Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Освобождение "Звезды" - Геннадий Философович Николаев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот лишь некоторые пометки, характерные для этой необычной баталии.

У Тендрякова: «Нехитрая логическая посылка — раз наличествует явное бессилие мысли, значит, это не что иное, как признак слабости мышле­ния — весьма часто встречающееся заблуждение. В действительности же наиболее активно и глубоко мыслящие люди куда чаще сталкиваются с бессилием собственной мысли, чем люди, мыслящие вяло и поверхностно. Со­всем немыслящие такого бессилия вообще не знают». Жур, на полях: «Зву­чит как оправдание действительной слабости Толстого-мыслителя. П. Ж.». Тендряков: «Бессилие Толстого ответить на поставленные им самим вопро­сы скорей подтверждает глубину и серьезность его как мыслителя». Жур: «Скрытая полемика с Лениным?» Тендряков: «Если во время Толстого су­ществовала некоторая иллюзия — еще чуть-чуть, и мир будет понят (вспом­ним выступление Вильяма Томсона), — то ныне эти иллюзии рухнули. «Наше знание, — признаются ученые, — остров в бесконечном океане не­известного, и чем больше становится остров, тем больше протяженность его границ с неизвестным». Само расширение знаний плодит загадки». Жур: «Неверно! Зачем проповедуется агностицизм? В принципе мир позна­ваем».

И так далее и тому подобное. На полях рукописи остались пометки и других участников обсуждения — Холопова, то в поддержку Жура, то про­тив, Смоляна, Губко и мои — против замечаний Жура.

Эта испещренная, как поле боя, рукопись была показана мною В. Ф. Тен* дрякову, когда весной 1978 года я был откомандирован в Москву специаль­но для окончательного утверждения ее текста с автором. Зная нетерпимость Тендрякова ко всякой фальши, его взрывной характер, ехал я к нему, прямо скажем, со сложными чувствами. Замечания Жура вызвали у Тендрякова сначала недоумение, он никак не мог поверить, что такое возможно в со­лидном журнале. Потом — ярость. Он вырывал у меня из рук статью, вска­кивал, убегал в другую комнату — оттуда неслись такие крепкие выраже­ния, предназначенные Журу, лично мне и журналу вообще, что ни о каких исправлениях не могло быть и речи! С огромным трудом, призвав на по­мощь Наталью Григорьевну, жену Тендрякова и его редактора, мне удалось довести разговор до конца. Разумеется, он не стал обсуждать замечания Жура, просто, видимо, пожалев меня, доверился моему обещанию, что по­правки будут минимальными.

Потом, в «Звезде», на совещании, специально созванном по рукописи Тендрякова, когда Жур попытался настаивать на своих пометках, я сказал, что либо мы оставляем статью в том виде, в каком я привез ее «согласован­ной» с автором (т.е. без учета замечаний Жура), либо снимаем совсем и возвращаем автору. Но как мы при этом будем выглядеть! Жур налился кровью, самолюбие и авторитет его были поставлены на карту. С надеждой получить привычную поддержку, он глядел на Холопова — тот проворчал что-то, не поднимая глаз. Жур, как всегда сидевший по левую руку от Холо­пова, сгреб свои бумаги и тут же покинул кабинет, яростно хлопнув дверью.

Для нас с Александром Семеновичем это был момент торжества, столь редкий в истории холоповско-журовской «Звезды», что после совещания мы в отделе прозы отметили это событие шампанским!

Статья была напечатана в Толстовском номере (1978, № 8) с минималь­ной, в основном стилистической правкой, которую Владимир Федорович ча­стично учел при издании сборника «Л. Н. Толстой и русская литератур­но-общественная мысль» (Л., 1979).

Георгий Константинович Холопов (1914—1990) был редактором «Звез­ды» с 1957 по 1988 год. Как писатель известен книгами «Огни в бухте», «Грозный год», «Гренада», «Невыдуманные рассказы о войне», «Иванов день» и др. В годы Великой Отечественной войны был специальным коррес­пондентом армейских газет и войну знал не понаслышке. Будучи долгие годы одним из советских литературных генералов, Георгий Константинович сумел сохранить скромность, не раз я слышал, с какой неприязнью, порой брезгливостью, высказывался он о московских литературных чиновниках, которые, пользуясь своим высоким положением, без зазрения совести про­бивали себе роскошные издания и прижизненные собрания сочинений. За всю свою более чем полувековую литературную деятельность он издал всего лишь небольшой двухтомник избранных произведений. Для него куда важнее было ощущать себя человеком, влияющим на литературный процесс и даже в чем-то определяющим его направление. Политически он всегда был в высшей степени благонадежным, верил в торжество комму­низма и незыблемость партийного руководства. Диссидентов и критиков режима считал антисоветчиками, без сомнений и колебаний подписывал коллективные письма против них. Однако не чужд был и странного «плю­рализма». Все-таки лицо «Звезды» определялось не борцом с «сионистской мафией» С. Ворониным, не злобным и желчным Ю. Помозовым, не откро­венным антисемитом Г. Молотковым, а В. Кавериным, Д. Граниным, В. Ко­нецким, Е. Воробьевым и другими — скажем без затей — прогрессивными писателями.

Георгий Константинович проявлял определенную, тоже странную, терпи­мость и в кадровом вопросе. «Надежные» работники вроде П. Жура, в про­шлом подполковника НКВД, Г. Некрасова, И. Ершовой, В. Кузнецова, пере­межались в редакции «диссидентствующими» или «с запятнанным про­шлым»: М. Е. Ивин (Левин) — замечательный человек, прошедший две войны, Финскую и Отечественную, яркий публицист-защитник генетики, по­сле войны объявленный «космополитом», несколько лет был безработным, ужасно бедствовал, автор многих статей и книг, в том числе о Н. И. Вавилове;

С. С. Тхоржевский — в юности отсидел немалый срок в сталинском ГУЛаге по 58-й статье, кристально честный человек, большой знаток истории и лите­ратуры; Н. Г. Губко — бескомпромиссная, критически настроенная к сущест­вующему режиму, вызывавшая неприязнь Жура и Холопова тем, что Солже­ницын назвал ее рецензию на «Один день Ивана Денисовича» «самой точ­ной»; А. А. Урбан — талантливый критик с абсолютным литературным вкусом, большой знаток поэзии, честный, порядочный человек; А. С. Смолян, которого сам Холопов то в шутку, то всерьез называл «контрой». Иной раз казалось, что к Журу специально были подброшены эти «ненадежные», что­бы приглядывать за ними...

Сквозь внешние, порой почти благостные отношения постепенно стало проступать огромное, скрытое от постороннего глаза, напряжение внутриредакционной жизни. Разобраться в тонкостях взаимоотношений, уходящих корнями в тридцатилетнюю давность, было совсем не просто, а то и невоз­можно. Хотя за долгие годы совместной работы люди, как известно, прити­раются друг к другу, но какие-то шрамики, следочки, обиды накапливаются и рано или поздно дают вроде бы ничем не обоснованные взрывы.

Я был свидетелем, как из-за пустяка разразился буквально яростный спор между Холоповым и Журом, причем взбешенный Жур, схватив в охапку груду рукописей, с которыми заходил к Холопову, выбежал вон из кабинета — громадный, разъяренный, действительно страшный! Вроде бы два единомышленника — ив политическом отношении, и в понимании роли литературы, — а поди ж ты, какая бурная сцена! Невольно напрашивалось: дело здесь не только в философии, но и в биологии — два медведя в одной берлоге...

Или другой эпизод. Редакция получила роман американского писателя Дальтона Трамбо «Джонни получил винтовку» в переводе И. М. Шрайбера и с письмом Константина Симонова. В письме переводчику романа Симо­нов, в частности, писал: «...По-моему, этот роман о солдате Первой мировой войны, написанный в тридцать девятом году, в самом преддверии Второй мировой, не потерял сейчас ни своего значения, ни своей художественной силы... Роман Дальтона Трамбо был и остается сильной книгой, сильной, чистой и, что очень любопытно, — начисто лишенной того физиологизмау без которого, очевидно, никак бы уж не обошлись ныне многие авторы, по­вествуя о человеке, которого война сделала обрубком... Будь я редактором журнала, я бы очень серьезно подумал о возможности публикации этой книги, принадлежащей перу одного из самых последовательных американ­ских антифашистов и одного из злейших врагов маккартизма — в самом широком смысле этого слова...». По поручению Холопова роман прочли Смолян, Матвеенко и я. Ничего подобного по силе антивоенного пафоса чи­тать прежде мне не приходилось. Такие же впечатления были и у Смоляна, и у Матвеенко. Мы все трое зашли к Холопову и, не скрывая восторгов, рассказали о романе. Он выслушал, взял рукопись и пообещал завтра же сообщить о своем решении. Мы ушли, окрыленные надеждой. Однако на следующее утро Холопов сидел набычившись, на нас не глядел, и когда Смолян спросил о романе, вдруг зеленовато побледнев, отчетливо, не повы­шая голоса, выделяя каждое слово, произнес: «Этот пацифистский ро­ман я только что отправил обратно. Такие вещи я печатать не буду». Смо­лян, видавший разные виды, разразился эмоциональным монологом, кото­рый был резко прерван Холоповым: «Я сказал: этот пацифистский роман я(!) печатать не буду. Пока сижу в этом кресле!» Смолян еще более возвысил голос, бас его гремел на всю редакцию. И он высказал Холопову, казалось, все, что накопилось за долгие годы совместной работы, противо­стояния и... дружбы. Были произнесены такие жесткие слова, как «тиран», «позор», «делай журнал сам» и т.д. и т.п. Они стали кричать друг на друга полным голосом. А мы с Корнелией Михайловной стояли и не смели вмеша­ться. И очень боялись за Смоляна, ведь еще и недели не прошло, как ему на работу вызывали «скорую», был сильнейший приступ стенокардии. В конце концов Смолян выскочил из кабинета. Холопов остался сидеть за столом, подперев лоб трясущимися руками. Похоже, он и не заметил, как мы удали­лись. (Роман Дальтона Трамбо был опубликован сначала в журнале «Сибири ские огни», затем вышел отдельной книгой — М., 1989, с письмом К. Симонова и предисловием Б. Гиленсона. В одном из интервью В. Астафьев назвал роман Д. Трамбо «одной из самых потрясающих книг о войне, которые он когда-либо читал».)

Этот эпизод произошел в начале ноября 1979 года, а третьего декаЬря Александру Семеновичу исполнилось 70 лет. В середине ноября Холопов ушел в отпуск, поэтому чествование юбиляра было перенесено на 19 декабря. Мы подготовили передачу на радио, и вечером, в день торжеств, она. вы­шла в эфир. Это был наш коллективный подарок Смоляну, сюрприз. Пере­дача длилась около получаса, и на эти полчаса затихло шумное застолье — в редакционном зале «Звезды» звучал порой срывающийся от волнения бас Смоляна. Думаю, для многих стало откровением то, о чем Александр Семе­нович прежде скромно помалкивал. Ну, например, то, что он и есть тот са­мый «Саша Смолян», которому Валентин Катаев посвятил свой знаменитый роман «Время, вперед!».

Магнитострой, работа в РОСТе, Фрунзенская дивизия Народного опол­чения, Ленинградский фронт, с боями до Берлина, участие в разгроме Квантунской армии на Дальнем Востоке и лишь после этого — Ленинградский университет, работа в газетах, а с 1957 года — в «Звезде».

Юбилейные торжества прошли на славу. Холопов, вернувшийся из отпу­ска, был приветлив, обаятелен, каким он умел быть, искренне поздравил и обнял юбиляра. Были речи, вручение грамот, адресов, подарков — все, кад положено. Были тосты, шутки, песни. Александр Семенович лихо сплясал гопака. На бис, вместе с Журом, исполнил украинские песни — подпевали все. Было тепло, уютно, по-домашнему. И лишь Валентина Ильинична с .тре­вогой поглядывала на «разбушевавшегося» юбиляра.

Через неделю, 26 декабря, Александр Семенович на работу не вышел, и черная весть ударила по редакции: в ночь с 25 на 26 декабря Александр Семенович скончался. Умер во сне. Его любимый кот, спавший в ногах, почуял неладное, выполз из-под одеяла и тревожным громким мяуканьем разбудил всех домашних.

Редакционная работа — всегда борьба: борьба вкусов, взглядов, характе­ров. Мало кому известно, с каким трудом Александр Семенович пробивал лучшие вещи. Пытался напечатать молодого, никому не известного Жванецкого — тот, работавший как поденщик на Райкина, не имел возможности перепечатать свои тексты на машинке, я читал их в рукописи. Пытался на­печатать фантастику Александра Житинского — яростно против были Жур, Некрасов и сам Холопов. Так же не прошли острые вещи Федора Абрамова и Даниила Гранина. За долгие годы «Звезда» приобрела репутацию журнала хотя и интеллигентного, в целом прогрессивного, но крайне робкого, проти­воречивого, уклончивого, без своего ярко выраженного лица. Объективно­сти ради следует напомнить, что над журналом все эти годы, как проклятие, висело «Постановление ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда" и „Ленинград"» от 1946 года, и партийные чиновники всех мастей (да и «бдительные» писате­ли^ нет-нет да и повторяли, как рефрен: «Товарищи! Постановление ЦК никто не отменял!» И это производило должный эффект...

Георгий Константинович, я видел, часто испытывал неуверенность, ко­лебался между Смоляном и «охранителями», как мне казалось, страдал от своей неуверенности и нередко доверял вкусу именно Смоляна, понимая, что за ним истинная литература, а не та серятина, которую подсовывали то и дело со всех сторон. Но борьба есть борьба. Когда у Смоляна появились серьезные проблемы со здоровьем, Холопов вдруг ощутил жажду свобо­ды — от всех: от Смоляна, давившего на него слева, и «охранителей», давив­ших справа. Он решил делать журнал единолично! Смолян целых три деся­тилетия сдерживал его, сковывал его деспотическую натуру. И эта яростная жажда свободы стала проявляться в довольно резкой форме, он как бы рас­поясался, стал груб, ходил этаким царьком.

Однажды, вскоре после юбилейного банкета (Смолян разговаривал уже с трудом, задыхаясь), у нас с Александром Семеновичем произошел откро­венный разговор. «Я очень устал от Георгия Константиновича, — сказал он. — Ведь все хорошее, что удалось напечатать, появилось не благодаря ему, а вопреки его желанию. Думаю, и он порядком устал от меня...» Это был единственный случай, когда Александр Семенович позволил себе неле­стное высказывание о Холопове.

Смелым и решительным Георгий Константинович бывал, так сказать, в импульсе, когда кавказский темперамент подхватывал его и нес вперед не­взирая ни на что. Так, помнится, он вступился за повесть В. Конецкого «Вчерашние заботы», когда у обкома (читай: у работника отдела культуры Барабанщикова) появились «вопросы». Многие в редакции слышали, как он буквально орал по телефону на партийного чиновника, грозился, что все брюсит и уйдет, пусть-де сам Барабанщиков делает журнал, но он, Холопов, не даст изменить у Конецкого ни одного слова. И Барабанщиков отступил, остросатирическая повесть Конецкого вышла в том виде, в каком редакция сдала ее в типографию.

Но в обычном, рутинном режиме неуверенность и отсутствие эстетиче­ского стержня становились все более заметными и тяжелыми при общении с ним. Пример тому — продолжение истории с рукописью А. Битова.

Битов действительно прислал мне рукопись «Азарта», сопроводив ее следующим письмом:

«Дорогой Геннадий Философович!

Посылаю Вам рукопись, о которой мы говорили. В ней 12 листов. У нее есть на­чало и конец. Она вся состоит из прозы, но я по-прежнему не ощущаю ее завершен­ной, Ничто не может лишить меня уверенности, что я ее «добью». Надеюсь, что от­ниму у Вас не так много времени, а у меня зато оно появится.

С уважением, А Битов, 29.8.82».

Я заканчивал в Комарове роман «Город без названия», торопился сдать в срок, поэтому чуть задержался с ответом. Из моего письма будет ясно, в чем Заключалась сложность.

«Дорогой Андрей Георгиевич!

Вернувшись из отпуска, сразу же взялся за Ваш «Азарт». Только что прочел и пишу по свежему впечатлению. Хотя роман еще явно не завершен, впечатление он оставляет сильное. Представляю, как прекрасен он будет, когда Вы во всю мощь Ва­шего ума и таланта выпишете те «ножницы», что наметили: жизнь героя в пересказе автора (т.е. Вашем) и в исповедальной прозе Чизмаджева.

В рукописи много блестящих кусков — ив начале, и в «прозе Чизмаджева», и в «Записных книжках». Особенно хочу отметить «Записки из-за угла», «Последнего медведя», «Похороны доктора», всю Грузию, «Глухую улицу» (особо «мужика») и, конечно же, «Слово» и «Замысел». Наверняка у Вас еще что-то добавится к «Прозе Чизмаджева», наверняка найдут свои точные, единственно верные места в будущем романе Ваши блестящие эссе, но если что-то и не войдет в него, уверен, не сгинет, не пропадет в корзине, т.к. всё — повторяю, всё! — что есть в нынешнем варианте «Азарта», представляется мне значительным и достойным быть напечатанным.

Вы сами понимаете, что эта рукопись еще далеко не окончательный вариант, по­этому и относиться к ней как к готовому роману нельзя. Однако по правилам игры и в основном для ублажения бухгалтерии и прочих контрольных органов я вынужден буду написать на рукопись отзыв, как если бы это был готовый роман, представлен­ный автором для публикации. Прошу понять мое положение и не думать обо мне плохо. Ведь в интересах Вашей рукописи никто, кроме меня, как мы договаривались, ее не читал. Я один читал, и теперь Холопов ждет, что я скажу ему и что напишу в отзыве.

В рукописи, как Вы сами понимаете, есть немало мест, которые, по крайней мере в нашем журнале, не пройдут (вряд ли они пройдут и в московских). Так или иначе ими придется пожертвовать ради спасения всей вещи. Поэтому только из этих соображений я вынужден буду отметить их в своем отзыве. <...>

Вообще можете не читая выкинуть отзыв в корзину, т.к. он носит промежуточ­ный характер и вряд ли к нему обратятся будущие редакционные читатели Вашего романа.

Я же завершаю свою карьеру редакционного начальника и с 15 ноября ухожу на вольные хлеба. Надоело, да и время, как Вы справедливо заметили, сжимается все сильнее и сильнее — я это тоже чувствую, давно чувствую. Единственный способ растянуть его — резко сократить деятельность, т.е. суету.

Всего Вам доброго!

Г. Николаев. 12 ноября 1982 г.»

Когда все необходимые формальности были соблюдены, я пошел к Хо­лопову, чтобы решить вопрос об одобрении рукописи и выплате автору 60% аванса (договор на «Азарт» был заключен еще в мае 1981 года, тогда же Би­тову выплатили 25%, т.е. вскоре после нашей встречи в Комарове).

Узнав, что рукопись получена и уже написан мною положительный от­зыв, Холопов очень обрадовался и с энтузиазмом принялся расхваливать битовские «Уроки Армении». Я, конечно же, читал эту книгу и тоже был в свое время от нее в восторге. Потом Холопов похвалил рассказ Битова «Улетающий Монахов», печатавшийся в «Звезде». Рассказ этот, опублико­ванный благодаря стараниям Смоляна, мне тоже нравился. И так, к нашей обоюдной радости, мы решили, что автора надо поддержать, рукопись одоб­рить и выплатить Битову 60%. Я уже внутренне перекрестился, как вдруг Холопов поморщился, как-то нехорошо задумался. «Знаете что, — сказал он, — давайте подождем...» — «Почему?!» — «Ну, как же, этот «Метро­поль», вся эта антисоветчина... Пусть пройдет какое-то время...» — «Но ког­да это было! — воскликнул я. — Все уже давно всё забыли. Мы не можем упустить такой роман!» Холопов повертел в руках мой отзыв и, не читая, вернул мне все — роман Битова и мой отзыв: «Подождем!»

Спорить с ним, знал уже по опыту, лишь утверждать его в его же мне­нии. Итак, 12 ноября я отправил Битову рукопись и письмо, а на следую­щий день, когда заглянул в кабинет, вдруг услышал: «Ну, что с Битовым? Одобрение оформили? Нет?! Срочно, сегодня же на подпись!» Думаю, он не хотел без согласования с Журом решать этот вопрос, а возможно, и с обкомом...

Без Смоляна расстановка сил в редакции резко изменилась: совершена но отчетливо «Звезда» стала заваливаться «вправо». Опять появились в ре­дакции рукописи Ю. Помозова, С. Воронина, Г. Молоткова. Отбиваться от них становилось все труднее. Кроме единоличной власти, у Холопова под рукой в любой момент был и «коллективный» механизм подавления инако­мыслящих — решение послушного большинства редколлегии, чем он поль­зовался часто.

Особенно гнетущее впечатление произвела на меня и на заведующую отделом публицистики Н. К. Неуймину статья Г. Молоткова о «героической борьбе ленинградских чекистов» против попыток некоторых «лиц» перепра­вить за рубеж «наши исконно-русские, национальные ценности» — иконы, картины, книги. Нынче сказали бы — незаконный бизнес, в статье же Мо­лоткова была развернута целая «философия», направленная, естественно, против евреев, которых автор почему-то называл «сионистами». Хотя, как известно культурным людям, сионисты — это те, кто последовал призыву Всемирного еврейского конгресса 1897 года переселиться в Палестину для создания там независимого еврейского государства. И — только! Однако у Г. Молоткова все было выстроено именно на национальном (еврейском) ас­пекте. Прославление чекистов обернулось сплошной желчью и ненавистью.

Мы с Натальей Кирилловной обратились к Холопову, объяснили, что это за статья. Читать ее он категорически отказался и, брезгливо поморщив­шись, посоветовал поговорить с Журом — он бывший чекист, а Молотков его друг по университету. Мы все это знали и именно поэтому не хотели идти к Журу, надеялись, что Холопов, заведомо зная о содержании статьи, своей властью вернет ее автору. Но Холопов не захотел идти на обострение отношений с Журом в это трудное для себя время — после смерти Смоляна он все чаще стал жаловаться на сердце и даже пару раз лежал в «Свердловке», спецбольнице обкома, на обследовании.

Мы пересказали содержание статьи Журу (сделав вид, будто он статьи не читал) и предупредили о том, какая реакция в Ленинграде (и не только в Ленинграде!) будет после публикации такого материала. Жур прикряк­нул, задумался. «Что будем делать, хлопцы?» — неожиданно шутливо спро­сил он. «Хлопцы» дружно ответили, что статью надо вернуть, пусть печатает в другом месте, черносотенных изданий полно — ив Питере, и в Москве. Жур поднял на нас глаза — холодные, беспощадные. Страшные глаза! Мы стояли в каком-то мороке. Наконец он очнулся, вернулся в реальность, гла­за снова стали голубыми, потеплели. Он покачал головой: «А может, подпра­вить, и пойдет?» Мы с Натальей Кирилловной были тверды: нет, нет и нет! «Слушайте! — вдруг воскликнул Жур. — А давайте направим ее в Комитет, там специалисты, о них статья, пусть сами и разбираются!» И, не дожидаясь нашего ответа, он быстро снял трубку и, набрав номер, тихо переговорил с каким-то Сашей. Через полчаса явился молодой подтянутый человек в штат­ском, с черными усиками, представился: «Я — Саша», взял у Натальи Ки­рилловны рукопись Молоткова и удалился. На следующий день Жур вызвал нас к себе и — как приказ: через пятнадцать минут быть в приемной КГБ на углу Литейного проспекта и улицы Чайковского. Они хотят знать, какие претензии у редакции, что вызывает сомнения. Всё, выполняйте! Похоже, в мягком и добром знатоке творчества Тараса Шевченко снова проснулся подполковник НКВД!

И мы, люди подчиненные, — пошли. Наталью Кирилловну буквально бил нервный озноб. Мне, признаться, тоже было не по себе. Мы не успе­ли, не сообразили как следует подготовиться к такому повороту. Пришлось соображать в спешке, на ходу, за те семь-восемь минут, пока шли до Ли­тейного. На рукописи остались наши вопросы и пометки, и мы решили, не разводя «философии», указать на конкретные замечания на страницах, а дальше — по ситуации.

Много раз проходил я мимо этих мощных дверей по улице Чайковской го — скромная табличка «Приемная», а к кому, куда «Приемная», не инте­ресовался. И только сейчас обратил внимание на необычный ящик на стене возле входа: какой-то темно-зеленый, без привычного почтового герба,; прочный, словно сделан был из танковой брони. Что-то было там написано, без очков не разобрать, времени нет. И вдруг осенило: «Да это же для сту­качей!» Как просто: приди, брось бумажку с текстом, можно даже без под­писи, и механизм расследования и преследования будет запущен.

Внутри был довольно просторный светлый холл, вдоль стен — стулья. Застекленные выгородки с дверями, похожие на кабинки для телефонных переговоров, только побольше размером.

Холл был пуст. Едва мы сели, как с лестницы, откуда-то сбоку спустился человек в обычном, штатском костюме, средних лет и среднего роста, полно­ватый, лоб с глубокими залысинами, лицо круглое, тяжелое, хмурое, будто его отвлекли пустяками от важных дел. Он и поздоровался с нами как-то хмуро, неприветливо. Пригласил в одну из выгородок. Там был стол с теле­фоном и четыре стула. Мы сели. Он вынул из папки рукопись Молоткова положил на стол. «Какие претензии?» — спросил он. Я сказал о замечаниях на полях и потянулся было к рукописи, но он мягко прихлопнул ее ладонью. «Эти замечания мы видели, — сказал он. — А что еще?» Мы наперебой при­нялись излагать то, что нас беспокоило, и незаметно для самих себя вошли в раж, стали выражать свое возмущение, не заботясь ни о форме изложения, ни о возможных последствиях. Рукопись черносотенная, вредная, в таком виде печатать нельзя. Он слушал с явным недоумением: создавалась странная ситуация — органы, боровшиеся с контрабандой, удостоились быть отмечен­ными статьей в «толстом» журнале, а сами журналисты отбиваются от нее руками и ногами. Мы заметили этот перекос и стали «исправляться»: конеч­но, работу чекистов надо отметить, действительно сделано полезное дело, столько ценностей возвращено государству! Но зачем же путать уголовщину с политикой? При чем здесь сионизм? И почему столь тенденциозно подо­браны фамилии? Неужели задержаны были только евреи?! Вопрос этот по­вис в воздухе. Пространство кабинки, казалось, завибрировало. Мы ждали, что он скажет. «Нет, не только евреи», — наконец выдавил гэбэшник. Это был перелом! Брешь в его молчаливой защите. И мы ринулись в атаку. Жур­нал читает весь Союз, он расходится в двадцати пяти странах, все крупней­шие университеты мира выписывают и читают «Звезду»... «Ладно! — реши­тельно прервал он наше красноречие. — Мы посмотрим внимательнее и да­дим официальное заключение. До свидания».

Мы вышли как из парной.

И потянулись дни ожидания. Молотков ежедневно приходил к Наталье Кирилловне, устраивал тихие скандалы, она отсылала его к Журу, он шел к Журу, сидел там часами, донимая своего высокопоставленного друга. Ходил он и к чекистам, пытался давить на оперативников, которых описал в очер­ке, но те, как рассказывал Жур, умыли руки: их дело ловить, разоблачать, а политика, пресса — это другой отдел...

Недели через две нас с Натальей Кирилловной вызвал Жур и сердито бросил на стол папку с рукописью Молоткова и заключением органов. Тот­час же стало ясно, почему он сердит: только что был Молотков, прочитал за­ключение КГБ и закатил истерику. Заключение было написано коротко и сухо, но почти все наши замечания на полях были, в той или иной степени, учтены. Органы считали невозможной публикацию материала в таком виде и рекомендовали доработать рукопись — прямо по пунктам: 1, 2, 3 и т.д. Пунктов набралось около двух десятков. Жур был явно недоволен отзывом, но смолчал — заключение Управления было для него законом высшей ин­станции! Что там цензура — цензура лишь мелкое подразделение монстра, имя которому Госбезопасность.

Молотков являлся в «Звезду» ежедневно, как на работу, дотошно следил за правкой. Как потом призналась Наталья Кирилловна, это была самая трудная работа за всю ее богатую журналистскую деятельность.

Опубликованная в № 6 за 1980 год статья Г. Молоткова «На черной тро­пе» даже в таком, «очищенном» варианте все равно производила тяжелое впечатление. Слишком густая была заложена «тенденция». Ее вообще не следовало печатать — ни в каком виде! Не думаю, что Холопов сочувство­вал взглядам МолОткова, но Жур с его показным интернационализмом... Хотя тут много и побочных факторов: желание Жура поддержать больного друга (Молотков был горбат и страдал болезнью почек), дать «горячий» ма­териал из жизни любимых им чекистов, показать свою власть, окоротить некоторых особенно ретивых защитников «сионизма и международной ре­акции» и т.д. и т.п. Стыдно было за журнал! Как будто все мы, указанные в выходных данных, причастны к этой грязной публикации. То и дело прихо­дилось объясняться — с друзьями, знакомыми, приличными людьми. Да и письма пошли валом, причем двух сортов: большинство высказывало недо­умение, возмущение, негодование, немало приходило конвертов с квитан­циями о подписке, возвращали, отшвыривали (!), однако были письма и в поддержку автора статьи. От последних несло таким махровым национализ­мом и антисемитизмом, что после них хотелось вымыть руки.

И несмотря на все это, Холопов заключил с Молотковым договор на сле­дующую статью...

Еще при Смоляне, однажды вызывает меня Холопов и вдруг... Опять это «вдруг», кажется, толь

ко из них и состоит вся наша жизнь, ее главные толч­ки, Вдруг делает официальное предложение занять пост заместителя вместо уходящего на пенсию Г. Некрасова. «А Смолян?» — удивился я. Лучшей кандидатуры и придумать нельзя! «Смолян на своем месте, — отрезал Холо­пов. — Это он предложил вас. Вопрос решен. Петр Владимирович — за!» Я молчал, место старшего редактора в отделе прозы меня устраивало вполне, оставалось время для своей литературной работы, да и, что скрывать, под крылом Александра Семеновича было спокойнее и надежнее. «Минута на размышление, надо срочно оформлять бумаги в обком и в ЦК!» — «Но дай­те подумать, посоветоваться с женой, с тещей», — пытался я отшутиться. Холопов снял трубку, протянул мне: «Какой номер набирать?» Он играл, резвился, был в прекрасном расположении духа и сам был красив и прия­тен: полноватый, удивительно подвижный, с красивыми серыми глазами, с гладким, всегда тщательно выбритым смугло-матовым лицом. Понимая, что сейчас, в кабинете, я не буду советоваться с женой и тещей, довольный спектаклем, он бросил трубку на рычаг и, весело потирая ладони, взялся за меня уже всерьез. Когда он зажигался какой-то идеей, становился напори­стым, необычайно красноречивым и умел убеждать. Против моих доводов: еще молод, малоопытен, занят собственной литературной работой — он двинул свои: а кому я доверю журнал, все пишут романы, это не причина, у вас вкус, порядочность и т.д. Короче, утром он начинает оформлять бумаги, а сейчас — домой, советоваться с женой, с тещей, тетей, дядей, кузиной...

Дальше были уговоры Смоляна, советы дома, звонки приятелей. Но в ре­зультате получилось вот так просто: в один миг я сделал карьеру. Бумаги по­шли в обком, в ЦК, наверняка еще куда-нибудь, куда их направляют в по­добных случаях. И вскоре кончилась моя спокойная жизнь за широкой спи­ной Александра Семеновича. В отдел прозы на мое место был принят «птенец» Смоляна Михаил Панин, молодой прозаик из литературного объе­динения при «Звезде». Все в редакции, в том числе и я, испытывали к нему большую симпатию. Работать с ним было легко, как с человеком умным, та­лантливым, обладавшим хорошим литературным вкусом и чувством юмора.

Один из парадоксов главного редактора Г. К. Холопова: сам же пригла­шал в «Звезду» таких порядочных людей, как А. С. Смолян, М. Е. Ивин, Н. Г. Губко, А. А. Урбан, С. С. Тхоржевский, они вкладывали в журнал вс№ душу, стремились делать журнал на высочайшем художественном уровне, но сам же Холопов, как бы стремясь уравновесить их влияние, держал при себе людей с весьма сомнительными взглядами — такие были и в штате ре­дакции, и в составе редколлегии.

Не знаю, по собственной ли инициативе или под давлением извне, но примерно через год после моего появления в «Звезде» Холопов начал атаку не только на А. С. Смоляна, но и на Н. Г. Губко. Возможно, он хотел омоло­дить окружение, укрепив тем самым свое собственное положение в журна­ле, а возможно, были иные причины.

В июне 1979 года, после очередного пленума ЦК КПСС по идеологиче­ской работе, в «Звезде» состоялось собрание партийной группы журнала. Обычно эти собрания были «открытыми», т.е. проходили как рядовые наши производственные совещания, куда приглашались все без исключения со­трудники редакции. На этот раз партгрупорг В. Кузнецов (заведующий от­делом поэзии) с присущей ему деловитостью предупредил, что собрание «закрытое», приглашаются только члены партии, повестка дня: «Задачи пар­тийной организации по выполнению решений пленума ЦК». О «задачах» доложил сам главный редактор. И главной задачей, по его мнению, было ре­шение кадровых вопросов, ибо сегодня, как и прежде, «кадры решают все».

И что же мы услышали? Как человек гуманный, он долго терпел в редак­ции беспартийную Губко, но теперь, когда она достигла пенсионного возра­ста (55 лет!), он намерен отправить ее на пенсию. Вообще он хочет решите­льно осовременить раздел критики, ибо «от классики его уже тошнит, пора дать дорогу современникам!» А посему он уже пригласил в отдел критики

A. Г. Калентьеву из Публичной библиотеки, она приведет с собой свежие силы. К слову, Калентьева была приблизительно того же возраста, что Нина Георгиевна Губко! Хорошая знакомая Жура, она, конечно, «привела» с со­бой «молодежь»... Мы с А. Урбаном предлагали в отдел Андрея Арьева, авто­ра «Звезды», но Холопов отослал нас к Журу, ведавшему кадрами в журна­ле, и тот категорически сказал «нет», не объяснив причины отказа.

Вслед за Н. Г. Губко Холопов решил отправить на пенсию и А. С. Смоля­на. Если первое сообщение вызвало шок и все промолчали, то теперь реак­ция была немедленной. Почти единодушно, исключая, конечно, В. Кузнецова, начали защищать Смоляна. Мы говорили, что это негуманно, что этого делать не следует, что это добьет Александра Семеновича, к тому времени уже серь­езно больного человека. Тогда Холопов сказал, что-де пусть Смолян сидит дома, но рукописей ему никаких не давать. На что мы опять дружно возрази­ли: Смолян поймет, что больше не нужен редакции, а он не может без рабо­ты. Нас неожиданно поддержал Жур — бывали у него такие эмоциональные порывы. Холопов сидел мрачный, с позеленевшим лицом. Казалось, вот-вот он сорвется в свою обычную ярость, но — обошлось. Смоляна мы отстояли.

А вот бедная Нина Георгиевна была глубоко потрясена решением Холо­пова и всё пыталась разузнать подробности, но какие подробности, если главный редактор единолично принял решение и лишь проинформировал собрание о нем. Мы не скрывали своего сочувствия ей, организовали теп­лые проводы, правда, не в большом зале, а в интимной обстановке, в комна­те критиков. Нина Георгиевна ушла с гордо поднятой головой.

Смолян на собрании отсутствовал, болел. Потом допытывался у меня о разговоре на партгруппе. Я не стал рассказывать об очередной «инициативе» Холопова, отделался общими фразами и, как показалось мне, успокоил его.

Почти два года я отработал замом, и опять «вдруг»: в начале марта 1980 года меня вызвали в обком. Оказывается, то ли по оплошности партий­ных кадровиков, то ли так было положено, но до сих пор я не был утверж­ден в должности зама обкомом партии: А должность эта, как выяснилось, была номенклатурной!

Видывал я разные начальственные кабинеты — директоров атомных комбинатов и крупнейших научных институтов, начальников главков, даже министров, — но в таком громадном, я бы сказал, бессмысленно гро­мадном, очутился впервые. Не кабинет — зал! Вдали, теряясь в казенных просторах, за небольшим письменным столом сидел человек. Полный, лысо­ватый, лицо одутловатое, под глазами мешки — секретарь по идеологии

B. Г. Захаров. Чуть приподнялся, подал руку, не пожал, а дал подержать — 5 Звезда № 1 характерное для многих начальников рукопожатие. Предложил стул справа у торца. У противоположного торца сел Барабанщиков, представлявший меня работник отдела культуры обкома. Сидеть боком к собеседнику было; как-то неудобно, но другого варианта не предусматривалось.

На чистом полированном столе перед ним лежала толстая, какая-то не­обычная папка и рядом — газета, которую он, видимо, просматривал перед моим приходом. На обложке странной папки — какие-то цифры-шифры, даты, номера, адреса. И вдруг вижу — анкетные данные, мои! Вот оно, мое досье! Пухлое!

Перехватив мой взгляд, Захаров неторопливо прикрыл папку газетой. Я мельком глянул по сторонам — у окна громоздился второй стол, огромный, старинный, весь в книгах и бумагах. Захаров, не торопясь, стал расспраши­вать меня: что планируем опубликовать в Ленинском, юбилейном номере, какие планы у редакции на будущее. Молча, не перебивая, выслушал. По­том пожурил за мое письмо Н. Ильиной, дескать, не надо забывать про классовый подход к эмигрантам. Пожелал, чтобы я более строго относился к таким вещам. (Мое письмо Ильиной — один из многих эпизодов редакцион­ной жизни. Речь идет о воспоминаниях Ильиной «Города чужие и свои» — о зарубежном периоде жизни и творчества Александра Вертинского, приня­тых Холоповым и снятых им же на стадии корректуры якобы по требова­нию Барабанщикова. Я по поручению Холопова отправил Ильиной коррек­туру и письмо, честно объяснил ситуацию. Она же, не мудрствуя лукаво, от­правила корректуру и мое письмо, предназначавшееся только ей, секретарю ЦК КПСС Зимянину, а тот переслал в обком. Захаров вызвал Холопова для объяснений. В записке, которую сочинял для него Жур, Холопов объяснил «недоразумение» молодостью и неопытностью своего нового зама, т.е. меня. Круг замкнулся. Ильина позднее напечатала воспоминания, кажется, в жур­нале «Родина», причем без наших дурацких купюр.)

Казалось, вопрос был исчерпан, но Захаров вдруг развернулся ко мне всем своим тяжелым корпусом, лицо его посветлело, потеплели и глаза.

— Значит, сибиряк, — сказал он одобрительно. — Учились в Томске?

— Да, Василий Георгиевич, в политехническом.

— Земляки! Я в Томске работал, преподавал марксизм-ленинизм. А кто у вас преподавал общественные дисциплины?

Память какой-то внезапной вспышкой высветила: большая аудитория человек на двести, амфитеатром ряды, внизу, у доски — женщина: невысо­кая яркая брюнетка с красивыми черными глазами, остроумная, смешливая, никаких строгостей на лекциях, спрашивай о чем угодно. И кто-то спраши­вает: «Изида Михайловна, а почему вас выслали из Москвы?» — «А потому, дорогой мой человечек, что я — еврейка». Снизу — чей-то одинокий гогот. «Вот так же и я хохотала, когда мне сказали, почему высылают...» Аудито­рия притихла...

— Изида Михайловна Иванова, — сказал я, вспомнив и ее фамилию. — Ее выслали из Москвы, это был 1950 год, помните, кампания против «космо­политов».

— Иванова? — переспросил он, чуть двинув бровью. Лицо и глаза его снова стали непроницаемо казенными. — Да, да, — пробормотал он и про­тянул руку, Точнее, дал подержать свою.

На том аудиенция закончилась. В коридоре Барабанщиков, как бы оправдываясь, заметил, что вовсе не требовал от Холопова снимать воспо­минания Ильиной, лишь сказал, что кое в чем сомневается, а Холопов взял да и снял. Как говорится, хочешь верь, хочешь проверь.

На следующее утро, ровно в десять, в Шахматный зал Смольного вместе с боем кремлевских курантов Романов вывел свою команду для решения кадровых вопросов. Вожди расселись за полукруглым, выпуклым в сторону зала столом.

Каждого представлял свой аппаратчик. Сначала утверждались парторги крупных заводов и объединений, директора и главные специалисты. Вел за­седание сам Романов~ динамично, резко, порой просто грубо.

Запомнилось утверждение парторга Ленинградского завода им. Козиц­кого, главного производителя телевизоров. Между Романовым и парторгом произошел примерно такой диалог. Романов: «Сколько телевизоров обяза­лись дать сверх плана?» Ответ: «Пятьсот штук, Григорий Васильевич». Во­прос: «Не ошиблись?» Ответ: «Да вроде бы нет...» Вопрос: «А сколько всего в год выпускаете?» Ответ: «Около тридцати двух тысяч». Романов: «О! Сравните! Тридцать две тысячи и всего пятьсот сверх плана. Мало, мало...» Реплика члена бюро: «У них с кинескопами трудно, с поставками». Романов: «А в областной комитет обращались?» Ответ: «Да, Григорий Васильевич, об­ращались». Романов: «Плохо обращались! Давайте-ка пересмотрите обяза­тельства. Пятьсот не годится. Давайте две тысячи!» Пауза, все молчат. Рома­нов: «Вот так! Договорились?» Ответ: «Да, да, Григорий Васильевич, мы пе­ресмотрим». Романов: «Все. Утверждаем. Желаю успехов!»

Дошла очередь и до искусства. Утверждалась директриса Ленинградской филармонии. Романов: «Как там Мравинский? Тянет? Может быть, рас­смотреть вопрос о замене его Темиркановым?» Ответ: «Вопрос сложный, Григорий Васильевич, деликатный. Мравинский в отличной творческой форме, потом как-то неудобно, дирижер с мировым именем...» Романов: «Ну, хорошо, это вопрос отдельный, потом. Утверждаем».

Меня представлял все тот же Барабанщиков — зачитал мои анкетные данные, на какую должность утверждается. Я поднялся, как поднимались и все предыдущие товарищи. Романов заметно оживился: «„Звезда"?! А что приготовила „Звезда" к юбилею Ленина?» Я повторил то, о чем вчера гово­рил в кабинете Захарова. Вопрос: «Вы сколько времени работаете замом?» Ответ: «Почти два года». Вопрос: «И что выдающегося напечатала «Звезда» за это время?» Ответ: «Гранина «Клавдию Вилор», «Вчерашние заботы» Ко­нецкого...» Романов (перебивает): «А почему «Дом» Абрамова и «Картина» Гранина вышли в другом журнале?» Ответ: «В Москве проще печататься, и это право авторов...» Романов (перебивает): «Нет! Журнал плохой, нечего читать! Надо пересмотреть редколлегию. Всю редколлегию на бюро обкома будем утверждать! Так и передайте вашему главному редактору! Все!»

Я сел, так и не поняв, утвержден я или нет. Флюиды начальственного гнева витали в зале. Понуро вернулся на свое место Барабанщиков. Захаров сидел с застывшим лицом. Я до сих пор помню то острое чувство унижения, которому подверглись собранные на «кадровый вопрос», и я в том числе.

Еще в 1965 году, в Иркутске Тендряков в нашем первом запальчивом разговоре на мое объяснение, почему я вступил в партию (дескать, для того, чтобы бороться с безобразиями изнутри), сказал с иронией: «Вступид, когда самое время выходить из нее!» — еще тогда я задумался и над словами Вла­димира Федоровича, и над сущностью партии и постепенно стал прозре­вать. И все годы, что занимался литературой, я отделял свою работу от фор­мального членства в партии. Я разглядывал, изучал ее как бы со стороны, в практических делах она была мне не нужна, никаких преимуществ или вы­год от своего членства в партии я не извлекал, карьеры не делал, ни перед кем не заискивал, никого не предавал. Ни о какой «борьбе с безобразиями изнутри» не помышлял, ибо понял, что «безобразия» коренятся в самой пар­тии и во всей системе в совокупности — и политической, и экономической, и хозяйственной. Просто, как очень-очень многие, платил членские взносы и все. Казалось, что я и партия существуем как бы в параллельных, не перекре­щивающихся мирах. Но только теперь, в Шахматном зале Смольного, мои наивные иллюзии испарились полностью. До меня дошло, что, согласившись на должность зама, я попал в партийную номенклатуру и из обыкновенного, рядового члена партии, которых миллионы и до каждого из которых не дотя­нуться, превратился в заметную шестеренку гигантского идеологического ап­парата. Потому-то и обращались со мной партийные начальники как со сво­им подчиненным быдлом. Именно в тот день, возвращаясь из обкома в ре­дакцию по солнечному весеннему городу, я во всей полноте понял, какую глупость совершил, пойдя на эту чертову должность, но понял и другое — с этого дня приложу все усилия, чтобы выбраться снова на свободу.

Я так был поглощен работой над романом, так глубоко влез в него, что отрываться от него было для меня сущей мукой. Я сказал об этом Холопову, и он широким жестом (было это в нем: широта натуры, щедрость, импульс сивность) тотчас подписал мне отпуск без сохранения содержания на полто­ра месяца! И я спрятался в Доме творчества в Комарове, в том самом номере на третьем этаже, где недавно работал Конецкий, напротив абрамовского.

Не имея ни дачи, ни автомобиля, Федор Александрович Абрамов жил там почти постоянно, выезжая в город лишь в случаях крайней необходимо­сти. С утра до обеда работал, потом час-полтора гулял и снова — за работу.

Эти послеобеденные и вечерние прогулки запомнились, Нередко гуля­ли целой ватагой. Абрамов не имел каких-то постоянных попутчиков, звал пройтись любого, кто попадался на глаза (любого, но не каждого!). Тех, кто был ему неприятен по тем или иным причинам, он, как говорится, не ви­дел в упор. Вот те, с кем, как мне помнится, он бродил по комаровским до­рожкам в ту пору: А. Рубашкин, Б. Рощин, Я. Липкович, Г. Горышин, Б. Сергуненков, В. Цеханович, И. Туричин... В этих прогулках, как прави­ло, принимала участие и Людмила Владимировна, жена Абрамова. Частень­ко Федор Александрович прогуливался вдвоем с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым — дача академика была на той улице, где мы обычно бродили.

О чем же говорили? О чем спорили? Он не уставал подкалывать меня за работу в «Звезде». И что вы там нашли? Как вы можете работать с этим «наполеончиком»? (Имелся в виду Холопов.) А Жур — типичный функцио­нер, хочет быть святее ЦК!

Как-то спросил — а что это у вас за отчество: Философович? Отец что, был философом? Нет, говорю, историком. Преподавал историю СССР и партии. Партии?! Ох, как он взвился! Какой еще партии? ВКП(б), говорю, и КПСС. Нет истории партии! Есть борьба за власть и преступления! Иной раз читаешь про Ленина-Сталина, ну, прямо святые! Вообще святость на Руси — продолжение злодейства. Православные святые — все бывшие зло­деи, а эти — клейма негде ставить! Государство у нас — главный враг наро­да, разоритель и преступник. Партия, партийные чиновники — привилеги­рованный класс, у них дворцы, обслуга, охрана, власть! Уже начиная с сек­ретаря райкома. И все требуют холопства. А щедрые пайки, когда народ живет впроголодь. А всевозможные «свердловки», санатории, курорты, ле­карства за валюту, коллекции награбленного у репрессированных! Люди для них — штыки, сабли, массы. Человек — ничто! Нас так воспитали, не всякий может побороть в себе раба. Я, говорил Федор Александрович, как Чехов, тоже всю жизнь по капле выдавливаю из себя этого раба. А в моло­дости сколько дров наломал — стыдно вспоминать! Но антисемитом никог­да не был. Русских, когда они чванливо объявляют себя народом с особой судьбой, это никак не украшает. Россия станет свободной тогда, когда осво­бодит другие народы. В империях никогда не было и не будет свободы! Вой­ны, революции, раскулачивание, репрессии выбили самых ярких русских людей, одна шваль осталась. Запуган народ,, друг друга боятся. После очерка «Вокруг да около» все, что он печатает, читают в ЦК. Роман «Дом» пробивал чуть ли не год: сначала убеждал «Новый мир», потом — ЦК. Все пускал в ход: и уговоры, и демагогию, и угрозы, дескать, нет гарантии, что не выйдет на Западе. Казалось, тупик, не пробить; 100 замечаний у редакции, 30 — у цензуры, два куска сняли в ЦК без обсуждения. Сколько это стоило нервов!

Несколько раз Абрамов заходил ко мне в номер, по-соседски. Как-то признался: сейчас читает корректуру романа «Братья и сестры», впечатле­ние ужасное — беспомощно, многословно, вяло. Надо бы все переделать. А что? Читателю нет дела до нашего роста, зрелости и т.п. Читателю подавай качество! Горький вон сколько раз переделывал «Мать», а все равно остался родоначальником соцреализма. Столько вреда от его «Матери»! Людей там нет, одна политика. Политика без людей — это не литература!

Говоря жестко о своих вещах, он столь же жестким был и в оценках произведений других писателей. Вот краткие записи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад