Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мысли, которые нас выбирают. Почему одних захватывает безумие, а других вдохновение - Дэвид Кесслер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После того как кампания провалилась, Лоуэлл объявил о своем намерении вернуться в лоно церкви. Его друг Роберт Фитцджеральд вспоминает, как поэт постепенно погружался в маниакальное состояние: «В то утро… [Лоуэлл] набрал ванну с холодной водой. Сначала он погрузил в воду руки и колени, потом выгнул спину и в таком виде молился святой Терезе из Лизье, едва переводя дыхание. Все его движения… были “лапидарными”, и он чувствовал, как в него входит сталь; это привело его к сильной эрекции». Через несколько недель его обнаружили бегающим по улицам Блумингтона и вскоре после этого поместили в частную психиатрическую клинику на северо-востоке Массачусетса. Как он сам отнесся к этому? В письме Сантаяне Лоуэлл описывает себя как «получившего огромный опыт». Уильяму Карлосу Уильямсу он пишет: «Я думаю, что врачи узнали обо мне столько же, сколько я сам». В другом письме он объявляет: «Я собираюсь снова прошерстить Yaddo, но теперь с развевающимися флагами».

Приступы мании сопровождали Лоуэлла весь остаток его жизни. В 1958 он пишет Паунду: «Как вы думаете, человек, у которого не все дома, как бывает у меня, может организовать предвыборную кампанию и выиграть? Я намерен биться за место в сенате штата».

Поощрительные стимулы, такие как достижения и похвала, имели колоссальное значение для человека, который, подобно Лоуэллу, был склонен к мании. Люди с биполярным расстройством предвкушают или отвечают на вознаграждение гипертрофированно позитивно. Конечно же, все мы радуемся, когда нас хвалят, но если говорить о человеке, склонном к мании, его радость и наслаждение будут, как правило, намного ярче и длительнее, чем у других. Человек с маниакальными наклонностями мотивирован к достижениям и в высшей мере сосредоточен на последующей похвале. Например, пятерка на экзамене по геометрии обретает для него особый смысл, как и похвала от друга или коллеги, как и признание за ним особого, редкого дара. Для Лоуэлла такое понимание стало пророчеством самореализации, учитывая, что человек начинает сканировать окружение в поисках дополнительных доказательств своего гения. Постепенно способность к обобщению таких доказательств – умение сплести историю, совершенно невероятную, из разрозненных элементов – позволяет пациентам полностью порвать связь с реальностью, и это приводит к иллюзиям и даже галлюцинациям.

Для большинства пациентов, страдающих от биполярного расстройства, мания неразрывно связана с резкими колебаниями в другую сторону спектра настроения: к депрессии. Пациенты с биполярным расстройством захвачены и негативными, и позитивными стимулами, хотя мания является определяющей особенностью заболевания.

Покинутая

История С. Платт

В 1950 году, уже почти пережив подростковый возраст, поэтесса Сильвия Плат пишет в своем дневнике: «Расстроена? Да. Почему? Потому что мне невозможно стать Богом – или универсальным существом, мужчиной-женщиной, – или кем-то более значительным… Я хочу выразить свое существование так полно, как я могу: я где-то подобрала идею, что могу таким образом оправдать свое существование».

Даже в нежном возрасте Плат могла четко описать проблемы амбициозной женщины того времени – двойные стандарты, разочарование в результате выбора между карьерой и семейной жизнью, притом что выбрать оба варианта казалось невозможным. Но у Плат было достаточно таланта и энергии, чтобы грандиозность ее устремлений никому не казалась безумием.

В том же нежном возрасте она пережила потерю, которая трансформировалась в чувство полной заброшенности. Когда Плат было восемь, умер ее отец. Это определило ее отношения с матерью – Сильвия частично обвиняла ее в смерти отца, – а также брак с английским поэтом Тедом Хьюзом. (Позднее она писала, что Хьюз заполнил «огромную пропасть тоски, которую я испытывала без отца».)

Постоянный страх быть брошенной одновременно послужил поводом для тревожности – Плат опасалась предательства. «Представление о том, что Хьюз может изменить мне с женщиной, – писала она в 1958 году, – отражает мой ужас перед взаимоотношениями отца, матери и Леди Смерти». Это недоверие постоянно тянуло ее назад, к пустоте, которую поэтесса ощущала после смерти отца, и приводило к противоречию: даже когда Плат с воодушевлением следовала по пути поэзии, она продолжала ощущать настороженность, вживалась в роль жены.

Теда Хьюза Плат встретила в 1956 году, когда училась в Кембридже по программе Фулбрайта. Они поженились через несколько месяцев. Хьюз уже начал формироваться как поэт – и вдобавок считался самым харизматичным и привлекательным молодым человеком в кампусе. Позднее Хьюз станет лауреатом национальной поэтической премии, но даже в ранние годы брака с Сильвией Плат он обладал славой и влиянием на литературной сцене Лондона. Сильвия страстно желала писать стихи бок о бок со своим мужем – если она не была занята перепечатыванием его творений, работой в качестве его агента или заботой о детях. Она знала, что Хьюз был гением и, что бы она ни принесла ему в жертву – свое собственное время, свою энергию, – это было оправданным.

В конце августа 1961 года, супруги сдали свою небольшую квартирку молодой паре, Дэвиду и Ассии Уэвилл, и покинули Лондон. Они сняли жилье в старинном торговом городке в Северном Девоне, который находился в четырех часах езды от шума большого города. Несмотря на то что Плат испытывала сомнения, покидая город, она постаралась создавать все условия для идеальной семейной жизни: обустроила дом, привела в порядок сад, познакомилась с соседями и родила второго ребенка.

Однако лучше всего было то, что Плат впервые получила собственное пространство для творчества (и огромный стол, который прекрасно подходил для этого). Она начала писать удивительно изысканные стихотворения, готовила сборники для публикации, продавала короткие рассказы в журналы и редактировала черновик своего первого романа «Под стеклянным колпаком». В этом романе, добавив многочисленные детали, она описывает свое пребывание в психиатрической больнице после попытки самоубийства в студенческие годы. В то время ее собственное психическое здоровье было относительно стабильным, хотя поэтесса исключительно чувствительно относилась как к неудачам, так и к радостям, большим и маленьким. «Как будто моя жизнь магически питается двумя электрическими зарядами: положительным и отрицательным, – написала однажды Плат в своем дневнике. – Какой заряд бежит по проводам в данный момент, такой и доминирует, наполняя мою жизнь». Та же самая ранимость определяла и ее поэзию. Она жила с абсолютно проницаемыми границами между внешним миром, за которым она внимательно наблюдала, и внутренним миром ее собственных эмоций и воображения.

На следующий год, в мае, Дэвид и Ассия Уэвилл, которым супруги сдали лондонскую квартиру, приехали к ним на выходные. Плат немедленно заметила, что между Хьюзом и Ассией возникло сексуальное влечение. Это вылилось в стихотворение, которое Плат написала на следующий день:

Мной овладела недвижная деловитость, стремленье.Руки вокруг чайной чашкиВяло и тупо звенели белым фарфором.Как они ждали его, крохотные смерти эти!Как влюбленные ждали его. Волновали его.И между нами тоже возникли чувства,Тугие струны натянулись меж нами,Не вытащишь колки – слишком они глубоки,А разум сомкнулся кольцом, когда что-то мелькнуло,Эта хватка меня также убивала[14].

И все же, когда вскоре приехала мать Плат, которой Сильвия, хотя и не до конца, доверяла, иллюзия счастливого блаженства захватила поэтессу: «В моей жизни есть все, о чем я когда-либо мечтала, – прекрасный муж, двое восхитительных детей, уютный дом и мои стихи».

Однако Плат продолжала подозревать неладное. Как-то днем, спустя шесть недель после первого визита Уэвиллов, она вернулась из магазина и, услышав телефонный звонок, бросилась к аппарату. Женский голос попросил позвать Хьюза, Сильвия сделала это и потом по параллельной линии, окаменев, слушала короткий разговор.

Дальнейшие отрицания оказались невозможны. Когда разговор был закончен, Плат выдернула телефонный провод. Это было то, чего она всегда боялась.

Она пережила эту измену как разрушение собственной личности, не меньше. Сильвия была в ярости. Она пожертвовала столь многим – самой собой! – ради Хьюза. Ее муж не только изменил ей с другой женщиной – он также представил их совместную жизнь в ложном свете!

В муках Плат пишет подруге, Элизабет Зигмунд: «Когда ты отдаешь кому-то все свое сердце, а он не хочет его принять, ты не можешь забрать сердце назад. Оно уходит навсегда». В дневнике, письмах и стихотворениях того времени Сильвия подробно описывает свое состояние: она словно пережила публичное унижение – вопросы от деревенских сплетниц или глумливые комментарии от представителей литературного мира Лондона. Она предвидела, что слава Хьюза будет преследовать ее всю оставшуюся жизнь: ей никогда не избежать его новейших книг, последних наград и любовных увлечений. «Теперь я думаю, то, что я сумела родить детей и создать роман, напугало его – потому что он хотел бесплодную женщину, как его сестра и та женщина, которые не могут написать ничего, только восхищаться его творениями», – писала Плат, утешая сама себя.

Теперь она считала Хьюза своим жесточайшим конкурентом и решила соперничать с ним на его уровне. «Возможно, Тед гений, – писала Плат, – но я – интеллект. И мой интеллект не остановить». Она начала принимать таблетки от бессонницы, а в темные часы раннего утра, когда действие таблеток кончалось, садилась за стол и писала. (Ее акушерка давно предлагала использовать часы, когда дети еще спят, для стихов, вместо того чтобы без пользы крутиться в кровати.) Сама она характеризовала эти часы как время, когда ей больше всего грозила депрессия. Но именно тогда были созданы – часто по одному стихотворению в день – ее лучшие произведения.

К октябрю 1962 года Сильвия Плат написала двадцать пять великолепных стихотворений. Она описывала друзьям, как эти стихи рождались: строчки буквально взрывались, она даже и не предполагала, что такое возможно. В многочисленных письмах поэтесса объясняет, что она всегда верила в необходимость спокойной и стабильной домашней жизни, и ей казалось, что только в таких условиях она могла бы писать; однако теперь все низвергнуто в хаос, а она пишет, как никогда раньше, «словно домашняя жизнь душила меня».

Но жизнь в ускоренном темпе была для нее непереносимой. В последние недели жизни Сильвии Плат бурлящая энергия ее творчества иссякла и весь горизонт затянулся мрачными тучами неудач. Стремясь окончательно забыть Хьюза, поэтесса попыталась завести романтические отношения с близким другом, довольно влиятельным редактором. Поняв, что он избегает ее, Плат почувствовала себя еще более опустошенной. Роман «Под стеклянным колпаком», опубликованный в Англии в январе 1963 года, был отвергнут американским издателем, а первый сборник стихов Плат, вышедший в Соединенных Штатах, был принят прохладно. Замечательные, хотя и своеобразные, стихи отвергал один издатель за другим, и многие называли их «тревожными».

То, что я сумела родить детей и создать роман, напугало его – потому что он хотел бесплодную женщину, как его сестра и та женщина, которые не могут написать ничего, только восхищаться его творениями.

Между тем в Лондоне стояла самая холодная погода, какую только могли припомнить старожилы. Плат и ее дети постоянно хворали, а частые посещения Хьюза, который приходил проведать детей, сильно расстраивали поэтессу.

Последние четыре дня до смерти Плат провела в удрученном настроении. Она ругалась с няней своих детей, отношения с Хьюзом становились все более напряженными, и он угрожал привлечь Сильвию к суду за клевету. Поэтесса выздоравливала после тяжелого респираторного заболевания, а дети снова заболели гриппом. В начале февраля доктор поставил Плат диагноз «патологическая депрессия» и назначил лечение антидепрессантами. «Бесплодная» Ассия забеременела и несколько недель спустя сделала аборт. Неизвестно, узнала ли Плат перед смертью об этой беременности.

В одном из последних стихотворений Плат описывает свое неизбежное самоубийство:

Эта женщина уже совершенна.На ее мертвом лицеУлыбка свершенья,Иллюзия эллинской необходимостиВплывает в свитки ее тоги,Ее нагие ногиИ стопы, кажется, говорят:Мы прошли долгий путь, он завершен.

Сойти с ума

История В. Вулф

В 1941 году, когда Вирджиния Вулф свершила самоубийство, ей исполнилось пятьдесят девять лет, но ранее в ее жизни были по крайней мере еще две попытки. По словам племянника и биографа Вирджинии Квентина Белла, ужас перед сумасшествием не оставлял ее десятилетиями, возможно, с самого первого значительного срыва – в возрасте тринадцати лет, – вызванного смертью матери. «С этого момента и в дальнейшем, – пишет Белл, – она знала, что уже сходила с ума и может сойти с ума снова».

Через несколько лет специалист по нервным заболеваниям диагностировал у Вулф, пережившей несколько приступов, неврастению – обобщающее название, которое применяется для обозначения патологического истощения нервной системы. Писательница страдала от симптомов, характерных для тревожности и депрессии: беспокойство, бессонница, раздражительность, возбудимость, головные боли, головокружения, мучительные чувства вины, стыда, ощущения собственной несостоятельности и беспросветности будущего. Антипатия к собственному телу, отвращение к пище, паранойя и даже периодическая враждебность также были постоянно повторяющимися симптомами ее заболевания. Муж Вулф, Леонард, считал, что Вирджиния страдает от маниакальной депрессии, и Квентин соглашается с ним.

Несмотря на частые приступы, иногда продолжительные, Вулф не демонстрировала симптомов мании или депрессии большую часть времени. Ее письма и дневники, ее романы и очерки, ее непомерная страсть к чтению и рецензированию и, конечно же, воспоминания коллег, друзей и знакомых свидетельствовали об энергии и оптимизме, а также об исключительном трудолюбии. Все это было свойственно продолжительным здоровым периодам и говорило о блестящем (или, возможно, даже гениальном) уме, умении радоваться, коммуникабельности, чувстве юмора и обаянии. Друг Вулф, писатель Литтон Стрейчи, однажды заметил, что Вирджиния Вулф была человеком, которого любой был бы рад видеть у себя в гостях. Тем не менее даже в хорошие времена Вирджиния была чувствительна к определенным вещам, например к шуму, и ей часто досаждали мигрени, бессонница, возбудимость и невозможность сосредоточиться. Ее муж Леонард полагал, что эти симптомы однозначно указывали на грядущую опасность. Границы между ее выдумками и полетом фантазии, между ее общительностью и неконтролируемой болтливостью не всегда были различимы.

Вирджиния впадала то в состояние крайнего перевозбуждения, то чрезмерного переутомления, и это очень тревожило Леонарда, ведь он хорошо знал, какой коварной могла быть ее болезнь. Недуг часто давал о себе знать до того, как они поженились, и стал еще более разрушительным в последующие годы. Он знал, как быстро и до основания ее мышление может становится спутанным – иррациональным, опасным, болезненным. Чтобы избежать срывов, рассказывал Леонард, ей требовалось погрузиться в «кокон покоя», состояние, похожее на зимнюю спячку. И несмотря на то что Леонард встречал сопротивление, настаивая на регламентированной размеренной жизни, с ограничением некоторых развлечений и свобод, страх перед бессонницей беспокоил и саму писательницу. Она была в ужасе – вполне справедливо, – обнаружив неподконтрольность этого процесса: «Очень странно, почему бессонница, даже в самой мягкой форме, так пугает меня. Думаю, это связано с теми ужасными временами, когда я не контролировала себя», – пытается разобраться Вулф. Безвредная критика или смех над ее расходами могли вызвать странную реакцию, но Вирджиния понимала, что ее эмоциональный ответ был часто преувеличенным. «Я приходила домой с булавочным уколом, который в середине ночи превращался в зияющую рану», – писала она.

Тяга Вирджинии к самовыражению в сочинительстве – и ее глубокое удовольствие от этого процесса – ограничивалась только в тех случаях, когда она была полностью нетрудоспособна. Ее дневники освещают, помимо мириады метафизических, политических и личных проблем, ее собственное меняющееся настроение. Сначала депрессия: «Свалилась в кресло, едва могла подняться; все пресно, безвкусно, бесцветно. Огромное желание отдохнуть… хочу только, чтобы меня оставили одну на открытом воздухе… Думаю о моей собственной власти над словами с благоговением, как о чем-то невероятном, принадлежащем кому-то другому; никогда больше мне не радоваться этому. Разум пуст… Никакой радости в жизни; но чувствую, возможно, большую тягу к существованию. Характер и идиосинкразия Вирджинии Вульф полностью растворились… Трудно думать, что сказать. Читаю автоматически, словно корова жует жвачку. Заснула в кресле».

Со временем, медленно, ее настроение восстановилось: «Чувствую физическую усталость, но некоторое просветление в голове. Начинаю записывать… более четко и ясно. Хотя я могу писать – сопротивляюсь или нахожу это невозможным. Желание читать стихи в пятницу. С этим вернулось чувство собственной индивидуальности. Читаю немного из Данте и Бриджа, не утруждаясь пониманием, но получая удовольствие от чтения. Теперь мне захотелось писать, но еще не роман».

Затем Вулф пишет о заметном улучшении настроения и восприятия окружающего: «Заставляющая задуматься сила каждого взгляда и слова возросла многократно». Спустя несколько недель она рассказывает, что болезнь вернулась: «О, это снова возвращается: ужас – физически, как волна боли, которая окатывает сердце, – подбрасывает меня. Я несчастна, несчастна!.. Я больше не переживу этот ужас – (это волна, которая нарастает внутри меня). Это продолжается; несколько раз, различные виды ужаса… Почему я почти не могу контролировать это? Это неправдоподобно, отталкивающе. Из-за этого столько пустоты и боли в моей жизни».

Вирджиния сама подводит итог: «Жаль, что ты не можешь пожить у меня в мозгу неделю. Он омывается неистовыми волнами эмоций. О чем? Я не знаю. Это начинается с пробуждения; и я никогда не знаю, что будет – буду ли я счастлива? Буду ли несчастна?»

Дневники и, в некоторой степени, письма Вулф оставляют впечатление сложности ее чувств по отношению к собственному темпераменту и ранимости. Например, она понимает значение ее сумасшествия для литературы: «Как опыт, сумасшествие ужасно, могу вас заверить однозначно; но в этой лаве я все еще нахожу множество вещей, о которых пишу». Мои болезни отчасти мистические. Что-то происходит в моем разуме. Он отказывается регистрировать впечатления. Он закрывается. Становится куколкой».

Вулф с презрением относилась к длительному лечению отдыхом, которое было ей назначено. Она считала, что месяцы интенсивного питания, вынужденного бездействия тела и разума – отчасти потому, что она была лишена возможности читать и писать, когда чувствовала в себе способность к тому и другому, – были бесчеловечными. «Никогда не было более несчастного времени… Я не жду, чтобы какой-нибудь доктор прислушался к голосу разума», – записала она в один из таких периодов. Лечение сделало Вулф более скрытной, симптомы стали пугать ее больше. Курс лечения, назначенный ей, она считала даже хуже симптомов. «Я действительно не думаю, что могу терпеть это дальше, – написала она во время одного из таких курсов, восьмимесячного. – Я имею в виду, что скоро мне останется только выпрыгнуть из окна».

Я приходила домой с булавочным уколом, который в середине ночи превращался в зияющую рану.

Рассматривая многолетнюю историю периодических приступов и восстановления Вирджинии Вулф и последующие годы исключительной творческой активности, мы получаем все основания представить, что она могла точно так же восстановиться и после своей последней болезни. Почему последний приступ был иным? Определенно, это были трудные времена, черные и зловещие, и угроза надвигающегося рока, возможно, усилилась и отразилась на состоянии рассудка писательницы. В 1941 году дело было не только в ее боязни сумасшествия, но также ее – и всего мира – обоснованного страха перед немецкой оккупацией. Они с Леонардом, как и многие другие, обсуждали различные планы самоубийства в случае вторжения, предполагая, что умрут в любом случае. Вулф пишет подруге в начале марта 1941 года: «Ты чувствуешь то же, что и я… что это худшая стадия войны? Я чувствую. Я говорю Леонарду, что у нас нет будущего».

Но это было прежде всего действие хаоса в разуме Вулф, а не во внешнем мире, – хаоса, который отнял у нее последнюю надежду на возможность восстановления. Врач, который ее лечил, написал 12 марта, что Вулф призналась, что «чувствует себя отчаявшейся – очень глубоко подавленной, только что дописала историю. Всегда чувствовал себя так, но сейчас это особенно тяжелое чувство».

Двадцать первого марта Вирджиния рассказала своему врачу, что ее биографический труд «провалился». Она сказала: «Я потеряла мастерство», и призналась, что – вероятно, уже взволнованная до такой степени, что не могла ни спать, ни думать, – натирает полы, когда не может писать.

Вулф посещала доктора – по настоянию Леонарда – до последнего дня, 27 марта, и она, вероятно, осознала страхи, которые мешали ей писать. «Этот прием был трудным. Вирджиния наконец заявила, что ничто не имеет значения для нее. В консультации не было особой необходимости; она вообще не отвечала ни на какие вопросы». На следующий день она совершила самоубийство.

Вулф оставила три посмертные записки – две Леонарду и одну сестре, Ванессе Белл, которые позволяют нам лучше понять состояние писательницы: «Я определенно чувствую, что снова схожу с ума. Все точно так же, как в первый раз, – пишет она Ванессе. – Я постоянно слышу голоса и знаю, что уже не смогу с этим справиться… Я больше не могу ясно мыслить… Я боролась, но я больше не могу».

Утрата

История Э. Хемингуэя

Это была самая ужасная ошибка, какую только может сделать врач. Он ошибся – ошибся в оценке риска, и потеря была невосполнимой.

Доктор Говард П. Роум, глава психиатрического отделения клиники Майо, подробно обсуждал тему самоубийства со своим пациентом. Они разговаривали о самоубийстве его отца, собственных «размышлениях» пациента на эту тему и даже обсудили его предыдущие попытки.

В июле 1961 года, через несколько дней после того, как доктор Роум выписал Эрнеста Хемингуэя из госпиталя, писатель застрелился из винтовки. Четыре месяца спустя доктор Роум попытался письменно ответить на вопрос, который постоянно задавал себе, и теперь этот же вопрос прямо задала ему жена Хемингуэя: что еще можно было сделать?

В письме доктор Роум так отозвался о Хемингуэе: «Его преследовала мысль, что он никогда не сможет снова оплатить свои обязательства и, следовательно, не сможет работать». Доктор Роум наблюдал классические признаки ажитированной депрессии: утрата самооценки, мысли о собственной никчемности, жгучее чувство вины за то, что не сделал большего для семьи, для друзей и множества других, которые на него надеялись. Эти симптомы в конце концов вынудили его назначить лечение электрошоком.

У Хемингуэя также обнаружилась склонность к меланхолии. Он чувствовал, что не может доверять своим адвокатам или финансовым советникам: «Неделями мы обсуждали его необоснованную сфокусированность на мысли о том, что, если бы он не был законным жителем штата Айдахо, то остался бы без гроша. Когда мы собрали все факты, мне показалось, он пришел к выводу, что все его слова связаны не с деньгами как таковыми, а с ним как с человеком, обладающим производственными фондами». И далее: «Наши разговоры постоянно касались темы будущего. Какие были за и против постоянного проживания в Айдахо по сравнению с каким-нибудь местом в Европе или даже в Африке?»

В то же самое время Хемингуэй был сильно озабочен собственным здоровьем. Он часто и тщательно проверял свои показатели кровяного давления, которые записывала медсестра, вел подробную регистрацию веса, аккуратно вычитая из показаний весов вес своей одежды.

Неожиданно Хемингуэй заинтересовался темой суицида, которую начал обсуждать с доктором Роумом. «Он сказал, что я должен доверять ему; на самом деле он указал, что у меня нет иного выхода, кроме как доверять ему. В подтверждение этого он привел ряд доступных ему способов и сказал, что, если бы он действительно захотел убить себя, то мог бы использовать стеклянное зеркало, ремень; он мог бы припрятать медикаменты и уснуть вечным сном».

«Вы спрашиваете, что еще можно было бы сделать… Не знаю, что еще вы могли бы сделать. Он часто говорил, что понимает, какой он трудный человек, как с ним трудно жить и что вы каким-то образом приладились. Он особенно гордился тем, что вы были способны делить его с неким образом у него в голове – он сам это так называл, и крутил пальцем у виска».

«Думаю, я могу понять, что это для вас значит; все это мертвенно-бледное, ужасное осознание его конца. И все эти бесконечные эхо “почему, почему, почему, почему”. И абсолютно неудовлетворяющий ответ. Такой жестокий конец для человека, который, как мы знали, был таким мягкосердечным. Это ужасный парадокс… По моему суждению, он почти полностью восстановился после депрессии, что оправдывает рекомендации, которые я дал ему при выписке из больницы. Вы добросовестно их выполняли. Я ошибся в оценке риска».

Единый механизм

Когда Ральф Хоффман однажды вечером ехал домой с коробочкой купленного навынос дымящегося карри на пассажирском сидении, он заметил, что каждый сигнал светофора на его пути был зеленым: через Чэпел-стрит, вниз до Эльма, весь путь домой.

Хоффман не заметил этих совпадений, пока не обнаружил, что проезжает на разрешающий сигнал четвертый или пятый раз подряд. Это было не похоже на его обычное передвижение по Нью-Хэйвену. «Мне стало жутко. Что здесь происходит? Что за сила удерживает зеленый свет? Если так, то это длится около половины секунды, и у меня параноидная фантазия – убеждение в том, что кто-то манипулирует светофорами».

Хоффман – психиатр и главный врач Йельского Института психиатрии – привел этот анекдотический случай, чтобы описать ощущения психотических пациентов, которые регулярно находят скрытый смысл в самых простых совпадениях. «Если бы у меня была в то время склонность к психозу, – сказал Хоффман, – то я был бы захвачен такой выдающейся цепью совпадений».

Когда я объяснил Хоффману свою теорию захвата, он увидел в моем описании не только ощущения своих пациентов – многие из них страдали от бреда или галлюцинаций, – но также и состояние его собственного рассудка в тот вечер. Захват, предположил Хоффман, становится неизбежной цепной реакцией в нашей жизни: мы придаем значение определенным стимулам, наше внимание постепенно становится все более пристрастным, и мы сканируем окружающее в поисках подобных стимулов. «Это аутокаталитический процесс, – объяснил он. – Как только наше внимание переключается на определенный стимул, мы начинаем распознавать стимулы, ранее для нас невидимые, – и пытаемся расшифровать их смысл, – в нашем окружении, и это только усиливает в нас чрезмерную бдительность». Или же, по словам Хоффмана, пациенты «отыскивают именно те вещи, которые сводят их с ума».

Психическое расстройство возникает в том случае, когда мозг застревает на исключительно ярком переживании, а все другие, повседневные, исключает.

Этот цикл сужения фокуса внимания такой злокачественный, что психиатры часто удивляются, как пациенты вообще выздоравливают. Что позволяет нам разбить цикл?

В психозе можно разобраться, если рассматривать его через призму захвата, предполагает Хоффман. Исследования показывают, что многие из нас – возможно, 70 процентов популяции – слышат голоса, непосредственно перед тем, как заснуть. (Те же самые исследования продемонстрировали, что длительное лишение сна делает нас особенно подверженными подобным вещам.) Что отличает эти «нормальные» моменты от всепоглощающего бреда и галлюцинаций шизофреников? Для людей, склонных к психозу, объяснил Хоффман, голоса, которые они слышат перед сном, обладают непреодолимым авторитетом; это яркий, или салиентный, стимул. В конце концов, если пациент, страдающий от психоза, не захвачен своими галлюцинациями, то галлюцинации, скорее всего, прекратятся: «Это единственный, самый важный показатель того, что пациент на пути к выздоровлению»[15].

По словам Хоффмана, биполярное расстройство – это «пристрастие к определенному состоянию аффекта, очень захватывающему и мотивирующему». «Пациентов с биполярным расстройством захватывает ощущение собственной уникальности, а затем те или иные доказательства этого представления о самом себе», – продолжает Хоффман. Маниакальная фаза биполярного расстройства характеризуется повышенной восприимчивостью ко всем сигналам, которые подкрепляют чувство исключительной собственной ценности. В то же самое время пациенты с биполярными расстройствами игнорируют любое значимое доказательство, которое могло бы поставить под сомнение такое представление о самом себе. Подобное избирательное внимание может привести к тому, что пациент поверит в некий редкий дар, которым он обладает: абсолютно новаторский взгляд на происхождение человечества или особенно тесную связь с Богом. Когда маниакальные убеждения укрепляются – внезапная уверенность Роберта Лоуэлла в то, что ему поручена божественная миссия, например, – любые предположения, которые могут нарушить это убеждение, игнорируются или отбрасываются.

Неудивительно, что основное фармакологическое лечение и психоза, и биполярного расстройства – так называемые нейролептики второго поколения. Приглушая нашу поглощенность определенными салиентными стимулами, эти препараты позволяют пациентам восстановить некоторую меру контроля над собственным вниманием. К сожалению, все нейролептики вызывают серьезные побочные эффекты. Пациенты замечают, что препараты приглушают все их реакции, превращая эмоциональный ландшафт в плоскую равнину, а дни делая безынтересными и пресными.

Психотические пациенты находят скрытый смысл в самых простых совпадениях.

При депрессии процесс развивается почти таким же образом, хотя и в обратную сторону. Мы становимся сверхчувствительными к самым различным сигналам из окружающего мира: «Я разочаровал отца. Я ужасный неудачник. Никто никогда не полюбит меня; я всегда буду одинок». В ином случае мы можем проецировать свою интерпретацию сигналов вовне, на бессердечный, несправедливый мир: «Почему со мной всегда случается только плохое?» Чтобы успокоить это всепоглощающее чувство ненависти к самому себе, люди в состоянии депрессии регулярно обращаются к наркотикам и алкоголю или переедают, что только усугубляет их ощущение никчемности.

Когда мы обсуждали эти патологические состояния, доктор Хоффман снова и снова возвращался к основному парадоксу. Никто из нас не защищен от захвата; всем нам нужно найти смысл в беспорядочном потоке стимулов, которые бомбардируют нас ежесекундно. И вместе с тем для большинства из нас эта незащищенность компенсируется способностью перенаправлять наше внимание. Хоффман утверждает, что эта уравновешивающая сила выталкивает многих страдальцев из кроличьей норы. В конце концов, он видит это на примере своих собственных пациентов.

Но битва продолжается. На самом деле, как признает доктор Хоффман, тяга мозга к поиску салиентных стимулов, вероятно, имеет такую же силу, как стремление к удовольствию или вознаграждению. «Салиентные стимулы, – сказал Хоффман, – разыскиваются при участии жизненного опыта, или же через чувства, или такое внутреннее состояние, как верования, представления или воспоминания. Психическое расстройство возникает в том случае, когда мозг застревает на исключительно ярком переживании, а все другие, повседневные, исключает».

* * *

Мы видели, как работает захват у здоровых людей, не страдающих от какого-либо психического заболевания, а также у тех, кого поразила психическая болезнь. Процесс захвата не является ни простым синонимом психопатологии, ни движущей силой психического заболевания. Напротив, это обыкновенный механизм, посредством которого мы можем лучше понять все многообразие форм страданий разума, от повседневных до экстремальных.

Это основополагающее сходство между, казалось бы, не связанными переживаниями, должно заставить нас пересмотреть современные представления о психическом расстройстве. Последние тридцать пять лет психиатрия основывает диагностические категории на симптомах пациентов. Со временем название, связанное с тем или иным набором симптомов, превращается в причину страданий пациента. По этой причине такие этикетки – например, «биполярное расстройство» и «депрессия» – часто принимаются в качестве объяснений, а не описаний. К сожалению, подобная путаница отвлекает внимание от важнейшей связи между психологическим страданием и функцией мозга[16].

И тем не менее обнаруживается все больше доказательств общего механизма, который скрывается за внешне несходными психическими состояниями. Например, различные формы психиатрического лечения – в том числе лекарственные средства и физиотерапия – доказали свою эффективность для целого ряда расстройств. И тревожное, и депрессивное расстройства одинаково хорошо поддаются лечению с использованием трех классов психотропных препаратов; на самом деле такие антидепрессанты, как золофт[17] и прозак[18], применяются для основных депрессивных заболеваний, панических атак, посттравматического стресса, предменструального дисфорического расстройства и социальной фобии. Для всех этих расстройств характерно, что салиентные стимулы активируют ключевую нервную схему. Исследования постоянно подтверждают, что антидепрессанты действуют за счет уменьшения эмоциональной реактивности на такие провокационные стимулы – по сути, эти препараты помогают ослабить возбуждение, вызванное захватом.

Слишком долго мы пренебрегали доказательством нервного механизма, который лежит в основе различных форм психических страданий – и даже выдающихся артистических способностей и духовной трансцендентности. Я надеюсь, что, изучив последствия захвата на уровне отдельных личностей, мы придем к пониманию, как и почему определенный стимул реквизирует наше внимание[19]. Только тогда мы сможем разработать более эффективные – и безопасные – стратегии для лечения наиболее изнурительных форм захвата.

Глава четвертая

Захват поглощает личность

Дэвид Фостер Уоллес

Чтобы полностью разобраться в воздействии захвата, мы должны рассматривать это явление как результат всего жизненного опыта. Жизнь Дэвида Фостера Уоллеса – пример того, что может случиться, когда захват направлен против личности: крайняя степень чувствительности превращается в жгучий перфекционизм, а он, в свою очередь, – в неослабевающую самокритику в компании со сверхъестественной способностью анализировать недостатки в собственном анализе. Уоллес попал именно в такую западню, и это привело к отчаянию, которого он, в конце концов, не смог ни понять, ни избежать.

* * *

К шестнадцати годам, поступив в старший класс школы, Уоллес начал серьезную борьбу за сохранение эмоционального равновесия. Ребенком он был весьма стеснительным, но в подростковом возрасте его страдания обострились. Дэвид стремился, по словам младшей сестры Эми Уоллес-Хейвенс, «смотреть на мир и поступки людей как на что-то исключительно смешное». Это вовсе не было подлым, говорит Эми; выглядело это так, словно он пришел с другой планеты и потерял своих соотечественников.

Тем не менее Уоллес искал общества и находил его преимущественно среди членов местной теннисной команды. Он начал заниматься теннисом в двенадцать лет и вскоре достиг достаточных успехов, чтобы участвовать в местном чемпионате. В те же самые годы Уоллес открыл для себя, что курение травки помогает успокоить его мятущийся разум, и нередко прибегал к этому средству.

Эти два увлечения – теннис и марихуана – помогали Уоллесу чувствовать себя лучше, но ничто не могло полностью ограничить постоянно растущий, всепоглощающий страх. Уоллес говорил Марку Костелло, с которым дружил всю жизнь, о глубоком чувстве бессилия, одолевавшем его в старших классах. Уоллес описывал, что он временами был неспособен покинуть свою комнату и приходил в ужас от непонимания происходящего с ним. Он страдал от агорафобии и панических атак – становился «пепельно-серым», как говорил его отец, «трясся, и его выворачивало наизнанку», – а также от вспышек ярости. Однажды в приступе бешенства он дошел до того, что протащил сестру через кучу собачьих фекалий, после того как они поссорились в школе и оба заработали взыскание.

«В старших классах он задумывался [о самоубийстве], – вспоминает другой университетский товарищ Уоллеса. – Мы обсуждали это и соглашались, что искушение велико и что отсутствие выхода из личного ада – иллюзия: самоубийство является единственным способом облегчения, прекращения боли». Уоллес был не первым среди своих родственников, кто мыслил таким образом, – его двоюродный дедушка с материнской стороны, а также тетя лишили себя жизни.

Во время первого года обучения в колледже Амхерст Уоллес надеялся на какое-то обновление – и некоторое время его ощущал. По свидетельству его соседей по комнате, иногда по утрам он распахивал окно и кричал всему миру: «Обожаю это место!»

Уоллес завязал дружбу, которая обещала утешение единомышленникам. Он почти сразу познакомился с Костелло, их комнаты находились рядом, а вскоре и с Кори Вашингтоном, пятнадцатилетним вундеркиндом, который жил дома с родителями – руководство колледжа считало его слишком юным для общежития. «Ребята были эмоционально близки, имели похожие проблемы, от которых им приходилось защищаться», – говорил о трех друзьях профессор Амхерста Эндрю Паркер.

Дэйв Колмар, приятельствовавший с Уоллесом на последних курсах Амхерста, вспоминает: «Мы хорошо ладили друг с другом, обсуждали вещи, которые многие посчитали бы смешными. Я говорю на шести языках, а в то время трудился над диссертацией, для которой требовалось два иностранных языка. Я сильно увлекся тонкостями грамматики, и Дэвид вместе со мной. Он спорил об инфинитиве с отделенной частицей или о том, как его мама употребляет определения с исчисляемыми или неисчисляемыми существительными не ради любопытства. Дэвиду действительно было интересно. Мы погружались в языковую среду. Но в чем мы действительно были единодушны, так это во взгляде на такие вещи, как одиночество и уединение, – они были словно темная сторона. Мы порядочно баловались травкой».

Чарли Маклаган, состоятельный уроженец Чикаго, познакомился с Уоллесом на первом курсе. Он также вспоминает об этой темной стороне. «Мы немало экспериментировали с наркотиками, – рассказывает Маклаган. – Я принимал довольно много ЛСД, галлюциногенов и экстази, и мы с Дэвидом часто отъезжали вместе. Ему нравилось. Мы проводили долгие ночные часы, слушая музыку, болтая и получая кайф. Он приходил в восемь вечера и шел спать в пять утра». Весь первый год в Амхерсте Уоллес с удовольствием забивал косяк каждый день, в одно и то же время – примерно в четыре часа дня, – с группой парней, живших в соседних комнатах.

Появление тесного кружка приятелей во многом удовлетворяло жгучую потребность Уоллеса в общении – непреодолимое желание, которое впоследствии подвигло его к писательству. Кружок друзей служил и своеобразным буфером, который не давал Уоллесу чувствовать себя в колледже неудачником, каким он ощущал себя в старших классах школы: «Иногда его называли “квашней”. Он был немного полноватым. Я бы не назвал Дэвида привлекательным, – вспоминает Маклаган. – Не думаю, что он знал о своем прозвище, но, я уверен, ощущал некоторое презрение или отверженность от некоторых соучеников».

Однако важнее всего другое. Уоллес прекрасно сознавал свой выдающийся интеллект, и другие в колледже это тоже признали. «Вскоре на него обратили внимание профессора, – рассказывал один из соседей по комнате. – С тех пор как они увидели первую работу Дэвида, они требовали, чтобы он учился все лучше и лучше, – и Дэвид восхищался своими учителями. Он заставлял себя радовать их». Уоллес никогда не получал оценки ниже «А» с минусом за все время учебы, и даже смог получить «А» с плюсом в одном семестре.

Однако, несмотря на триумфальный успех, Уоллес никогда не испытывал истинного удовлетворения. Сначала у него были проблемы социальной адаптации в новом окружении, особенно потому, что новая жизнь отличалась от той, которую он знал дома. «Дэйв приехал из южной части Иллинойса, из обычной школы; он был небогат, а с нами учились парни, закончившие частные школы, например “Эндовер” или “Дирфилд Экедеми”, или происходившие из семей со “старыми деньгами”, из сердца южных штатов, или из Нью-Йорка, Бостона, или даже дети дипломатов из Вашингтона, – говорит один из соседей Уоллеса по комнате. – Они привыкли держаться сами по себе, свободно чувствовали себя с девушками и в социальном плане смотрелись знатоками в подобных ситуациях. Дэйв, очевидно, отлично видел все различия. И хотя эти студенты были весьма поверхностными, Дэвид чувствовал себя в меньшинстве. Я знаю, как неприятно ему было из-за этого».

Сам Уоллес признал это спустя много лет в интервью журналу «Амхерст»: «Я не входил в братство, не посещал вечеринки и вообще не сильно участвовал в жизни колледжа. У меня было несколько близких друзей, весь мой круг. Я все время учился. То есть буквально все время. Я был одним из тех людей, которые сидели в библиотеке Фроста до последней минуты в пятницу вечером, а утром в субботу, сразу после завтрака, уже были на ее ступенях в ожидании открытия. Существовала счастливая причина для такой учебы, а также печальная причина. Это был Амхерст с его большими надеждами, блестящими профессорами и авральными работами. Мне нравилось читать, писать и думать. Во многих смыслах я здесь стал живым. Но я все время боялся. Амхерст ужасал меня – своей красотой, традицией, элитностью и стоимостью».

Все это были проблемы, с которыми сталкивались многие первокурсники. Особенно подавляло Уоллеса растущее понимание того, что, несмотря на многообещающий блеск нового начинания, он не мог побороть свои прежние слабые стороны.

«Когда мы были детьми, ни у кого из нас не было дырок в зубах. У Дэвида появилась дырка в восьмом классе, и он просто испугался, – вспоминает сестра Уоллеса. – Я помню, он был ошеломлен от омерзения… Ведь он хотел быть самым лучшим во всем. Ему нравилось отделять себя от других людей, от всего, что считается нормальным. И это на самом деле обернулось тем, что иметь дырку в зубе неприемлемо. Дэвид любил рассказывать, как он отлично справился, не важно с чем. Это касалось всего подряд – от посещения дантиста: “Вот удивительный парень, у которого нет никаких дырок” – до самых лучших отметок в школе».

Уоллес рано столкнулся с дилеммой: нужно ли ставить такие высокие цели, которых он наверняка не достигнет? Грандиозные намерения должны были показать ему собственное превосходство, но вместо этого создали внутренне преставление о себе, которое сопровождало его всю жизнь: он не соответствует требованиям; его жизнь – обман; он неудачник. Самокритика в крайней степени – тень над всеми его устремлениями – постоянно подтачивала его.

Это настроение распространялось и на личную жизнь Уоллеса. Джеймс Уоллес объяснял: «Если кто-то говорил Дэвиду: “Я люблю тебя”, его реакция была следующей: “Я снова это сделал. Я обманул человека, который не увидел мои плохие стороны”». Тем не менее, плывя вверх по течению через потоки собственного неодобрения, Уоллес всегда надеялся на большее: больше достижений, больше признания, больше любви.

С самого юного возраста Уоллес решительно настроился произвести впечатление на родителей – двух высокоинтеллектуальных людей с собственными жесткими стандартами. Отец Уоллеса был ученым, который десятилетиями работал над очень сложными философскими проблемами. Салли была профессором английского языка в колледже Паркленд, штат Иллинойс, и твердой рукой вела домашнее хозяйство. Она любила играть в слова и обожала звучание определенных выражений. Кроме того, она была страстно увлечена грамматикой и в 1980 году написала книгу под названием «Практический английский безболезненно», предназначенную обучать грамматике и сочинению в легкой и веселой манере. Мать Уоллеса делилась с детьми своими интересами; Уоллес поддерживал ее с энтузиазмом. Дети придумывали розыгрыши друг для друга, играя со значением и написанием слов. «Когда Дэвид учился в старших классах, ему нравилось прийти домой и крикнуть мне: “Где мои родовые покровы? – которые также называют рубашкой”, – привела один такой пример Салли. – По-моему, он увлекался этим до самого отъезда в колледж».

«Он на самом деле ужасно хотел, чтобы родители им гордились, – рассказывает Эми о своем брате. – Он думал, что родители не ценили, каким умным он был».

Живительная надежда на то, что все станет по-другому в новом окружении, начала таять на втором году обучения в Амхерсте. Разум Уоллеса – всегда проницательный и быстрый – начал слегка успокаиваться на первом курсе, смущенный новизной обстановки и достигнутыми успехами. Однако, когда Уоллес вернулся к учебе осенью 1981 года, все вернулось на свои места.

«Когда вы что-то говорили Уоллесу, он считывал не только прямой смысл ваших слов, но и коннотацию: какое намерение может стоять за словами, какой более глубокий эмоциональный подтекст? – рассказывает Уильям Деврие, один из профессоров, учивший Уоллеса в Амхерсте. – Я не думаю, что он воспринимал более осознанно свое физическое окружение, но скорее всего Уоллес был более чувствительным к обычным и эмоциональным аспектам человеческой деятельности и различных ситуаций… Вряд ли он размышлял над этим, скорее он видел эти более глубокие измерения. Так же как мы воспринимаем многозначные слова, а не их состав или буквы, он видел – моментально – социальное и эмоциональное значение действий человека».

Дэвиду нравилось отделять себя от других людей, от всего, что считается нормальным.

Как это описывает другой сосед Уоллеса по комнате: «У него был самый беспокойный ум, который я когда-либо встречал. Ум Дэвида работал в пять раз быстрее, чем у любого другого. Но проблема заключалась в том, что он не был в пять раз эффективнее. Просто работал быстрее. Его ум работал на ускоряющей передаче».



Поделиться книгой:

На главную
Назад