о Панамском канале, ни о более существенных условиях мира споров не было.
Теперь этот злополучный «наказ» кажется мне явлением почти символическим. Демократическое совещание (так же, как Совет рабочих и солдатских депутатов, хоть по другим причинам) ни при каких обстоятельствах ничем и не могло быть, кроме балагана: нельзя и незачем было совещаться с 1775 случайными, неизвестно откуда взявшимися людьми. Временный совет республики, напротив, мог бы быть хорошим выходом из обыкновенного, не очень трудного положения. К несчастью, положение было катастрофически трудным.
В те самые дни, когда в «кулуарах», а точнее в аванзале Мариинского дворца, только и речи было, что об очередной формуле очередного перехода к очередным делам, большевики приступили к непосредственной подготовке государственного переворота. Решение это, как всем известно, было ими принято 10 октября на заседании Центрального комитета партии, происходившем на Карповке, в доме № 32, в квартире № 31. Квартира эта принадлежала меньшевику-интернационалисту Н. Н. Суханову{14}. «Для столь кардинального заседания, — писал хозяин квартиры, — приехали люди не только из Москвы (Ломов, Яковлева), но вылезли из подземелья и сам Бог Саваоф со своим оруженосцем». Это значит, что на заседание прибыл, в сопровождении Зиновьева, сам Ленин. Оба они после неудачной июльской попытки восстания скрывались тогда в подполье.
Вероятно, в этом доме на Карповке висит теперь мраморная доска или доски: «Через эту дверь прошел Ленин 10 октября 1917 года»... «На этом месте сидел Ленин 10 октября 1917 года»... Большевики и в самом деле могут гордиться успехом предприятия, задуманного в тот день в этом доме. Но их литература представляет октябрьский переворот как некоторое подобие шахматной партии, разыгранной Алехиным или Капабланкой: все было гениально предусмотрено, все было изумительно разыграно по последнему слову революционной науки. Троцкий вслед за Марксом называет одну из наиболее самодовольных глав своего труда: «Искусство восстания». «Интуиция и опыт нужны для революционного руководства», — поучает он. Однако тот же Троцкий со своим искусством восстания, с интуицией и опытом потерпел полное поражение через несколько лет в борьбе со Сталиным (не говорю о 1905 годе). Можно сказать, конечно, нашла коса на камень: Сталин оказался еще более великим мастером, чем он. Но в 1917 году противник у большевиков все время оставался один и тот же, и мы видим, что в борьбе с этим противником, с Временным правительством, большевики на протяжении четырех месяцев подвергаются полному разгрому в июле и одерживают полную победу в октябре! Я видел на своем веку 5 революционных восстаний и не могу отделаться от впечатления, что в каждом из них все до последней минуты висело на волоске: победа и поражение зависели от миллиона никем не предусмотренных вариантов. Нет, на алехинскую игру это совершенно не походило.
Сделаю, впрочем, оговорку относительно Ленина. Не могу отрицать, что если не шахматная партия, то основная ее идея была им намечена с первых дней революции и что он проявил при этом замечательную политическую проницательность (о силе воли и говорить не приходится). С этой оговоркой, думаю, что разброд и растерянность у большевиков были в ту пору почти такие же, как у их противников, а в смысле «идеологии» и гораздо больше.
10 октября из Москвы в Петербург приехали большевики Ломов и Яковлева. В столице Свердлов им сообщил, что на Карповке в квартире Суханова состоится важное совещание Центрального комитета: приедет сам Ильич. Яковлева в своих воспоминаниях, к сожалению, весьма кратких, говорит, что вели они себя в тот день не очень конспиративно: пошли в кофейню, по дороге встретили Троцкого и Дзержинского, вместе закусили и направились на Карповку; разделились для конспирации лишь у самого дома № 32. В квартире № 31 были приготовлены самовар, хлеб, колбаса: заседание ожидалось продолжительное. Кроме названных, там собрались Сталин, Коллонтай, Урицкий, Каменев, Бубнов, Сокольников. Когда все были в сборе, появился неизвестный человек: «бритый, в парике, напоминающий лютеранского пастора». Это был Ленин. Его сопровождал, тоже загримированный, Зиновьев. Можно предположить, что последовали шутки, смех по случаю грима, изъявления радости после разлуки: Ленин довольно долго скрывался в подполье. Можно также предположить, что шутливый тон исчез очень скоро. Обо всем этом Яковлева ничего не сообщает. Но мы имеем основания думать, что «пастор» был настроен отнюдь не ласково.
Когда берешь в руки большевистскую статью или книгу об октябрьском перевороте и о последовавших за ним событиях, то прежде всего нужно взглянуть на год издания: освещение событий, а то и самые события совершенно меняются в зависимости оттого, что велено писать и кому нужно угодить. Если, например, на обложке значится 1920 год, то я заранее знаю, что переворот 25 октября произведен Лениным и Троцким. Если же научный труд или воспоминания очевидцев помечены 1930 годом, то, разумеется, все сделали Ленин и Сталин; Троцкий же был тут почти ни при чем. В несколько меньшей мере меняются исторические роли и дру- гих участников дела. Это вызывает, конечно, веселое чувство у постороннего исследователя, в вопросе совершенно не заинтересованного, но и очень затрудняет его работу.
На заседании 10 октября было решено устроить вооруженное восстание для свержения Временного правительства. Можно было бы предположить, что картина столь важного заседания должна теперь быть нам известной во всех подробностях. В действительности это совершенно не так. Ленин, Свердлов, Дзержинский умерли, не оставив воспоминаний (нам, по крайней мере, об их мемуарах ничего не известно). Не спешат подробно описать историческое заседание и еще живущие его участники. Кое-что они все-таки сообщили.
В «Пролетарской революции» в пору десятилетия со дня октябрьского переворота появились протоколы заседания ЦК ВКП. Есть среди них (№ 25) и протокол заседания 10 октября, причем в редакционном примечании сообщается, что хранится он в секретном архиве Центрального комитета. Казалось бы, зачем хранить в секретном архиве документ, составляющий гордость партии? К сожалению, я по недостатку места не могу остановиться здесь на анализе протокола № 25 и на подробном сопоставлении этого весьма странного документа со скудными воспоминаниями участников заседания — надеюсь сделать это в другом месте. У меня нет даже уверенности в том, что 10 октября протокол вообще велся. Яковлева утверждает, что ей было поручено вести запись, но Троцкий в 1920 году вспоминал «Протокола никакого не было, кроме подсчета голосов». Как бы то ни было, документ № 25 дает совершенно неполную и но многом не верную картину заседания на квартире Суханова.
Официозный историк октябрьского переворота С. Пионтковский говорит{15}, что резолюция о вооруженном восстании была принята «после небольших прений» большинством всех голосов против двух (Каменева и Зиновьева). То же следует и из официального протокола. В действительности эти небольшие прения длились не менее 10 часов! «Поздно вечером, вероятно, уже после 12 час., было вынесено решение», — вспоминает Яковлева. «Заседание продолжалось около 10 часов подряд, до глубокой ночи», — пишет Троцкий в 1933 году. Тринадцатью годами раньше, когда подробности заседания должны были быть в его памяти свежее, он говорил еще определеннее: «Заседание продолжалось всю ночь, расходиться стали на рассвете. Я и некоторые тт. остались ночевать».
Официальная версия такова: Ленин много раньше всех других большевиков задумал гениальную шахматную партию; на заседании 10 октября он предложил устроить вооруженное восстание; предложение это с восторгом приняли все участники совещания, кроме Зиновьева и Каменева; 25 октября алехинская партия была блестяще разыграна; одни играли лучше, другие хуже — это, повторяю, зависит от года на обложке издания, — но за исключением двух заблудших людей все участники заседания 10 октября пошли на дело с энтузиазмом.
В действительности все было совершенно не так. Мысль о восстании встретили без всякого восторга не только Каменев и Зиновьев. Но я здесь ограничусь изложением хода заседания. Вступительное слово сказал председательствовавший Свердлов. Троцкий кратко говорит, что вступление было «не во всех своих частях достаточно определенно». Яковлева пишет то же самое: «Я совершенно не помню, что говорил т. Свердлов. Впечатление было не очень определенное». Это понятно: Свердлов был маленький, бесцветный человек; так как никакими талантами он не обладал, то большевики обычно говорят, что у него был «организационный талант» — понятие весьма туманное и в большинстве случаев ровно ничего не значащее. Со своим организационным талантом Свердлов, по образованию аптекарский ученик, мог бы стать недурным аптекарем в провинции — он стал через две недели главой Советского государства: вероятно, как и Калинин, по декоративным соображениям{16}.
Затем слово было предоставлено Ленину.
У нас есть некоторые основания предполагать, что глава большевистской партии находился в то время в состоянии бешенства, почти граничащем с невменяемостью. Он держал курс на восстание, но партия колебалась, сомневалась, не знала даже в точности, чего она хочет. Незадолго до того, в пору Демократического совещания, Ленин из подполья прислал Центральному комитету письмо, которое до нас не дошло. О нем сохранился лишь рассказ Бухарина: «Письмо гласило следующее: «Вы все будете предателями и негодяями, если сейчас же всю фракцию большевиков не распустите по фабрикам и заводам, не окружите Демократическое совещание и не арестуете всех мерзавцев». Письмо было написано чрезвычайно сильно и грозило нам всякими карами. Мы все ахнули... Все недоумевали первое время. Потом, посоветовавшись, решили. Может быть, это был единственный случай в истории нашей партии, когда ЦК единогласно постановил сжечь письмо т. Ленина. Этот случай тогда не был опубликован».
Во многих отношениях интересно это совещание, сыгравшее столь огромную роль в судьбах России. Участвовали в нем разные люди: были среди них и типичные будущие révolutionnaires en jouissance{17}, были люди искренние, но, по слову летописца, «скорбные главою и не гораздые грамоте», был подлинный fillius Terrae{18} Троцкий, были люди случайные{19}, были и самые настоящие гангстеры — не те мелкие неудачливые гангстеры, которых сажают в тюрьмы, а крупные, исторические обер-гангстеры, те, которые сажают в тюрьмы других. Почти все они презирали и ненавидели друг друга — об этом мы можем судить по их собственным печатным отзывам, частью более ранним, частью более поздним. Особенно же презирал своих учеников и последователей сам глава партии (о чем некоторые из них, вероятно, с изумлением узнали из знаменитого завещания).
Если взять корреспонденцию Ленина за время, идущее от заседания на Карповке до его смерти, то мы увидим, что открывается этот период «Письмом к товарищам», написанным ровно через неделю после заседания, — тут он осыпает самой ужасной бранью Каменева и Зиновьева; а кончается период письмом, в котором Ленин порывает личные отношения со Сталиным, — это последние строки, написанные им перед окончательным переходом в полуживое состояние. Так же он третировал и Троцкого. Перед войной Ленин называл автора «Октябрьской революции» не иначе, как «позером», «фразером», «бедным героем фразы», «тушинским перелетом» и т. д. Если верить Каменеву, Ленин в свое время говорил ему, что спорить позволительно с Плехановым, с Мартовы, «но траппъ время на споры с Троцким не стоит». После революции положение изменилось: в зависимости от обстоятельств Ленин то хвалил Троцкого, то снова осыпал любезностями вроде «полного идиотизма». Не сразу и Троцкий усвоил в отношении главы партии тон почтительного младшего товарища, комплименты Ленину — это, можно сказать, политические вериги, которым по разным причинам обрек себя Троцкий.
По-видимому, две черты особенно отталкивали Ленина от Сталина и Троцкого, бесспорно наиболее выдающихся членов его партии: их мелкое тщеславие и чисто личный подход к революции. Во многом другом он вполне их стоил. Ленину было совершенно все равно, какие люди идут с ним и сколько крови прольют эти люди. По дешевому представлению поклонников, он, должно быть, и тут проявлял величие: ради идеи проливать кровь, преодолевая душевную боль, — вот как Тинторетто ради искусства, преодолевая душевную боль, писал портрет своей любимой дочери на ее смертном одре. Ленин не любил и не ненавидел людей, которых истреблял: он просто о них не думал, это было ему совершенно неинтересно. Но он был неличный и не тщеславный человек. Почести ему были не нужны, этим он резко отличался от других большевистских вождей. Все главные его соратники давно обзавелись своими городами: в России появились Троцки, Зиновьевски, Горькие, Калинины, теперь, слава Богу, есть у нас Сталинград, Сталино, Сталин, Сталинск, Сталиногорск, Сталинабад, Сталинири, Сталин-аул и Сталиниси. При жизни Ленина ни один город назван его именем не был. Думаю, он рассвирепел бы, если бы прочел в советских газетах, что «вершины человеческого ума — Сократ и Ленин», что «лучше всех в мире знает русский язык Ленин», что «кантианство нельзя понять иначе как в свете последнего письма товарища Ленина» и что «в сущности, некоторые предвидения Аристотеля были во всей полноте воплощены и истолкованы только Лениным»{20}.
В тот день, 10 октября, Сталин и Троцкий, несомненно, поддерживали вождя партии. Но другие, многие другие отказывались идти на вооруженное восстание или, по крайней мере, мучительно колебались. По-видимому, все заседание свелось к бешеным нападкам Ленина на колеблющихся членов Центрального комитета. Через несколько лет Троцкий вспоминал: «Непередаваемым и невоспроизводимым остался общий дух этих напряженных и страстных импровизаций, проникнутых стремлением передать возражающим, колеблющимся, сомневающимся свою мысль, свою волю, свою уверенность, свое мужество».
Были, значит, при «небольших прениях» и возражающие, и колеблющиеся, и сомневающиеся? Все таки это понятия не совсем тождественные. Значит, дело было не только в Зиновьеве и Каменеве? И правда, на спор с двумя членами Комитета из двенадцати Ленин не потратил бы десяти часов — зачем ему были бы нужны эти два человека, если все остальные шли за ним с восторгом? Добавлю, что тут же было избрано для руководства восстанием бюро из семи лиц. Протокол отмечает, что в него выбираются Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Сталин, Сокольников, Бубнов. Дело непонятное: Зиновьев и Каменев — и только они одни — не хотят никакого восстания, и именно их назначают в руководящее бюро! Они даже названы в протоколе первыми после Ленина. Едва ли это было бы возможно, если б действительно колебались только они двое. Напротив, при колебании гораздо более общем это избрание представляется вполне естественным.
Прения были бурные, беспорядочные, хаотические. Дело было уже не в одном восстании — говорили о самом существе, об основной цели партии, о Советской власти: нужна ли она? Зачем она? Нельзя ли обойтись без нее? «Наиболее поразило, товарищи, — рассказывал Троцкий в непри- лизанных, импровизированных воспоминаниях на вечере 1920 года, — то, что когда стали (?) отрицать возможность восстания в данный момент, то противники в своем споре дошли даже до отрицания Советской власти...» Разброд был хуже, чем в предпарламенте (там хоть на принципах народовластия кое-как сходились почти все). К концу заседания, поздней ночью, Ленин одержал победу. «Спешно, огрызком карандаша, на графленном квадратиками листке из детской тетради» он написал резолюцию: партия призывает к устройству вооруженного восстания. Резолюцию проголосовали. Официальный протокол свидетельствует: «Высказывается за 10, против 2». Но вот Яковлева, та самая, которая вела протокол (если он действительно велся), в воспоминаниях говорит не совсем так: ЦК принял резолюцию большинством голосов против двух «при одном или двух воздержавшихся». Троцкий же в 1920 году вспоминал уже совсем иначе: «Соотношения голосов я не помню, но знаю, что пять-шесть голосов было против. За было значительно больше, наверное, голосов десять, за цифры я не ручаюсь». В 1933 году он почему-то возвращается к официальной версии: «За восстание голосовало 10 против 2». Но зато очень убедительно показывает, что одной ступенью ниже собравшегося на Карповке сборища главных вождей вожди менее главные колебались и мучились, как Каменев и Зиновьев.
Дебют шахматной партии не блистал уверенностью.
Дни переворота
«Из честной коалиции образовалась компания “Кох” и “Ох” с коммивояжером Керенским... Уйдите-ка отсюда прочь, мразь проклятая! Не виляйте хвостом у этого стола, а то здесь такую крошку вам бросят, что вряд ли проглотите».
Так писало в сентябре 1917 года одно из большевистских изданий. Поэзия в лице прославленного советского стихотворца старалась не отставать от прозы по изяществу:
Смерть гадам! Убейте их всех до единого!
Покончив с проклятыми гадами,
В одиночку, полками, отрядами,
Избавясь от гнета господской орды,
Все в братские наши вступайте ряды!..
Конечно, писали это люди, именуемые в политике «безответственными». Но «ответственные» их печатали, да и сами ушли от них недалеко. Один из главных большевистских вождей сообщал: «Керенский распорядился о массовых казнях для серых солдат. Началась дикая вакханалия расстрелов». Этот правдивый вождь жил в пору «вакханалии расстрелов» в Москве. В своих воспоминаниях он позднее рассказывал: «У меня на квартире было написано: “Бухарин, большевик” (!). Но никто пальца не решился поднять. Конечно, это было величайшей глупостью со стороны буржуазии, что она с нами тогда не покончила» {21}.
Может быть, может быть...
Историку или историческому романисту впоследствии, вероятно, будет казаться, что при такой страстной травле, при той ненависти низов, при том терпении власти, которые сказываются в приведенных мною цитатах, жизнь в Петербурге тогда должна была быть чрезвычайно жуткой, необыкновенной, фантастической. Свидетельствую как очевидец, что этого не было. Жизнь девяти десятых населения столицы протекала почти так, как в обычное время. Шла будничная работа в канцеляриях, в конторах, в лавках, в учебных заведениях. Человек, живший где-нибудь в Галерной гавани или у Митрофаньевского кладбища, мог в среду 25 октября провести весь день на работе и ночь у себя на квартире, не имея представления о том, что в России произошла советская революция. «Земля к её рождению с начала мироздания — Миллиарды лет готовилась, под Солнцем каруселила», — вдохновенно писал об этой революции впоследствии поэт Садофьев. Но очень многие петербуржцы до утренних газет 26 октября так и не знали, что им после миллиардов лет привалило такое счастье. Где-то у Невы стреляют? Что ж, теперь стреляют нередко. На площади Зимнего дворца шли бои, по центральным улицам носились грузовики с вооруженными людьми, одновременно озверелыми и растерянными. У Нового переулка, недалеко от предпарламента, была даже воздвигнута какая-то унылая, сиротливая баррикада: воздвигли ее, вероятно из уважения к традиции и по воспоминаниям о «Рудине»: пустые деревянные ящики и чей-то опрокинутый автомобиль ни от чего решительно никакой защиты не представляли. Но люди на окраинах Петербурга, верно и не догадывались, что происходят великие исторические события.
В несколько меньшей степени то же относится к интеллигенции или, по крайней мере, к значительной ее части. Театры в конце октября собирали полные залы. В те дни как раз выпали две театральные сенсации: Шаляпин пел в «Дон Карлосе» — в этой опере он редко выступал в России. В «Палас-театре» Т. П. Карсавина должна была, кажется, впервые выступить в оперетке («Куколка») в пользу какого-то благотворительного учреждения. Появились книги — в газетах 24—25 октября есть объявление «Вышла новая книга: Петр Шевцов. Бельгийцы. Трагедия в 4-х действиях. Цена 1 рубль», — я не читал этой трагедии, но, судя по заглавию думаю, что поэт опоздал года на три. Устраивались всевозможные лекции: литературные, философские, социально-политические. В учебной комиссии с длинным и трудным названием («Комиссия по разработке проекта основных законов при Юридическом совещании при Временном правительстве») обсуждался вопрос о верхней палате. Один приват-доцент требовал, чтобы она была совершенно равноправна с нижней палатой. Другой соглашался предоставить ей только право вето.
Земля продолжала каруселить под солнцем как ни в чем не бывало.
Русский начал революцию, немец доделает ее», — сказал Ленин в своей речи в Смольном институте в день 25 октября{22}. Эти малоизвестные слова его, не попавшие, кажется, в исторические книги, теперь, в пору Гитлера, приобретают, быть может, несколько иной смысл. Тогда они просто были одним из бесчисленных ложных предсказаний, щедро рассыпавшихся политическими деятелями разных партий. После Ленина в Смольном в тот день говорил Луначарский. Он сказал: «Большевики поставили себе задачей, чтобы гражданская война (конечно, если таковая произойдет) была введена в гуманные рамки». Затем выступил Троцкий; чтобы тут же засвидетельствовать свою преданность «гуманным рамкам», он сообщил Совету, что в коридоре Смольного только что найдены стихи монархического содержания; если автор желает получить потерянный им листок, пусть объявится — стихи будут ему немедленно возвращены. Автор не объявился, и в истории русской революции оказалось одной корнелиевской сценой меньше (и так есть достаточно). Но и без нее как было не восторгаться такой гуманностью большевиков, таким уважением к свободе мысли и слова?
Жаль, что эти мелкие факты не попадают в учебные книги из кладбища старых газет. Ромэн Роллан, в ту пору, когда он еще не был столь сверхъестественным идеалистом, как сейчас, говорил, что человечеству необходимо очень небольшое количество правды и очень большое количество лжи: правду всегда приходится плотно обволакивать ложью. Читая октябрьские газеты 1917 года, неизменно видишь пропорцию, для правды весьма невыгодную. В день же 25 октября и вообще не было сказано ни одного слова правды.
Была ли ложь большевиков сознательной? Как известно, всю свою кампанию против Временного правительства они строили на защите Учредительного собрания, обвиняя правительство в том, что оно «мешает хозяину русской земли сказать свое властное слово» (обвинение в желании сдать немцам Петербург было у будущих брест-литовских людей, так сказать, добавочным, вспомогательным). Ленин в день своего приезда в Россию в знаменитой речи 4 апреля сказал: «Мне приписывают взгляд, будто я против скорейшего созыва Учредительного собрания!!!{23} Я бы назвал это бредовыми выражениями, если бы десятилетия политической борьбы не приучили меня смотреть на добросовестность оппонентов, как на редкое исключение». Думаю, что у Ленина это было ложью совершенно сознательной — «добросовестность оппонентов», равно и восклицательные знаки, появлялись у него автоматически; а может быть, для того и предназначались, чтобы лучше обмануть врагов, — не все ли равно, что люди скажут через 100 лет. По крайней мере, на заседании 10 октября на Карповке, призывая к перевороту, он прямо сказал: «Ждать до Учредительного собрания, которое явно будет не с нами, бессмысленно».
Ровно за три дня до того Троцкий в предпарламенте закончил свое сообщение об уходе большевиков следующими словами (цитирую по газетному отчету):
Вся суть в том, что буржуазные классы, не проявляющую политику (?) поставили себе целью сорвать Учредительное собрание (шум справа, возгласы «Ложь!»)... Мы, фракция социал-демократов большевиков, заявляем: с этим правительством народной измены (сильный шум справа и в центре, возглас «Мерзавец!»)... мы ничего общего не имеем... Да здравствует Учредительное собрание!»
И думаю, он говорил искреннее Ленина: Троцкий, вероятно, не предполагал, что через три месяца «хозяин русской земли» будет большевиками выгнан. Если бы предполагал, то не говорил бы так определенно: весь 1917 год он прожил с постоянной оглядкой на свое изображение в зеркале, в историческом зеркале.
Несколько почти одновременных очень кратких сообщений из петербургских газет — они, по принятому выражению, «говорят сами за себя»:
«Несмотря на все злопыхательства кадетской и кадетствующей печати, революционная демократия явила миру величественное зрелище: в пиру небывалой в истории войны, веря народу, веря в народ, в его разум, в его духовную мудрость, она обеспечила гражданам России такую степень свободы, которой и в мирное время не знают демократические страны Запада» (из передовой статьи одной чрезвычайно левой газеты).
«Вчера вечером на выходившего из Владимирского училища В. Шнея напал пьяный солдат с диким криком: “Это ты, предатель!.. Я тебя давно ищу!" Выяснилось, что пьяный принял г. Шнея за А. Ф. Керенского».
«Житомир, 20 октября (ПТА). В имении миллионера князя Сангушко возникли беспорядки. Имение разграблено. Дворец горит. Князь убит».