ГЕННАДИЙ НИКОЛАЕВ
ОСВОБОЖДЕНИЕ «ЗВЕЗДЫ»
ШТРИХПУНКТИРНЫЕ ЗАМЕТКИ
Предисловие редакции
«Сегодняшнему читателю все эти переживания могут показаться каким-то бредом, полной чепухой, но тогда...»
Это слова из заметок известного прозаика Геннадия Николаева о том периоде времени, когда он (с перерывами) работал в журнале «Звезда».
Что ж, вполне возможно, кому-то так и покажется. Сегодняшний читатель, читатель третьего тысячелетия, вряд ли сможет себе представить, в каких условиях выходили книги и журналы не многим более десяти лет назад, что такое был Главлит (цензура, которой у нас для «посторонних» глаз, конечно, не было), что такое сектор литературы обкома партии (коммунистической) — еще одна, идеологическая, цензура с солидным штатом, чуть ли не под микроскопом изучавшим каждую идущую в печать строчку газет и журналов; и наконец — что такое вечный бой «истинных патриотов» с вечным «жидомасонским заговором», когда на собраниях Ленинградской писательской организации в президиуме сидел второй или третий секретарь обкома и мотал на ус (и магнитную пленку), как с трибуны неслось «„Урра!" из пасти патриота. // „Долой!" из глотки бунтаря...». Даром что «Долой!» во всю мощь никак не получалось... Да и как могло быть иначе, когда всех главных редакторов журналов назначал ЦК КПСС.
Спрашивается, можно ли было в таких условиях и при таком пригляде прочитать в журнале что-нибудь приличное, а не только казенную макулатуру, высосанные из пяльцев сюжеты про конфликты «хорошего с лучшим» да сладкие всхлипы про родимые березки и клены?
Вряд ли, засомневается сегодня иной радикальный мыслитель. Но сомневается он теперь — в свободные времена — почему-то и в том, что литература вообще кому-то нужна.
А между тем двадцать лет назад интеллигентный читатель выписывал три-четыре «толстых» журнала, а тот, кто выписывал лишь один, ходил по знакомым за недостающими, искренне радуясь произведениям Ч. Айтматова, В. Каверина, В. Шефнера, В. Шукшина, Ю. Казакова, Ю. Трифонова, Ф. Абрамова, Д. Гранина, В, Тендрякова, И. Грековой, Ф. Искандера, В. Конецкого, Стругацких, В. Аксенова, А. Битова, А. Кушнера, Б. Ахмадулиной (ряд легко дополняется или изменяется по собственному усмотрению). Тоталитаризм тоталитаризмом, но не он ли увеличивает сопротивляемость культуры, не он ли заставляет думать о попираемых ценностях? Так что приличная литература все-таки была, не могла не быть..» Собственно говоря, и все признанные в конце XX века несомненные корифеи художественного свободомыслия — и Иосиф Бродский, и Юрий Домбровский, и Александр Солженицын, и Варлам Шаламов — все они так или иначе пробивались в печать уже в ту глубоко застойную пору, о которой повествует Геннадий Николаев. И, конечно же, сами хотели этого.
О том, в каких условиях и какими трудами и ухищрениями просачивалась к читателю литература сквозь драконовскую идеологию и соответствующую ей цензуру, и рассказывает в своих заметках Геннадий Николаев, последний утверждавшийся в ЦК КПСС и первый свободно выбранный главный редактор «Звезды».
Из доклада А. А. Жданова «О журналах „Звезда" и „Ленинград"». «Правда», 21 сентября 1946 г.
Платон, «Государство»
1. «Тихие» годы
(А. С. Смолян, В. В. Конецкий, В. Ф. Тендряков, Г. К. Холопов, А. Г. Битов, Ф. А. Абрамов, П. В. Жур и другие)
Александр Семенович Смолян (1909—1979) — редактор от бога — рассказывал, что родился на пароходе, в Атлантическом океане, когда семья, попробовавши американской эмиграции, двинулась в обратный путь, в провинциальный городок Лебедин, ныне Сумской области, в свою родную патриархальщину, «защищенную» от монарших «милостей» чертой оседлости.
Знакомство наше произошло удивительным образом. Еще в Москве, в конце апреля 1975 года, я попросил мою коллегу по Высшим литературным курсам ленинградку Аллу Драбкину, собиравшуюся на праздники домой, отнести в какой-нибудь ленинградский журнал мой только что законченный рассказ «Чистые „хвосты"». Просто так, наудачу. Она прочла рассказ, но ничего не сказала, лишь неопределенно пожала плечами, дескать, такая проза не в ее вкусе. Однако просьбу обещала выполнить.
Я все еще оставался в Москве, прилежно посещал семинары в Литинституте на Тверском бульваре, с восторгом, как и все вээлкашники, слушал Г. И. Куницына, этого изгнанного из ЦК КПСС бесстрашного и страстного оракула, зевал на других лекциях, снова взбадривался на семинаре прозаиков у С. П. Антонова. Время шло, я забыл про рассказ, и вдруг — телеграмма на домашний адрес в Ленинграде. «Прошу срочно позвонить мне редакцию либо домой — СМОЛЯН». Инна, жена, недоумевала: «Кто такой Смолян? Какая редакция? И что все это значит?» А я и сам не знал. Решили пустить дело на самотек.
В мае я на несколько дней приехал в Ленинград. Дочка рассказала, что за день до моего приезда приходил заведующий отделом прозы журнала «Звезда» Александр Семенович Смолян, поразивший ее своей «библейской» внешностью, бархатным голосом и интеллигентными манерами. Он объяснил цель визита: дело архиважное и архисрочное, рассказ «Чистые „хвосты"» принят, поставлен в июльский номер, но надобно чуть-чуть кое-где пройтись тонким перышком. Для этого нужен автор, без него редакция не вправе изменить даже запятую. При этом он извинился, что пришел без предупреждения, ибо не знал номера телефона. (А у нас в то время телефона вообще не было.)
Где вы еще найдете такого заведующего отделом «толстого»»журнала, такого редактора, который ради небольшого рассказа неизвестного автора пошел бы к нему домой просить его явиться в редакцию лишь для того, чтобы «чуть-чуть кое-где пройтись тонким перышком»!
Так рассказ «Чистые „хвосты"» появился в июльском номере «Звезды». И я» как говорится, с первого взгляда проникся симпатией и уважением к моему ленинградскому редактору. Позднее меня пригласили поработать в отдел прозы «Звезды», сначала временно, на три месяца, а с мая 1977-го — в штат, старшим редактором.
Александр Семенович бесконечно удивлял, поражал своей эрудицией, обширными познаниями буквально во всех областях, о чем бы ни заговорили.
Память у него была потрясающая. Особенно интересными были его беседы-поединки с известным ленинградским корректором, которого Смолян величал «королем корректуры», Олегом Вадимовичем Риссом. По настоянию Смоляна Рисс официально брал корректуры каждого номера на дополнительную вычитку. Это были состязания двух энциклопедий! Толкования слов, тончайшие оттенки фраз, исторические, библиографические данные, имена, даты, латынь, французский, английский, немецкий — все подвергалось проверке и перепроверке этими двумя корифеями. В результате споров, нередко весьма горячих, к читателю попадали номера «Звезды» без единой смысловой, грамматической или типографской погрешности, без единой!
Поразительная въедливость, педантизм, щепетильность по отношению к авторскому тексту, бесконечное терпение, юношеский энтузиазм и стремление поработать вместе с автором над рукописью, помочь, подсказать — вот самые примечательные качества Смоляна-редактора. Он был соавтором в самом светлом, самом благородном смысле этого слова, естественно, ни на что не претендуя. Любимое его выражение в ответ на слишком горячие проявления авторской благодарности: «Сочтемся славою!» Он жаждал сотворчества и, когда встречал понимание, был по-настоящему счастлив. Однако «сотворчество» было делом нелегким. Приходя утром в редакцию с тяжеленным, набитым рукописями портфелем, он устало опускался в кресло — измученный бессонной ночью, напряженной работой, особенно перед сдачей очередного номера. Авторские рукописи были буквально испещрены его деликатными пометками тонко заточенным карандашом. Каждая пометка, каждый вопросик обязательно обсуждались с автором, нередко это происходило дома у Александра Семеновича, в его тесной квартирке, на кухне, а гостеприимная и терпеливая Валентина Ильинична, жена Александра Семеновича, непременно угощала чаем или кофе.
Большинство авторов считало за честь работать со Смоляном. Еще бы! У Александра Семеновича была завидная «клиентура»: Гранин, Каверин, Герман, Шукшин, Шефнер и многие другие известные мастера прозы и публицистики. Смолян — это целая эпоха в жизни «Звезды», а значит, и в культурной жизни нашей страны, и не только нашей, ибо Станислав Лем, Фарли Моуэт, Жорж Сименон, Уильям Сароян, Шон О'Кейси, Андре Моруа — тоже были авторами «Звезды».
Однако не всем нравилось, когда поверх авторского текста появлялись чужие слова, написанные тонким карандашиком. Иным казалось, что текст их безупречен, более того, гениален! Смолян говорил про таких авторов с добродушной иронией: «Они думают, что пишут золотом по мрамору». И рассказывал историю публикаций первых вещей Толстого в «Современнике» Некрасова — о том, как Некрасов постепенно приучал строптивого графа к нравам редакционной жизни и произволу цензуры.
Одним из самых ярких авторов, «пишущих золотом по мрамору», был Виктор Викторович Конецкий. Не берусь утверждать точно, когда это произошло, но, пожалуй, где-то летом 1977 года во время его сухопутной паузы мёжду странствиями по морям-океанам. Мы готовили первые номера будущего года, и я уже знал, что в работе находится новая повесть Конецкого, — ответственные рукописи обычно редактировал сам Смолян.
И вот, как-то поутру, едва мы собрались в редакции, к нам, в комнату отдела прозы на четвертом этаже, ввалился, резко распахнув дверь, человек С пухлой папкой в руках. Он был явно раздражен и не скрывал этого. Подойдя ближе, он швырнул папку на стол, за которым я сидел, и спросил, ни к Кому не обращаясь: «Где этот ваш Смолян?» Кроме меня, в комнате находились работники редакции Корнелия Михайловна Матвеенко и Адольф Урбан, а также автор «Звезды» Михаил Панин, зашедший по своим делам. Корнелия Михайловна спокойно и даже как-то ласково обратилась к вошедшему: «Виктор Викторович, присядьте, пожалуйста. Смолян здесь, сейчас я его приглашу». И вышла. Конецкий, а это был он, как тигр в клетке, принялся ходить взад-вперед по комнате, желваки на его закаленном морскими ветрами лице так и дергались вверх-вниз, словно он жевал жвачку. Появился Смолян. Между ними произошел короткий, но весьма жаркий диалог. Передать его не берусь, помню лишь, что Конецкий в запале схватил со стола графин с водой и замахнулся на Смоляна — вода хлынула из графина на рукописи, на самого Конецкого. Мы трое — Урбан, Панин и я — навалились на Конецкого, отобрали графин, усадили в кресло. Корнелия Михайловна увела в кабинет трясущегося от негодования Смоляна. Позднее, когда мы четверо, с Конецким во главе, бросили якорь в рюмочной на Пестеля, угол Литейного (кто из литераторов не знает этого богоугодного заведения!), выяснилось, что Виктора Викторовича взбесили именно эти деликатные, как бы альтернативные надписи над его текстом, сделанные тонким карандашиком Смоляна. Коньяк быстро сделал свое миротворческое дело, и Конецкий уже смеялся вместе с нами над собой и всей этой нелепой историей. Казалось, инцидент был исчерпан, оставалось извиниться перед обиженным Смоляном, но не тут-то было...
Через день в кабинете главного редактора Г. К. Холопова в моем присутствии Конецкий сделал официальное заявление: рукопись «Сегодняшних забот» (первоначальное название, которое впоследствии он сам же изменит на «Вчерашние заботы») отдаст «Звезде» только в том случае, если редактировать ее будет не Смолян, а вот он — Конецкий ткнул пальцем в мою сторону. Холопов, к моему удивлению, тотчас согласился, причем вполне добродушно, хотя уже знал о случившемся. Мне тут же была вручена злополучная пухлая папка, политая водой из графина, и я с весьма сложными чувствами вынужден был взять на себя неблагодарное и щекотливое дело — повторно, после Смоляна, редактировать Конецкого! Меня успокоил сам Александр Семенович: не удивляйтесь, мы все тут немного психи, беритесь за рукопись, критически читайте автора и первого редактора, то есть его, Смоляна, авось общими усилиями одолеем.
Я взялся читать рукопись, а Конецкий снова уплыл с нашего горизонта то ли в Арктику, то ли в Антарктику.
К чести Виктора Викторовича, наверное, 99,99 процента замечаний Смоляна он впоследствии учел, отношения между ними восстановились и даже казались взаимно-теплыми. Оба были умными людьми и прекрасно понимали ситуацию: Смолян искренне уважал в других талант и твердость принципов, Конецкий уважал Смоляна как человека и редактора и в душе был согласен с замечаниями. И тот и другой были холериками, но если Александр Семенович умел сдерживать свои эмоции, то Виктор Викторович, скажем мягко, этим талантом обладал в недостаточной степени.
И что же в итоге? Читаем самого Конецкого: «...Работа над рукописью затянулась, и за время работы я уже опять стал каким-то иным и понял, что название «Вчерашние заботы» более соответствует смыслу и ритму написавшегося...» («Вчерашние заботы». М., 1980).
Это лишь то, что на поверхности, а про то, что произошло с текстом в его глубинных слоях, знаем (теперь!) лишь мы с Конецким...
Рассказ о Конецком был бы неполным, если не вспомнить об одном весьма значительном эпизоде, характеризующем В. В., обстановку того времени, да и само время. Это полезно будет знать тем, кто спешит презрительно заклеймить всех нас, работавших в те годы «конформистами».
28 марта 1978 года, через день после отчетно-перевыборного собрания Ленинградской писательской организации, вновь избранный актив был принят в Смольном первым секретарем Ленинградского обкома партии Г. В. Романовым. Как новый член правления, на эту встречу попал и я.
Романов, вышедший первым в Шахматный зал, где уже сидели в ожиданий писатели, выглядел молодо, даже молодцевато в безупречно сидящем костюме: седые виски, крепкий, чуть вздернутый подбородок, скользящий по залу холодный взгляд, спокойные точные жесты, птица высокого полета. В кратком слове он поприветствовал вновь избранное писательское «вече» и пожелал творческих и прочих успехов «на благо нашей великой Родины». После него, в строго отработанном порядке, стали выступать литературные начальники — секретари писательской организации, главные редакторы ленинградских журналов, в том числе и Г. К. Холопов — от «Звезды». Целью этого чисто ритуального мероприятия было показать, кто здесь хозяин. Ну и заслушать самоотчеты о проделанной работе, своего рода рапорты о достижениях. И, конечно же, дать партийное напутствие, благословить писателей Ленинграда на новые творческие свершения.
Все шло чинно-гладко, и вдруг — незапланированный Конецкий: резко поднялся, словно катапультировался, и — с места в карьер — о главной беде, которая «достает» всех литераторов, о засилии цензуры. И так не блещущий румянцем, он как-то весь побелел, нос заострился, глаза — буравчиками. Звенящим голосом, сильно грассируя, он долбал цензуру вообще, а ленинградскую в особенности, заодно с ней и обкомовских стражей, работающих в одной упряжке с цензурой, и, повернувшись к Холопову, сказал примерно следующее: вот только что выступал главный редактор «Звезды» и ни единым словом не обмолвился о самом больном, о том, что цензура ему жить не дает, давит, душит. А почему не обмолвился? Да потому, что, скажи он про цензуру, вы его сегодня же снимете с работы. Я сейчас готовлю для «Звезды» новую повесть и не уверен, что ее пропустят. Вот главное, о чем надо говорить!
И — сел. Лицо пошло красными пятнами. Он машинально достал сигарету, но она выпала из рук, пальцы плясали, осоловелый, какой-то загнанный взгляд провально скользил по сторонам, ни на ком не задерживаясь.
В зале зависла гнетущая тишина. Празднично задуманное мероприятие дало сильный крен. У товарища Романова лицо сделалось мраморно-чугунным. Готовивший «вопрос» заведующий отделом культуры сидел багровый, на полтона ярче своего шефа. Никто из писателей, а тут были самые маститые, самые «смелые», не поддержал Конецкого. Растерянность в президиуме длилась, наверное, какие-то секунды, но это была РАСТЕРЯННОСТЬ ВЛАСТИ, и эти секунды стали СЕКУНДАМИ ПОБЕДЫ писателя Конецкого! Разумеется, последовал начальственный окрик, дескать, не надо обобщать, товарищ Конецкий, не надо выступать от имени товарища Холопова, товарищ Холопов не мальчик, если бы у него были подобные проблемы, он бы сам сказал... И т.д. и т.п.
Вот когда я узнал, каков он, писатель Конецкий, этот поджарый, подтянутый морячок с болезненно-желчным сухим лицом.
«...Оказывается, что за тысячелетия лжи, как основы основ нашего существования, мы так и не смогли полностью адаптироваться к ней! Человек не способен лгать вечно, черт бы его, человека, побрал! В какой-то момент мы вдруг ляпаем: «Эй! Ты! Болван нечесаный! Иди помойся! И перестань чавкать, осел!..» И ведь знаем, что этот «болван нечесаный» нам дорого станет, но не можем мы лишить себя такого удовольствия: хоть на миг перестать лгать и выстрелить из себя то, что на самом деле чувствуем...» (Виктор Конецкий, «Начало конца комедии». М., 1978, с. 6—7).
Однажды мне довелось быть у него дома. Он прихварывал, выглядел неважно. Я пришел навестить «своего» больного автора (по его просьбе). Правда, не скрою, был у меня и некоторый личный интерес: из повести «Вчерашние заботы» еще на стадии редактирования В. В. снял эпизод, связанный с Новой Землей, ядерным полигоном и испытаниями. Вот это-то место в его рукописи меня и интересовало — как бывшего атомщика, как раз про это пишущего. И я мечтательно сказал, как здорово пришелся бы этот кусок из его повести для моего романа («Зона для гениев») — я бы его закавычил и вставил в роман как документ, подарок от В. В. Конецкого. И купюра была бы опубликована. (Какая наивность думать, что абсолютно непроходимый в те годы эпизод в моем романе будет пропущен!) Конецкий оценивающе поглядел на меня, дескать, в своем ли я уме, и разразился монологом: «Ты псих, — сказал он, — псих, вроде моего друга Адамовича. Тот вообще требует убрать по всей стране все военные памятники. Знаешь, старик, ты обратился не по адресу. Я — вояка и ваш пацифизм в гробу видал! Никаких тебе «кусков» не дам. И не проси!» — «Да разве ж я прошу, я просто намекнул». Он рассмеялся, а на прощание достал с полки толстую книгу и, раскрыв, размашисто надписал: «Геннадию Философовичу — с благодарностью за акушерство при рождении Фомы Фомича и на добрую память. В. Конецкий. 20.10.80 г.». Это было московское издание двух путевых романов — «Вчерашние заботы» и «Соленый лед».
Вспоминаю и еще одну, запомнившуюся какой-то нашей молодой бесшабашностью встречу.
В то время я жил в Комарове, в Доме творчества, занимал комнату на втором этаже. Конецкий обитал на третьем, в двухместном номере, напротив углового, «абрамовского». И вот как-то днем, до обеда, ко мне заявились Конецкий и Битов. С бутылкой коньяка. Я понял, что дело серьезное, и выставил свою.
Суть визита заключалась в том, что Битов, находясь в некотором, естественно временном, затруднении с финансами, хотел бы получить в «Звезде» аванс под «растрепанную» рукопись, над которой продолжал работать. При этом он божился, что название уже полностью готово: «Азарт», а у главного героя даже есть фамилия — Чизмаджев! Мы горячо обсудили достоинства и недостатки этой необычной фамилии и, выяснив, что происхождение гёроя не то княжеское, не то графское, одобрили. Потом заговорили про Кафку, Джойса, Киплинга, которого В. В. обозвал фашистом, и плавно перешли на ленинградские дела. Но тут, к нашему изумлению, кончилась и вторая бутылка. Битов заторопился на электричку. Я пообещал тотчас, как только он пришлет рукопись, прочесть и «выйти» на Холопова. И так как наш кэп уже поплыл, мы покинули мою каюту. Битов потопал по лестнице вниз, а мы с В. В., обнявшись, как матросы, полезли куда-то вверх. В номере, куда мы все же кое-как добрались, В. В. рухнул в койку, а я застыл перед развешанными на стене акварелями Конецкого — цветы, деревья, пейзажи, все сухопутное, теплое, чертовски талантливое. Видно, наш морячок изрядно стосковался по суше — ни одной картины про море!
Я вышел в коридор и — нос к носу — столкнулся с Ф. А. Абрамовым, вышедшим из своего утла. Отвечая на мое приветствие, он протянул мне свою ладошку лодочкой и, не спуская с меня пытливого взгляда, спросил строгим тоном: «Выпивали?» — «Так точно!» — попытался по-военному рявкнуть я. Абрамов все держал, не выпускал мою руку, изучающе вглядываясь. «Нехорошо, Философович, ой, нехорошо», — налегая на северное «о», строго сказал он. «Почему, Фёд Алксаныч?» — проблеял я, пытаясь вытащить свою руку из его. Он держал крепко и сурово разглядывал меня, наклоняя голову то так, то этак. «Почему нехорошо, Фёд Саныч? Нехорошо, что выпивали?» Он помотал головой. «Без меня! Без меня выпивали — вот что нехорошо!» — наконец сказал он. Тут из соседнего номера вышла Людмила Владимировна, его жена, и Федор Александрович отпустил меня с миром. О нем, о наших встречах и разговорах речь впереди...
Когда меня зачислили в штат «Звезды», Смолян как-то спросил, каких авторов я хотел бы предложить журналу. Я в первую очередь назвал, естественно, Тендрякова. Мы познакомились в 1965 году, когда Владимир Федорович приезжал в Иркутск и мы путешествовали с ним по Байкалу. Как мощный катализатор, он развил во мне потребность в критическом осмыслении жизни, а попросту говоря, основательно почистил мои еще во многом комсомольские мозги, призвал к серьезной работе в литературе. Я считаю его своим литературным отцом. Он дал мне рекомендацию в Союз писателей, хотя и предупреждал, что это не та организация, куда надо активно стремиться. Мои статьи о нем печатались и в «Литературке», и в «Звезде», и в недавно опубликованной книге «Зона для гениев».
Тут важна предыстория. В 1966 году я уволился из системы средмаша (атомная промышленность), которой отдал более десяти лет жизни, и перешел работать в Иркутский филиал ВАМИ. В 1968 году в альманахе «Ангара» (предшественнике «Сибири») была напечатана первая моя повесть «Плеть о двух концах», из начинающего графомана я превратился в молодого, подающего надежды автора, произведение которого одобрили такие серьезные
иркутские писатели, как Дмитрий Сергеев, Александр Вампилов, Марк Сергеев, и московский классик — сам Владимир Тендряков! И когда после разгрома «Ангары» за публикацию «Сказки о Тройке» братьев Стругацких и «Утиной охоты» Александра Вампилова иркутские писатели (так называемая «Иркутская стенка») выдвинули меня редактором обновленного альманаха «Сибирь», я первым делом обратился к Тендрякову с просьбой дать что-нибудь для новой «Сибири». Сначала он отшутился: «Ты пишешь, Гена, что хотел бы печатать меня. Если я напишу такое, что можно печатать, то меня напечатают и здесь, а что невозможно... Зачем же мне подводить тебя. Право, я тебе не враг... Хотя, вот приедешь, покумекаем...» (письмо от 01.02.71). В апреле я получил от него письмо, в котором, в частности, есть такие строки: «У меня без особых перемен — работаю, работаю и... в стол. Кажется, даже смирился с этим обстоятельством. Вожусь сейчас с пьесой — тетя Катя (Е. Фурцева, министр культуры СССР. — Г. Я.) установила закрытый конкурс, решил в нем участвовать, хотя толку и от этого не жду. Сегодня закончил ее (пьесу) вчерне, в грубой болванке. А в общем, время от времени охватывает препакостное настроение: Уж не жду от жизни ничего я...» (письмо от 28.04.71).
В один из моих приездов в Москву я был у Тендрякова в Пахре и взял эту самую «пьесу для тети Кати». Называлась она так: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» — острая сатира на тупоголовую бюрократию, правящую бал в леспромхозе, а по сути, о партийно-советском стиле руководства искусством. Пьеса была опубликована в альманахе «Сибирь» (1971, № 6). Последствия не замедлили сказаться. От меня потребовали объяснительную ,в обком партии. Как стало известно позднее, первому секретарю обкома Н. Банникову позвонил заведующий отделом культуры ЦК КПСС небезызвестный Шауро и строго «побеседовал»: дескать, мы тут этого Тендрякова «закрыли», а вы его печатаете. Да еще после решения ЦК по лесной промышленности! Только что принимали меры по братьям Стругацким и — снова?! А ну, разберитесь наконец с этим вашим альманахом!
Добавилось и другое — снятие цензурой пьесы Вампилова «Прошлым летом в Чулимске» из номера 2 (1972 г.) на стадии корректуры. Мне позвонили из обкома, чтобы готовился — вопрос об альманахе и его главном редакторе будет вынесен на бюро. Возможно, последуют оргвыводы... Я стал с нетерпением и любопытством ждать, когда же наконец вызовут на «ковер». .Быть снятым за публикацию Тендрякова и попытку напечатать Вампилова — да об этом можно только мечтать! Однако, увы, «мечта» не осуществилась. Разнесся слух: в Москву прилетает президент США Р. Никсон, в программе визита — Байкал. Иркутское начальство встало на уши, Банников вылетел в Москву, в городе ударными темпами перекрашивали заборы, латали «правительственную» дорогу, наводили лоск в санатории и в поселке Листвянка, что на берегу Байкала. Мой «вопрос» был задвинут в дальний угол. Однако у Никсона программа внезапно изменилась, и он срочно вернулся на родину, где у него назревали крупные неприятности. В этой суматохе альманах и его редактор как-то подзабылись, начальству было не до таких мелочей. Дело с публикацией пьесы Тендрякова кончилось гнусной статьей в «Восточно-Сибирской правде» да заметкой начальника комбината «Иркутсклес» под выразительным названием «А в жизни не так...». Это называлось — «отреагировали». (Забавное продолжение моих «отношений» с президентом США. Центральный комсомольский журнал «Смена» принял мой рассказ «Танька». Номер был уже в типографии, когда Никсон снова прибыл в Москву, встречен Брежневым, начались переговоры на высшем уровне. И надо же было так случиться, что именно в этот момент в США разразился скандал, вошедший в историю как «Уотергейт». Никсона обвинили в подслушивании телефонных разговоров, начался процесс импичмента! А в московской типографии самый массовый (и читаемый!) молодежный , журнал печатает на обложке красавца Брежнева рядом с опозорившимся на весь мир Никсоном. Весь тираж «Смены» пошел под нож, а я так и не увидел своего первого столичного рассказа.)
Сложнее получилось с пьесой Вампилова «Прошлым летом в Чулимске». Вот как объяснял ситуацию член редколлегии альманаха «Сибирь», ответственный секретарь Иркутской писательской организации Марк Сергеев: «Думаю, что причина задержки пьесы Вампилова заключается не в самой пьесе, а во внешних факторах. Я имею в виду ту официальную реакцию на публикацию сатирической комедии В. Ф. Тендрякова в шестом номере альманаха за 1971 год. Этот номер вышел в свет с запозданием по не зависящим от редколлегии причинам, выход его совпал с решением ЦК КПСС по лесной промышленности. Случайное совпадение, а вовсе не целевая публикация, как было замечено с упреком из Москвы. Отсюда и настороженность к пьесе Вампилова...» (Протокол заседания редколлегии альманаха «Сибирь» от 28.06.72).
Услышав всю эту трагикомическую историю, Смолян попросил меня обратиться к Тендрякову, чтобы тот дал что-нибудь для «Звезды». Я обратился — по телефону. Владимир Федорович был всё в той же глухой изоляции и очень обрадовался предложению. Вскоре пришла рукопись одной из лучших, на мой взгляд, его статей, «Нравственность и религия». Тендряков читал ее мне в Пахре. (Впервые опубликована в томе «Неизданное». М., 1995.)
О том, что произошло дальше, слово самому Смоляну:
«30.06.1977.
Дорогой Владимир Федорович!
Стыдно мне писать это письмо, да ведь никуда от этого не уйдешь. Надо. Правда, заранее, видимо, предугадывая ход событий и сумевши влезть в мою незавидную шкуру, Вы, добрый человек, писали: «Не подойдет — отдайте Г. Николаеву, пусть мне перешлет». Но совесть не позволяет валить эту неприятную обязанность на человека, ни в какой мере к делу не причастного. <...>
Геннадий Ф-ч теперь работает в журнале, уже в штате, чему я очень рад. Но негативное решение по поводу этой вещи было принято еще до его оформления. Я давал ему рукопись, но — только для прочтения. Прежде всего я должен просить у Вас прощения за задержку. Причин тут основных две. Во-первых, всё рука не поднималась возвращать статью, так здорово написанную и столь нужную журналу, по моему глубокому убеждению.
Во-вторых, очень многие в редакции и в ее ближайших окрестностях просили дать им почитать. Рукопись все это время не лежала спокойно, все время читалась.
Не скрою курьезного обстоятельства. Среди жаждавших прочесть были и такие, которых явно дезориентировало и привлекло название. «Нравственность и религия» ? Вот-вот, давно пора понять, что Только восстановление религии может остановить падение нравственности! Отклонили? Значит, это действительно о том!» Последнему их выводу даже нельзя отказать в определенной логике. Нет логики лишь в том, что не решились напечатать. <...>
Эта Ваша работа мне очень нравится. Это серьезный труд, сочетающий философскую глубину с партийной публицистичностью, бьющий в самую сердцевину распространеннейшего заблуждения одних и трагического ренегатства других. Такие (и только такие!) работы достойны называться творческим развитием марксизма. К сожалению, многим комфортнее не творческий, а начетнический марксизм.
Прочитав, я сразу же, с самой горячей рекомендацией передал рукопись Ивину — руководителю отдела публицистики. Он полностью со мной согласился и передал главному редактору, который (правда, не скрывая сожаления) заявил: «Нет, нам это не по силам». Я дважды, на правах члена редколлегии, читавшего статью, возвращался к этому вопросу, но оба раза наталкивался на решительный отказ. Пусть, дескать, в Москве печатают, у них там большие возможности. Рукопись была возвращена Ивину, а Ивиным — мне. Что ж, буду остро завидовать работникам журнала, который эту статью напечатает. А чтоб она осталась ненапечатанной — такого и представить себе не могу. И не хочу.
Пока же остро завидую «Дружбе народов». Должен с радостью сказать Вам, что не только те члены редколлегии «Звезды», в мнении которых Вы могли не сомневаться и прежде (Г. Николаев, М. Ивин и аз грешный), но и наш 1-й зам. — П. Жур делился со мной восторженными своими отзывами, читая «Затмение».
Я ответил ему лишь парафразом старого изречения: любая редколлегия достойна тех произведений, которые она печатает... Либо — еще точнее: редколлегия, возвращающая авторам хорошие произведения, и не заслуживает их.
При всем при том, при всем при том, дорогой Владимир Федорович, я все же не теряю надежды на то, что в каких-то других журналах будут завидовать когда-нибудь нам, читая Вашу повесть в «Звезде».
Геннадий Философович шлет Вам сердечный привет и самые добрые пожелания, к коим я горячо присоединяюсь.
Ваш А. Смолян.
P.S. Владимир Федорович! В будущем году один из номеров «Звезды» будет «цельнотолстовским», целиком посвященным 150-летию со дня рождения Льва Николаевича (подобно тому как в недавние годы мы делали Пушкинский и Декабристский номера). Нам — Нине Георгиевне Губко, которая руководит у нас отделом критики, Геннадию Ф-чу и мне — очень хотелось бы, чтоб Вы приняли участие в этом номере. Скажем, «Что дал мне Лев Толстой». Или в любом ином плане. Помнится, Вы высказывали интереснейшие мысли на эту тему (вылетело сейчас из головы название Вашей статьи... «Плоть искусства», нет?). Пусть будут те мысли, их и повторить не грех, пусть будет любой их поворот, любое их развитие. Словом, всё — на Ваше усмотрение, сейчас хотелось бы иметь хотя бы принципиальное Ваше согласие. Знать, каким Вам видится размер статьи (т.к. номер предварительно уже планируется, материалы накапливаются). Пусть хоть так начнется Ваше сотрудничество со «Звездой»!
Всего Вам доброго!
P.P.S. Дописываю только 18-го октября. Тогда, в конце июня, когда написал это письмо, рука все же не поднялась вернуть Вам статью, сделал еще одну попытку заинтересовать ею редакторат, найти, м.б., какие-то пути доработки... Нет, не удалась ц эта попытка, точка зрения нашего Главного оказалась в этом вопросе весьма тверда. И пытаться, как я уж подумывал, добиваться коллективного решения вопроса совершенно бесперспективно: редколлегия, конечно же, проштамповала бы отрицательное решение. Тем более, что состав нашей редколлегии за это время изменился, к сожалению, не в лучшую сторону: от нас ушел Мих. Ивин (отправлен Холоповым на пенсию. — Г. Н.).
Еще раз прошу у Вас прощения, еще раз сердечно желаю Вам всего доброго. И еще раз прошу Вас откликнуться на нашу просьбу принять участие в Толстовском номере «Звезды».
Ваш А. Смолян».
Тендряков и не ожидал иного исхода. «...Смоляну передай привет, скажи, что рукопись и письмо получил и еще, чтоб не терзался совестью. Я прекрасно понимаю — как малы возможности каждого из нас. На статью о А. Толстом для «Звезды» навряд ли соглашусь, не из-за оскорбленного самолюбия, а из-за того, что Толстым в своем понимании могу еще больше перепутать редакцию, чем взглядами на религию. Зачем еще раз ставить хорошего человека в двусмысленное положение. Впрочем, Смоляну я сам как-нибудь соберусь написать...» (Письмо от 27.10.77).
И все же нам с Александром Семеновичем и Ниной Георгиевной удалось уговорить Тендрякова дать статью для Толстовского номера. Называлась она «Божеское и человеческое Льва Толстого».
-. Сейчас передо мной второй экземпляр рукописи с пометками П. В. Жура, главного хранителя идеологии в журнале. Во-первых, записка, адресованная заведующей отделом критики: «Нина Георгиевна! Статья В. Тендрякова не цредставляется мне безупречной для Толстовского №. Прошу переговорить со мной (см. мои пометки). 14.03.78. П. Жур». Справа, в верхнем углу характерный знак красным карандашом — «Г. X.» — знак того, что Г. К. Холопов согласен с мнением своего первого зама.
И что же за пометки оставил Жур на полях рукописи Тендрякова? Они казались ему столь важными, что, кроме приведенной выше записки лично Н. Г. Губко, он наложил еще и как бы резолюцию сверху, в левом углу рукописи: «Отделу критики. Сохранить этот экземпляр с нашими пометками. П. Жур. 3.5.78». Мы выполнили ваше указание, Петр Владимирович, — сохранили!
, Замечания Жура, как правило, делились на две категории: просто подчеркивания каких-то фраз или целых абзацев и замечания на полях, скрепленные инициалами «П. Ж.». И если с первыми еще можно было как-то спорить, надеяться доказать правоту не его, Жура, а автора, то вторая категория, с «П. Ж.», считалась в редакции непреодолимой. В случае со статьей Тендрякова произошло нечто небывалое.
На первых шести страницах из шести абзацев, отмеченных Журом как подозрительные, все шесть удалось отстоять, причем один абзац защитил сам Холопов, подарив человечеству краткую резолюцию: «Это можно бы оставить. Г. X.».