Игорь Ефимов
ПРАКТИЧЕСКАЯ МЕТАФИЗИКА
"Игорь Ефимов продолжает великую традицию русских писателей-философов, ведущую своё начало от Герцена".
"…"Практическая метафизика" — несомненный вклад в сокровищницу философской мысли. Утверждение, что "наша воля хочет всегда только одного — осуществления своей свободы, расширения царства я-могу", есть бесспорно углубление и продолжение классических концепций немецкого идеализма… Ефимов философствует… из чистого любомудрия, словно и не было никого и ничего между ним и классиками — Кантом и Шопенгауэром. Отсюда не покидающее при чтении книги ощущение стихийной свежести мысли".
""Практическая метафизика" представляется мне самой значительной книгой из всего, что пришлось прочесть за довольно долгий срок… Она — как возвращение к тому величественному и милому разуму и душе прошлому, о котором каждый из нас, увы, знает только понаслышке… как возвращение-очищение… к подлинной философии".
""Практическая метафизика" — один из лучших философских манифестов, которые мне доводилось читать. Минимум претен-циозности и мудрствования, максимум ясности и здравомыслия. Это о свободе как проклятии и благословении человека."
Часть первая. Отступление в историю философии
Два столетия назад человеческое знание о мире было дополнено открытием, которое, по своему значению, а также по смелости, с какой оно опрокидывало вековые догмы, может быть сравнимо, разве что, с открытием Коперника. Но, если последнее, для того чтобы стать всеми признанной истиной, было вынуждено проделать почти трехвековой путь, полный гонений, казней и непонимания, то какая же судьба должна была ждать открытие, касавшееся не движения равнодушных к нашим страстям и угрозам планет, но самой основы, главного достояния нашей жизни — разума и всего богатства его представлений, то есть той сферы, в которой мы, больше чем где бы то ни было, привыкли ощущать себя полными хозяевами? Естественно, судьба его должна была оказаться гораздо более трудной, а окончательное признание — делом далекого будущего. И хотя имя философа, совершившего этот переворот, окружено громкой славой, хотя книги его изданы во всех цивилизованных государствах и обрасли уже целым сонмом подробнейших исследований, я все же рискну утверждать, что едва ли найдется сейчас один человек на сто тысяч, который бы всерьез интересовался смыслом его учения, и один на миллион — который бы принимал его. Но так как никакая философия, стремящаяся быть наукой, знанием, а не просто "любовью к знанию", не может теперь уже вырастать на каком-то ином фундаменте, помимо заложенного им, мне придется начать с изложения на нескольких страницах главных основ этого учения.
Всякая эпоха предлагает входящему в жизнь человеку сложившуюся систему представлений о мире и, как домовладелец въезжающему жильцу, с видимым радушием и готовностью разрешает знакомиться с ней и убеждаться в ее подлинности и прочности. Но так же, как домовладелец недолюбливает слишком въедливых и дотошных жильцов, так и всякое время со смутным беспокойством и недоверием относится к слишком пытливому уму, не довольствующемуся внешним осмотром, но стремящемуся сразу же к исследованию оснований системы, к фундаменту. По-своему, это беспокойство можно понять: дом, хотя и старый, может простоять еще долго и послужить многим поколениям жильцов, в то время как слух о трещине, найденной в фундаменте, грозит поднять среди них такую панику, что от сотрясения и топота ног дом может развалиться немедленно, погребая всех под собой. Но как бы ни были строги и изощренны методы борьбы с не в меру любознательными, полное искоренение их представляется абсолютно невозможным — всегда рано или поздно хоть один да найдется, а этого уже, увы! (или к счастью) вполне довольно.
Эпоха, в которую жил великий философ, покоила систему своих представлений на весьма обветшалом, истрескавшемся фундаменте догматической теологии и кое-как пригнанной к насущным нуждам метафизики, ответы которых на важнейшие вопросы человеческого сознания — что есть мир? что есть я? что я должен делать? на что могу надеяться? — представлялись уже такими недостаточными, противоречивыми, несов-местимыми с блестящими успехами точных наук, что все здание трещало по швам. Разум и знание вытесняли веру отовсюду, захватывали все новые области, уже было ясно, что именно они, их законы лягут в основание системы новой эпохи. И представляется замечательным, что задолго до того, как это случилось, нашелся ум, столь пронизанный жаждой отыскания начал, что уже тогда во всей глубине решился поставить перед основанием этого, еще только готовившегося нового мировоззрения, свой вечный вопрос, как ни парадоксально он звучал на этот раз.
Ибо здесь уже разум спрашивал у разума: что ты такое и по какому праву претендуешь на обладание полной истиной?
Обратимся же и мы с тем же вопросом к разуму современного человека, столь гордого своим образованием, своими машинами, науками, лекарствами, бомбами, телевизорами, ракетами и тому подобным. Однако подкараулим его в тот момент, когда он, случайно оставшись один, в странной отрешенности загляделся, например, на несущиеся облака или на звездное небо, и выскажем вслух его собственный вопрос:
Скорее всего ответ будет таков: бесконечность.
Не будем до поры до времени указывать ему на то, что его разум не содержит ничего, что позволяло бы ему ясно представлять себе подобное понятие, что смысл его лишь отрицательный — отсутствие свойства (предиката) величины, но предложим ему посмотреть под ноги на сидящего в траве светляка и спросим: а там что? нет ли и там этой спасительной бесконечности?
— Нет, — с важной снисходительностью ответят нам. — Это вполне конечное, ограниченное в пространстве тело, известный науке организм, материя, достигшая в процессе эволюции столь своеобразной и причудливой формы.
— Итак, материя, и больше ничего? Но что же такое материя?
— Это состоящие из мельчайших частиц (молекул и атомов) неорганические и органические вещества, тела, жидкости, газы, деревья, рыбы — все, что носит имя Природы.
— А из чего состоят сии мельчайшие частицы — атомы?
— Из ядра и электронов.
— А ядро?
— Из протонов, нейтронов, кажется, еще мезонов, где-то там есть альфа и бета частицы…
В этот момент уже следует ожидать некоторого замешательства, предчувствия невозможности сдержать эту цепь "а из чего?", отговорок — "я не физик, не специалист". Если же наш собеседник окажется читателем научно-популярных журналов и в своем материалистическом упрямстве дойдет до понятия "квант", то здесь уже будет самое время спросить его, остается ли сей загадочный квант все еще материей, существующей в пространстве, а, значит, и поддающейся дальнейшему делению.
— Нет? это уже сгусток энергии? Но что же такое энергия?
И здесь наверняка начнется мычание, ссылки на науку, которая конечно же разобралась в этом или разберется в ближайшем будущем, или же бессмысленные ответы по замкнутому кругу — "энергия это то, что образует материю", и тому подобное.
Представим себе далее тот маловероятный случай, когда этот замечтавшийся современник, раздраженный и встревоженный тем, что материя, в которой он был так уверен, буквально утекла у него между пальцев, не топнет ногой, не уйдет, не станет ругаться и применять какие-нибудь не научные средства полемики. Тогда подобный же эксперимент можно проделать с его представлением о причине и следствии.
— Что так приятно освежает сейчас наши лица?
— Ветер.
— Что такое ветер?
— Движение воздуха.
— А отчего оно происходит?
— Воздух в атмосфере прогревается по разному, горячие слои поднимаются вверх, холодные опускаются как более тяжелые…
— Что же их движет?
— Сила тяжести.
— Но что же это за сила?
— Это та сила, с которой земное притяжение действует на любое материальное тело.
— Нет я не спрашиваю, как и на что она действует. Я спрашиваю:
И тут выяснится, что ему нечего сказать, кроме того, что она —
В какой-то из древних систем объяснения мира земля изображалась шаром, лежащим на спине гигантского слона. Слон же, в свою очередь, стоял на черепахе, черепаха подпиралась удавом, удав ползал, кажется, по тигру, тигр всеми лапами опирался на спины четырех кабанов, кабаны стояли на спине кита, и, наконец, кит плавал в каком-то бездонном и безбрежном неземном океане. Какой бы нелепостью ни представлялось нам сейчас подобное объяснение, в нем все же следует признать точный психологический расчет создателей, верность которого могла обеспечить системе вполне сносное и длительное существование. Если бы земля была положена прямо в океан, ничто бы не могло удержать любой человеческий ум от естественного вопроса — а что же дальше, на дне океана и под ним? Но встречая на пути между шаром-землей и океаном столь интересный зверинец (порядок которого надо было, наверно, еще заучивать наизусть и даже вести диспуты, кто на ком), всякое живое сознание отвлекалось, глазело, восхищалось, насыщало свое любопытство вполне и уже не спрашивало, в каких же берегах плещется пресловутый океан.
Нечто похожее происходит и сейчас. Хотя достижения естественных наук никоим образом нельзя сравнивать с фантастическим вымыслом башни-зверинца, хотя достоверность их не подлежит никакому сомнению, именно богатство их содержания, нескончаемая цепь понятных и правильных объяснений играют сейчас для всякой любознательности роль подобной башни. Человек замирает в восхищении перед сверкающим и необъятным многообразием расстилающегося перед ним знания и уже не замечает того факта, что далеко-далеко, в самом основании башни обязательно должно лежать нечто непостижимое, принятое как данность — Сила, Энергия, — то есть все тот же океан с плавающим китом. Или, если и замечает, то полагает, что наука преодолеет и этот барьер, как преодолевала до сих пор все предыдущие. И убедить его, видевшего такое победоносное шествие науки в течение последних трех веков, в том, что как бы далеко она ни продвигалась и дальше, принцип полагания чего-то просто данного и необъяснимого, из чего выводится все остальное, будет сохраняться всегда, — убедить его в этом необычайно трудно. Но если б это удалось, если б, убедившись в неизменности принципа, он начал бы искать причину такого постоянства не в свойствах окружающего мира, но в самой организации человеческого разума, в законах его познавательной деятельности, то наша задача была бы наполовину выполнена: он вынужден был бы вернуться вспять из своих блужданий и искать основание всякого познания прежде всего в самом разуме, то есть задать вслед за философом все тот же вопрос: что он такое? А уж там, где вопрос рождается из разума в процессе свободного исследования, — там вполне естественно было бы ожидать, наконец, и серьезного интереса к предлагаемому
Внутреннее противоречие разума, обнаруживаемое в диалогах, подобных вышеприведенным, было названо великим философом
1. Что мир ограничен в пространстве и времени; и что он безграничен в них.
2. Что мир состоит из простых, неразложимых далее частиц; и что он не может из них состоять, что не существует ничего простого и неразложимого.
3. Что причинность по законам природы есть не единственная причинность, из которой можно вывести все явления в мире, и для объяснения определенного класса явлений (и в первую очередь — в жизни человека) необходимо допустить свободную причинность; и что нет никакой свободы, все совершается только по законам природы.
4. Что к миру принадлежит или как часть его, или как его причина безусловно необходимая сущность (то есть Бог); и что нигде нет никакой абсолютно необходимой сущности — ни в мире, ни вне мира — как его причины.
Во всех этих четырех парах противоречащих друг другу утверждений, первому философ дает название
Для иллюстрации одной из антиномий (второй) можно напомнить хотя бы знаменитые апории Зенона: Ахиллес идет в десять раз быстрее черепахи, но догнать ее никогда не сможет, потому что пока он покрывает расстояние, разделявшее их к моменту начала движения, черепаха уйдет вперед на одну десятую этого расстояния, пока Ахиллес будет покрывать это новое расстояние, равное одной десятой, черепаха уйдет вперед на одну сотую, и так далее до бесконечности. Зенон не хуже всякого из нас знал, что в действительности черепахе не уйти от Ахиллеса, — он просто забавлялся тем, что ставил разум в тупик, обнажая одно из врожденных ему противоречий — антиномию. В отличие от него, современные физики, пытающиеся делать вид, что никаких антиномий не существует (или просто не слыхавшие о них), буквально вынуждены становиться на голову, чтобы объяснить необъяснимое: если квант — частица, существующая в пространстве, он подлежит дальнейшему делению, если нет- непонятно, как из множества бесплотных квантов может образоваться нечто, существующее в пространстве, то есть материя; поэтому и приходится изобретать всевозможные фокусы: дискретность пространства и времени, античастицы, антимиры и тому подобное, вместо того, чтобы подзаняться немного философией.
Противоречие третьей антиномии делается наглядным благодаря наличию в человеке врожденного суждения о добром и злом, как по отношению к другим людям, так и по отношению к себе (совесть). Антитезис гласит: все явления в мире взаимообусловлены и связаны между собой законом причинности. По отношению к любому человеческому поступку антитезис также должен сохранять свою силу: поступок как явление есть сложный результат взаимодействия, с одной стороны, генетически обусловленного характера, с другой — воспитания и воздействия различных мотивов. Чтобы быть последовательным, сторонник антитезиса должен отказаться от всякого суждения о добром и злом, ибо это суждение имеет смысл только в том случае, если мы допускаем, что человек был
Следует ожидать, что всякий зрелый, обладающий сложившимся мировоззрением человек обнаружит себя либо на одной, либо на другой стороне и с жаром примется доказывать заблуждение стороны противной. Но, может быть, следующее замечание поможет ему хоть на время отрешиться от своих убеждений, взглянуть на спор как бы со стороны. А именно — ведь спор этот длится уже многие века, вернее, на протяжении всей истории человечества вплоть до сегодняшнего дня, и нет никаких признаков, указывающих на то, что он утихнет или готов вот-вот прекратиться. На протяжении этой борьбы и та, и другая сторона выдвигали таких прославленных бойцов, что нет уже никакой возможности объяснить упорство их сопротивления невежеством, ограниченностью, корыстными целями или вздорностью характера. Слишком наивно было бы думать, что величайший русский мыслитель и художник Лев Толстой в мгновение ока так поглупел, что вынужден был перейти от света материалистической истины к мраку религиозного заблуждения, или, что бывший студент иезуитского колледжа Мари Франсуа Вольтер из одной любви к парадоксам призывал впоследствии "раздавить гадину" (то есть церковь). Подобные исторические экскурсы, конечно, не должны и не могут послужить доказательством, но хотя бы помочь подняться над шумом борьбы — и этого было бы довольно. Ибо подняться здесь трудно невероятно. Вдумайтесь: ведь незыблемый закон логики говорит нам, что если о чем-то можно с одинаковой убедительностью доказывать как одно, так и прямо противоположное, то это может означать лишь то, что исследуемое нечто не есть действительно существующий предмет. И если вы хоть на минуту допустите равную правоту тезиса и антитезиса, в то же мгновение вы обязаны объявить мир несуществующим. Но ведь он существует, существует, существует!?
Трансцендентальная философия Канта (а люди, философски грамотные, уже поняли, что речь идет именно о нем)впервые спасает разум из сетей этих неразрешимых противоречий.
"То в явлении, что соответствует ощущениям, я (Кант) называю его
Трудность усвоения этой простой по сути своей мысли кроется в том, что мы как раз и не можем представить себе никакого существования вне пространственных и временных форм, и еще с большим трудом можем абстрагироваться настолько, чтобы мыслить сами формы отдельно от какого бы то ни было содержания. Та мгновенная работа рассудка, посредством которой он соединяет многообразие раздражений, вызываемых в сетчатке глаза пучком разноцветных лучей, в простое понятие "яблоко", столь привычна и естественна для него, что и для образованного, и для невежественного человека будет казаться одинаково диким представить себе, что это вовсе не знакомое и понятное яблоко, а некая неведомая и непредставимая
С невеждой с самого начала все ясно — расстаться с яблоком ему будет так же тяжело, как с твердой,
Система Кантовских доказательств того положения, что пространство и время есть априори (до всякого опыта) содержащиеся в нашем разуме формы восприятия чувственного мира (которые мы, однако, замечаем лишь по наполнении их конкретным чувственным содержанием), так подробна и тонка, что нет никакой возможности воспроизводить ее всю целиком. Но одно из доказательств, а вернее, одно из свидетельств, указующий знак, будет, пожалуй, понятно каждому. Свидетельство это — существование абсолютно достоверной и абсолютно априорной науки — математики.
Никакой опыт не говорит мне, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками. Никакой цилиндр не нужно мне разрезать, чтобы определить форму вертикального сечения — прямоугольник. Не путем измерения нахожу я, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым углам. Все эти операции я вполне могу проделать в своем сознании и буду уверен в них без всякого экспериментального подтверждения. И то, что все эти знания совпадут потом с опытом, дадут мне возможность выточить вал, точно ложащийся в подшипник, построить плотину, рассчитать профиль крыла самолета, произойдет лишь потому, что и весь опыт является нашему сознанию в тех же изначальных априорных формах, законосообразность которых постигается математикой. Если подшипник не налезает на вал, вы будете искать причину в случайной зазубрине, в неточном замере, в браке самого подшипника, но не в формуле D = 2R. Ибо это — нечто настолько изначальное и обязательное для нас, что мы даже не справляемся уже об источниках такой обязательности.
Итак, математика есть чисто априорная форма познания, состоящая в конструировании понятий и определений (математических) на основании априорных форм человеческого сознания. Ее совпадение с опытом и возможность использования в нем объяснимы только в том случае, если пространство (изучением которого она занимается) есть лишь форма нашего восприятия, в которой и является нам содержание опыта, а не способ существования вещей
Мы легко можем представить себе пустое пространство и пустое время, но никогда не можем представить никакого предмета вне пространства и времени. Поэтому, не только в жизни, но и в науке, например, в Ньютоновой механике пользоваться понятием пустого пространства для нас так удобно, что мы легко забываем о том, что такое понятие — лишь известное допущение, необходимое для ограниченных данной задачей научных целей. Усвоив все это, мы можем теперь более пристально взглянуть на то, из чего же складывается наше представление о всяком предмете, о том же яблоке, например. Если отбросить фантазию и поэтические ассоциации — из наглядного
Необходимость различать в предмете явление со всем многообразием его форм от вещи в себе, от бытийной сущности его — ценнейший вывод трансцендентальной философии познания.
Причем, последнюю ни в коем случае нельзя путать с чистым идеализмом. Ведь идеализм отказывает в существовании миру вне нас. Кант же считает его безусловно существующим и лишь рассматривает возможности нашего познания по отношению к нему, определяет границы, обусловленные самой нашей познавательной способностью. Совместить понятие таких границ с нашим абсолютно верным убеждением в безграничности всякого познания так же трудно, как для капли воды в реке, если бы она была наделена сознанием, было бы трудно совместить ощущение бесконечности своего движения (то есть отсутствия где бы то ни было впереди преграды, границы) с понятием русла, берегов. Априорные формы восприятия мира, заложенные в нашем сознании, — не стена для познания, но берега, в которых оно протекает.
Оттого, что наше время характеризуется явным перевесом антитезиса в извечном антиномическом споре разума с самим собой, я невольно заостряю изложение Кантовской философии именно против этой претензии разума. Но следует напомнить, что двести лет назад все было как раз наоборот. Существовали целые науки, всерьез пытавшиеся рассуждать о неких сверхчувственных сферах, об ангелах, духах и местах их обитания, в которых понятия пространства и времени якобы сохраняют полностью свое значение. Поэтому основной объем доказательств у Канта был направлен именно против этого заблуждения, в котором претензия разума хоть и устремлялась прямо в противоположную сторону, но оказывалась столь же необоснованной.
"Только явления суть сфера приложения понятий пространства и времени, а за их пределами невозможно объективное применение указанных понятий. Впрочем, достоверность опытного знания вполне обеспечивается этого рода реальностью пространства и времени (слышите? — обеспечивается, то есть никаких покушений на ваше научное достояние —
Второе важнейшее положение Кантовской философии:
Основной объем "Критики чистого разума" приходится как раз на выделение этих чистых априорных форм из всего огромного мира нашей умственной деятельности. Кант насчитывает (вслед за чистой логикой) двенадцать видов суждений, каждому из которых соответствует определенная функция нашего разума, именуемая им
"Идет паровоз, — пишет Лев Толстой во втором эпилоге к "Войне и миру". — Спрашивается: отчего он движется? Мужик говорит: черт движет его. Другой говорит, что паровоз идет оттого, что в нем движутся колеса. Третий утверждает, что причина движения заключается в дыме, относимом ветром"4. В этом знаменитом примере мало кто обращает внимание на одну существенную деталь: что и первый, и второй и третий пытаются отыскать причину явления, в полной и изначальной уверенности, что она
Мозг даже самых развитых животных лишен способности обнаруживать причинную связь между явлениями, поэтому они оказываются способны усвоить такую связь лишь из опыта или путем долгой дрессировки. Мы же пользуемся этим даром так естественно и повсеместно, что даже не удостаиваем интересоваться, откуда он у нас взялся. И именно оттого, что эти априорные формы мышления (категории, причинность), нарушить которые для нас так же невозможно, как согнуть сустав в обратную сторону, наряду с априорными формами чувственных восприятий — пространством и временем, существуют в нас ни для какой другой цели, кроме как применение в опыте, и те, и другие так тесно переплетены в нашем сознании с опытом, что отделить их, усвоить себе какое-то понятие их самостоятельного существования очень трудно.
Априорные формы нашей познавательной способности можно было бы сравнить с неким узорным кубком, сделанным из такого прозрачного и тонкого стекла, что он остается абсолютно невидимым для нас до тех пор, пока в него не налито вино (опыт). И когда все сложные, богато разработанные, рельефно-выпуклые узоры кубка станут видимыми наглядно, мы очень легко можем впасть в заблуждение, принимая эти узоры за формы, присущие самому вину. Оттого, что априорные формы нашего чувственного восприятия и нашего мышления делаются заметны для нас только через свое наполнение, на которое, кстати, и направлен всегда наш самый горячий интерес, они и оставались столь долго скрытыми.
"Трансцендентальная аналитика, — писал один из лучших исследователей Канта — Вильгельм Виндельбанд, — привела к заключению, что не только чувственные качества и пространственные формы… но также и мыслимые в понятиях отношения, которые рассудок создает для всего этого материала, суть исключительно функции человеческого ума. Существующая в нашей голове картина мира со всем ее содержанием и всеми ее формами есть продукт нашей организации, продукт, возникновение которого из этой организации носит характер необходимости и общезначимости, и из которого невозможно вывести никаких заключений относительно того мира, который как бы противостоит этой организации. В этом открытии Канта, сохраняющем свое значение даже и в том случае, если изменятся или будут устранены отдельные формы доказательства этого вывода, — в нем есть нечто подобное Колумбову яйцу. Что все познание мира может заключать в себе не мир в действительности, а лишь мир в представлении, и что поэтому оно может существовать лишь под условием организации самой деятельности представления, — это — собственно говоря — заурядная истина, и удивительно лишь то, что в истории человеческого знания необходима была гигантская работа Кантовского мышления для того, чтобы ввести ее в общее сознание"5.
Таким образом, именно наш теоретический разум, для того чтобы не впасть в противоречие с самим собой, оказывается вынужденным разделить в своем представлении понятие мироздания на две сферы — на мир явлений и на
Все, что мы можем
В сущности, понятие вещи в себе является для разума лишь демаркационным знаком, границей, за которой теряют силы все его законы, сферой, вовсе даже его не касающейся. Поэтому, именно со строго научной точки зрения (то есть соответствующей законам разума), материализм оказывается столь же несостоятелен, как и теизм, а существование Бога столь же недоказуемо, как и неопровержимо. Однако, духовная жизнь человека не состоит из одного только научного познания, и в сферах этики, эстетики, религии соприкосновение с миром вещей в себе оказывается не только допустимым, но и неизбежным.
Для самого Канта реальность вещи в себе, помимо теоретической ее необходимости, подтверждалась наличием этического сознания, некоего "ты должен", которое было для него абсолютно достоверным из личного опыта и, в тоже время, невыводимым как следствие ни из каких причин, лежащих в мире явлений, необъяснимым по закону основания. Это нравственное самосознание, присущее в различной мере каждому человеку, он считал главной почвой для произрастания "разумной веры", абсолютно недоступной никакой критике со стороны теоретического разума. Все, что относилось к этическому и религиозному началу в человеке, он объединил под весьма неудачным, но невольно отражающим возвышенность его духа, названием
Итак, повторим вкратце основные положения "Критики чистого разума":
1. Мир вне нас безусловно существует.
2. Что он такое
3. Все многообразие его воздействий на наши органы чувств обретает для рассудка единство в пространственно-временных формах — способах восприятия, заложенных в самой организации рассудка до всякого опыта.
4. Функция рассудка — объединять все богатство чувственного созерцания в понятиях. Функция собственно разума — придавать многообразию разрозненных понятий единство мысли. Подобная деятельность разума происходит по так же до всякого опыта заложенным в нем априорным законам, категориям, из которых главнейшая — причинность. Категории без понятий и соответствующих им чувственных созерцаний суть пустые формы без всякого содержания.
5. Разум всякого человека действует по одним и тем же законам, но люди сильно отличаются друг от друга по степени владения ими, то есть по остроте и точности суждения, по уму. Правило (канон) для верного применения категорий выведен в чистой логике, польза которой, однако, только негативна: она может удержать от заблуждений, но прибавить знаний или ума ей не дано.
6. Чистый разум неудержимо стремится к расширению своего знания о мире и в этом стремлении часто пытается вырваться из сферы опыта. Излюбленный его прием — предложить категориям вместо понятий, соответствующих чувственному миру, по отношению к которым они только и применимы, понятия души, Бога, божественного эфира, Абсолюта, Духа и прочего, и дальше оперировать с ними в строгом соответствии с законами логики, создавая соблюдением этих законов иллюзию истинности. Подобную деятельность разума, породившую в свое время не только множество философских систем, но даже специальные псевдонауки — рациональную теологию, рациональную космологию и тому подобное, — Кант называет
7. С другой стороны, тот же самый чистый разум, оставаясь в самой природой отпущенных ему границах, то есть в сфере опыта, совершая в нем победоносное шествие, по праву гордясь достижениями наук и презирая пустую схоластику, имея перед собой неисчерпаемые богатства реального мира и безграничное в нем поле деятельности, легко впадает, в конце концов, в обратную иллюзию, будто этот мир явлений и есть единственно подлинный, сам по себе существующий мир, и отказывается замечать не только напрочь выпадающую из него жизнь человеческой души (это еще было бы понятно), но и то, что в глубочайшем основании всех его великолепных построек неизбежно должно лежать нечто просто данное, принятое на веру, загадочная первооснова, перед которой обязаны умолкнуть неугомонные "почему?", "из чего?", "каким образом?", то есть некая граница, про которую он уже не смеет спросить "а что за ней?" (Смущенный в глубине души этим противоречием, он сейчас пытается прикрыть подобные основоположения всех своих знаний фиговым листком
8. И то, и другое заблуждение коренятся в самой природе разума и приводят в вопросе о целом мироздания к неразрешимым антиномическим противоречиям, а в исторической жизни человечества — к жесткочайшей многовековой борьбе, в которой льются не только чернила, но и кровь, и противоречия эти исчезают лишь тогда, когда мы начинаем мыслить целое как вещь в себе, несовпадающее с предметным миром — миром явлений.
Окинув взглядом эти подытоживающие положения, мы убеждаемся, что весь результат "Критики чистого разума" сводится к негативной пользе, к примирению вековой вражды. Кант и сам придавал ей именно такое значение. "Величайшая и, быть может, единственная польза всякой философии чистого разума только негативна: эта философия служит не органоном для расширения, а дисциплиной для определения границ, и, вместо того, чтобы открывать истину, довольствуется более скромной заслугой: она предохраняет от заблуждений"6.
Да, скажем мы, — но в каких необъятных, недостижимых ранее пределах! Ведь не ограниченность, не коварство и злокозненность, а лишь неистребимое стремление к истине и самым возвышенным идеалам всегда побуждали разум проникать в горние выси, в мир сверхчувственный. Но попадая туда, вырываясь из сдерживающих границ опыта, он терял ту единственную область, где были применимы его силы и принимался в бесчисленном множестве создавать воздушные замки, населенные призраками и химерами, затоплял все вокруг потоками пустых словосочетаний, да еще гневался, когда их отказывались принимать за реальность. Порождения его делались столь гибкими и растяжимыми, что вдобавок с удобством использовались всякой властью для ее вечных задач подавления всего живого, и зрелище это, естественно, делалось столь невыносимым для всякого свободного и серьезного ума, ложность построений покрывала таким позором его (разума) возвышенные идеалы и самое понятие метафизики, что вопреки всем преследованиям, начиналось столь же неудержимое движение к обратной крайности, к отказу от самого понятия идеальности, к пошлейшему механицизму.
Казалось бы, посреди такого побоища, затянувшегося на всю историю философии, с каким восторгом и облегчением должен был быть встречен миротворец в лице Канта. И то, что этого не произошло, то, что он был по сути отвергнут и теми, и другими, что век девятнадцатый в философском отношении в десятикратном размере повторил все метания предыдущих веков, заставляет нас всерьез задуматься: да нужен ли сражающимся мир в обретении от кого бы то ни было истины и не дороже ли им во сто крат сама возможность сражаться не щадя себя за то, что они сами! — сами считают ими же открытой истиной?
"Метафизика, — писал Кант, — до сих пор не пользовалась еще благосклонностью судьбы и не сумела еще ступить на верный путь науки, несмотря на то, что она древнее всех других наук и сохранилась бы, если даже все остальные были бы повержены всеистребляющим варварством… Что касается единодушия во взглядах сторонников метафизики, то она еще настолько далека от него, что скорее напоминает арену, как будто приспособленную только для упражнений в борьбе, арену, на которой ни один боец еще никогда не завоевал себе места и не мог обеспечить себе своей победой прочное пристанище. Нет поэтому сомнения в том, что метафизика до сих пор действовала только ощупью и, что хуже всего, оперировала одними только понятиями"7.
Из этого и многих других высказываний видно, что он сам очень хорошо представлял себе свое место в истории философии и громадное значение своего труда. "Счастье метафизики состоит в том, что если она ступит благодаря этой критике на верный путь науки, то она сможет овладеть всеми отраслями относящихся к ней знаний, стало быть, завершить свое дело и передать его потомству как капитал, не подлежащий дальнейшему увеличению, так как метафизика имеет дело только с принципами и с ограничиванием их применения, определяемым самой этой критикой"8.
Однако, уже в последнем, нарочито скромном предсказании проскальзывает серьезное противоречие. С одной стороны "ступит на путь науки", но с другой — "завершит свое дело" и "капитал, не подлежащий дальнейшему увеличению?" Что же это за "путь", если он должен оборваться в самом начале? В каком же направлении могла бы развиваться сия новая наука, если сам создатель ее утверждал, что "в этом исследовании я особенно постарался быть обстоятельным и смею утверждать, что нет ни одной метафизической задачи, которая бы не была здесь разрешена или для решения которой не был бы дан здесь по крайней мере ключ…"9? Это уже, скорее, напоминало священные скрижали, а не живую науку.
Но неужели действительно трансцендентальную философию должна была ожидать судьба чистой логики? Ведь логика, выделив и обозначив непреложные законы мышления, совершенно застыла на месте и даже не представляла практического интереса для серьезных умов, ибо этим законам они подчинялись и без нее как априори заложенным в них самих. Точно так же и трансцендентальной философии, казалось бы, было суждено остаться таким же холодным, застывшим каноном для всей познавательной деятельности, величественным, но никому не нужным.
Ибо что же давало ее отделение мира явлений от мира вещей в себе? Ровно ничего.
Естественные науки, царившие в мире явлений, прекрасно справлялись со своим делом и без нее, любая же попытка проникнуть в вещь в себе объявлялась для познания невозможной — там оставалось место для "разумной веры" (то есть веры, оправданной теперь перед судом самого строгого разума). Таким образом человеческой страсти к расширению знания, самому разуму ставился предел именно в том направлении, куда его во все века влекло с наиболее неудержимой силой, — в направлении метафизическом, в стремлении вырваться из тисков опыта, "из праха", подняться над "бренным миром". Мог ли он смириться с подобным запретом? Конечно, нет.
Небывалый подъем философской мысли в послекантовский период, бурление страстей вокруг самых, казалось бы, отвлеченных вопросов, отчаянная борьба различных школ поражает не только обилием разнообразнейших течений, но, главным образом, единодушием, с которым все они стремились вырваться из установленных "Критикой чистого разума" границ познания. Создать систему, являвшую бы целостную картину мира, преодолеть всякую разграниченность, всяческий дуализм — такова была общая потребность. Но неповторимость и своеобразие приемов, которыми каждый из философов пытался решить эту задачу, заслуживают того, чтобы мы вспомнили здесь хотя бы наиболее прославленных из них — Фихте, Шеллинга и Гегеля.
Первый пытался достигнуть единства следующим образом. Принимая целиком картину деятельности разума, начертанную Кантом, он как бы идет дальше и требует
Система абсолютного Тождества Шеллинга изображала мироздание в виде некоего Абсолюта, в котором дух и природа, идеальное и реальное, вещь в себе и явление, душа и материя составляют как бы единое гармоническое целое. Мыслить Абсолют предлагалось по аналогии с магнитом, который представляет из себя ни северный, ни южный полюс в отдельности, но именно их совокупность. И так же, как в каждой точке магнитного поля обнаруживает себя действие и того, и другога полюса, так и в каждом явлении присутствует одновременно и идеальное, и материальное начало. Таким образом, мы можем различать явления по степени их приближения к тому или иному полюсу, по "потенциям", и если в неорганических телах явно преобладает материальность, бездуховность, то, например, в произведениях искусства мы, несмотря даже на их воплощение в каком-то материале, всегда ощущаем идеальное начало как главенствующее, то есть полагаем их близкими к другому полюсу Абсолюта. Однако сам Абсолют отнюдь не отождествлялся с полюсом идеальности, но представлял из себя находящуюся в вечном движении совокупность того и другого и только в единстве обоих начал (то есть во Вселенной) достигал своего полного воплощения.
Эстетика, теория искусства играли огромную роль в системе Тождества, часто в ущерб естественно-научному знанию. Это привело к тому, что "ближайшие последователи Шеллинга с каким-то упоением отдавались во власть натурфилософских умозрений, и их фантазия предавалась такой оргии в игре намеками, сравнениями, комбинациями, что в конце концов натурфилософия превратилась в предмет презрения для точной науки, и самое имя ее стало бранным словом. Сильнее всего действовало учение Шеллинга на поэтически настроенные умы. Ведь и его собственное настроение природы было, скорее, величественно задуманной поэмой, нежели научной системой; это была поэма пленительной красоты, которой, как это обыкновенно случается с поэтическими вымыслами, недоставало только доказательств"10. Но и Шеллинг, так же как и Фихте, не пытался закрывать глаза на противоречия в своей системе, до конца жизни работал над ней, переделывая все снова и снова, и так и не смог довести до состояния, в котором бы она удовлетворила его самого.