— Неправильно!..
— Комсомольская ячейка осудила Зинченко, ты, Переверзин, это знаешь. Случай послужил для самого Зинченки уроком. Он дал нам слово…
К дереву выходит круглолицый, с выщербленными зубами человек. В роте не все знают этого красноармейца.
— Товарищи, скажет прибывший к нам делегат от бакинских рабочих-бурилыциков.
— Я думаю, друзья, что это верное было слово: ширмочка. Надо равнение делать не по плохому, а по самому хорошему… — говорит один из гостей Кавказской Краснознаменной. (Почетный гость, ибо части армии соревнуются между собой на маневрах за знамя бакинских нефтяников.) И — словно лихорадный ветер долетает с просторов кипучего, иными только понаслышке знаемого, сотрясаемого машинами города… — Товарищ Переверзин читает газеты, слышал, как работают и соревнуются бакинские нефтяники? Вот, примерно, есть буровая имени Кавказской Краснознаменной армии, которая десять дней назад начала буриться на тысячу метров. По плану она должна закончиться бурением через четыре месяца. Но рабочие, обсудив, решили, товарищ Переверзин, закончить всю работу в три месяца! Вся буровая партия объявила себя ударной. Железным ходом идет рабочий класс к победе. Так что же от тебя передать, товарищ Переверзин, буровой партии, как ты идешь в ногу с рабочим классом?
Переверзин сидит, сбычившись, ковыряет прутиком землю. Ему трудно поднять глаза… Переверзин — та руда, которую переплавляет и очищает от древнего костного шлака воспитательная система Красной Армии. Трудная, медленная, забирающая вглубь работа. Соцсоревнование и ударничество не делаются по приказу. Помполит, знающий своих бойцов, отвечает за Переверзина:
— Пускай товарищ Переверзин теперь сам для себя подумает, порассудит.
Принято предложение комроты: в наступающих маневренных боях рота должна завоевать для себя окончательно звание ударной.
У каши, которую дают на ужин, особенный вкус. Она приправлена, кроме сала, еще вот этой мягкой теплотой вечереющего воздуха, в котором стелются, падают к небу пепельные горы; прелестью горного вечернего неба, ясного, как вода, — вот-вот там наверху отразится вся темнеющая наша котловина с дремлющими лошадьми, с огоньками цыгарок, с уютной толчеей около кухонных котлов. Приправлена мечтательным распевом плутающих по лесу клубных гармоник… Бакинский бурильщик тоже благодушествует, растянувшись на теплой еще траве.
Хорош этот бездомный, кочевой вечер в Красной Армии!
И, может быть, особенно кажется хорошим потому, что тут, в минуту отдыха, потяготы, отпущенного по гимнастерке ремня, явно чувствуешь кругом себя теплоту тесно сжившегося человеческого коллектива, называемого ротой. Да, здесь очень похоже на семью. Красноармейцы бродят с котелками около начальства, которое тут же с аппетитом опорожняет деревянной ложкой свой котелок, — и ни трепета, ни вытяжки, ни тени рабской опасливости, ничего, что связывается еще в памяти нашего поколения со словом «армия» и «солдат». Да, правда, перед кем и трепетать, если сам комроты, этот молчаливый и внушительно-сухой на вид вожак, с загадочно прищуренным глазом — вчерашний путиловский рабочий!
После каши — еще чай, пайки пшеничного хлеба и полное ведро желтого сливочного масла, из которого каждый зачерпывает по ложке.
— Снабжение — самая ответственная вещь на походе, — кстати начинает повествование помполит, устроив кусок хлеба с маслом на коленях и прицеливаясь хлебнуть из помятой жестяной кружки. — Мы насчет этого много кое-чему подучились на экспедиции…
Без воспоминаний об экспедиции — ни шагу. Неотступно и красочно полыхают они в мозгу.
— У нас есть свои герои по снабжению. Вон хоть бы тот, у котла нагнулся, старшина Литвиненко. Пока мы по высотам пробирались, хозяйственная база наша шла по шоссе, иногда километров за пятнадцать. Литвиненко с вечера уезжает, утром возвращается с продуктами. Ни одного случая не было, чтобы рота оставалась голодная. Раз в самую чащобу зашли, нет к нам никакого доступа на гору, все дороги завалены. А Литвиненко с кухнями внизу. Как же парень вышел из положения? Пошел на село, сагитировал грузин-колхозников человек десять, взяли они топоры я давай вместе с нашими прорубать дорогу. И прорубили. В тот раз Литвиненко вместе со вьюками живую корову на гору привел и накормил, понимаете, не только нашу роту, а и весь отряд!
Сумерки все темнее, материк горы разросся своей чернотой во все небо, около котлов уже крохотный костерок полизывает траву.
— Был один случай. Шли мы по горам с боем. И рота наша прохлопала… окружили ее, зашли в тыл, как раз под кухню им подсобило. Вот тут Литвиненко и сообразил. Вооружает в одну секунду всех своих рабочих, выдает им патроны, заползает со своим отрядом обратно во фланг противнику и давай по нему крыть фланговым огнем… Начисто выкосил весь взвод! Все посредники так установили. В результате — и рота выручена из беды и обед горячий тут же подъезжает, а то бы и обед у нас отбили. Получил за это дело благодарность от Реввоенсовета армии и награду сто рублей.
Тень Литвиненко, героя повествования, носится непоседно от котлов к лошадям то с кастрюлей, то с ведром. Зрение ухватывает только узкую по-мальчишечьи спину в выгоревшей добела рубахе, да промельк острых, цыгански-огненных глаз. Литвиненко, по происхождению бедняк, колхозник, после похода подал заявление о приеме в партию. Литвиненко, оставшийся на сверхсрочную, сейчас — старшина, а дальше… — о чем только не загадаешь в такую смутно-теплую кочевую ночь! — а дальше, может быть, командарм будущих боев? А пока — он отпустит сейчас с котелками запоздавших, позаботится еще насчет лошадей, а потом, последним, сядет за собственный ужин…
Внизу, около ротного перелеска, в котором гаснут гармоники, глохнет пляска (завтра рано вставать), выбираем с помполитом место для ночлега. На пригорке под кустом будет отлично. От нагретой каменной земли веет теплым ветром. В горах начинается оркестр цикад, будто там, по дремотным лесным склонам, состязаются миллионы милицейских свистков. Мы ложимся. Видно запрокинутое к звездам лицо моего соседа, партизана, бывалого военкома; перед гном видения двенадцатилетних скитаний и боев обуревают его.
— А вот в Хевсурии… когда банда орудовала… этого, знаменитого… как его… Словом, заняли мы главный перевал, поставили пулеметы, чтобы уж никуда ему не дыхнуть. И вот где мука началась. Днем жара, парит, хоть голышом раздевайся. А ночью, как только солнце зайдет, такой подует сквозняк, да с пургой, да со льдом, ну — деваться некуда! Мы как спасались: камней натаскаем, стены из них поскладаем, забьемся в эти стены, кроме дозорных, конечно, друг к дружке приткнемся… А дров нет, кругом насквозь голый камень. Знаете, на чем пищу варили?
— На чем?
— Знаете, на чем? Вот, например, барана достанем, ну как его, черта, сваришь на камнях? Так мы что: сена снизу, из долины, натаскаем, из сена костры жгем. Ох, колгота. Баран, конечно, наполовину сырой, с хрустом… Да это ничего, главное — сквозняки!
И помполит даже сейчас ежится, укутываясь потеснее в шинель. Через три минуты он уже крепко взят привычным походным сном. Закуривая, зажигаю спичку: в головах вижу хозяйственно сложенный ворошок помполитовского имущества: полевую сумку, наган, кружку с засунутым в нее куском хлеба и щербатую деревянную ложку, в которой — сэкономленный на завтра комышок масла. Помполитовское лакомство!.. Из перелеска доносятся шепотки, говорки засыпающей роты; вершина противостоящей горы, обугленно-черная, начинает постепенно загораться изнутри: с той стороны поднимается луна. Уютом безопасности, защищенности подернуты горы и ущелья зеленой Грузии, как туманом: подернуты и грушевые сады за каменными оградами, и локомобиль, заснувший на хрящеватом, недотрамбованном шоссе, и свистки лязгающих, грохотно пролетающих под уклон поездов с цистернами. Потому что Красная Армия не спит.
— Арр-рш!..
В гору проходят, с глухим топаньем, люди в длинных шинелях, неся тусклые вспыхи луны на штыках. В караул… Да-да, во всем подобие настоящего, грозового, которое еще придет… Командира роты зовут вполголоса к полевому телефону — это где-то бодрствует, мозолит мозги над оперативной задачей штаб полка… Через несколько минут окрик:
— Дежурный, передать кухням: завтрак должен быть готов к двум часам утра.
Рота в движении с рассвета.
Первые полчаса она идет по ровному шоссе. После сна, после плотного завтрака (котелок горячего борща и чай) блаженно разминаются в ходьбе нога и плечи. Засидевшиеся тела бойцов жадно наглатываются движениями. Плещет из ущелья ледяной холодок. Кусты напружились в глаза выпуклой влажной свежестью. Кажется, что в такой воздушной легкости отмахаешь десять — двадцать — тридцать километров, не останавливаясь.
Но вот рота свертывает по проселку, извивающемуся вниз, в глубину. Дорога суживается, переходит в ров, обжатый сверху каменными изгородями садов и посевов. С пригорка уступчато зияют навесами сакли. Желтеет развешанная под кровлями кукуруза, бродят телята. Жилой дымок летит в лицо.
Рота сдваивает ряды, с глухим топотом, с глухим жестяным погромыхиванием спускается глубже и глубже. Сзади она обозревается змеящейся рекой фуражек, винтовочных дул. На перекрестках комроты останавливает коня, пытливо озираясь, о чем-то советуется с помполитом. Опрашивают встречных грузин.
По боевому приказу рота должна занять и оборонять высоту 565.
— А где она?
Ветви раздвигаются над нашими головами, и впереди курчаво-лесистыми шатрами, подъемами и расселинами, целыми зелеными странами, вкось уходящими в небо, открываются потусторонние — за ущельем — горы. В высоких долинах цепляются пряди тумана. Не освещенные солнцем громады вершин хранят еще на себе сырую ночь.
— Вон та самая, — показывают рукой.
Далеко-далеко в стороне всплывает темно-зеленый, почти черный каравай вершины, господствующей над всеми остальными горными нагромождениями. Туман пли облака обтекают его белесым поясом. Говорят, что это и есть высота 565. Сколько же нырять до нее по кривым, вероломным тропам — десять, пятнадцать километров? В мыслях гнездится недоумение: из-за каких тактических соображений бросают роту на эту трудноподъемную, дикую высоту, зачем туда полезет противник?
Встречный стрелочник — грузин, в байковом пиджаке с красными кантами, охотно берется вывести нас на кратчайшую дорогу. Рота трогается за ним. Все чаще и чаще бьют источники из-под камней, изрытая кочками дорога сыреет, а потом переходит в сплошное тинное месиво. Приходится обскакивать ее по обочинам, по камням. Проводник сводит нас все глубже и глубже вниз, и все больше нарастает тревожное желание, чтобы поскорее окончилось это слишком легкое схождение: ведь за каждый шаг придется потом трудно расплачиваться вон там, на противоположной стене ущелья, где начнется подъем…
Наконец под ногами шипит и булькает горный ручей. Дно. Ниже спускаться некуда. Проводник отстает, пропуская мимо себя гуськом пробегающих по бревну и скоком берущих ручей красноармейцев. И ноги сразу тяжелеют.
Подъем.
Рота одолевает последние дворы селения. Грушевые кусты, кровли, синеватая ниточка ручья проваливаются вниз, становятся дном пропасти. Пропасть все растет, все расширяется за нами. Около часу крутимся проселком, а горы все в той же нетронутой далекости дымят своей зеленью.
И дальше и выше всех недосягаемой могучей горбиной плывет высота 565.
А вон горы, под которыми мы ночевали. Далеко же они откатились! Видна вся их толпа, с беловатыми от солнца вершинами и лесами, — они и теперь нам по грудь, или даже по пояс. А спереди все ближе надвигаются новые, сегодняшние, дышат в лицо мокрым холодом своих опушек. Луговая пологость кончается. Темное ребро кручи совсем близко косматится лесом.
Слышится негромкая долгожданная команда;
— Привал пятнадцать минут.
Красноармейцы сбрасывают скатки и сами валятся на них мгновенно. У многих рубахи на спинах черны от пота. Понятно: каждый тащит на гору груз в четырнадцать — пятнадцать кило да еще винтовку. Но не успел присесть, как начинается неугомонная возня, взаимные шлепки, борьба… некоторые увязываются в гущину лесную за сочной ледяной ежевикой. Молодняк осматривается вокруг задиристо-критически.
— Это что за горы! Вот на экспедиции…
И снова впрягаемся в строй. Подходит самое серьезное: лесная прогалина, которая почти стоймя стоит над нашими головами. Бойцы начинают всползать по глинистой выбоине тропы, грудями едва не задевая о землю.
— Вправо с дороги! — предостерегающе командуют сзади.
Первый взвод, только что выбравшийся на прогалину, валится вправо, по кустам, и заникает, — нет его…
В зените верезжит ослепительно-серебряный от солнца, (которого нам еще не видно) самолет. Красные ленты текут по ветру по обе стороны фюзеляжа.
Разведка противника.
Железное жужжание пропадает за зелеными вершинами… Рота вылезает из-под кустов, но мешкает двигаться вперед. Что-то опять с дорогой. Тропа оборвалась, прогалина поросла рыжей травой, без единого намека на человечий след. Командир с помполитом исчезли за гребнем, отыскивая дорогу.
Вот сверху кричат:
— Рота, направление на меня!
Опять лезут по отвесу, горбясь, опасливо прижимаясь поближе к кустяному окаймлению. Оглядываюсь: впереди всех пыхает щекастый, приземистый здоровячок, у которого, кроме скатки и мешка за плечами, прижат еще к груди чехол с ручным пулеметом; однако, встречая мой взгляд, парень весело лыбится.
Ни слова, ни бормота: все в напруге мускулов и дыхания.
На гребне грудь отдыхает немного. В палой листве едва различимая тропинка. Впереди валом, все выше и выше, громоздится лес, тропинка вонзается в него винтом.
Хочется верить, что там последнее испытание для сердца и легких. Ведь рота уже черт знает как высоко! Вышли еще затемно, давно-давно… может быть, вчера! Тропа запала в темном и сыром ущелье. Тут ночуют облака и почва никогда не просыхает. Потное, разгоряченное тело хватают студеные судороги, как в погребе. Хотя бы на солнце! Еще каких-нибудь три-четыре винтообразных заворота, и дорожка взлетает на какой-то край, за которым провал, свет, небо…
Конец?
За спиной — громкий прерывистый дых. Останавливаюсь, чтобы пропустить лошадей, которые наваливаются сзади… Обертываюсь. Никаких лошадей, это рота дышит так гулко, пыхотно. Гимнастерки почернели на груди. Щекастый через силу все-таки щерится.
— Наверно, пустяки остались, — спрашиваю.
— Да, немного: вон она…
Как, разве это наша высота? Она еще над нами? Надо запрокинуться почти навзничь, чтобы увидеть витающую где-то высоко-высоко, почти под самым солнцем, круглую лесистую шапку. Выходит, что мы топчемся только у подножия.
— Привал три минуты!
Бойцы шлепаются сразу на спины, не снимая скаток, дышат широко раскрытыми ртами. Тут уж не до игры. Плечи у всех ходят ходуном. Только щекастый не унимается, ему охота похвалиться чем-нибудь перед гостем-спутником.
— У нас вот кто герой труда, лошадь Копчик, вон которая со звездочкой: она, понимаешь, на экспедиции…
Ноги натекают сладчайшей усталью, сидел бы так вечно… но команда беспощадно поднимает, толкает опять вперед. Идем, ничего не видя, кроме глинистой рыхлины под собой, идем, уже не вымеряя, не высчитывая, не веря обманной горной близи.
А она и впрямь обманна и капризна: только минуту назад горбина высоты висела над нами, а сейчас вот как-то вдруг ноги перестают ощущать под собой мучительный упор, по всему телу проступает нежданная, приятная облегчительность; непривычно чувствуешь, что шагаешь по ровному. Колеятся широкие дороги…
Бойцы оправляют на себе скатки, яростные лица их успокаиваются, тишает дых.
— Вершина, вершина!..
И вдруг — разрыв кустяной стены. Глаза не верят тому, что видят. В необозримой глубине — солнечная долина Куры с десятками крошечных дымящих селений, с трубами заводиков, с нитями дорог, подернутых голубоватой воздушностью. Налево — ослепительный, вот-вот готовый растаять мираж кавказского хребта: узорчато-снеговые шатры Дыхтау, Казбека, призрачно-отемненные контуры хевсурийских гор. Какой-то внезапный, головокружительный поворот мира.
Рота — на высоте тысячи двухсот метров.
Теперь ясна географическая идея района.
Долина Куры идет с востока просторно, вольно и зелено. Но в середину этой шири под X. врезается наш горный массив: здесь долина разбивается на два рукава, и дороги от одного к другому перехлестнуты как раз через высоту, на которой расположилась рота. Так что, если противник вздумает прорваться к перевалу через горы, он неминуемо попадает под точно рассчитанный, истребительный огонь третьей роты.
Целиной же, без дорог, пробраться нельзя: чаща горного леса — сплошное цепкое сплетение колючих кустов, жилистых вьюнов и сучклявостей, через которые можно только медленно прорубаться с топором в руках.
Однако помполит дерзает пойти целиной… Ему не сидится, не дышится спокойно даже после четырехчасового влезания на гору. Где-то за полкилометра сзади остался во втором эшелоне третий взвод: так вот, взводу нужно дать тему для проработки, провести с ним читку; там же, в третьем взводе, делается многотиражка… И, надумав перехитрить пространство, Бармин карабкается на вершину, которая густеет сплошной сучкляво-травяной дебрью, ныряет туда в обход всех дорог и продирается прямо чащобой… Возвращается часа через три, уже по низовой тропе, исцарапанный, взмокший, обалделый от жары, обидчиво отмахиваясь.
— Действительно, ну ее к черту, я лучше пять раз по дороге сгуляю!
Раздышавшись, он подтягивает ремешок и снова убредает по духотным, ныряющим то вниз, то вверх, выматывающим силы тропинкам, — на этот раз в первый взвод, расположенный впереди, на безымянном лобке. Там ударно роют окопы для пулеметов. Там прорабатывают цифры достижений за первую половину третьего, решающего года… может быть, к вечеру помполиту придется спуститься еще влево в лощину, где зарылся в кустистой гущине второй взвод, бойцы которого соревнуются со взводом батареи, занявшим позицию на участке роты.
На скате вершины — наблюдательный пункт комроты и комбатра: оттуда великолепно открывается весь солнечный мир низин. Противник еще не заметен и почти не слышен; лишь изредка доносятся вспыхи отдаленнейшей пулеметной стрельбы. Где-то впереди синяя кавбригада сдерживает его нажим.
По горке раскиданы посты наблюдателей, ротный и батарейный телефон, рация. Радист перекликается с кем-то на загадочном ласковом языке:
— Ваня третий… Ваня третий… Оля пятая…
— Фугас… Фугас…
Рядом в кустах вырыто квадратное углубление, уютно убранное зеленью. Получилось над обрывом нечто вроде комфортабельного, тенистого балкончика. Но балкончик — лютого назначения: в зеленом убранстве его просвечивает туловище станкового пулемета.
Пулеметчики столкнулись лбами над книжкой, гудят вслух. По заданию помполита прорабатывают средства противотанковой обороны.
И — зной, зной, нельзя из-под куста высунуть ногу: штанина накаливается, как жестяная, или — вот-вот затлеет…
У моего соседа, наблюдателя, курносоватое веснушчатое лицо хлебороба. Наводя бинокль попеременно в разные стороны, он находит еще время балакать со мной.
Характерно, что бойцы заводят чаще всего разговоры о местном крае, о его богатствах, о технизации его производительных сил. Здесь какое-то хозяйственное любопытствование. Веснушчатого моего соседа больше всего интересуют и восхищают металлические столбы-конструкции, бегущие насквозь через весь край. Он объясняет, что это магистраль Загэса идет навстречу линии Рионгэса. Скоро в знаменитом Сурамском туннеле вспыхнет свет. Поезда пойдут электрической тягой… Он еще рассказывает, что в районе уже на сорок процентов коллективизированы крестьянские хозяйства. Он читал сочинения Горького и Либединского.
— А где вы учились до Красной Армии?
— Я сельской не кончил. Потом сезонником работал в Батуме на строительстве, плотником…
Нечто заставляет его застыть с биноклем у глаз; в хищном трепете он окликает соседей:
— Вон за тую пуповину. Взять на два пальца влево, где пашня и черное чего-то. И мигает на солнце. Это ведь ихний гелиограф!
И впрямь — даже простым глазом можно уловить далекое зеркальное поблескивание, крохотное, как булавочный укол. Красноармейцы волнуются: поджигающее волнение игры, азарта.
— То уж совсем по-дурному себя обнаруживает. Если бы на войне, по этому огоньку смели бы всех в пять минут!
Звуки боя заметно нарастают: лопанье орудийных выстрелов, россыпи пулеметных очередей. Гроза близится к холмам, что влево от нас. Там шоссе, ведущее к перевалу.
Комроты сидит в траве, сцепив пальцы на колене, один глаз у него сдержанно прищурен. Он с непроницаемым видом выслушивает выкрики наблюдателей. В этом неразговорчивом человеке зреют какие-то свой, дальнобойные прикидки и расчеты.
Кажется, он недоволен тем, что рота попала во второй эшелон. Да и всем хочется туда, под перевал, куда противник направляет главный свой удар.
…Рота до вечера прислушивается с завистью к звукам чужого грохотного веселья.
В первые сутки бой до нее не доходит.