Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Зверь из бездны том I (Книга первая: Династия при смерти) - Александр Валентинович Амфитеатров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Голоден Клавдий... Да что ж вы, рабы?

Скоро ли будут готовы грибы?

Скоро: сама Агриппина готовит.

Повар, что Гебу, ее славословит:

Прямо в собранье бессмертных богов

Явится Клавдий, покушав грибов.

Поразительна картина злодеяния, если восстановить ее по сопоставленным рассказам Тацита, Светония и Диона Кассия. По наглой откровенности, убийство Клавдия не имеет равных себе даже в богатом разнообразии придворных преступлений римского цезаризма. Старого, глупого, пьяного, всем опротивевшего и надоевшего принцепса убивали — точно по общему согласию и соизволению. Локуста варит яд, любимый евнух цезаря, Галот, поливает им грибы, Агриппина, при всем дворе, выбирает для мужа гриб, который посочнее, тот глотает и — как пораженный громовым ударом — впадает в столбняк, сидит, выпуча глаза, не в состоянии двигать языком. — Очевидно, уже пьян, — решает равнодушный двор. Цезаря уносят в спальню, где принимает его на руки лейб-медик Кай Стертений Ксенофонт.

Ксенофонт этот фигура изумительная: более совершенного подлеца мудрено найти даже в длинной галерее шарлатанов, которую сохранила для потомства тогдашняя медицина. Отношение к врачебному искусству (ars medica) было в Риме двойственно. Врачебное знание в человеке из общества уважали (еще Катон Старший им хвалится), но самую профессию медика, практику врачебную, презирали. Так что медиками-профессионалами, при республике, были исключительно рабы, либо, по заслугам их, вольноотпущенные: servili et liberti medici). Таков, например, даже знаменитый Антоний Муза, домашний врач Августа, человек, по близости к государю, много сделавший для своего сословия, но сам, все-таки, не более как любимый господами дворовый человек. В 535 году Рима, 218 до Р. X., переселяется в Рим из Пелопонеса греческий врач Архагат, сын Лиззания. Специалист хирург, он получил кличку vulnerarius (целитель ран) и сперва имел громадный успех. Ему дали право гражданства, открыли ему на государственный счет амбулаторию (taberna) в переулке Ацилия, но вскоре его выжили из Рима интриги патриотов. В вину Архагату была поставлена его «жестокая» система ампутаций и прижиганий каленым железом: недавнего «целителя ран» переименовали в «палача». Вообще первым греческим врачам в Риме практика доставалась трудно и жутко. Пресловутый Катон Цензор (234—149 гг. до Р. X.) торжественно предостерегал соотечественников не обращаться к грекам, потому что они — отравители, задавшиеся целью истребить, под видом лечения, народ римский, а злобный умысел свой скрывают тем, что еще, верх нахальства, берут с пациентов своих деньги. Таким образом, Рим за две тысячи лет до нашего века был знаком с проповедью и логикой тех лжей суеверной ненависти, подстрекательством которых до сих пор вспыхивают холерные и т.п. беспорядки — в Саратовской ли губернии, в Неаполитанском ли краю. Тем не менее Архагат пробил брешь, в которую хлынуло множество его единомышленников, а также врачей с Востока и из Египта. Появление в Риме свободных врачей-чужеземцев прежде всего отозвалось на положении врачей- рабов. Они становятся аристократией рабства, самыми дорогими в фамилии хозяина и на рабском рынке. Что касается врачей свободных, то уже Цицерон, в исчислении свободных профессий, умеет выдвинуть на первый план профессии научные, а между ними — на первейший — медицину. Либеральный демагог, Юлий Цезарь открывает врачам право гражданства. Римское гражданство — величайшее международное благо, которое мог стяжать для себя «инородец» Римского государства, как бы оно ни определялось — республикой или империей. Даже незнакомый с историей Рима читатель может оценить эту громадную силу по общеизвестным главам Деяний Апостольских, где рассказывается, как разнообразные враги ап. Павла спотыкались в интригах своих на его римском гражданстве. Кто таков был римский гражданин в античной международности, может дать намек в международности современной, пожалуй, лишь англичанин, от полюса до полюса охраняемый превосходно организованной консульской властью, перед которой англичанин всегда прав, в чем бы его ни обвиняли, и которая, как бы далеко ни была, всегда имеет право и возможность вызвать в защиту клиента своего, британского подданного, корабли и пушки. Достаточно уже того условия, что римский гражданин не мог быть осужден иначе, как судом центральных римских учреждений, для того, чтобы оценить, какую, по своему времени, привилегию открыл Юлий Цезарь жрецам медицинской науки. Август и преемники его еще расширили выгоды врачебной профессии, включительно до освобождения практикующих медиков от всех налогов. В конце первого века Квинтилиан уже указывает, как обычную задачную тему школьных состязаний: какая из трех профессий полезнее, почетнее и выгоднее — оратора, философа или врача?

Тем не менее, чисто римских имен в списках свободных врачей эпохи принципата попадается очень мало. Все имена — либо греческие, либо смешанные греко-римские, следовательно, напоминающие о недавнем рабстве или романизованном инородчестве, как вышеупомянутое имя Клавдиева лейб-медика — К. Стертиний Ксенофонт. Это такой недавний римлянин, что Тацит оставляет совсем без внимания его латинские имена и, при упоминаниях, всюду называет его просто Ксенофонтом. Римские имена встречаются больше в научной медицине высшего порядка: — авторы врачебных руководств (А. Корнелий Цельз при Тиберии), изобретатели лекарств (Валерий Павлин, Помпей Сабин, Флавий Клемент), окулисты, либо — врачи западных провинций, куда греческое влияние проникало слабее. В противоположность К. Ксенофонту, который был родом грек с острова Коса и выдавал себя за потомка Эскулапа, другой лейб-медик Клавдия, Скрибоний Ларг, и лейб-медик Мессалины, Веттий Валент, — оба римского происхождения, а второй из них был даже всадник. Скрибоний Ларг (Десигнациан) сопровождал Клавдия в его британском походе. От этого врача дошло до нас суеверное и темное сочинение о приготовлении лекарств, содержащее 271 рецепт.

Громадные гражданские льготы, предоставленные сословию врачей, сделали его приманкой для всех неудачников и лентяев столицы. В числе преуспевающих врачей встречаем бывших сапожников, лакеев, маляров, кузнецов. Научного ценза, по-видимому, не требовалось никакого или почти никакого: достоинство врача определял успех его практики. Впрочем, еще при Сулле был издан какой-то закон, угрожавший врачу карой за лечение небрежное или невежественное. При Клавдии начал входить в моду, а при Нероне гремел некий Фессал Тралльский, кариец, сын ткача и подмастерье в заведении отца своего. Этот якобы великий, один из основателей так называемой методической школы, окружен был учениками, которых он брался сделать из диких невежд совершенными врачами-практиками в шестимесячный срок. Многие врачи едва умели читать и говорили жаргоном безграмотной черни, который коробил уши образованных пациентов. Что касается риторики, диалектики и философии, то понятно, — отвечает Гален, — эта невежественная масса смыслила не больше, чем осел в игре на лютне. Естественно, что в подобном стаде малограмотных прибыльщиков профессиональная мораль не могла стоять высоко.

Доктор Ирод стянул у больного микстурную ложку.

Пойман, бормочет: «дурак! что тебе дрянь принимать?»

(Марциал, IX, 96)

Алчные вымогательства, профессиональная зависть, соперничество и бранчивость, вследствие которых консультации переходили в ссоры и драки у самой постели пациента, надутое упрямство, которое «и Аполлона с Эскулапом не послушает, если они удостоят совет дать», мужичество, неряшество, ненависть к чужому заработку, не стеснявшаяся в выборе средств конкуренции, пускавшая в ход интриги, клеветы и даже убийства: такова сословная физиономия римских скорее «рвачей», чем врачей. Великий Гален должен был бежать из Рима от злобы коллег своих. Как всегда и всюду, любимые собеседники и советчики женщин, врачи интимно втирались в богатые дома и часто вносили в них и разлад, и разврат, и сообщничество или подстрекательство тайных семейных преступлений:

Ты, Харидем, жене заведомо жить позволяешь

С медиком... Ой, берегись: без лихорадки помрешь!

(Марциал, I, 31.)

Тем не менее, учений медицинских, систем и методов было уже обильно, и полуграмотная толпа шестимесячных знахарей дробилась на множество школ (догматики, эмпирики, методики, пневматики, эклектики), а в школах на секты, называвшиеся либо по именам их основателей (Эразистрата, Менекрата и др.), либо от методов лечения: винодавцы (οιτοδοτροι), гидронаты. Лечение водой пользовалось в Риме большим уважением. Антоний Муза спас от тифа холодными ваннами Августа, но «залечил» надежду принципата, Марцелла, сына Октавии, первого мужа Юлии, а массилиец (марселец) Хармид, воскресив метод Музы, вылечил Нерона. После того вошли в моду холодные обливания и купания, как в летнее, так в зимнее время: даже старики-консуляры, как Сенека, влезали коченеть в открытых бассейнах. Разумеется, соперничающие школы неистово ссорились и ругались между собой, не жалея крепких слов. Даже образованный умница Гален, в полемике с методиками, поражает своего противника, вышеупомянутого Фессала Тралльского (притом, лет за сто до того умершего), такими милыми выражениями, как «дурачина», «осел из ослиного стада», «каменная голова» и т.д. За неимением под всеми этими школами прочного научного фундамента, в обществе, понятное дело, брала временный успех и торжествовала всегда новейшая школа, причем смены мод и на медицинские методы, и на медиков следовали с поразительной быстротой, В короткий срок Клавдиева принципата и первых пяти лет правления Неронова, Рим успел сменить четырех божков медицины: Веттия Валента, методика Фессала, астролога Эринаса и гидропата Хармида. Каждый из них, сваля своего предшественника, считал долгом облаять его устаревшее искусство, хуже чего нельзя; а второй из названных, Фессал, прямо утверждал, что до него вся медицина была сплошной чепухой: «здесь лежит обуздатель врачей!» гласила эпитафия над его могилой на Аппиевой дороге. Отец римской практической медицины, вифинец Асклепиад из Прузы (в эпоху Цицерона), великий диагност и диэтетик, имел, втайне, столь низкое мнение о своей науке, что в случае если заболевал сам, никогда не обращался к врачу, ни сам себя не лечил. Вероятно, это обстоятельство и содействовало легенде, будто он никогда не был болен и, чтобы скончаться, пришлось ему ждать несчастного случая: однажды упал и расшибся насмерть. Асклепиад был всемирной знаменитостью. Помощи его искал царь Митридат с далекого Понта. Во всех странах земного круга слово его принималось, как глагол с неба. Подобно тому, как и Гален впоследствии, он наживал большие деньги письменной консультацией, рассылая советы и рецепты больным, которых он никогда не исследовал и даже не видал.

Конкуренция врачей-знахарей естественно развивала шарлатанские приемы и бессовестную рекламу. Асклепиад окружил себя легендами, будто он однажды воскресил мертвого, имеет в аптеке своей разрыв-траву, знает зелья, силой которых высыхают реки и даже моря, может обратить в бегство враждебное войско и т.п. Другие, и в самом деле, сближали медицину с магией и астрологией. Особенно в ходу было учение о симпатии и антипатии в недрах неодушевленных и бессловесных предметов, которое, по словам Плиния, предполагалось первоначальной и, по существу, единой основой всей врачебной науки. Медицинский авторитет Неронова века, великий Диоскорид, киликиец, авторитет которого продержался в Европе шестнадцать веков, а на Востоке и посейчас не умер, лечил по преимуществу симпатическими средствами. Некоторые врачи облекали пережитки фетишизма в теорию целебного влияния разных драгоценных и простых камней. Сам Гален верил, что яшма помогает в желудочных болезнях. Вообще, Дарамбер (Daramberg) справедливо замечает, что хотя Галена нельзя ставить на одну доску с мистиками вроде Нумения Акамейского, как это делают Брукер и Тидеман, но сам он также качался на границе науки и суеверия с весьма зыбкой решительностью. Он допускал, с грехом пополам, силу заговоров, но отрицал связь между болезнями и мистическими числами Пифагора, на которой настаивали его многие коллеги. Что общего, спрашивает он, между семью устьями Нильской дельты и семидневным, по большей части, течением до кризиса воспаления в легких и плеврита? Зыбкость медицины между наукой и ведовством то и дело перетягивала врачей в сторону последнего. Об этих уклонениях еще будет речь в главах, посвященных римскому оккультизму (см. в 3 и 4 томах).

Шарлатанили тайным знанием, шарлатанили, наоборот, чрезмерной публичностью. Хирурги не брезговали производить свои операции в театре перед глазами бесчисленной публики (положим, нынешний «король хирургов», парижский профессор Дуайэн, не брезгает, ради рекламы, тоже позировать для кинематографов); либо в открытых на улицу лавочках, украшенных витринами с серебряными и слоновой кости банками, с хирургическим набором в позолоченных рукоятках. Держали зазывал, которые ловили пациентов на улицах. Но, наряду с аферистами, было достаточно и добросовестных хирургов, которые либо сами совмещали с резническим ремеслом своим достаточные общемедицинские сведения, либо, сознавая себя лишь искусными техниками, привлекали к операциям своим, в качестве консультантов высшего контроля, знаменитых врачей. Так, например, без присутствия Галена редко обходилась трудная операция не только в самом Риме, но и в пригородах до Остии включительно. Дробление врачебного сословия по специальностям было весьма значительно. Особенно велик был спрос на окулистов: сохранилось свыше ста рецептурных печатей их, не считая упоминаний в подписях и литературе. Известный вольноотпущенник Калигулы и Клавдия, К. Юлий Каллист держал в дворне своей нескольких рабов-окулистов. Зубные врачи и обделывание зубов золотом известно Риму уже в эпоху XII таблиц. Затем идут специалисты по ушным болезням, лечение грыжи, лихорадки, чахотки, трахомы, лишаев. В Риме, где беспрестанно происходило передвижение населения из рабского класса в свободное сословие, должна была выгодной быть специальность снятия с лица и тела рабских клейм: промысел, хорошо известный «мертвым домам» старинной русской каторги. Марциал упоминает об одном таком искуснике. Его звали Эрос. Хирургия дробилась чрезвычайно мелко. Почти каждая операция (камнесечение, чревосечение, грыжа, глазные недуги, переломы и вывихи) опять-таки имела своего специалиста. Эти знаменитости окружали себя ассистентами, которые делили между собой обязанности фельдшеров, аптекарских учеников и санитаров, заботились о перевязочном материале, следили за самочувствием больного и т.д. Что касается до студентов собственно, то вокруг светил медицины толпилось их великое множество. За неимением клиник, они изучали болезни, посещая вместе с профессорами пациентов их. Поэтому визит знаменитости оказывался иногда тяжелым испытанием для больного: в дом вваливалась толпа в тридцать и даже в сто человек, перед которыми профессор ставил диагноз, излагал нормальный ход болезни и метод лечения, а часто и самих студентов припускал к исследованию пациента. Эти неприятности хорошо знакомы бесплатным койкам современных клиник. Сатирик Марциал высмеивает обычай таких нашествий в эпиграмме на врача Симмаха:

Раз прихворнул я; и вот — провожаемый сотней студентов,

Ты, Симмах, пожаловал тотчас ко мне.

Сотня коснулась меня рук, промерзлых под ветром:

Не лихорадил, Симмах, я, но вот затрясло!

Чтобы покончить со специальностями римского врачебного сословия, необходимо отметить наличность в вечном городе не только обыкновенных повивальных бабок, но и ученых акушерок и, может быть, даже женщин-врачей, т.е. знахарок сравнительно высшего образования и обладавших какими-либо специальными, им одним известными, рецептами. Пороком этих женщин была доходная практика изгнания плода. Пороком врачей-мужчин — торговля ядами, на которые был большой спрос в этот век интриг и отмщений, а главное, постоянной охоты за наследствами и страха счастливых наследников, не успел бы завещатель сделать новую духовную. Впрочем, крупнейшей знаменитостью по части отравлений, в эпоху последних Юлиев-Клавдиев, была женщина, пресловутая Локуста. Она приготовила яд для Агриппины и Нерона. Тип врача-отравителя у нас налицо: все тот же достопочтенный К. Стертиний Ксенофонт, лысое, безбородое лицо которого любезно смотрит на потомство с бронзовой медали в cabinet de France. А на обороте — эмблема острова Коса: Гигия, т.е. медицина, божественная дочь божественного Эскулапа, кормит из потира змею. Когда знаешь, что за птица был Ксенофонт, эмблема принимает двусмысленное значение злейшей карикатуры.

Опасность от ядов естественно должна была вызвать потребность в изыскании и разработке противоядий. Марциан, врач Августа, изобрел какое-то общее противоядие, должно быть не весьма действительное, так как тайный яд неутомимо работал в недрах Августовой семьи, — даже и о самом-то Августе шла, ведь, молва, будто он умер отравленный. Врач Клавдия, Скрибоний Ларг, напротив, составил множество рецептов против заведомого отравления наиболее частыми ядами: цикутой, опием, беленой, известью, свинцом и т.д. Это, конечно, осторожнее, так как, в случае неудачи, честь противоядия всегда может быть спасена ошибкой в диагнозе отравления. Наконец, преемник Ксенофонта в звании лейб-медика, архиатр Нерона, Андромах изобретает териак — универсальное средство, которое считалось не только всеобщим противоядием, но и предохранителем против злых умыслов на того, кто его регулярно принимает.

Кроме врачей практиков Рим, конечно, имел и теоретиков медицины, «врачей-софистов» или «логиатров». Гален говорит об их публичных лекциях, читаемых на форуме, с высокой кафедры, в довольно насмешливом тоне. По его мнению, толпа считает логиатром уже всякого медика, который врачует не наобум, но справляется с книгами и изъясняет пациентам метод лечения и назначаемые средства теоретической мотивировкой. Между логиатрами и врачами-практиками, как и ныне, замечался известный антагонизм. Публика, всегда дорожащая во враче более знахарем и чудотворцем, чем ученым, стояла на стороне практиков. Сохранились отчеты Галена о публичных рецептах ученых врачей с последующей дискуссией, которая иногда производила настоящий переворот в господствующих методах и взглядах. Писали и публиковали врачи очень много. Имена знаменитостей связаны с десятками и даже сотнями книг. Так, лейб-медик Тиберия, Клавдий Менекрат, открывший пластырь «диахилон» (спарадат, липкий пластырь), употребляемый доныне, — автор 150 томов. Брат Антония Музы, Эвфорб открывает целебные свойства растения, ему одноименного (семейство молочайников). Андромах оставляет поэму об изобретенном им териаке. На этом именно основании Рене Врио считает К. Стертая Ксенофонта, который не оставил по себе решительно никакого ученого труда или открытия, но лишь память своих исторических гнусностей, отнюдь не медицинским светилом, но лишь пронырливой и ловкой темной личностью.

Знахарский характер римской медицины заставлял врача чрезвычайно дорожить тайной своих рецептов. Так как врачи были сами своими аптекарями, то сохранять секреты им было не трудно. Школы школами, методы методами, но почти каждое медицинское светило, опять-таки не исключая Галена, имело свои тайные средства, которыми и заслуживало репутацию чудотворца. Какую важность этим секретам придавали, видно из того, что свой рецепт против чахотки — какое-то усовершенствованное народное средство, — врач Пакций Антиох завещал, по смерти своей, принцепсу Тиберию, как великую драгоценность, а тот велел поместить его в публичную библиотеку во всеобщее пользование. Рецепты подобных секретных снадобий часто изображались тайнописью, превращавшей их для непосвященных в безнадежную неразбериху. Либо ревнивый профессор, вынужденный обстоятельствами открыть секрет ученикам своим, нарочно замалчивал какой-нибудь важнейший ингредиент. Либо умышленно искажал дозировку. Тем не менее, почти все рецепты, сохранившиеся от Рима, носят характер личной традиции — так называемых «патентованных средств» нашей аптеки. Этикеты медикаментов дают обязательно: название средства, имя его изобретателя, болезнь, против которой оно употребляется, и имя больного, для которого оно было приготовлено в настоящем случае или на котором оно было удачно испробовано в прошлом. Например: «глазная мазь, которой Флор пользовал Антонию, мать Друза, после того, как она едва не ослепла от лечения других врачей». Иногда на рецепте обозначаются составные части лекарства и способ его употребления: с яйцом, в воде, вине и т.п. Для дополнения сходства с современными патентованными средствами, римские медикаменты часто получали собственные имена: Амброзия, Нектар, Аникет (Непобедимый), Фосфор (Утренняя Звезда), Изида, Гален и т.д.

В мою тему не входит рассмотрение медицинских учреждений города Рима. Достаточно будет сказать, что дело врачебной помощи в Риме поставлено было довольно недурно, с правильным делением города на участки, находившиеся в заведывании архиатров, т.е. главных врачей. Уже самая этимология слова показывает, что архиатры имели под своим начальством по нескольку простых врачей и служебный персонал, включая сюда и участковых акушерок. Общественное положение городских архиатров было, вероятно, почетно. Право так думать дает та аналогия, что из лейб-медиков государей римских титул архиатра получали весьма немногие, избранные любимцы двора: К. Стертиний Ксенофонт — архиатр Клавдия, Андромах, изобретатель териака, — архиатр Нерона; затем титул этот пропадает до времени Марка Аврелия. Архиатром обоих родов, то есть и городским врачом, и лейб-медиком государя был великий Гален (131—201 по Р. X.). Какой работой был обременен городской врач, видно из того, что, в течение одного лета, через руки Галена прошло 400 тяжких больных. Кроме того, титулом архиатра пользовались старшие врачи некоторых провинциальных городов, а также президент медицинского клуба (schola medicorum) в Риме. Он помещался на Эсквилинском холме. Сохранилась мозаика, как думают, его изображающая. Положение архиатра в Палатинском дворце было чрезвычайно важно, влиятельно, и если несло громадную ответственность, то и оплачивалось, даже если оставим в стороне колоссальный гонорар, громадными же правами и почестями. Антоний Муза, за исцеление Августа, не только сам вышел из вольноотпущенных во всадники и удостоился постановки на форуме бюста своего, но и освободил сословие свое от податей. К. Стертиний Ксенофонт, кроме должности лейб-медика, служил в интимнейшем отделении императорской канцелярии, по греческому столу, имел чин военного трибуна, значит, всадническое достоинство, а в британский триумф Клавдия, получил знаки отличия — золотой венок и почетное копье (hasta pura). Положение архиатра делало его неизбежным участником всех важных придворных интриг. Иногда обвиняли архиатров также в любовных похождениях с принцессами правящего дома. Но надо сказать, что два знаменитейшие романа этого рода — связь врача Эвдема с Ливиллой, женой и отравительницей Друза Младшего, и врача Веттия Валента с пресловутой Мессалиной — имеют героинями особ, никем не превзойденных в половой распущенности: их соблазнять было нечего, скорее мужчинам от них бегать приходилось. Придворный архиатр — лейб-медик, блюдущий исключительно особу государя и, с его приказания или разрешения, членов государевой семьи. Он не имел ничего общего с громадным медицинским персоналом, который обслуживал дворцовое ведомство, и, принадлежа к нему, имел особую организацию и управление. Звания «начальник медиков» (supra medicos, superpositus medicorum) сохранены надгробными надписями уже от эпохи Августа, равно как чин декуриона (decurio), десятского, т.е. начальника той или другой группы, того или другого отделения либо отряда в однообразно сформированном медицинском дворцовом персонале. При дворцах имелись больницы (valetudinaria). По-видимому, врачебной помощью все императорские учреждения обслужены были весьма тщательно, ибо надгробные надписи сохранили даже, например, имя некоего Кв. Домиция Гелика Гименея, как «врача при библиотеках» (medicus а bibliothecis).

Гонорары модных врачей были очень значительны. К. Стертиний Ксенофонт жаловался, что, получая в качестве лейб-медика 500,000 сестерциев (50,000 рублей) в год, он теряет, так как вольной практикой в городе он добыл бы на 100,000 сестерциев (10,000 рублей) больше. Нынешние медицинские светила, даже русские, которые дешевле других, вроде Боткина, Захарьина, Остроумова, Отта, зарабатывают еще больше, но надо принять в соображение тогдашнюю высокую стоимость денег, да и то обстоятельство, что, как доказал Рене Брио, этот Стертиний Ксенофонт далеко не был научной звездой крупной величины, но просто счастливый знахарь, случаем попавший в милость Клавдия и овладевший его расположением. Хирург Алькон, впав в немилость и отправленный в ссылку, провинциальной практикой в Галлии составил в несколько лет капитал в 10 миллионов сестерциев, т.е. миллион рублей. Сверх чисто медицинских консультаций, врачи много зарабатывали аптекой, так как сами приготовляли свои лекарства, а богатый римлянин считал унизительным принимать дешевое снадобье. — Это средство для нищих! — возразил Галену на какой-то дешевый рецепт один из его аристократических пациентов. Аптека и сейчас одно из выгоднейших торговых дел. Соединение же медицинской практики и аптекарской кухни в одних руках, конечно, большая и быстрая сила к накоплению капитала. Так как врачи были по большей части иноземцы, то деньги их в Риме не оставались, а уплывали в места их происхождения. На счет врача Эринаса Марсель воздвиг городские стены, а Эринас, все-таки, умер миллионером. В маленьком, глухо провинциальном Ассизи город прямо таки жестоко эксплуатировал для всех нужд своих местного врача- вольноотпущенника, по-видимому, охотника до почета, П. Децима Эрота Мерулу. И, опять-таки, он кончил жизнь хотя и не бессчетным богачом, но, во всяком случае, крупным тысячником. Раскопки на острове Косе открыли благодарственные надписи в честь и молебственные за здравие «К. Стертиния Ксенофонта, сына Героклитова, друга Цезарева, друга Августова, друга Клавдиева, сына народа, друга отечества, благочестивца, благодетеля своей родины». Благодеяния Ксенофонта родному Косу настолько значительны, что родство с ним поставлено согражданами в прямую заслугу его ничем не замечательному дяде, тоже удостоившемуся, по этой причине, почетной надписи в Калимне. Брат Ксенофонта, Тиберий Клавдий Клеоним, которого прежде исследователи считали тоже придворным врачом, был военным трибуном в легионе 22-м Примигенийском, имел знаки отличия и, при протекции брата, несомненно играл какую-то важную роль при дворе и в дипломатии, так как Клавдием было положено ему жалованье в том же размере, как и Ксенофонту. По свидетельству Плиния, братья, хотя сильно истратились на какие-то роскошные постройки в Неаполе, еще оставили наследникам своим ни больше, ни меньше, как тридцать миллионов сестерциев (три миллиона рублей). Наряду с этими богачами, нищая медицина врачей-неудачников, — по крайней мере, в раннюю эпоху Плавта, — оплачивалась грошовыми гонорарами в несколько сестерциев. Дарамбер считает от 1⅟₂ до 2 франков — за «излечение», а не за визит, конечно. За визит 2 лиры и сейчас приличная плата в Италии врачу, который не успел составить себе громкого имени.

Остров Кос был обязан Ксенофонту громадными милостями. По ходатайству своего лейб-медика, Клавдий предложил сенату постановление, освобождавшее родину Ксенофонта от всяких податей, объявлявшее старый остров Эскулапа священным и предназначенным исключительно для культа этого бога. Можно было бы, — замечает Тацит, — указать на многочисленные заслуга косцев перед римским народом, так как они участвовали в наших победах. Но Клавдий, с обычной ему бестактностью, не набросил, как требовало приличие, вуали на то прозрачное обстоятельство, что милость целому народу даруется за службу одного лица.

Это было зимой 806 (52 по Р.Х.). Я думаю, что акт этот, по всей вероятности, был внушен Клавдию Агриппиной и прошел в сенате под ее влиянием. Потому что в следующем 807 году Клавдий был отравлен Агриппиной при несомненном соучастии Ксенофонта. Как ни гнусен тип этого греческого знахаря, но, из уважения к породе человеческой, хочется думать, что он, совершая злодеяние, по крайней мере, имел право не считать себя нравственным должником жертвы своей, быв уверен, что благодеяния, которыми он осыпан, лишь носят штемпель Клавдия, действительный же источник их — не Клавдий, но те, кому нужна смерть Клавдия.

Пьяный Клавдий одурманился ядом быстро, но умирал медленно. Его вырвало — была, значит, надежда спасти его. Агриппина струсила и, от испуга, как бывает со многими политиками на краю провала, обнаглела: забыла всякую осторожность и, в шкурном страхе, заработала на пан или пропал. Вот тут-то и выступил на сцену Ксенофонт. Получив в свое распоряжение полуживого Клавдия, бесстыжий грек прикинул в уме, что выгоднее — спасти принцепса или добить, — и решил, что добить. Знал он, объясняет Тацит, что, чем больше риск преступления, тем больше будет награда. Под видом, будто хочет помочь начавшейся рвоте, он вводит в гордо больного перо, смоченное быстродействующим ядом. К утру Клавдий покойник.

Смерть Клавдия скрывали несколько часов, — суеверная Агриппина выжидала, чтобы халдейские астрологи возвестили час, благоприятный для восшествия на престол нового государя: кажется, единственный исторический пример, чтобы во дворцах устраивались обсерватории для своевременных предсказаний на случай цареубийства!.. За здравие Клавдия служили молебны, возносили обеты, а он лежал уже бездыханный, хотя Ксенофонт с приспешниками, выигрывая время для Агриппины, продолжал гнусную комедию лечения: труп грели под одеялами, парили компрессами.. Даже заставили придворную труппу актеров сыграть перед покойником какой-то фарс! Официально умереть императору Клавдию позволено было лишь в полдень 13 октября 807 г. Рима — 54 по Р. X. года.

Тогда — распахнулись на обе половинки главные двери дворца, и Нерон, в сопровождении Бурра, вышел к дежурной гвардейской когорте, державшей дворцовый караул. Конечно, когорта была выбрана из самых надежных. Бурр дает знак, и молодого цезаря встречает громовый солдатский крик императорского привета. Нерон садится в носилки и, сопровождаемый частью караульной когорты, отправляется в преторианский лагерь, на Нументанской дороге. Иные из гвардейцев, не посвященные в заговор, в недоумении спрашивают: — А где же Британик ? — Молчи, говорят им, не твоего ума дело! не рассуждай, служи, как приказывает начальство... В лагере Нерон произносит красивую речь, обещает жаловать солдат деньгами — щедрее даже, чем жаловал отец. Гвардия присягает ему, как императору. Сенат беспрекословно утвердил волю солдат своим постановлением. Провинции подчинились новому владыке без малейшего колебания. Главой вселенной стал Нерон-Клавдий-Цезарь-Друз-Германик, человек с пятью смертными именами, слившимися для будущего человечества в одном грозно-бессмертном слове — Нерон.

Пока ловкость и энергия Бурра создавала принцепса из узурпатора, Британик, — еще даже не зная, жив ли отец его или умер, — оставался с Агриппиной. Она казалась вне себя: истерически рыдая на груди у пасынка, звала его живым портретом отца, молила утешений, обнимала то Британика, то сестер его Октавию и Антонию и... никому из них не позволяла выйти из своего покоя, покуда Нерон не возвратился во дворец императором. Как ей удалось провести детей Клавдия в такую трудную минуту, прямо непостижимо. Всего два года назад, — по отметке Тацита, — Британик ненавидел мачеху, презирал ее фальшивую любезность, не верил ей ни в одном слове. Очевидно, эти дурные отношения со временем исправились, и Агриппине удалось приручить своего сурового пасынка. Потому что, каким бы великим трагическим талантом ни обладала Агриппина, как бы эффектно ни разыграла она сцену отчаяния, — трудно предположить, что заведомый враг мог слезами и жалкими словами удержать при себе сына, наследника власти, в час смертельной опасности для отца-государя. По свидетельству историков, Британик был, хотя эпилептик, мальчик неглупый. Что отец тяжко заболел — от него не скрывали. Что его прямая обязанность быть при одре умирающего и принять последний вздох Клавдия, он, конечно, понимал. Если бы он подозревал интриги Агриппины, всякая задержка, каждое препятствие со стороны ее к исполнению сыновнего долга могли только увеличить его сомнения и усилить настойчивость — и, конечно, приказу наследного принца, быть может, мгновение спустя, государя, никто не посмел бы противиться. Так что гораздо вероятнее будет заключить, что свои злые умыслы Агриппина умела одеть в маску искренней дружбы к Клавдиеву потомству, и между старой мессалианской семьей Клавдия и новой, приемной, царило в данное время согласие не только показное. Давно ли Нарцисс предостерегал Британика против Агриппины? А теперь он ей верил. Что касается Нерона, он тем легче мог быть с Британиком в гораздо лучших, чем прежде, отношениях, что вряд ли новый цезарь сам подозревал козни матери. Не такова была Агриппина, чтобы вверять свои секреты дрожащему пред ней молокососу. Нерон узнал о перевороте, доставившем ему императорский пурпур, быть может, лишь в то мгновение, как Бурр пришел за ним, чтобы вести его к преторианцам. Власть над вселенной свалилась ему в руки, как зрелое яблоко с яблони, — сам он, чтобы добыть ее, не ударил пальцем о палец.

Агриппина похоронила Клавдия с пышностью, превзошедшей великолепие похорон, устроенных божественному Августу его вдовой Ливией — и по тому же церемониалу. Сенат объявил Клавдия святым (divus), Вне обычая, осталось неоглашенным завещание покойного цезаря. Потому ли, что оно было составлено в пользу Британика, о чем есть указание у Светония, или, как полагает Тацит — затем, чтобы явно вынужденное предпочтение, оказанное слабоумным завещателем пасынку в ущерб интересам родного сына, не смутило умов народа своей несправедливостью и не отвратило его симпатий от молодого государя. Во всяком случае, Шиллер основательно замечает, что о преемстве верховной власти в этом документе не могло быть речи, по избирательному характеру принципата. Предпочтение, о котором упоминает Тацит, надо понимать в том смысле, что, вероятно, главными наследниками своего личного имущества Клавдий назначил Агриппину, дочь Октавию и, в качестве мужа последней, Нерона, а Британику предоставил только вторую долю, определил его, как наследника in spem secundam. В защиту верховных прав Британика так и не раздалось ни одного голоса. Нерон стал государем: половина Фразиллова гороскопа сбылась.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ЗВЕЗДНАЯ НАУКА

I

Здесь будет уместно остановиться на вопросе о тайне, с влиянием которой, политическим, общественным и семейным, нам почти постранично приходится встречаться в книгах античной литературы, на источнике авторитета всех этих Фразиллов, Бальбиллов и пр., на истории и прикладном значении в римском народном строе звездной науки, астрологии.

В веке Юлиев-Клавдиев мы застаем ее в полном расцвете практики, но золотой век ее литературы, теоретических обоснований и победоносной полемики был еще далеко впереди. Однако, Буше Леклерк справедливо говорит, что римские противники астрологии целиком высказались всем арсеналом своих возражений и противодоказательств еще в веке Цицерона, который, в свою очередь, разрабатывал полемическое предание основателя третьей академии Карнеада. А затем полемисты, столетиями, только топтались на месте, в узких спорах мелочного словесничества, и тем лишь подсказывали астрологам усовершенствования их методов и толкали слабое первоначально ведовство к перерождению в сильную и крепко бронированную, для своего времени, науку. Во втором и первом веке до Р. X. образованный римлянин борется с халдеями во имя высшего разума, их наука представляется ему реакцией общественного интеллекта. В третьем и четвертом веке по Р. X. дело стоит наоборот. Астролог — наиболее образованный человек эпохи, истинный представитель общественного интеллекта, противники же его — грубые невежды, оставшиеся недвижно там же, где они были за пятьсот лет назад. В промежутке шла медленная упорная борьба, в которой, через трения или полемики, или сочувствия, на астрологию положили отпечаток свой решительно все течения античной философской мысли. Через это, сама она обратилась в род эклектически-философской религии и, в последующих веках религиозного синкретизма, заставила одни богословские системы заключить с ней дружеский союз, другие — объявить ей лютую, многовековую войну. Из последней астрология всегда выходила победоносной все по той же причине: диалектика врагов ее, крутясь в заколдованном круге истертых возражений и не находя новых в малом запасе тогдашних математических, астрономических и физических знаний, разбивала вдребезги копья свои о броню науки, которая, во-первых, какова бы ни была, но, все- таки, неустанно двигалась вперед и обрастала новыми теориями и опытами; во-вторых, была и нужна и симпатична обществу; в-третьих, исцеляла все раны свои первым же счастливым случаем — благоприятным совпадением звездного предсказания с действительностью, удачным, то есть проницательно составленным, гороскопом. Астрологию не могли разрушить ни философские секты, ни само христианство, обрушившее на нее, после государственной победы своей, наиболее грубые и жестокие приемы преследования из всех, которым подвергалась она в многовековой полемике. Ее убило только конечное падение античного миросозерцания; ее обессмыслил отказ человека от гордого взгляда на землю под ногами своими, как на центр мировой системы; у нее отняло методы и доказательство планетное определение земного шара; она почувствовала неминуемую смерть лишь, когда Коперник воскресил идеи Аристарха Самосского, чтобы утвердить недвижное солнце и указать вокруг него путь крутящемуся шару земли. И — поразительная насмешка истории: умирая, астрология завещала свое, веками скопленное, имущество злейшему врагу своему — католической церкви. Наследство было принято с удовольствием. Компрометированное имя астрологии не произносится с католических кафедр, но Галилея судили и осудили на основании чисто астрологического мировоззрения, и в католических университетах Бельгии, например, оно до сих пор пользуется правами полного гражданства.

Итак, астрология двигалась, критика астрологии — нет. Это обстоятельство не только дает возможность, но и обязывает к тому, чтобы римские века ее развития рассмотрены были не в розничном, но в общем, целостном обзоре. Мы увидим, что многовековой организм астрологии был однороден, как на детской заре своей, так и в зрелом возрасте: менялись люди, формы и средства; никогда не менялось существо.

Рим был обслужен астрологией из Греции и Александрии. Звездочетство — научное ли, гадательное ли — было в высшей степени не-римским занятием. Рим не произвел ни одного сильного астронома, а те мнимые римляне, которые входили в славу и делали эпохи в этой науке (Агриппа при Домициане, Гемин Прокул), были не более, как греки с римскими именами. Громадным астрономическим авторитетом почитался знаменитый ученый-энциклопедист М.Т. Варрон. Однако, Юлий Цезарь пригласил к реформе календаря не его, но грека Созигена из Александрии. Обстоятельство выразительное, если принять в соображение, что столь важное национальное предприятие несомненно требовало от власти предпочтения в пользу национальных же научных сил. Очевидно, их не было, и Цезарь, который сам был не чужд астрономии, почитал Варрона лишь более сведущим, но, все-таки, своим братом-дилетантом. Другая астрономическая знаменитость Рима, Сульпиций Галл (во втором веке до Р. X.), хотя и почитался учеником греков, страшно отстал от уровня их науки. Современник Гиппарха Родосского, работавший веком позже Аристарха Самосского, гениального первоначальника Коперниковой идеи, Сульпиций Галл твердил зады еще Пифагоровой науки. Плиний, современник эпохи «Зверя из бездны», в восторге от греческой астрономии, но, — замечает французский историк науки этой, Т. Мартэн, — он ее совершенно не понимает, путается в терминологии и лоскутки знания, схваченного у греков, перемешивает с наивнейшими баснями простонародной космографии.

Говорить об астрологии, в древности, значило говорить об астрономии. Первое слово начало принимать нынешнее свое таинственное значение лишь в Августову эпоху. Раньше астрология и астрономия — всегда раздельные в предмете — смешивались в языке общежития: бывало, что астрология шла за астрономию, бывало и что астрономия шла за астрологию. Во избежание путаницы, люди научные прибегали к эпитетам: когда они имели в виду говорить об астрологии, то называли ее безразлично астрологией ли, астрономией ли, но с определенным прилагательным: γενεϑλιαϗη (рождения ведающая), αποτελεσμάτιϗη) (концы начал ведающая), то есть — гороскопическая. Или же обращая прилагательное в существительное, создавали науку «генефлиологию»: рождений судьбоведение. В обществе, где астрология была фамильярнее старшей и ученейшей сестры своей, она подразумевалась под общими именами «учения» (malhesis), либо «математики». «Математик» было общеупотребительным званием как для астронома, так и для астролога, но последний имел еще специальные титулы «генефлиака», либо «апотелезматика». В народе же астрологов звали «халдеями» (chaldaei), а науку их халдейским искусством, ars или doctrina Chaldaeorum.

Это слово точно определяет историю римской астрологии. В Рим она пришла из Греции, а в Грецию, вместе с обратными войсками Александра Великого, от халдеев и египтян. Вторжение халдеев, то есть греков, выдававших себя за халдейских ученых, началось в Риме снизу. В то время, — говорит Буше Леклерк, — как греческая литература завоевала аристократию, астрология покорила чернь. Люди образованные еще долго относятся к пророкам по звездам с презрением: это — уличные шарлатаны, астрологи цирка. Катон запрещает управляющему своему гадать у халдеев. Энний, за 200 лет до Р. X., говорит об астрологах тоном глубочайшего пренебрежения. В 139 году до Р. X. халдейское искусство запрещено, и все халдеи изгнаны из Рима преторским приказом. В это время астрология понемногу начала уже пробираться в высшие круги общества. Бурное время, наступившее для Рима после революционного движения Гракхов, очень тому содействовало: почти на двести лет уравновешенная логика консервативной аристократической республики уступает руководящую роль авантюре, случаю, для которых один бог — удача, то есть Счастье, Фортуна, Судьба. Когда Кн. Октавий зарезан был кинжальщиками Мария, на нем нашли халдейскую диаграмму с успокоительным предвещанием, доверившись которому, он остался в Риме. Это — тот первый период тайного знания, когда образованные суеверы уже не прочь тайком забежать к простонародной гадалке, но еще стыдятся в том признаться, ибо считают гадалку вульгарной. Аристократия еще верна исконным своим гадателям, этрусским гаруспикам. К. Гракх, Сулла, Ю. Цезарь содержат при себе еще домашних гаруспиков{11}, а не астрологов. Но, по свидетельству Цицерона, уже все честолюбцы эпохи прибегали к халдеям и были обмануты их льстивыми гороскопами: Помпей, Красс, даже сам Цезарь. Да и Цицерон, по справедливому замечанию Буше Леклерка, бичует астрологов, как философ, но уже заимствует у них догматические выражения, как оратор, и заставляет Сципиона Африканского говорить совершенно астрологическим языком. Знание это смущало и волновало его. Переводил же он зачем-то астрологическую поэму Арата.

Век Августа, по-видимому, был благоприятным для астрологии. Комета, явившаяся после смерти Юлия Цезаря, ввела небо в моду. Гаруспики объяснили ее чудесный символ, как того требовал государственный интерес; но, по всей вероятности, и астрологи не дремали: слишком соблазнителен был случай обобщить в философское пророчество эффектное совпадение двух таких замешательств на небе и земле. Я уже отмечал, при обозрении секулярных игр, что то была эпоха ожиданий нового века, перерождения вселенной. Август воспользовался кометой, чтобы поддержкой народного поверья укрепить свою власть и положить начало династическому апофеозу: он объявил комету душой своего отца, т.е. убитого Юлия Цезаря. Но мы видели уже, как нравилась ему идея «нового века», как старался он вкоренить ее в свою современность. На комету он смотрел, как на звезду второго своего рождения, через усыновление. Астролог Теаген составил ему гороскоп, исходивший из этого отправного момента, и Август принял астрологический документ, как доказательство и логическое оправдание законности своих полномочий. Он настолько верил в свою судьбу, — говорит Светоний, — что опубликовал свой гороскоп и чеканил монету со знаком Козерога, под которым родился. Гороскоп, предвещавший ему верховную власть, был, говорят, составлен — по просьбе родного отца его — еще самим Нигидием Фигулом.

Естественный антагонизм между старой гаруспицией и новой модой на астрологию Буше Леклерк считает погашенным через взаимовлияние обеих дисциплин. Людей, которые могли содействовать этому взаимовлиянию и освежить этрусскую ветошь новшествами халдеев, редактированными в Александрии египетской, было более чем достаточно. Между ними на первом плане только что названный претор 696 года (57 по Р. X.). Публий Нигидий Фигул, страстный тип разностороннего оккультиста, которого неукротимая мистическая жажда впоследствии завела таки в кровавые преступления, нео-пифагореец, которого Моммсен считает предтечей неоплатоников. Затем великий энциклопедист Варрон, ловкий и постоянный специалист по компиляциям и сближению вычитанных или усвоенных теорий. Как бы то ни было, многозначителен уже тот факт, что в это время в астрологии блещет Люций Таруций Фирмийский, ученый с несомненно этрусским именем, — следовательно, променявший родную гаруспицию на звездную науку или умевший соединить их в цельное смешение взаимодействий. Путем к тому могли быть области, общие обоим видам тайноведения: толкование молнии и других небесных явлений, учение о божественном или звездном воздействии на внутренности жертвенных животных и т.п. Таруций совершенно серьезно определил, гороскопическим путем, время рождения царей Ромула и Нумы и даже основания Рима и, при помощи своей халдейской и египетской мудрости, поддержал свидетельства римской хроники.

Никогда звезды не занимали столько места в литературе, как в веке Августа. Вергилий, Проперций, Овидий — настоящие знатоки астрономии и говорят астрономическим языком с легкостью людей большого знания и опыта. Гораций кокетничал с публикой своим мнимым равнодушием к тайнам звезд, но был счастлив, когда его гороскоп оказался чрезвычайно, «до невероятности», схожим с гороскопом Мецената. Астрология восходит на Палатинский холм и обращается в придворную силу. Германик, в часы досуга, переводит с греческого стихами гекзаметрические «Феномены» Арата (жил около 270 до Р. X.), в чем, как упомянуто, ему предшествовал — хотя противник астрологии — Цицерон. Манилий, — может быть, сам греческого происхождения, — пишет специально для большого римского света свою странную и темную поэму (Astromicon libri V), захватывающую смесь восторженной веры и туманнейшей доктрины.

Когда верховная власть разглядела суть и смысл астрологии и поверила в нее, естественно, что она нашла необходимым обратить науку эту — грозное ведение неотвратимого будущего — в свою монополию и поставить вокруг нее, между нею и остальными классами римского государства, стены строгих запретов. Это однажды навсегда определило для астрологов в римском государстве то действительное положение, которое Тацит очертил известной энергической характеристикой: «род людей, для властей ненадежный, для претендентов обманчивый, который в городе нашем вечно будет запрещен и вечно в нем удержится». Астрологов выгнал из Рима Агриппа, но они остались в чести при самом Августе. Тиберий Цезарь принимает против халдеев крутые меры, но сам он — из халдеев халдей: ученик и сотрудник великого родосского астролога Фразилла, вечно углубленный в анализы гороскопов — своего собственного и всех, ему подозрительных, знатных лиц. Буше Леклерк остроумно замечает, что астрологическая обсерватория Тиберия обратилась в настоящий «черный кабинет», в котором угрюмый принцепс вскрывал улики не в письмах и документах, но в чертежах и цифрах непогрешимого неба, а назавтра летели в прах все подозрительные и уличенные звездами головы. По дружному рассказу трех основных наших историков, Тиберий предсказал будущему императору на полгода, С. Гальбе, что однажды и он попробует императорской власти. Кай Цезарь уцелел, может быть, только потому, что Фразилл уверил Тиберия, будто скорее Кай Цезарь переедет верхом Байянскую бухту, чем когда-либо придет к власти. Тацит указывает, что в 26 году по Р. X. Тиберий покинул Рим под таким сочетанием созвездий, которое совершенно закрывало ему возможность возвратиться в столицу. Думали, что, значит, он скоро умрет, но — никто не ожидал, что старик перехитрит саму судьбу и проживет еще одиннадцать лет, платя звездам дань лишь своим добровольным изгнанием на Капри.

Нет надобности собирать здесь бесчисленные анекдоты об удачных астрологических прорицаниях, которые, в эпоху первых цезарей, сочиняли придворные сплетни и городские легенды. Гороскоп, будто бы составленный Фразиллом для Нерона: будет императором, но убьет свою мать, — достаточный их образец. Все эти сказки любопытны только как свидетельство интимности, в которой астрология уживается теперь с новой властью и держит ее под своим обаянием. Мы только что видели, как Агриппина, в опаснейший, почти отчаянный момент своего преступления, все-таки, медлит и тянет время, покуда звезды не примут положения, благоприятствующего Нерону. Со временем мы увидим, как Нерон, по предписанию астролога Бальбилла, казнит сенаторов, как Отон, по наущению астролога Птоломея, начнет гражданскую войну и т.д. Астрологи — это — «самая скверная рухлядь в супружеском хозяйстве государей», выразительно определяет Тацит. Власть скверной рухляди последовательно испытывают и смышленый буржуа Веспасиан, не побрезговавший унаследовать от Нерона его кровожадного астролога Бальбилла, и умный, образованный, тонкий Тит, и жестокий Домициан (тоже переводчик Арата), и дилетант, эстет и самодур Адриан, и философ Марк Аврелий, и свирепый Каракалла. Большинство из них были сами астрологами, либо, по крайней мере мере, оставили после себя такую славу. Адриан же и Септимий Север умерли с репутацией даже выдающихся, глубоких математиков, которым, в буквальном смысле слова, была звездная книга ясна. Спартиан рассказывает легенду, будто Септимий Север женился на Юлии после тот, как ее гороскоп сказал ему, что муж это девушки будет императором. В этой легенде вполне правдоподобна та часть, что знатные женихи, экзаменуя предполагаемую ярмарку невест, запрашивали их гороскопы. И, обратно, мы видели, как Агриппина, по смерти первого мужа своего, охотилась именно за теми женихами, о которых был слух, что им предсказана верховная власть.

Заявленная властью монополия на астрологические предсказания, в ревности своей, неоднократно изгоняла из Рима всех халдеев, кроме собственных, некоторых казнила, сбрасывала с Тарпейской скалы и пр. Но известно, что никакая вера не возбуждает большего к ней стремления, как запретная, особенно, когда власть, ее монополизируя, сама подтверждает тем обществу, что вера эта преполезная и превыгодная в житейском обиходе. И вот, астрологи, изгнанные одними воротами, быстро возвращаются через другие, и на место казненных приезжают из Греции либо из Александрии новые. В конце концов, власть должна была уступить общественному тяготению и начала смотреть на «математиков» сквозь пальцы, под разными ограничительными условиями, которые, конечно, были столько же бесполезны, как изгнания и казни. Еще Август запретил тайные гадания или хотя бы и явные, но вопрошающие о чьей-либо смерти. Затем из этого ограничения вырос строжайший запрет вопрошать о судьбе государя и его фамилии: источник бесчисленных политических процессов в эпоху Тиберия, Кая Цезаря, Клавдия и Нерона, любимое орудие кровавого шантажа, которым добывали богатства свои тигрицы, вроде Мессалины, Агриппины, Поппеи. Подданный, которому гороскоп его сулил верховную власть, — как справедливо замечает Фридлэндер, — тем самым ставился в необходимость выбора: или составить заговор на смерть главы государства, или самому погибнуть. Астрологи неизбежные участники всех заговоров и политических процессов императорского Рима. Расправлялись с ними круто. И — что же? Казни, изгнания, конфискация нисколько не унимали и не обескураживали ни охотников до звездных откровений, ни ученых, звезды ведающих. Мы увидим впоследствии, как участники одного из заговоров на жизнь Нерона, Антей и Осторий Скапула, посылают из Рима гонцов к изгнанному математику Паммену — именно гадать о судьбе Цезаря. На этих посылах они попались, через донос другого астролога, и должны были кончить жизнь самоубийством. Более того: пострадать в политическом процессе для астролога значило сделать себе карьеру и составить репутацию. Особенно, в глазах женщин, которые были особенно страстными поклонницами и покровительницами науки халдеев.

Большое же всех к халдеям доверье. Что скажет

Им астролог, приемлют, как будто глаголы

Бога Аммона — затем, что дельфийский оракул

Смолк, человека лишивши прозренья в грядущие мраки.

А из халдеев всех лучший, кто чаще был сослан,

С кем за приязнь и чертеж гаданий продажных

Гражданин знатный погиб, серьезный соперник Отона.

Видят пророка лишь в том, что звякал ручными цепями,

Либо в военной тюрьме страдал долгосрочно.

Не был халдей осужден — так для них он и не математик!

Вот, если чуть не казнен, едва не попал на Циклады,

Либо с Серифа маленько удрал, — чудесное дело!

(Ювенал, IV.)

По уверению того же сатирика, женщины были под властью астрологии во всем объеме своей жизни, от важнейших вопросов о смерти ближайших родных или о верности мужа либо любовника до мелочей, вроде поездки в деревню: «не поедет за мужем она, если ее расчеты Фразилла задержат». Настоящая любительница астрологии, истинная дилетантка ее, которая уже не советуется, а с ней советуются, не возьмет в рот пищи иначе, как в определенный благоприятный час, указанный ей альманахом «Петозириса».

Этот «Петозирис», игравший в обиходе римских суеверов такую же роль влиятельного совещателя, как, лет сто назад, в русском обществе Мартын Задека и Брюсов календарь, а еще ранее Оракул царя Соломона, почитался египетским иератическим творением приблизительно восьмого века до Р. X. и приписывался, как авторам, жрецу Петозирису в сотрудничестве с царём-пророком Нехепсо. В действительности, он — александрийская подделка, с успехом отбившая у Халдеи в пользу Египта честь первенства и старшинства в астрологии. Альманахи, календари и периодические листки (эфемериды), извлеченные из Петозириса, начали появляться в Риме, быть может, уже в веке Суллы, но, может быть, и столетием позже, за что говорит заметное знакомство Петозириса с герметической литературой. Сила и обаяние Петозириса заключались в том, что он открыл для науки звезд новый победительный путь: иатроматематику, врачебную астрологию, звездную медицину. Породниться с медициной для доктрины, научной ли, религиозной ли, — конечно, самое верное средство к быстрому успеху. В предыдущей главе я упоминал о враче, марсельце Эринасе, оставившем по себе десять миллионов сестерциев после того, как, на его счет, родная Массилия окружилась стенами и получила много других сооружений. Этот колоссальный капитал был нажит Эринасом на сравнительно новом тогда еще «Петозирисе»: в строгом соответствии с его календарем, по часам, сметливый врач распределял питание больных своих и отлично их вылечивал — вероятно, на почве диеты. При той общественной невоздержности, которая царила в Риме цезарей (см. том 3-й), каждый диетический опыт, хотя бы лишь некоторая упорядоченность в сроках питания и пищеварения, уже должен был творить чудеса.

Вера в астрологию, таким образом, стала всеобщей, с невежественных низов до высокоинтеллигентных верхов, со множеством ступеней и оттенков, глядя по образовательному уровню классов. Серая масса верит буквально, что у каждого человека там вверху, на небе, есть своя звезда, более или менее яркая, соответственно его общественному положению здесь, на земле: звезда загорается, когда родится человек, и падает, когда он умирает. Среднюю полуинтеллигенцию питают и держат под своим авторитетом астрологические листки. Интеллигенция, ученые и дилетанты ищут для астрологии научных обоснований на обобщающих путях философской полемики. Сто лет спустя, наступит на их улице величайший праздник: астрология подчинит себе величайшего астронома эпохи, Клавдия Птолемея Александрийского, и его «Четверокнижие» (Τετραβιβλοξ) создаст астрологический кодекс, в котором материалы богатого опыта остроумно обобщаются на почве спекулятивных теорий, ловко пригнанных из философии пифагорейской, перипатетической и стоической. Авторитет Птоломея вырывает из рук врагов астрологии главное оружие: теперь уже смешно было бы утверждать, будто наука халдеев — только жульничество, кормящееся от дураков. Но и над этим научным фазисом астрологии тяготел ее прежний фатум: чем больше ей верили, тем строже и ревнивее охранялась ее монополия, тем запретнее становилась она для широкой публики. Для дворца астрология остается, по преимуществу, искусством гадать о благополучии государя, а искусство это делается тем более опасным, что, уже со времени Антониев, к астрологии начинает приплетаться магия, и, в народном представлении, светлая наука звезд смешивается с черной наукой демонов, а халдеи-астрологи — с египетскими колдунами. Легкий отдых от репрессий вольная астрология имела, кажется, при либеральном синкретисте Александре Севере. Он будто бы даже предоставил математикам свободу преподавания и кафедру в Риме. Известная уступка в сторону терпимости, но только бытовой, а не правовой, — чувствуется при Константине. Зато Диоклетиан налагает на астрологию категорический запрет (296 по Р. X.), энергически повторяемый наследниками Константина, перешедший в византийское законодательство, принятый преемниками Юстиниана: «геометрия общественно полезна, следует ей учиться и применять ее к делу; но математическое искусство преступно, оно безусловно запрещено». Валентово преследование философов, конечно, не делало исключения для астрологов. Конец Рима освещается из Равенны костром, на котором, по указу Гонория (409), пылают астрологические книги. Математики тем же указом изгнаны не только из Рима, но и из всех городов, за исключением ренегатов, которые бросят свое учение и исповедуют ортодоксальное христианство.

Несомненно, что этот грубый и неумолимый вид полемики был единственно сильным, если не против развития астрологии (ему то, как всякому учению, гонимому властью, административно насилуемому, ревность государственной монополии только помогала, вызывая естественное моральное противодействие свободномыслящих) — то против ее публичного распространения. Стоя беззащитной перед рожном, против которого не можно прати, астрология пыталась найти теорию компромисса, который бы выпустил ее из-под дворцового ига. Около 336 г. по Р. X. астролог Юлий Фирмик Матерн, в то время еще язычник, впоследствии христианин и апологет (я не вижу необходимости разделять его на двух писателей), пишет и посвящает крупному государственному деятелю, проконсулу Мавортию Лоллиану, восемь книг о звездной науке (Matheseos libri VII). Они прожили все средние века, дожили до книгопечатания и ушли в архив забвения только, когда и астрология, наконец, в самом деле, смертельно заболела: последнее издание вышло в 1551 году. Этот язычник на христианской стезе предлагал собратьям своим, математикам, в обход дворцовой монополии, объявить раз навсегда лицо императора, как наместника Бога на земле, стоящим вне естественной компетенции звездного чтения и не подведомственным астрологическим законам. Отвечать на вопросы о судьбе императора, для Фирмика, не только законопреступно, но и профессионально бесчестно, как обман вопрошающего, потому что знание астролога в этом случае совершенно бессильно и не в состоянии сказать ничего, кроме лжи. Император — единственное в мире существо, исключенное из-под влияния светил. Звезды о нем ничего не знают и, значит, ничего не могут сказать. Император — хозяин вселенной и, в этом качестве, подчинен, в судьбах своих, только воле Верховного Божества, и сам он — живой бог, из разряда тех, которым Верховное Божество поручает зиждительство и блюстительство мира сего. Если перевести это последнее определение на язык гностической ангелологии, то окажется, что император равен архангелам: духам — «космократорам», управляющим вселенной от имени Божия. Поэтому судьбы императора закрыты как от астрологии, так от гаруспиции: их сверхъестественные средства слишком слабы, чтобы проникнуть в тайны высшей силы, которая живет в императоре.

Прозрачная лесть Фирмика, конечно, ни не волос не изменила императорской политики по отношению к свободной астрологии. К тому же Фирмик и сам, в чрезмерном усердии своем к императорскому культу, оказался не весьма тверд. В предисловии к книге своей он совсем непоследовательно делает обзор владык мира, испытавших на себе влияние звезд, упоминая в том числе и Юлия Цезаря, и Суллу, и возносит молитву за династию, в которой просит Солнце, Луну и пять планет сохранить империю на века вечные за потомством Константина. Теория его об исключении императора из-под влияния звезд, по-видимому, заимствована у христиан. Они так точно исключали из-под этого влияния И. Христа, а гностики — всякого, принявшего крещение. Как бы то ни было, императоры идеей Фирмика не пленились: быть живыми им нравилось, все-таки, больше, чем быть богами. Sit divus, dum non sit vivus! Со святыми упокой, только б не был живой! — цинически воскликнул Каракалла, отправив на тот свет брата своего Гету. Божественности без всеведения и предвидения довольно было этим людям в титуле и посмертных почестях. Божественно выходить из-под закона звездной судьбы и способности знать свое будущее, что предполагалось возможным для каждого смертного, значило не находить новую привилегию, а терять старую. Поэтому, как средство страховки жизни против несчастного случая, астрологию и в Риме, и в Византии императоры сохранили в своих ежовых рукавицах. Гонимая наука ушла в тайные общества, где смешалась с эзотерическими учениями Пифагора и Платона. Принцы, как Юлиан Отступник, люди высшего круга, как дед поэта Авзония, блестящие светские молодые люди, как св. Августин в студенчестве своем, страстно увлекались тайным изучением астрологии. Августина, под влиянием скептических рассказов одного из товарищей, скоро постигло разочарование, но Юлиан Отступник донес веру и восторг свой к Солнцу и светилам небесным до ранней своей могилы и был большим знатоком звездной грамоты. Для многих утомленных умов астрология казалась святым прибежищем, очищающим душу человеческую от житейских дрязг и грязей. Таков Фирмик Матери, покинувший для того, чтобы писать астрологическую книгу свою, доходную, но «собачью» профессию стряпчего.

Зато маленькая, домашняя астрология, на которую власть смотрела сквозь пальцы, будничная математика обыденной жизни, процветала широко и пышно, в пошлости, поистине чудовищной. Лукиан уверяет, будто всякий неудачник философии, выдохшийся настолько, что перед ним уже запирались все двери, перекидывался в астрологи, и тогда снова всюду находил любопытство и радушный прием. Аммиан Марцеллин, видевший Рим в 380 году, почти триста лет спустя после Ювенала, застал в вечном городе мужчин как раз на том мелочно суеверном уровне, на котором древний сатирик высмеивал еще только женщин. Римский барин уже не садился обедать, не шел в баню, не справившись предварительно в астрологическом листке, где сейчас знак Меркурия и в каком отношении к созвездию Рака ползет по небу луна. За консультацию более общего и серьезного характера, напр, о свадьбе, о дне для закладки дома, выборе времени и успехе путешествия, платили довольно дорого. В «Метаморфозах» Апулея, за гаданье о коммерческом путешествии, халдей Диофан берет 100 денариев, т.е. около 50 рублей. В Александрии, где астрологи платили налог, эту бюджетную рубрику прозвали «пошлиной на дураков», то есть на клиентов, доверием которых обусловливались астрологические доходы. Совершенно, как сейчас в Италии слывет «пошлиной на дураков» пресловутая государственная лотерея, еженедельно собирающая, через лавчонки свои, с народа миллионы франков. Кто хочет познакомиться с пошлостью общих мест, которыми довольствовались невзыскательные клиенты уличных астрологов-практиков, изобильно найдет их в знаменитом «Сатириконе» Петрония. Как критерий, дозволяющий высчитать размеры захвата астрологией среднего римского общества, Тардуччи указывает известный эпизод Деяний Апостольских. После проповеди апостола Павла в Эфесе, местные поклонники астрологии сожгли свои библиотеки. Книг в этом auto-da-fe погибло на 50,000 денариев, т.е. на 75,000 итальянских лир — почти 30,000 р. Это в одном городе, правда, первоклассном, а вернее сказать, в одной общине одного города — и, конечно, далеко не аристократической и не плутократической, а той, где всегда развивалась проповедь Павла: среди ремесленников и крамарей, мелких торговцев. Исходя из такой единицы, хотя бы и значительно преувеличенной, для всей республики придется вообразить оккультический рынок миллионных размеров. Да это оправдывается и показаниями языческих писателей. В конце Августова правления был извлечено из народного обращения и уничтожено 2.000 названий книг по тайным наукам (libri fatidici), необходимо и конечно включая сюда, на первом плане, как царицу их, астрологию.

II

Кроме полемики династически-государственной, астрология была постоянной жертвой свободной полемики философов. За исключением стоиков, ей родственных и благоприятных, астрологи последовательно имели своими неприятелями почти что все философские школы: диалектиков новой Академии, позже скептиков, нео-пирронистов и эпикурейцев. Физики отметали астрологию, как шарлатанское злоупотребление астрономией; моралисты — как вредное учение фатализма, подавляющее свободу воли; наконец, теологи, то есть нео-платоники и христиане, — как ересь, несогласную с их догмой.

В начале главы я указал выгодный для астрологии характер этой полемики и результаты, к которым она привела. Изложить пути ее значило бы написать историю философии за шестьсот лет римской образованности: задача, колоссальность которой не вмещается в размеры моего труда. Я возьму на себя только наметить главные идейные точки, вокруг которых развивалась эта многовековая дискуссия, как в школах, так и в лицах. Их возникновение, борьбу за существование и затем исчезновение в расплывчатых компромиссах проследить необходимо, так как все это вносит в исторический фон, на котором должны пройти фигуры «Зверя из бездны», столько красок и влияний, что без них весьма часто теряют рельефы свои и самые фигуры. В кратком обзоре своем я буду руководствоваться, главным образом, прекрасно планированным очерком римской астрологии, в шестнадцатой, заключительной главе капитального труда Буше Леклерка («Astrologie Grecque»).

Собственно говоря, из всех римских полемистов против астрологии, — предполагая, что полемист выступает против учения не с тем, чтобы только щекотать его или язвить, но чтобы убить и уничтожить, — был грубо последователен и совершенно искренен один лишь старый Катон. Этот умный «дикий помещик» античного Рима отлично предвидел будущую культурную власть и опасность греческого новшества, которое вползало в страну, вместе с греками-философами, врачами, грамматиками и диалектиками, и гвоздил по астрологии с плеча, как гвоздил он по обреченному на гибель Карфагену, по греческим школам красноречия, по врачам, по депутации Карнеада, по всем чужеземным соприкосновениям, коробившим его подозрительный сердитый национализм. Не вхожу, мол, об вас в обсуждение по существу — а вы жулики! ваша наука разврат и чепуха, не надо вас! вон! non licet esse vos! Эта полицейская откровенность в черносотенном, как теперь говорят, духе настолько единичная в литературе (власти ее слушались), что надо ждать шестьсот лет для того, чтобы найти ей пару. Только шестьсот лет спустя, выступит на полемическую арену такой же полицейский фанатик, но уже в монашеской рясе. Бл. Августин произнесет, во имя государственной церкви, истребительные слова, которые старый республиканец, мужик-аристократ, произносил во имя нации. Катон и Блаженный Августин — начало и конец — поднимаются над астрологической полемикой, как два грозные утеса, их же не сокрушиши. Между ними лишь зыбь и шум прибрежных бурунов, скрежещущих камнями прибоя и отбоя. Удар приходит, разбивается и уходит.

Обще-эллинский и обще-философский корень астрологии со школами ее оппонентов позволял полемике широко разветвляться, но ни одна ветвь не получала ни права, ни возможности отрицать существо другой, так как для всех одинаково это значило бы отрицать свое собственное существо, резонность и законность своего собственного происхождения. Все ветви философской оппозиции могли упрекать ветвь астрологии только в том, что она растет неправильно, то есть не так, как им нравится и угодно. Но ни одна не в силах была доказать, что ветвь эта — с чужого ствола, и ни у одной не достало ни внутреннего убеждения, ни аргументов для того, чтобы отсечь ее напрочь безвозвратным ударом. Вся эта полемика — не столько по воле, сколько по обязанности разума; последнему втайне очень жаль той силы знания, которую взялся он обессилить, и втайне же, в задней мысли своей, он весьма был бы не прочь приспособить как-нибудь силу эту к своему двору. Конечно, не малую роль в том играло и громадное уважение к авторитету греческой науки, от которой Рим принял астрологию, как спорный, но все же философский отдел. Особенно, при эклектическом характере римской философии, которая с начала до конца своего была чем-то вроде винегрета или рагу из объедков эллинских школ и значение свое получила не от новости или самостоятельности идей, но от временных и полуслучайных талантов, которые ей себя посвящали: Цицерон, Сенека, Музоний Руф и т.д. Римская философия, в этом отношении, имела общую судьбу с нашей русской. Философствующих — множество, философа — ни одного. Мышления, счастливо приспособляющего внешние усвоения, сколько угодно; новых открытых кардинальных идей и методов — нет или почти нет. Прикладная этика процветает, чистая философия еле прозябает и должна питаться соками извне. Рим тоже имел своих Львов Толстых и Владимиров Соловьевых, но у него не было ни Канта, ни Гегеля, ни Шопенгауэра.

Итак — мы в области полемики, так сказать, «по-родственному»: покладистой и бьющей больше по словам и формам, чем по глубинам основного содержания.

— Планеты отстоят слишком далеко, — говорит Цицерон, — по крайней мере, главные планеты, а неподвижные звезды еще дальше.

Астрологи возражают:

— Солнце и Луна также далеки, однако они вызывают приливы. Халдеи, основатели звездной науки, конечно, еще не знали, что мир так велик. Зато они и планеты считали гораздо меньше. Теперь мы установили, что они бесконечно больше. Это создает компенсацию. Для того, чтобы дать твердую опору астрологической догме, достаточно отождествить звездное воздействие с звездным светом.

— Позвольте, — ловил их оппонент, — если звезда излучает свет всей поверхностью своего шара, почему свое астрологическое влияние она осуществляет только под известными углами или аспектами?

— А вот почему: подобно тому, как планет только семь{13}, то, во имя мировой гармонии, и каждая звезда действует только в семи же смыслах или аспектах, но никак не более.

Мистический ответ такого рода совершенно не удовлетворял логиков, зато приходился по душе пифагорейцам.

— Но уверены ли вы, что планет только семь? — раздается авторитетный голос блестящего Фаворина (современник императора Адриана), — и если их больше, то вычисления астрологов, не принимающие их в расчет, не суть ли, тем самым, сплошная ошибка?

Сомнение не новое. Оно было возбуждено еще Артемидором Эфесским (за сто лет до Р. X.), но платоники отстранили его, как противное мировой гармонии. Если астролог считал ниже себя отделаться от вопроса голым отрицанием гипотезы, он возражал, что с невидимыми звездами нечего и считаться, так как свет их, а следовательно и влияние не достигают земли, но что влияние это тщательно учитывается, когда невидимая звезда приближается к земле и становится видима, в форме кометы. Несомненно, было бы лучше ввести в вычисления положения всех звезд, не ограничиваясь только планетами и знаками Зодиака. Но это — идеал астрологии. От какой науки человек имеет право требовать, чтобы она уже достигла своего идеала?

Ученый и умный скептик Секст Эмпирик (200—250 по Р. X.) ставит практический вопрос — фундаментальный и тем более сильный, что уж очень простой и необходимый.

— На каком основании строите вы свои претензии определять природу астральных влияний? Откуда вы знаете, что вот эти планеты — благодетельные, а те злодетельные — и сегодня больше, завтра меньше, смотря по случаю? Как вы оправдаете странные сочетания идей, связанных с чисто воображаемыми фигурами Зодиака, взаимное влияние планет на знаки и знаков на планеты? Ведь мы же знаем, и с давних веков, что планеты отстоят от созвездий на громадные пространства, и мнимые внедрения их в созвездия не более как эффект перспективы?

Тут ответ астрологов двоился.

Людям положительного образа мыслей они возражали ссылками на давность халдейской науки, на накопления наблюдений не только в течение столетий, но даже целых периодов космической жизни, на повторность явлений, однажды бывший, отошедших и должных вновь возвратиться. Таких людей, как Цицерон или Фаворин, подобные мнимо-исторические ссылки мало убеждали.

Легче было с мистиками, для которых затруднение разрешалось простым способом божественного откровения. Грек верил, что тайну звездного гадания открыли людям старые падшие боги, революционеры против железной Мировой Судьбы: Атлант, сын Урана, титан Япет, отец Плеяд и Гиад, Прометей, творец и воспитатель человечества, либо кентавр Хирон, который обожествился в Зодиаке созвездием Стрельца. Орфики ставили на место этих просветителей Орфея, Музея или Евмолпа. Ново-египтяне вызывали легендарные тени своего Гермеса Thoth'а и Аскления-Эшмуна, уверяя, что от них получили науку свою Пехенсо и Петозирис. Евреи, по крайней мере александрийские, оспаривали, что астрология — их наука: в Египет принес ее Авраам, наученный в Месопотамии халдеями; из Египта получили ее финникияне, а финикийский переселенец Кадм перенес ее в Беотию, где поэт Гезиод собрал ее рассеянные временем крупицы. Халдеи (Kaslim) выводили свои откровения от самой Истар, то есть планеты Венеры: в имени Гермеса, как ученика ее, воскресает выразительная связь между легендарной первокультурой Халдеи, Египта и затем греко-римского мира. Эфиопы имели претензию, что они еще старшие астрологи, так как Атлант был ливиец или сын Ливии. Из Геракла-Мелькарта, якобы ученика Атлантова, мифографы сделали, по остроумному выражению Буше Леклерка, какого-то коммивояжера астрологии, который разносит науку звезд всюду, где им нравится ее насадить. Все эти выдумки находят себе опору во множестве апокрифических трактатов о звездной науке, усердно фабрикуемых в Александрии от имени Орфея, Гермеса Тривеликого, древнейших патриархов и философов. Впоследствии иудео-христианская полемика пользовалась этими преданиями, утверждая, будто астрология идет от Хама, сына Ноева, наученного ей злыми духами, тогда как астрономии научили Сифа, Еноха и Авраама добрые ангелы.

На расстоянии трехсот лет друг от друга, Цицерон (106—43 до Р. X.), Фаворин и Секст Эмпирик поддевают астрологов одним и тем же упреком, что, наблюдая, они считаются только с временем, а не с местом, и что для них все, рождающиеся в одно время, объединяются в общую судьбу, независимо от стран, где рождения имели место. Это обвинение не весьма справедливо, так как астрология не только в веке Цицерона, но еще в Халдее умела ограничивать астральные влияние климатическими соображениями и признавала, что одно и то же восхождение светила может иметь два разные значения для двух разных стран. Но оно любопытно соприкасается с старой обвинительной формулой Карнеада: 1) Двое, рожденные в разных обстоятельствах, имеют одинаковую судьбу. 2) Двое, рожденные в одинаковых обстоятельствах, имеют разную судьбу. Как же это? Каким образом, если каждый человек имеет свою специальную судьбу, возможны единовременные массовые погибели людей, рожденных ни в одно время, ни в одном месте, при кораблекрушениях, приступах, в сражениях?

— Неужели, — восклицает Цицерон, — все, убитые в битве при Каннах, родились под одной звездой?

Аргумент Карнеада, через Фаворина, Секста Эмпирика, отца церкви Григория Нисского, дожил до XVI века и успел еще послужить Кальвину. Астрологи отвечали теорией мировых влияний (ϗαϑολιϗα), господствующих над влияниями, которые управляют рождениями отдельных лиц. Ураганы, войны, моровые болезни, вообще все бичи человеческого коллектива, берут верх над вычислениями меньшего размаха и могут результаты их изменить. Птоломей советует даже оставлять в гороскопах частных людей белое место — на непредвиденный случай вторжения непобедимых кафолических влияний. Ответ был остроумен и согласен со здравым смыслом, но не исчерпал возражения.

— Почему, — спрашивает Карнеад, — имеются на земле целые народы, в которых все люди — одного и того же темперамента и тех же нравов? Значит, все уроженцы этих рас явились на свет под одним и тем же знаком?

Триста лет спустя, греческому эклектику поддакивает скептик Секст Эмпирик:

— Если созвездие Девы дает белую кожу и гладкие волосы, значит, под знаком Девы не родится ни один эфиоп?

Это была запоздалая придирка. К эпохе Секста астрология успела разработать гипотезу кафолических влияний и, переведя их из случайности в постоянство, установить этнические типы и теорию о влиянии среды. Последняя поражает своей живой современностью, так как заключает в себе совершенно определенное учение о приспособлении, обусловленном особенностями почвы, вод, воздуха и наследственности, также, впрочем, стоящими под влияниями звезд. Именно черного и курчавого эфиопа и белизну германца или галла Птоломей приводит в образец неизменности этнического типа. На сомнения о расовом неравенстве астрологии отвечали географическими картами астрального влияния, соображенного с условиями среды.

Четвертый век продолжает Карнеадову нить уже устами христианского богослова Григория Нисского:

— Если раса образуется средой, которую создает совокупность земных и астральных влияний на страну ее жительства, то каким образом известные человеческие группы, напр, иудейская раса, христианское общество или секта персидских магов, умудряются во всяком климате сохранять свои нравы и законы? Разве иудей, всюду влачащий за собой клеймо природы своей, исключен из компетенции звезд?

Еще в веке Марка Аврелия, Бардезан, «последний гностик», противник астрологии только в фаталистической ее догме, ставил на вид, что, вопреки всем влияниям среды, обычаи данного народа могут быть изменены чисто механическим вмешательством воли деспота или работы законодателя. Если человек подчинен среде и обстоятельствам, как же выходит, что одна и та же страна производит людей совершенно разного развития? Если человек подчинен расе, как выходит, что страна, переменив религию, например, став христианской, становится совсем другой, чем она была прежде? Казалось бы, после таких вопросов, странно и спрашивать, каких взглядов на астрологию держался Бардезан. Однако, св. Ефрем и Диодор Антиохийский обличали его, как ученика и единомышленника халдеев. В его школе астрологическое начало идет рядом с теологическим. Он высчитал, подобно древнему Таруцию Фирмийскому, астрологическими вычислениями, что мир существует 6.000 лет. Он допускал существование звездных духов, пребывающих на семи планетах, а главное, на солнце и луне, которых ежемесячное соединение сохраняет мир, вливая в него новые силы. Этот Бардезан — более или менее тип всех мистических полемистов против астрологии: он недоволен ею потому, что влюблен в нее, и спорит с ее фантастикой потому, что в его пылкой голове есть другая фантастика.



Поделиться книгой:

На главную
Назад