В «Орлеанской деве» Шиллер более, чем где-либо, злоупотребляет своим сентенциозно-многозначительным стилем. Действующие лица в этой трагедии очень много рассуждают, рефлектируют, мыслят; но — вопреки декартовскому «cogito ergo vit» («я мыслю, а значит — я существую») — этим не доказывают реальность своего бытия. Героиня трагедии «Орлеанская дева» — личность исключительная, трагически одинокая, чужая в отцовском доме и при королевском дворе, постоянно живущая идеей служения родине. Пастушка из Дом-Реми глубоко убеждена в своей избранности, в том, что на нее возложена небом великая миссия освободительницы Франции, при условии, что она не поступится своим целомудрием, не привяжется сердцем к мужчине, к семье, к домашнему очагу.
Высокая патетика ее монологов не имеет ничего общего ни с кроткими или страстными словами Марии Стюарт, ни с рассудительным холодом тронных речей и горьких раздумий Елизаветы. Насколько язык всех персонажей «Марии Стюарт» реалистичен даже в сценах наибольшего драматического напряжения, настолько монологи Иоанны всегда возвышенно-условны — как будто раздается Роландов рог и начинается народный эпос, героический миф. Было бы неправомерно возражать против «неестественности» речей и поступков героини в драме, где автор меньше всего добивался какой бы то ни было «естественности», где он сознательно отступает если не от реалистического толкования событий, то от реалистической стилистики, от обыденности речей и поступков. И пресловутая жестокость Иоанны в сцене с Монгомери, и торжественные античные триметры, в которых она ему возвещает о своем высоком назначении, вполне вяжутся с экстатическим образом «святой воительницы». И уж тем более понятно, что нарушение обета — внезапно завладевшее ею «греховное чувство» к мужчине, да еще к врагу Франции — должно было надломить ее уверенность в своей сверхъестественной силе. Только покорно приняв жестокие воздаяния за совершенную вину — проклятие отца, обвинение в колдовстве, английский плен, только подавив в себе чувство к Лионелю, Иоанна снова ощущает себя существом, вдохновленным свыше, и умирает, просветленная, на поле битвы, спасая родину (Шиллер не дает ей погибнуть на костре, как то было в действительности).
В отличие от «Марии Стюарт», трагедия «Орлеанская дева» стремится охватить жизнь всей страны, всех сословий и социальных слоев королевства. Но именно потому, что Шиллер хотел сообщить своей героине черты исключительности, вывести ее пророчицей, «избранницей небес», ясновидящей, он должен был оторвать Иоанну от ее среды, отобщить от родных, от крестьянства, народа. Тем самым Франция с ее сословиями и классами здесь — всего лишь подвижный декоративный фон, на котором протекает самоотверженная жизнь Иоанны. Поэтому тема «герой и народ» не могла стать центральной темой «Орлеанской девы», и осью драматического действия здесь должна была послужить излюбленная коллизия французских трагиков: борьба между «долгом» и «чувством», между высоким призванием героини и ее вдвойне греховной любовью к британцу Лионелю.
Мысль о воздействии воли народных низов на ход истории, о глубокой связи героя с народом, поставленная в «Орлеанской деве», но не получившая в ней должного драматического развития, стала центральным мотивом последней из законченных драм Шиллера — «Вильгельма Телля».
11
Шиллер не сразу перешел от «Орлеанской девы» к «Вильгельму Теллю», народно-романтической драме о знаменитом стрелке, с именем которого швейцарцы связывают свое освобождение от австрийского ига. Раньше «Телля» была закончена «Мессинская невеста», самая «античная» из шиллеровских драм, единственная драма, работая над которой поэт вступил в противоречие с собственным утверждением, что художнику следует брать «форму из более благородных времен» лишь для того, чтобы «в образе пришельца вернуться в свое столетие». «Мессинская невеста», написанная по схеме софокловых трагедий и подчиненная давно отжившей идее рока, не имела живого контакта с современностью, была и осталась чисто эстетическим экспериментом. Здесь следует, однако, оговорить, что рок (фатум) получил в этой трагедии не достаточно величественное отображение — и по сравнению с античной его трактовкой и по сравнению с собственным, шиллеровским, его пониманием как необходимости, неотвратимого результата бесчисленного множества предпосылок. Слишком большое место среди таких предпосылок отведено здесь элементу «чистой случайности». Нельзя не согласиться с Фридрихом Геббелем, немецким драматургом XIX века, находившим, что в «Мессинской невесте» судьба попросту «играет с человеком в жмурки». И если, несмотря на сказанное, эта трагедия все же покоряла немецкого зрителя, то только благодаря ее бесспорным сценическим достоинствам напряженному развитию фабулы, великолепию стихотворного языка и трагическому лиризму хоров:
Не прилепляйся беспечной душой К зыбкого счастья дарам богатым! Кто в достатке, готовься к утратам, Кто в удаче, свыкайся с бедой! «Мессинская невеста» была паузой, необходимым роздыхом для Шиллера, на время прервавшим его напряженную работу над освоением столь значительной темы, как «свобода и народ», «свобода и родина». Однако только паузой, а отнюдь не бегством от убогой немецкой действительности (подобно «Ифигении в Тавриде» или «Римским элегиям» Гете), — ибо сейчас же по написании «Мессинской невесты» Шиллер снова взялся за эту на время оставленную актуальнейшую тему.
«Вильгельм Телль» писался Шиллером в 1803-1804 годах. К этому времени наполеоновские войны в значительной степени очистили «огромные Авгиевы конюшни Германии»[11], сотни самостоятельных карликовых государств были уничтожены, «Священная Римская империя германской нации» явно доживала свои последние дпи (окончательно ликвидирована она была в 1806 году). Перед немецким обществом все настоятельнее вставал вопрос: какие формы, какой метод объединения Германии должен быть выбран? Естественно, что Шиллер не мог пройти мимо этого вопроса, волновавшего лучшие немецкие умы, как естественно и то, что автор «Орлеанской девы», уже однажды провозгласивший правомерность и плодотворность народного вмешательства в судьбы страны, признал наиболее желательным демократическое объединение немцев без помощи «феодальных опекунов», стремившихся объединить Германию «сверху», сводя до самых малых размеров необходимые социальные и политические реформы (первый разработанный проект такого юнкерского объединения Германии во главе с прусским королем в качестве императора был составлен в 1806 году).
«Вильгельм Телль» бесспорно является ответом на этот столь жизненный для Германии вопрос.
Пусть средневековое крестьянское восстание, приведшее к объединению швейцарских кантонов, нимало не сходствовало с историческим моментом, переживавшимся немецким народом на стыке XVIII и XIX столетий, пусть швейцарские крестьяне «освободились от господства австрийского орла, чтобы попасть под иго цюрихских, люцернских, бернских и базельских буржуа»[12], — Шиллер не мог не знать об этом. Для этого ему было достаточно прочесть известное место в «Письмах из Швейцарии» Гете: «Как, швейцарцы свободны? Свободны эти жалкие бедняки, ютящиеся по отвесным скалам? Они однажды освободились от тирана и на мгновение вообразили себя свободными. И вдруг под лучами солнышка совершилось странное превращение — из трупа поработителя возник целый рой маленьких тиранов». Но Шиллер игнорировал последующую, капиталистическую фазу швейцарской истории и даже реакционный, партикуляристский характер крестьянского восстания, увековеченного им в «Вильгельме Телле». На материале отдаленной исторической эпохи Шиллер решал вопрос, насущно важный для его современников: вправе ли народ восставать с оружием в руках против власти, угнетающей и грабящей его?
«Тебе отмщение, и ты воздашь!.. Нет нужды тебе в руке человеческой!» — некогда воскликнул Карл Моор, сознавая себя неразумным мальчишкой, посягнувшим на право воздаяния, принадлежащее, как он полагал, одному только богу.
Нет, есть предел насилию тиранов! Когда жестоко попраны права И бремя нестерпимо, к небесам Бестрепетно взывает угнетенный И все свои права там достает, Что неотъемлемы и нерушимы В небесной выси звездами сияют; Вернется первобытная пора, Когда повсюду равенство царило. И если все испробованы средства, Тогда разящий остается меч. Мы благо высшее имеем право Оборонять! — убежденно говорит повстанец Штауффахер. Отдельный человек, быть может, должен терпеть и страдать (Шиллер во многих местах делает эту оговорку), но народ вправе сам ковать свое счастье, обороняться от насилия.
Неверие Карла Моора в свое право на бунт тесно связано с сознанием бюргерскими классами XVIII века собственной немощи. Напротив, уверенность Штауффахера в праве народа на вооруженное восстание отражает новую фазу немецкого национального сознания, свидетельствует о великом уроке, вынесенном передовыми немцами из опыта французской революции, говорит о том, что право народа на разрушение старой, дурной, и построение новой, лучшей, жизни получило широкое признание и за рубежами Франции, в том числе на родине Шиллера.
От трагедии одинокого бунтаря Карла Моора к прославлению народного восстания, к убийству тирана — таков творческий путь Шиллера, сложный, извилистый, противоречивый и все же достаточно ясный по своей устремленности.
Мы отнюдь не склонны забывать о мещанском страхе Шиллера перед французской революцией, перед улицей якобинского Парижа, как о том свидетельствует «Песня о колоколе». Правда, это стихотворение было написано в 1799 году, но тот же мещанский страх в известной степени ощущается и в «Вильгельме Телле». Вся сцена с герцогом Иоганном, по прозвищу «Парри-цида», убившим императора Альбрехта I, своего дядю и опекуна, введена специально для того, чтобы несколько смягчить «террористический акт» альпийского стрелка. Телль приходит в ужас от свершенного Паррицидой, изгоняет его из своего дома. Вообще, строго говоря, Шиллер прославляет в «Телле» всего лишь «оборонительную» буржуазную революцию, революцию во имя нарушенных властями «старых прав». Но под этим реакционным лозунгом стихийных народных движений сокрушалась не одна твердыня, воздвигнутая господствующим классом.
Известно, что Шиллер думал написать драму из жизни революционного Парижа; позднее он отказался от этой идеи. Но и теперь, погрузившись в далекое прошлое, вглубь XIV века, в жизнь средневековой крестьянской общины, Шиллер по сути уяснял себе смысл явлений новейшей истории. Изображая «узкий локальный мирок», он хотел «бросить взгляд из этой узости локально-характерного на дальнейшие перспективы развития человечества. Так из узкого ущелья человек смотрит в открывающиеся впереди просторы необъятной равнины». С тем большей обстоятельностью и любовью воссоздавал он швейцарский пейзаж, почти не тронутый человеком, и этих патриархальных поселян с узостью их воззрений, с их консерватизмом и суеверным почитанием «доброго старого времени», чтобы затем показать, как в этих простодушных, терпеливых людях пробуждается готовность к борьбе, сознание своей социальной правоты, своего человеческого достоинства. Ведь еще на сходке в Рютли один из вождей-повстанцев говорит такие «благоразумные» слова:
Цель наша — свергнуть ненавистный гнет И отстоять старинные права, Завещанные предками. Но мы Не гонимся разнузданно за новым. Вы кесарево кесарю отдайте, И пусть вассал несет свой долг, как прежде, — и так далее, в том же смиренном духе.
Сам Вильгельм Телль столь же, если не более, смиренен, как эта своеобразная швейцарская «вольница». Человек мощных благородных душевных движений, но кроткий сердцем и привыкший к послушанию — таков этот своеобразный герой, сын народа, но никак не вождь его. Альпийский охотник, он много бродит в горах, мало общается с людьми, редко задумывается над жизнью своей общины. Он ничуть не лукавит, говоря, что лишь по неразумию, по легкомыслию не поклонился шляпе фохта!
Но все смирение Телля не избавляет его от суровой расправы и беспощадного глумления Гесслера. На собственном опыте Телль узнает, что значит владычество Австрии. Человек, имевший жестокость потребовать от него, мирного селянина, не пошедшего даже на сходку в Рютли, чтобы он поразил из лука яблоко, положенное на голову сына, не должен жить, как не должна существовать и власть, поставившая над Теллем и его односельчанами, такого изверга.
К этому решению приходит герой драмы. Он дает себе клятву уничтожить Гесслера и, невольный свидетель нового преступления фохта — его издевательства над беспомощной матерью и ее детьми, — с тем большей верой в свою правоту совершает казнь над ненавистным ставленником Австрии. Твердая рука и чистая совесть своего народа, Телль убивает Гесслера и тем подает сигнал к восстанию объединившимся швейцарским кантонам:
Один народ, и воля в нем едина. Как бы автор «Вильгельма Телля» ни подчеркивал исключительность жестокости Гесслера и исключительность обиды, нанесенной родительскому сердцу Телля, весь смысл этой героической драмы достаточно ясно подтверждает право народа на восстание, на революционное устройство своей судьбы.
Уверенной рукой художника-реалиста Шиллер воссоздал сторический и местный колорит отдаленной эпохи, — его Вильгельм Телль ни в малой мере не носитель собственных воззрений автора. И все же Шиллер был вынужден прибегнуть в этой драме к старому, уже отвергнутому лм творческому приему — сознательному обнажению политической тенденции своего замысла. Чем, как не прямым «рупором духа времени», являются слова владетельного барона, умирающего старика Аттингаузена:
Как без поддержки рыцарства крестьянин Дерзнул подобный подвиг совершить? О, если он в свои так верит силы, Тогда ему мы больше не нужны, В могилу можем мы сойти спокойно. Бессмертна жизнь... Иные силы впредь К величию народы приведут. Конечно, феодал XIV века не говорил, да и не мог говорить таких слов, — но Шиллеру было слишком важно сообщить зрителю свое новое сгейо, обрисовать те «перспективы дальнейшего развития человечества», которые ему открылись «из узости локально-характерного». Он верил теперь в плодотворность смены общественных формаций, в бессмертную жизнь, упраздняющую некогда необходимые исторические силы (дворянство, феодализм) и заменяющую их другими силами, тоже подлежащими смене, покуда трудовой человек не станет, наконец, полным хозяином земли. Добровольное освобождение крепостных крестьян племянником Аттингаузена Руденцем лишь дополняет слова умирающего барона. Апофеоз во славу меткого стрелка Телля перерастает в апофеоз освобожденного от угнетения народа. «Свобода! Свобода! Свобода!» — таковы последние слова этой драмы, главным действующим лицом которой является сам народ, идущий навстречу счастливой жизни.
Вера в народ, в его способность осуществить национальное объединение на демократической, подлинно народной основе — таков пафос, одушевляющий «Вильгельма Телля», таков итог раздумий Шиллера о судьбе своей родины. Характерно, что Шиллер назвал «Вильгельма Телля» не трагедией, а драмой. Убийство тирана, ставленника императора, не вызывает ни в ком (включая тираноборца Телля) каких-либо трагических чувств и размышлений. Шиллер усматривал в «Телле» новый литературный жанр, партитуру народного праздничного действа в ознаменование дня давней победы над тиранией. В «Телле» Шиллер переходит от трагического восприятия истории (какое он некогда обнаружил в статье «О возвышенном») к вновь окрепшей в нем вере в оптимистическое разрешение истории человечества.
В следующей драме, «Деметриусе», — драме о «невольном обманщике» Лжедимитрии, — Шиллер реализовал давний замысел: изобразить трагическую судьбу самозванца (первоначальным героем такой трагедии должен был быть Варбек, выдававший себя за Ричарда Йорка, младшего из двух сыновей Эдуарда IV, умерщвленных Ричардом III).
В основе «Деметриуса» лежат две органически связанные темы: тема душевной драмы «невольного обманщика», первоначально считавшего себя царевичем и лишь позднее узнавшего об истинном своем происхождении, и тема освобождения России от польской интервенции, перекликающаяся с патриотическими мотивами «Орлеанской девы» и «Вильгельма Телля».
Фрагменты драмы и краткий ее план, оставшиеся нам после смерти Шиллера, дают основание для самых различных догадок о том, во что мог бы вылиться этот замысел. Великолепные прения в польском сейме, эскиз замечательной сцены свидания самозванца с матерью убитого царевича, инокиней Марфой, написаны с огромной драматической силой. Вместе с тем, обратившись к давнему замыслу — трагедии самозванства, Шиллер на время отошел от проблем, положенных в основу «Вильгельма Телля» и «Орлеанской девы». В этом смысле не «Деметриус», а «Вильгельм Телль» — последнее слово Шиллера, его высший идейный взлет, и вместе с тем его политическое завещание потомству.
Смерть вырвала перо из рук благородного поэта-гуманиста в момент, когда его взору открывались новые горизонты, когда его расплывчатые идеалы уже начинали принимать более четкие очертания и в нем крепла вера в политическую самодеятельность народа.
Бунтарские юношеские драмы Шиллера волновали и продолжают волновать всех тех, кто ненавидит темные силы истории, кто стремился и стремится к полному раскрепощению человека. «Разбойники», «Фиеско», «Коварство и любовь» — богатейший арсенал революционных идей. Недаром А. Н. Островский в драме «Лес» заставляет воскликнуть барина Милонова в ответ на цитату из «Разбойников»: «Но позвольте, за эти слова можно вас и к ответу притянуть!»
Но и позднее, когда Шиллер на время проникся горьким сознанием того, что счастливая «республика равных» мыслима лишь в «царстве идеала», он остается страстным «адвокатом человечества» (В. Белинский). И такие драмы, как «Мария Стюарт» или трилогия о Валленштейне, доносили до сознания читателей и зрителей мысль о пагубности общества, построенного на угнетении человека человеком, делающего из людей с хорошими, иногда выдающимися задатками — злодеев, преступников.
Со временем же, когда под влиянием французской буржуазной революции Шиллер начал постепенно переходить от страха перед народными движениями к вере в плодотворность самодеятельности масс, его творчество ознаменовалось такими народно-романтическими произведениями, как «Орлеанская дева», как «Вильгельм Телль» — этот апофеоз свободы, национального возрождения, демократического преображения мира.
Пусть многое и здесь еще половинчато, смутно, но вспомним знаменитую строфу из «Эпилога к шиллерову Колоколу» Гете:
Его ланиты зацвели румяно Той юностью, конца которой нет, Тем мужеством, что поздно или рано, Но победит тупой, враждебный свет, Той верой, что дерзает неустанно Идти вперед, терпеть удары бед, Чтоб среди нас добро росло свободно, Чтоб день пришел всему, что благородно. В 1955 году Всемирный Совет Мира постановил повсеместно отметить 150-летие со дня смерти великого Шиллера. Имя того, чье сердце, по слову другого великого человеколюбца, Белинского, всегда исходило «самою живою, пламенною и благородною кровию любви к человеку и человечеству, ненависти к фанатизму религиозному и национальному, к предрассудкам, к кострам и бичам, которые разделяют людей и заставляют их забывать, что они — братья друг другу»1, — это имя будет по праву стоять на знамени миролюбивых сил всех стран и всех народов.
Ник. ВИЛЬМОНТ
Баллады
Рыцарь Тогенбург
«Сладко мне твоей сестрою, Милый рыцарь, быть; Но любовию иною Не могу любить: При разлуке, при свиданье Сердце в тишине, — И любви твоей страданье Непонятно мне». Он глядит с немой печалью — Участь решена: Руку сжал ей; крепкой сталью Грудь обложена; Звонкий рог созвал дружину, Все уж на конях; И помчались в Палестину, Крест на раменах. Уж в толпе врагов сверкают Грозно шлемы их; Уж отвагой изумляют Чуждых и своих. Тогенбург лишь выйдет к бою: Сарацин бежит... Но душа в нем все тоскою Прежнею болит. Год прошел без утоленья... Нет уж сил страдать; Не найти ему забвенья — И покинул рать. Зрит корабль — шумят ветрилы, Бьет в корму волна, — Сел и поплыл в край тот милый, Где цветет она. Но стучится к ней напрасно В двери пилигрим; Ах, они с молвой ужасной Отперлись пред ним: «Узы вечного обета Приняла она И, погибшая для света, Богу отдана». Пышны праотцев палаты Бросить он спешит; Навсегда покинул латы; Конь навек забыт; Власяной покрыт одеждой Инок в цвете лет, Не украшенный надеждой Он оставил свет. И в убогой келье скрылся Близ долины той, Где меж темных лип светился Монастырь святой; Там — сияло ль утро ясно, Вечер ли темнел — В ожиданье, с мукой страстной, Он один сидел. И душе его унылой Счастье там одно: Дожидаться, чтоб у милой Стукнуло окно, Чтоб прекрасная явилась, Чтоб от вышины В тихий дол лицом склонилась, Ангел тишины. И, дождавшися, на ложе Простирался он; И надежда: завтра то же! Услаждала сон. Время годы уводило... Для него ж одно: Ждать, как ждал он, чтоб у милой Стукнуло окно; Чтоб прекрасная явилась; Чтоб от вышины В тихий дол лицом склонилась, Ангел тишины. Раз — туманно утро было — Мертв он там сидел, Бледен ликом, и уныло На окно глядел. Кубок
«Кто, рыцарь ли знатный, иль латник простой, В ту бездну прыгнет с вышины? Бросаю мой кубок туда золотой: Кто сыщет во тьме глубины? Мой кубок и с ним возвратится безвредно, Тому он и будет наградой победной». Так царь возгласил и с высокой скалы, Висевшей над бездной морской, В пучину бездонной, зияющей мглы Он бросил свой кубок златой. «Кто, смелый, на подвиг опасный решится? Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?» Но рыцарь и латник недвижно стоят; Молчанье — на вызов ответ; В молчанье на грозное море глядят; За кубком отважного нет. И в третий раз царь возгласил громогласно: «Отыщется ли смелый на подвиг опасной?» И все безответны... вдруг паж молодой Смиренно и дерзко вперед; Он снял епанчу, снял пояс он свой; Их молча на землю кладет... И дамы и рыцари мыслят, безгласны: «Ах! юноша, кто ты? Куда ты, прекрасный?» И он подступает к наклону скалы И взор устремил в глубину... Из чрева пучины бежали валы, Шумя и гремя, в вышину; И волны спирались, и пена кипела: Как будто гроза, наступая, ревела. И воет, и свищет, и бьет, и шипит, Как влага, мешаясь с огнем, Волна за волною; и к небу летит Дымящимся пена столбом; Пучина бунтует, пучина клокочет... Не море ль из моря извергнуться хочет? И вдруг, успокоясь, волненье легло; И грозно из пены седой Разинулось черною щелью жерло; И воды обратно толпой Помчались во глубь истощенного чрева; И глубь застонала от грома и рева. И он, упредя разъяренный прилив, Спасителя-бога призвал... И дрогнули зрители, все возопив, — Уж юноша в бездне пропал. И бездна таинственно зев свой закрыла: Его не спасет никакая уж сила. Над бездной утихло... в ней глухо шумит... И каждый, очей отвести Не смея от бездны, печально твердит: «Красавец отважный, прости!» Все тише и тише на дне ее воет... И сердце у всех ожиданием ноет. «Хоть брось ты туда свой венец золотой, Сказав: Кто венец возвратит, Тот с ним и престол мой разделит со мной! — Меня твой престол не прельстит. Того, что скрывает та бездна немая, Ничья здесь душа не расскажет живая. Немало судов, закруженных волной, Глотала ее глубина: Все мелкой назад вылетали щепой С ее неприступного дна...» Но слышится снова в пучине глубокой Как будто роптанье грозы недалекой. И воет, и свищет, и бьет, и шипит, Как влага, мешаясь с огнем, Волна за волною; и к небу летит Дымящимся пена столбом... И брызнул поток с оглушительным ревом, Извергнутый бездны зияющим зевом. Вдруг... что-то сквозь пену седой глубины Мелькнуло живой белизной... Мелькнула рука и плечо из волны... И борется, спорит с волной... И видят — весь берег потрясся от клича — Он левою правит, а в правой добыча, И долго дышал он, и тяжко дышал, И божий приветствовал свет... И каждый с весельем «Он жив! — повторял. — Чудеснее подвига нет! Из темного гроба, из пропасти влажной, Спас душу живую красавец отважной». Он на берег вышел; он встречен толпой; К царевым ногам он упал; И кубок у ног положил золотой; И дочери царь приказал Дать юноше кубок с струей винограда; И в сладость была для него та награда. «Да здравствует царь! Кто живет на земле, Тот жизнью земной веселись! Но страшно в подземной таинственной мгле... И смертный пред богом смирись: И мыслью своей не желай дерзновенно Знать тайны, им мудро от нас сокровенной. Стрелою стремглав полетел я туда... И вдруг мне навстречу поток; Из трещины камня лилася вода; И вихорь ужасный повлек Меня в глубину с непонятною силой... И страшно меня там кружило и било. Но богу молитву тогда я принес, И он мне спасителем был: Торчащий из мглы я увидел утес И крепко его обхватил; Висел там и кубок на ветви коралла: В бездонное влага его не умчала. И смутно все было внизу подо мной В пурпуровом сумраке там, Все спало для слуха в той бездне глухой; Но виделось страшно очам, Как двигались в ней безобразные груды, Морской глубины несказанные чуды. Я видел, как в черной пучине кипят, В громадный свивался клуб, И млат водяной, и уродливый скат, И ужас морей однозуб; И смертью грозил мне, зубами сверкая, Мокой ненасытный, гиена морская. И был я один с неизбежной судьбой, От взора людей далеко; Один, меж чудовищ, с любящей душой, Во чреве земли, глубоко Под звуком живым человечьего слова, Меж страшных жильцов подземелья немова, И я содрогнулся... вдруг слышу: ползет Стоногое грозно из мглы, И хочет схватить, и разинулся рот... Я в ужасе прочь от скалы!.. То было спасеньем: я схвачен приливом И выброшен вверх водомета порывом». Чудесен рассказ показался царю: «Мой кубок возьми золотой; Но с ним я и перстень тебе подарю, В котором алмаз дорогой, Когда ты на подвиг отважишься снова И тайны все дна перескажешь морскова». То слыша, царевна с волненьем в груди, Краснея, царю говорит: «Довольно, родитель, его пощади! Подобное кто совершит? И если уж должно быть опыту снова, То рыцаря вышли, не пажа младова». Но царь, не внимая, свой кубок златой В пучину швырнул с высоты: «И будешь здесь рыцарь любимейший мой, Когда с ним воротишься ты; И дочь моя, ныне твоя предо мною Заступница, будет твоею женою». В нем жизнью небесной душа зажжена; Отважность сверкнула в очах; Он видит: краснеет, бледнее она; Он видит: в ней жалость и страх... Тогда, неописанной радостью полный, На жизнь и погибель он кинулся в волны. Утихнула бездна... и снова шумит... И пеною снова полна... И с трепетом в бездну царевна глядит... И бьет за волною волна... Приходит, уходит волна быстротечно: А юноши нет и не будет уж вечно. Перчатка
Перед своим зверинцем, С баронами, с наследным принцем, Король Франциск сидел; С высокого балкона он глядел На поприще, сраженья ожидая; За королем, обворожая Цветущей прелестию взгляд, Придворных дам являлся пышный ряд. Король дал знак рукою — Со стуком растворилась дверь: И грозный зверь С огромной головою, Косматый лев Выходит, Кругом глаза угрюмо водит; И вот, все оглядев, Наморщил лоб с осанкой горделивой, Пошевелил густою гривой, И потянулся, и зевнул, И лег. Король опять рукой махнул — Затвор железной двери грянул, И смелый тигр из-за решетки прянул; Но видит льва, робеет и ревет, Себя хвостом по ребрам бьет, И крадется, косяся взглядом, И лижет морду языком, И, обошедши льва кругом, Рычит и с ним ложится рядом. И в третий раз король махнул рукой — Два барса дружною четой В один прыжок над тигром очутились; Но он удар им тяжкой лапой дал, А лев с рыканьем встал... Они смирились, Оскалив зубы, отошли, И зарычали, и легли. И гости ждут, чтоб битва началася. Вдруг женская с балкона сорвалася Перчатка... все глядят за ней... Она упала меж зверей. Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной И колкою улыбкою глядит Его красавица и говорит: «Когда меня, мой рыцарь верной, Ты любишь так, как говоришь, Ты мне перчатку возвратишь» Делорж, не отвечав ни слова, К зверям идет, Перчатку смело он берет И возвращается к собранью снова. У рыцарей и дам при дерзости такой От страха сердце помутилось; А витязь молодой, Как будто ничего с ним не случилось, Спокойно всходит на балкон; Рукоплесканьем встречен он; Его приветствуют красавицыны взгляды... Но, холодно приняв привет ее очей, В лицо перчатку ей Он бросил и сказал: «Не требую награды». Поликратов перстень
На кровле он стоял высоко И на Самос богатый око С весельем гордым преклонял. «Сколь щедро взыскан я богами! Сколь счастлив я между царями!» — Царю Египта он сказал. «Тебе благоприятны боги; Они к твоим врагам лишь строги И всех их предали тебе; Но жив один, опасный мститель; Пока он дышит... победитель, Не доверяй своей судьбе». Еще не кончил он ответа, Как из союзного Милета Явился присланный гонец: «Победой ты украшен новой; Да обовьет опять лавровый Главу властителя венец; Твой враг постигнут строгой местью; Меня послал к вам с этой вестью Наш полководец Полидор». Рука гонца сосуд держала; В сосуде голова лежала; Врага узнал в ней царский взор. И гость воскликнул с содроганьем: «Страшись! Судьба очарованьем Тебя к погибели влечет. Неверные морские волны Обломков корабельных полны; Еще не в пристани твой флот». Еще слова его звучали... А клики брег уж оглашали, Народ на пристани кипел; И в пристань, царь морей крылатый, Дарами дальних стран богатый, Флот торжествующий влетел. И гость, увидя то, бледнеет. «Тебе Фортуна благодеет... Но ты не верь, здесь хитрый ков, Здесь тайная погибель скрыта: Разбойники морские Крита От здешних близко берегов». И только выронил он слово, Гонец вбегает с вестью новой: «Победа, царь! Судьбе хвала! Мы торжествуем над врагами: Флот Критский истреблен богами: Его их буря пожрала». Испуган гость нежданной вестью... «Ты счастлив; но Судьбины лестью Такое счастье мнится мне: Здесь вечны блага не бывали, И никогда нам без печали Не доставалися оне. И мне все в жизни улыбалось; Неизменяемо, казалось, Я Силой вышней был храним; Все блага прочил я для сына... Его, его взяла Судьбина; Я долг мой сыном заплатил. Чтоб верной избежать напасти, Моли невидимые Власти Подлить печали в твой фиал. Судьба и в милостях мздоимец: Какой, какой ее любимец Свой век не бедственно кончал Когда ж в несчастье Рок откажет, Исполни то, что друг твой скажет: Ты призови несчастье сам. Твои сокровища несметны: Из них скорей, как дар заветный, Отдай любимое богам». Он гостю внемлет с содроганьем: «Моим избранным достояньем Доныне этот перстень был; Но я готов Властям незримым Добром пожертвовать любимым...» И перстень в море он пустил. Наутро, только луч денницы Озолотил верхи столицы, К царю является рыбарь: «Я рыбу, пойманную мною, Чудовище величиною, Тебе принес в подарок, царь!» Царь изъявил благоволенье... Вдруг царский повар в исступленье С нежданной вестию бежит: «Найден твой перстень драгоценный, Огромной рыбой поглощенный, Он в ней ножом моим открыт». Тут гость, как пораженный громом, Сказал: «Беда над этим домом! Нельзя мне другом быть твоим; На смерть ты обречен Судьбою: Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою...» Сказал и разлучился с ним. Ивиковы журавли
К Коринфу, где во время оно Справляли праздник Посейдона, На состязание певцов Шел кроткий Ивик, друг богов. Владея даром песнопенья, Оставив Регий вдалеке, Он шел, исполнен вдохновенья, С дорожным посохом в руке. Уже его пленяет взоры Акрокоринф, венчая горы, И в Посейдонов лес густой Он входит с трепетной душой. Здесь всюду сумрак молчаливый, Лишь в небе стая журавлей Вослед певцу на юг счастливый Станицей тянется своей. «О птицы, будьте мне друзьями! Делил я путь далекий с вами, Был добрым знамением дан Мне ваш летучий караван. Теперь равны мы на чужбине, — Явившись издали сюда, Мы о приюте молим ныне, Чтоб не постигла нас беда!» И бодрым шагом вглубь дубравы Спешит певец, достойный славы, Но, притаившиеся тут, Его убийцы стерегут. Он борется, но два злодея Разят его со всех сторон: Искусно лирою владея, Был неискусен в битве он. К богам и к людям он взывает, Но стон его не достигает Ушей спасителя: в глуши Не отыскать живой души. «И так погибну я, сраженный, И навсегда останусь нем, Ничьей рукой не отомщенный И не Оплаканный никем!» И пал он ниц, и пред кончиной Услышал ропот журавлиный, И громкий крик, и трепет крыл В далеком небе различил. «Лишь вы меня, родные птицы, В чужом не бросили краю! Откройте ж людям, кто убийцы, Услышьте жалобу мою!». И труп был найден обнаженный, И лик страдальца, искаженный Печатью ужаса и мук, Узнал в Коринфе старый друг. «О, как безгласным и суровым Тебя мне встретить тяжело! Не я ли мнил венком сосновым Венчать любимое чело?» Молва про злое это дело Мгновенно праздник облетела, И поразились все сердца Ужасной гибели певца. И люди кинулись к пританам, Немедля требуя от них Над песнопевцем бездыханным Казнить преступников самих. Но где они? В толпе несметной Кто след укажет незаметный Среди собравшихся людей Где укрывается злодей И кто он, этот враг опасный, — Завистник злой иль жадный тать Один лишь Гелиос прекрасный Об этом может рассказать. Быть может, наглыми шагами Теперь идет он меж рядами И, невзирая на народ, Преступных дел вкушает плод. Быть может, на пороге храма Он здесь упорно лжет богам Или с толпой людей упрямо Спешит к театру, бросив храм. Треща подпорами строенья, Перед началом представленья, Скамья к скамье, над рядом ряд, В театре эллины, сидят. Глухо шумящие, как волны, От гула множества людей, Вплоть до небес, движенья полны, Изгибы тянутся скамей. Кто здесь сочтет мужей Фокиды, Прибрежных жителей Авлиды, Гостей из Спарты, из Афин Они явились из долин, Они спустились с гор окрестных, Приплыли с дальних островов И внемлют хору неизвестных, Непостижимых голосов. Вот перед ними тесным кругом, Из подземелья друг за другом, Чтоб древний выполнить обряд, Выходит теней длинный ряд. Земные жены так не ходят, Не здесь родные их края, Их очертания уводят За грань земного бытия. Их руки тощие трепещут, Мрачно-багровым жаром плещут Их факелы, и бледен вид Их обескровленных ланит. И, к приведеньям безобидны, Вокруг чела их, средь кудрей Клубятся змеи и ехидны В свирепой алчности своей. И гимн торжественно согласный Звучит мелодией ужасной И сети пагубных тенет Вкруг злодеяния плетет. Смущая дух, волнуя разум, Эринний слышится напев, И в страхе зрители, и разом Смолкают лиры, онемев. «Хвала тому, кто, чист душою, Вины не знает за собою! Без опасений и забот. Дорогой жизни он идет. Но горе тем, кто злое дело Творит украдкой тут и там! Исчадья ночи, мчимся смело Мы вслед за ними по пятам. Куда б ни бросились убийцы, — Быстрокрылатые, как птицы, Мы их, когда настанет срок, Петлей аркана валим с ног. Не слыша горестных молений, Мы гоним грешников в Аид И даже в темном царстве теней Хватаем тех, кто не добит». И так, зловещим хороводом, Они поют перед народом, И, чуя близость божества, Народ вникает в их слова. И тишина вокруг ложится, И в этой мертвой тишине Смолкает теней вереница И исчезает в глубине. Еще меж правдой и обманом Блуждает мысль в сомненье странном, Но сердце ужасом полно, Незримой властью смущено. Ясна лишь сердцу человека, Но скрытая при свете дня, Клубок судьбы она от века Плетет, преступников казня. И вдруг услышали все гости, Как кто-то вскрикнул на помосте: «Взгляни на небо, Тимофей, Накликал Ивик журавлей!» И небо вдруг покрылось мглою, И над театром, сквозь туман, Промчался низко над землею Пернатых грозный караван. «Что? Ивик, он сказал?» И снова Амфитеатр гудит сурово, И, поднимаясь, весь народ Из уст в уста передает: «Нага бедный Ивик, брат невинный, Кого убил презренный тать! При виде стаи журавлиной Что этот гость хотел сказать?» И вдруг, как молния, средь гула В сердцах догадка промелькнула, И в ужасе народ твердит: «Свершилось мщенье Эвменид! Убийца кроткого поэта Себя нам выдал самого! К суду того, что молвил это, И с ним — приспешника его!» И так всего одно лишь слово Убийцу уличило злого, И два злодея, смущены, Не отрекались от вины. И тут же, схваченные вместе И усмиренные с трудом, Добыча праведная мести, — Они предстали пред судом. Хождение на железный завод
Был добр и скромен Фридолин. Страшась греховных скверн, Служил он, мальчик-селянин, Графине де Саверн, Она была кротка, нежна, И что б ни молвила она, Ее любое повеленье Он исполнял в благоговенье. Рассвет ли красит небосклон, Иль вечер у дверей, Слуга в заботу погружен О госпоже своей. И скажет дама не в укор: «Сядь, отдохни!» — влажнеет взор: Ведь служба — от грехов ограда — Ему не тягость, а отрада. Его графиня предпочла, На зависть прочих слуг, Не раз высокая хвала Ему ласкала слух. И для графини Фридолин Был не слуга, а словно сын, В расположении глубоком За ним следила ясным оком. Но Роберт — графский стремянной Не мог обиды снесть, Давно он черною душой Взлелеял злую месть. И, на охоту с графом мчась, Коварной мыслью соблазнясь, Он, полон лжи и лицемерья, Стал сеять семя недоверья. «О, сколь вы счастливы, мой граф, Лукавя, начал он, — Сомнений горьких не познав*, Блаженный видеть сон. Ведь кто б, придя в любовный пыл, Супруге вашей ни грозил, Клянусь — и небо в том свидетель Ее опора — добродетель!» Насупил брови граф тогда: «Ты что там мелешь, раб Как волны зыбки, как вода Любовь и верность баб! Размякнут пред любым хлыщом!.. О нет! Я строю на другом: Одно лишь имя де Саверна Страшит любезников безмерно». «Вы трижды правы, господин, — Обманщик говорит. — Как глупо тот простолюдин Себя надеждой льстит! Подумать лишь: мужик, нахал К графине страстью воспылал...» — «Что?! — крикнул граф. — К какой графине?! И сей безумец жив поныне?» «Ужель до графа не дошло То, что известно всем Но коль вы скрыть решили зло, Я буду глух и нем!» — «Ты близок к смерти, жалкий пес! — Граф, багровея, произнес. — Ответствуй! Кто ж тот червь презренный?» — «Да Фри долин — ваш раб смиренный. Он, правда, недурен собой, — Плетет злодей рассказ, Меж тем как графа хлад и зной Бросают в дрожь тотчас. — С графини, бог его прости, Не в силах взора он свести. Стоит за стулом да вздыхает, А вас почти не замечает. А вот и вирши, наконец, Взгляните поскорей!» — «О, тварь!» — «Взаимности, наглец, Здесь требует у ней. Графиня все молчала, знать Вас не желая огорчать. Эх, мне бы сразу догадаться! Ведь вам-то, граф, чего пугаться?!» И граф помчался на коне В ту рощу, где в печи На жарком плавятся огне Подковы и мечи. Там неустанною рукой Рабы трудились день-деньской. Клокочет пламя, дуют парни, Как стеклодувы в стекловарне. Единство пламени и вод Увидишь в том лесу. Поток бушующий дает Вращенье колесу. И молоткам немолчным в лад Бьет по листу огромный млат, И, размягчаемое жаром, Железо гнется под ударом. И двум разнузданным рабам Граф отдает приказ: «Кто будет мною послан к вам И первым спросит вас: — Свершен ли графский приговор? — Того швырните в печь, в костер, Чтоб он, став пеплом и золою Вовек не встретился со мною!» Уж предвкушают крови вкус Два дюжих кузнеца, У коих, как железный брус, Бесчувственны сердца. Как громок, как свиреп их смех! И раздувают парни мех. Полны жестокости звериной, Убийцы жертвы ждут невинной. А Роберт к дому прискакал И молвит: «Фридолин! Поторопись! Тебя искал Зачем-то господин». И Фридолина граф зовет: «Отправься в рощу, на завод, И там узнай без промедленья, Исполнено ль мое веленье». «Быть, — тот ответил, — по сему!» — Собрался побыстрей. Но тут приходит мысль ему: «А вдруг я нужен ей?» Он пред графиней предстает: «Я отправляюсь на завод. Не дашь ли ты мне приказанья Мой долг — свершать твои желанья!» Графиня очи подняла, И мальчик услыхал: «На мессу б нынче я пошла, Но сын мой захворал. Так загляни в господень храм И, вечным каясь небесам,. Воздай мою молитву богу..*» И он отправился в дорогу. Спешит. Душа его светла. Он видит милый лик. И лишь окраины села Он на бегу достиг — С ближайшей колокольни он Услышал тихий перезвон, Торжественно зовущий к требе, Широко разливаясь в небе. «Коль бога на пути своем Ты встретишь — подойди!» — Он рек, вступая в божий дом С молитвою в груди. Но пусто в храме. Стар и мал В ту пору жатву собирал. Причетник с ними был. Священник Один спускался со ступенек. И Фридолин решает сам Долг причета свершить: «Не может служба небесам Помехой делу быть». Он ризу белую берет, Святому старцу подает, Идет в алтарь он и оттуда Несет священные сосуды. Расставил чаши, а засим, Взяв в руки требник, он За настоятелем благим Вступает на амвон. И, на колени пав с мольбой, Звонит он в колокольчик свой, Когда над ним, в конце хорала, Три раза «Sanctus»[13] прозвучало. Священник, небом осиян, Ввысь устремляет взор, Над головами прихожан Распятие простер. И слезы катятся с ланит. А служка в колокол звонит И все склоняется в усердье, Христово славя милосердье. Он службу ревностно несет. Церковный ритуал И светлой мессы обиход Еще он в детстве знал. И не отхлынет чувств прилив, Пока, молебен завершив, Святой отец в поклоне низком Не скажет: «Dominus vobiscum!»[14] Но, прежде чем покинуть храм, Идет он за алтарь И молча складывает там Сосуды и стихарь. С благословения небес Теперь к печам спешит он, в лес, И «Pater Nos ter»[15] без тревоги Негромко шепчет по дороге. А вот и печь. Сквозь черный дым Рабов он увидал. «Исполнено ль, — кричит он им, — Что граф вам приказал?» Скривив отвисшую губу, Кузнец кивает на трубу: «Печь нажралась и зубы скалит. Пусть граф рабов своих похвалит!» И к графу в замок мчится он, Ответ рабов узнав. Как будто громом поражен, Его встречает граф: «Мертвец! Откуда ты идешь?!» — «С завода». — «Быть не может! Ложь! Иль ты не сразу в путь пустился?» — «Тотчас, как богу помолился. Когда я утром в лес пошел, — Простите, но скажу, — Что долгом я своим почел Проведать госпожу. Она зайти велела в храм И, сердцем вняв ее словам, Молитву я вознес с любовью О вашем и ее здоровье». И, мучим страхом и тоской, Граф в ужасе спросил: «Но подожди! Ответ какой Ты в роще получил?» — «Мой граф! Запутанную речь Сказал кузнец, кивнув на печь: Мол, нажралась и зубы скалит, Пусть граф рабов своих похвалит!» «А где же Роберт? — граф вскричал, Догадкою сражен. — Его ты разве не встречал Мной в лес был послан он!» — «Нет, ни в лесу, ни у пруда Я не видал его следа». Тут граф воскликнул: «Ты свободен! Свершился правый суд господень!» И с непривычной добротой Он говорит: «Идем!» — И предстает перед женой, Не знавшей ни о чем: «Сей мальчик чист, как серафим! Да будет милость наша с ним! Кого людской навет ославил, В беде всевышний не оставил!» Порука
Мерос проскользнул к Дионисию в дом, Но скрыться не мог от дозорных, — И вот он в оковах позорных Тиран ему грозно: «Зачем ты с мечом За дверью таился, накрывшись плащом?» — «Хотел я покончить с тираном». — «Распять в назиданье смутьянам!» «О царь! Пусть я жизнью своей заплачу — Приемлю судьбу без боязни. Но дай лишь три дня мне до казни: Я замуж сестру мою выдать хочу. Тебе же, пока не вернусь к палачу, Останется друг мой порукой. Солгу — насладись его мукой». И, злобный метнув на просящего взгляд, Тиран отвечает с усмешкой: «Ступай, да смотри же — не мешкай. Быстрее мгновенья три дня пролетят, И если ты в срок не вернешься назад, Его я на муку отправлю, Тебя ж на свободе оставлю». И к другу идет он: «Немилостив рок! Хотел я покончить с проклятым, И быть мне, как вору, распятым, Но дал он трехдневный до казни мне срок, Чтоб замуж сестру мою выдать я мог. Останься порукой тирану, Пока я на казнь не предстану». И обнял без слов его преданный друг И тотчас к тирану явился, Мерос же в дорогу пустился. И принял сестру его юный супруг, Но солнце обходит уж третий свой круг, И вот он спешит в Сиракузы, Чтоб снять с поручителя узы. И хлынул невиданный ливень тогда. Уже погружает он посох В потоки на горных откосах. И вот он выходит к реке, но беда! — Бурлит и на мост напирает вода, И груда обломков чугунных Гремит, исчезая в бурунах. Он бродит по берегу взад и вперед, Он смотрит в смятенье великом, Он будит безмолвие криком, — Увы, над равниной бушующих вод Лишь ветер, беснуясь, гудит и ревет; Ни лодки на бурном просторе, А волны бескрайны, как море. И к Зевсу безумный подъемлет он взгляд И молит, отчаянья полный: «Смири исступленные волны! Уж полдень, часы беспощадно летят, А я обещал, лишь померкнет закат, Сегодня к царю воротиться, — Иль с жизнию друг мой простится». Но тучи клубятся, и ветер жесток, И волны, сшибаются люто. Бежит за минутой минута... И страх, наконец, в нем решимость зажег; Он смело бросается в грозный поток, Валы рассекает руками, Плывет — и услышан богами! И снова угрюмою горной тропой Идет он и славит Зевеса, Но вдруг из дремучего леса, Держа наготове ножи пред собой, Выходят разбойники буйной толпой; И, путь преграждая пустынный, Грозит ему первый дубиной. И в вопле Мероса — смертельный испуг: «Клянусь вам, я нищ! Не владею И самою жизнью своею! Оставьте мне жизнь, иль погибнет мой друг!» Тут вырвал у вора дубину он вдруг, — И шайка спасается в страхе, Три трупа оставив во прахе. Как жар сицилийского солнца жесток! Как ломит колени усталость! А сколько до цели осталось! «Ты силы мне дал переплыть чрез поток, Разбойников ты одолеть мне помог, — Ужель до царя не дойду я И друга распнет он, ликуя!» Но что там? Средь голых и выжженных круч Внезапно журчанье он слышит... Он верить не смеет, не дышит... О чудо! Он видит: серебряный ключ, Так чист и прозрачен, так нежно певуч, Сверкает и манит омыться, Гортань освежить и напиться. И вновь он шагает, минуя в пути Сады, и холмы, и долины. Уж тени глубоки и длинны. Два путника тропкой идут впереди. Он шаг ускоряет, чтоб их обойти, И слышит слова их: «Едва ли — Мы, верно, на казнь опоздали». Надежда и страх его сердце теснят, Летят, не идут его ноги. И вот — о великие боги! — Пред ним Сиракузы, пылает закат, И верный привратник его Филострат, Прождавший весь день на пороге, Навстречу бежит по дороге. «Назад, господин! Если друга не спас, Хоть сам не давайся им в руки! Его повели уж на муки. Он верил, юн ждал тебя с часу на час, В нем дружбы священный огонь не погас, И царь наш в ответ на глумленье Лишь гордое встретил презренье». «О, если уж поздно, и он на кресте, И предал я друга такого, Душа моя к смерти готова. Зато мой палач не расскажет нигде, Что друг отказался от друга в беде!. Он кровью двоих насладится, Но в силе любви убедится». И гаснет закат, но уж он у ворот, И видит он крест на агоре, Голов человеческих море. Веревкою связанный, друг его ждет, И он раздвигает толпу, он идет. «Тиран! — он кричит. — Ты глумился, Но видишь — я здесь! Я не скрылся!» И в бурю восторженный гул перерос, Друзья обнялись, и во взоре У каждого радость и горе; И нет ни единого ока без слез; И царь узнает, что вернулся Мерос, Глядит на смятенные лица, — И чувство в царе шевелится. И он их велит привести перед трон, Он влажными смотрит очами: «Ваш царь побежденный пред вами; Он понял, что дружба — не призрак, не сон, И с просьбою к вам обращается он: На диво грядущим столетьям В союз ваш принять его третьим». Геро и Леандр
Видишь — там, где в Дарданеллы, Изумрудный, синий, белый, Геллеспонта плещет вал, В блеске солнца золотого Два дворца глядят сурово Друг на друга с темных скал. Здесь от Азии Европу Отделила бездна вод, Но ни бурный вал, ни ветер Уз любви не разорвет. В сердце Геро, уязвленном Беспощадным Купидоном, Страсть к Леандру расцвела; И в ответ ей — смертной Гебе — Вспыхнул он, стрелою в небе Настигающий орла. Но меж юными сердцами Встал отцов нежданный гнев; И до срока плод волшебный Поникает, не созрев. Где, штурмуя Сеет надменный, Геллеспонт громадой пенной Бьет в незыблемый утес, Дева юная сидела И, печальная, глядела На далекий Абидос. Горе! Нет моста к Леандру, Нет попутного челна, — Но любовь не знает страха, И везде пройдет она. Обернувшись Ариадной, Тьмой ведет нас непроглядной, Вводит смертных в круг богов, Льва и вепря в плен ввергает И в алмазный плуг впрягает Огнедышащих быков. Даже Стикс девятикружный Не преграда ей в пути, Если тень она захочет Из Аида увести. И любовь Леандра гонит; Лишь багряный шар потонет За чертою синих вод, Лишь померкнет день враждебный, — Уж туда, в приют волшебный, Смелый юноша плывет. Рассекая грудью волны, Он спешит сквозь мрак ночной К той скале, где обещаньем Светит факел смоляной. Там, из плена волн студеных, В плен восторгов потаенных Он любимой увлечен; И лобзаньям нет преграды, И божественной награды Полноту приемлет он. Но заря счастливца будит, И бежит, как сон, любовь, — Он из пламенных объятий В холод моря кинут вновь. Так, в безумстве нег запретных, Тридцать солнц прошло заветных, — По таинственным кругам Пронеслись они короче Той блаженной брачной ночи, Что завидна и богам. О, лишь тот изведал счастье, Кто срывал небесный плод В темных безднах преисподней, Над пучиной адских вод. Непрестанно в звездном хоре Мчится Веспер вслед Авроре; Но счастливцам недосуг Сожалеть, что роща вянет, Что зима вот-вот нагрянет В колеснице снежных вьюг. Нет, их радует, что рано Скучный день уходит прочь, — И не помнят, чем грозит им Возрастающая ночь. Вот сентябрь под зодиаком Свет уравнивает с мраком, — На утесе дева ждет, Смотрит вдаль, где кони Феба Вниз бегут по склону неба, Завершая свой полет. Неподвижен сонный воздух, Точно зеркало чиста, Синий купол отражая, Дремлет ясная вода. Там, сверкнув на миг спиною Над серебряной волною, Резвый выпрыгнул дельфин, Там Фетиды влажной стая Роем черных стрел, играя, Из немых всплыла глубин. Тайна страсти нежной зрима Им одним из темных вод, Но безмолвием Геката Наказала рыбий род. Глядя в синий мрак пролива, Дева ласково и льстиво Молвит: «О прекрасный бог! Ты ль обманчив, ты ль неверен Нет! И лжив и лицемерен, Кто тебя ославить мог! Безучастны только люди, И жесток лишь мой отец; Ты же, кроткий, облегчаешь Горе любящих сердец. Безутешна, одинока, Отцвела бы я до срока, Дни влача, как в тяжком сне, — Но твоя святая сила Без моста и без ветрила Мчит любимого ко мне. Страшны мглы твоей глубины, Грозен шум твоих валов, Но отваге ты покорен, Ты любви помочь готов. Ибо сам во время оно Стал ты жертвой Купидона — В час, как бросив отчий дом, Увлекая брата смело, Поплыла в Колхиду Гелла На баране золотом. Вспыхнув страстью, в блеске бури Ты восстал из недр, о бог, И красавицу в пучину С пышнорунного совлек. Там живет богиня с богом, Тайный грот избрав чертогом, В глуби волн бессмертной став; Челн хранит рукой незримой И, добра к любви гонимой, Твой смиряет буйный нрав. Гелла! Светлая богиня! Я пришла к тебе с мольбой: Приведи и ныне друга Той же зыбкою тропой». С неба сходит вечер мглистый. Геро факел свой смолистый Зажигает на скале, Чтоб звездою путеводной По равнине вод холодной Вел он милого во мгле. Но темнеет, пенясь, море, Ветра свист и гром вдали; Звезды кроткие погасли, Небо тучи облегли. Ночь идет. Завесой темной Хлынул дождь на Понт огромный, Грозовым взмахнув крылом, С гор, из дикого провала, Буря вырвалась, взыграла — * Трепет молний, блеск и гром. Вихрь сверлит, буравит волны, — Черным зевом глубина, Точно бездна преисподней, Разверзается до дна. Геро плачет: «Горе, горе! Успокой, Кронион, море! О мой рок! Не я ль виной Мне, безумной, вняли боги, Если в гибельной дороге С бурей бьется милый мой. Птицы, вскормленные морем, На земле приют нашли; Не боящиеся ветра, В бухте скрылись корабли. Только мой Леандр и ныне, Знаю, вверился пучине, — Ибо сам в блаженный час, Мощным богом вдохновенный, Он мне дал обет священный, И лишь смерть разделит нас. В этот миг — о сжальтесь, оры! — Обессиленный борьбой, Он в последний раз, быть может, Небо видит над собой. Понт! Свирепая пучина! Твой лазурный блеск — личина: Ты неверен, ты жесток! Ты его, коварства полный, В притаившиеся волны Лживой ясностью завлек. И теперь, вдали от брега, Беззащитного пловца Всеми ужасами гонишь К неизбежности конца». Страшно бешенство стихии! Ходят горы водяные, Бьют в береговую твердь. Горе! Горе! Час недобрый! И корабль дубоворебрый Здесь нашел бы только смерть. Буря погашает факел, Рвет спасительную нить. Страшно быть в открытом море, Страшно к берегу подплыть! У великой Афродиты Молит скорбная защиты Для отважного пловца; Ветру в дар заклать клянется, Если милый к ней вернется, Златорогого тельца; Молит всех богов небесных, Всех богинь подводной мглы Лить смягчающее масло На бурлящие валы. «Помоги моей кручине, Вновь рожденная в пучине, Левкотея, встань из вод! Кинь Леандру покрывало, Как не раз его кидала Жертвам бурных непогод, — Чтоб, его священной ткани Силой тайною храним, Утопающий из бездны Выплыл жив и невредим!» И смолкает грохот бури. В распахнувшейся лазури Кони Эос мчатся ввысь. Вновь на зеркало похоже, Дремлет море в древнем ложе, Скалы блестками зажглись, И, шурша о берег мягко, Волны к острову бегут И, ласкаясь и играя, Тело мертвое влекут. Это он! И бездыханный — Верен ей, своей желанной. Видит хладный труп она И стоит, как неживая, Ни слезинки не роняя, Неподвижна и бледна; Смотрит в небо, смотрит в море, На обрывы черных скал, — И в лице бескровном пламень Благородный заиграл. «Я постигла волю рока: Неизбежно и жестоко Равновесье бытия. Рано сниду в мрак могилы, Но хвалю благие силы, — Ибо счастье знала я. Юной жрицей, о Венера, Я вошла в твой гордый храм И, как радостную жертву, Ныне жизнь тебе отдам». И она, светла, как прежде, В белой взвившейся одежде, С башни кинулась в провал. И в объятия стихии Принял бог тела святые И приют им вечный дал. И, безгневный, примиренный, Вновь во славу бытию Из великой светлой урны Льет он вечную струю. Кассандра
Все в обители Приама Возвещало брачный час, Запах роз и фимиама, Гимны дев и лирный глас. Спит гроза минувшей брани, Щит, и меч, и конь забыт, Облечен в пурпурны ткани С Поликсеною Пелид. Девы, юноши четами По узорчатым коврам, У крашенные венками, Идут веселы во храм; Стогны дышут фимиамом, В злато царский дом одет; Снова счастье над Пергамом... Для Кассандры счастья нет. Уклонясь от лирных звонов, Нелюдима и одна, Дочь Приама в Аполлонов Древний лес удалена. Сводом лавров осененна, Сбросив жрический покров, Провозвестница священна Так роптала на богов: «Там шумят веселых волны, Всем душа оживлена, Мать, отец надеждой полны, В храм сестра приведена. Я одна мечты лишенна: Ужас мне — что радость там; Вижу, вижу: окрыленна Мчится Гибель на Пергам. Вижу факел — он светлеет Не в Гименовых руках, И не жертвы пламя рдеет На сгущенных облаках; Зрю пиров уготовленье... Но... горе, по небесам. Слышно бога приближенье, Предлетящего бедам. И вотще мое стенанье, И печаль моя мне стыд: Лишь с пустынями страданье Сердце сирое делит. От счастливых отчужденна, Веселящимся позор, — Я тобой всех благ лишенна, О предведения взор! Что Кассандре дар вещанья В сем жилище скромных чад Безмятежного незнанья И блаженных им стократ Ах! почто она предвидит То, чего не отвратит?.* Неизбежное приидет, И грозящее сразит. И спасу ль их, открывая Близкий ужас их очам Лишь незнанье — жизнь прямая; Знанье — смерть прямая нам Феб, возьми твой дар опасной, Очи мне спеши затмить: Тяжко истины ужасной Смертною скуделью быть. Я забыла славить радость, Став пророчицей твоей. Слепоты погибшей сладость, Мирный мрак минувших дней, С вами скрылись наслажденья! Он мне будущее дал, Но веселие мгновенья Настоящего отнял. Никогда покров венчальный Мне главы, не осенит: Вижу факел погребальный, Вижу: ранний гроб открыт. Я с родными скучну младость Всю утратила в тоске, — Ах, могла ль делить их радость, Видя скорбь их вдалеке Их ласкает ожиданье; Жизнь, любовь передо мной; Все окрест очарованье — Я одна мертва душой. Для меня весна напрасна, Мир цветущий пуст и дик... Ах, сколь жизнь тому ужасна, Кто во глубь ее проник! Сладкий жребий Поликсены! С женихом рука с рукой, Взор, любовью распаленный, И, гордясь сама собой, Благ своих не постигает: В сновидениях златых И бессмертья не желает За один с Пелидом миг. И моей любви открылся Тот, кого мы ждем душой: Милый взор ко мне стремился, Полный страстною тоской... Но — для нас перед богами Брачный гимн не возгремит; Вижу: грозно между нами Тень стигийская стоит. Духи, бледною толпою Покидая мрачный ад, Вслед за мной и предо мною Неотступные летят, В резвы юношески лики Вносят ужас за собой; Внемля радостные клики, Внемлю их надгробный вой. Там сокрытый блеск кинжала, Там убийцы взор горит; Там невидимого жала Яд погибелью грозит. Все предчувствуя и зная, В страшный путь сама иду: Ты падешь, страна родная, — Я в чужбине гроб найду...» И слова еще звучали... Вдруг... шумит священный лес... И зефиры глас примчали: «Пал великий Ахиллес!» Машут Фурии змиями, Боги мчатся к небесам... И карающий громами Грозно смотрит на Пергам. Граф Габсбургский
Торжественным Ахен весельем шумел; В старинных чертогах, на пире, Рудольф, император избранный, сидел В сиянье венца и в порфире. Там кушанья рейнский фальцграф разносил, Богемец напитки в бокалы цедил; И семь избирателей, чином Устроенный древле свершая обряд, Блистали, как звезды пред солнцем блестят, Пред новым своим властелином. Кругом возвышался богатый балкон, Ликующим полный народом, И клики, со всех прилетая сторон, Под древним слива лися сводом. Был кончен раздор; перестала война; Бесцарственны, грозны прошли времена: Судья над землею был снова, И воля губить у меча отнята; Не брошены слабый, вдова, сирота Могущим во власть без покрова. И кесарь, наполнив бокал золотой, С приветливым взором вещает: «Прекрасен мой пир; все пирует со мной, Все царский мой дух восхищает... Но где ж утешитель, пленитель сердец Придет ли мне душу растрогать певец Игрой и благим поученьем Я песней был другом, как рыцарь простои; Став кесарем, брошу ль обычай святой Пиры услаждать песнопеньем?» И вдруг из среды величавых гостей Выходит, одетый таларом, Певец в красоте поседелых кудрей, Младым преисполненный жаром. «В струнах золотых вдохновенье живет. Певец о любви благодатной поет, О всем, что святого есть в мире, Что душу волнует, что сердце манит... О чем же властитель воспеть повелит Певцу на торжественном пире?» «Не мне управлять песнопевца душой (Певцу отвечает властитель), Он высшую силу признал над собой: Минута ему повелитель. По воздуху вихорь свободно шумит: Кто знает, откуда, куда он летит Из бездны поток выбегает: Так песнь зарождает души глубина, И темное чувство, из дивного сна При звуках воспрянув, пылает». И смело ударил певец по струнам, И голос приятный раздался: «На статном коне по горам, по полям За серною рыцарь гонялся; Он с ловчим одним выезжает сам-друг Из чащи лесной на сияющий луг, И едет он шагом кустами. Вдруг слышат они: колокольчик гремит; Идет из кустов пономарь и звонит, И следом священник с дарами. И набожный граф, умиленный душой, Колена своп преклоняет "С сердечною верой с горячей мольбой Пред тем, что живит и спасает. Но лугом стремился кипучий ручей, Свирепо надувшись от сильных дождей, Он путь заграждал пешеходу; И спутнику пастырь дары отдает, И обувь снимает, и смело идет С священною ношею в воду. «Куда?» — изумившийся граф вопросил. «В село; умирающий нищий Ждет в муках, чтоб пастырь его разрешил, И алчет небесныя пищи. Недавно лежал через этот поток Сплетенный из сучьев для пеших мосток — Его разбросало водою; Чтоб душу святой благодатью спасти, Я здесь неглубокий поток перейти Спешу обнаженной стопою». И пастырю витязь коня уступил И подал ноге его стремя, Чтоб он облегчить покаяньем спешил Страдальцу греховное бремя; И к ловчему сам на седло пересел И весело в чащу на лов полетел; Священник же, требу святую Свершивши, при первом мерцании дня Является к графу, смиренно коня Ведя за узду золотую. «Дерзну ли помыслить я, — граф возгласил, Почтительно взоры склонивши, — Чтоб конь мой ничтожной забаве служил, Спасителю богу служивши Когда ты, отец, не приемлешь коня, Пусть будет он даром благим от меня Отныне тому, чье даянье Все блага земные, и сила, и честь, Кому не помедлю на жертву принесть И силу, и честь, и дыханье». «Да будет же вышний господь над тобой Своей благодатью святою, Тебя да почтит он в сей жизни и в той, Как днесь он почтен был тобою. Гельвеция славой сияет твоей, И шесть расцветают тебе дочерей, Богатых дарами природы: Да будут же (молвил пророчески он) Уделом их шесть знаменитых корон, Да славятся в роды и роды». Задумавшись, голову кесарь склонил: Минувшее в нем оживилось. Вдруг быстрый он взор на певца устремил — И таинство слов объяснилось: Он пастыря видит в певце пред собой, — И слезы свои от толпы золотой Порфирой закрыл в умиленье... Все смолкло, на кесаря очи подняв, — И всяк догадался, кто набожный граф, И сердцем почтил провиденье. Торжество победителей
Пал Приамов град священный; Грудой пепла стал Пергам; И, победой насыщенны, К острогрудым кораблям Собрались эллены — тризну В честь минувшего свершить И в желанную отчизну, К берегам Эллады плыть. Пойте, пойте гимн согласный: Корабли обращены От враждебной стороны К нашей Греции прекрасной. Брегом шла толпа густая Илионских дев и жен: Из отеческого края Их вели в далекий плен. И с победной песнью дикой Их сливался тихий стон По тебе, святой, великий, Невозвратный Илион. Вы, родные холмы, нивы, Нам вас боле не видать; Будем в рабстве увядать... О, сколь мертвые счастливы! И с предведеньем во взгляде Жертву сам Калхас заклал: Грады зиждущей Палладе И губящей (он воззвал), Буреносцу Посидону, Воздымателю валов, И носящему Горгону Богу смертных и богов! Суд окончен; спор решился; Прекратилася борьба; Все исполнила Судьба: Град великий сокрушился. Царь народов, сын Атрея Обозрел полков число: Вслед за ним на брег Сигея Много, много их пришло... И незапный мрак печали Отуманил царский взгляд: Благороднейшие пали... Мало с ним пойдет назад. Счастлив тот, кому сиянье Бытия сохранено, Тот, кому вкусить дано С милой родиной свиданье! И не всякий насладится Миром, в свой пришедши дом: Часто злобный ков таится За домашним алтарем; Часто Марсом пощаженный Погибает от друзей (Рек, Палладой вдохновенный, Хитроумный Одиссей). Счастлив тот, чей дом украшен Скромной верностью жены! Жены алчут новизны: Постоянный мир им страшен. И стоящий близ Елены Менелай тогда сказал: Плод губительный измены — Ею сам изменник пал; И погиб виной Парида Отягченный Илион... Неизбежен суд Кронида, Всё блюдет с Олимпа он. Злому злой конец бывает: Гибнет жертвой Эвменид, Кто безумно, как Парид, Право гостя оскверняет. Пусть веселый взор счастливых (Оилеев сын сказал) Зрит в богах богов правдивых; Суд их часто слеп бывал: Скольких бодрых жизнь поблёкла! Скольких низких рок щадит!.. Нет великого Патрокла; Жив презрительный Терсит. Смертный, царь Зевес Фортуне Своенравной предал нас: Уловляй же быстрый час, Не тревожа сердца втуне. Лучших бой похитил ярый! Вечно памятен нам будь, Ты, мой брат, ты, под удары Подставлявший твердо грудь, Ты, который нас, пожаром Осажденных, защитил... Но коварнейшему даром Щит и меч Ахиллов был. Мир тебе во тьме Эрева! Жизнь твою не враг отнял: Ты своею силой пал, Жертва гибельного гнева. О Ахилл! о мой родитель! (Возгласил Неоптолем) Быстрый мира посетитель, Жребий лучший взял ты в нем. Жить в любви племен делами — Благо первое земли; Будем вечны именами И сокрытые в пыли! Слава дней твоих нетленна; В песнях будет цвесть она: Жизнь живущих неверна, Жизнь отживших неизменна! Смерть велит умолкнуть злобе (Диомед провозгласил): Слава Гектору во гробе! Он краса Пергама был; Он за край, где жили деды, Веледушно пролил кровь; Победившим — честь победы! Охранявшему — любовь! Кто, на суд явясь кровавый, Славно пал за отчий дом: Тот, почтённый и врагом, Будет жить в преданьях славы. Нестор, жизнью убеленный, Нацедил вина фиал И Гекубе сокрушенной Дружелюбно выпить дал. Пей страданий утоленье; Добрый Вакхов дар вино: И веселость и забвенье Проливает в нас оно. Пей, страдалица! Печали Услаждаются вином: Боги жалостные в нем Подкрепленье сердцу дали. Вспомни матерь Ниобею: Что изведала она! Сколь ужасная над нею Казнь была совершена! Но и с нею, безотрадной, Добрый Вакх недаром был: Он струею виноградной Вмиг тоску в ней усыпил. Если грудь вином согрета И в устах вино кипит: Скорби наши быстро мчит Их смывающая Лета. И вперила взор Кассандра, Вняв шепнувшим ей богам, На пустынный брег Скамандра, На дымящийся Пергам. Все великое земное Разлетается, как дым: Ныне жребий выпал Трое, Завтра выпадет другим... Смертный, силе, нас гнетущей, Покоряйся и терпи; Спящий в гробе, мирно спи; Жизнью пользуйся, живущий. Лирика
ПРОЩАНИЕ ГЕКТОРА
Андромаха Для чего стремится Гектор к бою, Где Ахилл безжалостной рукою За Патрокла грозно мстит врагам? Если Орк угрюмый нас разлучит, Кто малютку твоего научит Дрот метать и угождать богам? Гектор Слез не лей, супруга дорогая! В поле битвы пыл свой устремляя, Этой дланью я храню Пергам. За богов священную обитель Я паду и — родины спаситель — Отойду к стигийским берегам. Андромаха Не греметь твоим доспехам боле; Ржавый меч твой пролежит в неволе, И Приама оскудеет кровь. В область мрака ты сойдешь отныне, Где Коцит слезится по пустыне. Канет в Лету Гектора любовь! Гектор Весь мой пыл, все мысли и стремленья Я залью волной реки забвенья, Но, не пламенник любви. Чу! Дикарь у стен уж кличет к бою. Дай мне меч и не томись тоскою! Леты нет для Гектора любви. ФАНТАЗИЯ К ЛАУРЕ
О Лаура, как назвать ту силу, Что сближает и роднит тела, — Как назвать, когда в волшебном вихре Две души в одну она слила? Посмотри: планеты мчатся в безднах, — Что велит им вечный круг свершать? Что влечет их в пляску круговую, Как детей, приветствующих мать? В золотых потоках света греясь, Их лучистый хоровод Черплет жизнь из огненной амфоры, — Так из мозга тело жизнь берет. Если атом к атому стремится, Если строй миров ненарушим, Если сфер мелодии созвучны — Эту связь любовь дарует им. Изыми любовь из сил природы — Естество рассыплется во прах, Все поглотит дикий древний хаос, — Плачь, о Ньютон, о былых мирах! Изыми из сонма душ богиню — И, как телу, смерть им суждена. Без любви не станет жизни, Без любви не расцветет весна. И какою силой, о Лаура, Пламень в сердце поцелуй твой льет, Заставляет вспыхнуть щеки, Устремляет смелый дух в полет? Крови тесно в берегах природных, Чувствам тесно в алчущей груди, — Две души в одном огне сгорают, Тело в тело жаждет перейти. В вечных сменах неживой природы Ту же власть любви вручил творец, Что и в тонкой арахнейской ткани Чутко внемлющих сердец. Посмотри, Лаура, тьму страданий Озаряет радостью любовь, Холоду отчаянья враждебна, Льет надежду пламенную в кровь. В роковую ночь угрюмой скорби Брызнет счастья кроткий луч — И уже сквозь золотые слезы Взор блестит, как солнце из-за туч. Да, есть зло. Но страстному влеченью Разве силы зла не подлежат? Если небу наш порок враждебен — Разве с ним не дружен ад? Вслед греху послали Евмениды Лютых змей — раскаянье и стыд. Дан орлиный взлет величью, Но за ним предательство следит. Гордости грозит паденье, Счастью зависть преграждает путь, Сладострастье, как сестру родную, Привлекает смерть к себе на грудь. И, любви грядущего покорно, Прошлое встает из темных урн, Но свою невесту — Вечность — Долго ищет сумрачный Сатурн. Час пробьет, — так возвестил оракул, — Вспыхнет брачным факелом весь мир. Время Вечность приведет на тризну — Это будет свадебный их пир. Новый день не сменит брачной ночи, Не смутит блаженные сердца. И любовь меж нами будет длиться — Радуйся, Лаура! — без конца. ЛАУРА У КЛАВЕСИНА
Чуть коснешься ты струны послушной — Чудо! — то, как статуя, бездушный, То бесплотный, молча я стою. Смертью, жизнью — всем ты завладела. Словно Филадельфиа, из тела Душу исторгаешь ты мою. Мир, как будто зачарован, К звукам сладостным прикован, Обрывая дней полет, Полноту блаженства пьет. Самый воздух, замирая, Чутко внемлет песням рая. Как меня твой дивный взор — Все пленяет звуков хор. Вот они, как в сладострастной буро, Гимном счастью вознеслись, — Так новорожденные, в лазури, Ангелы стремятся ввысь, Так из тьмы, где Хаоса владенья, В грозовую ночь миротворенья Роем огненных шаров Извергались тысячи миров. Звуки льются, то журча украдкой, Словно ключ по гальке гладкой, То сильны, как бурный вал, Бьющий в твердь гранитных скал, Грозны, как гром, что в оркестр урагана Мощно врывается гулом органа, Смутны, как ветер весной В липовой чаще, Дышащий негой ночной, Томный, пьянящий. Горестны, как полный грустных пеней Ропот сожалений в той ночи, где тени Бродят плача, где Коцит Волны слез в глухую даль стремит. Дева, молви! Не сошла ль ты с неба, Вестница возвышенная Феба? Не в Элизии ль возник Твой божественный язык? РУССО
Монумент, возникший злым укором Нашим дням и Франции — позором, Гроб Руссо, склоняюсь пред тобой! Мир тебе, мудрец уже безгласный! Мира в жизни ты искал напрасно: Мир нашел ты, но в земле сырой. Язвы мира ввек не заживали: Встарь был мрак — и мудрых убивали, Нынче — свет, а меньше ль палачей? Пал Сократ от рук невежд суровых, Пал Руссо — но от рабов Христовых, За порыв создать из них людей. ДЕТОУБИЙЦА
Слышишь: полночь в колокол забила, Кончен стрелок кругооборот. Значит, с богом!.. Время наступило! Стражники толпятся у ворот. Жизнь, прощай! Любовь мою возьми ты, Слезы, чувства, сны, последний взгляд. Мир весенний, мы с тобою квиты, Бесконечно сладок был твой яд. Луч горячий солнца золотого, В мрак могилы не проникнешь ты, Никогда не встретимся мы снова, Радужные девичьи мечты. Я прощаюсь с вами в час печали, Дети рая — грезы юных лет; Не успев родиться, вы увяли И вовек не явитесь на свет. А давно ли девушкой невинной Я была и пурпур алых роз Оттенял наряд мой лебединый, Вились розы в золоте волос? Я сегодня в том же белом платье — Жертва ада — здесь стою, нема. Только вместо роз — как знак проклятья — Смерти черная тесьма. Плачьте ж надо мной, кто непорочно Лилию невинности хранит, — Девы, сочетающие прочно Твердость воли с нежностью ланит. Моему позору оправданье — Это сердце, полное огня, Злого искусителя лобзанья, Усыпившие меня. Ах, быть может, со змеиной лаской Он к другой красавице прильнет В страшный миг, когда дорогой тряской Повезут меня на эшафот. И когда в глухой предсмертной муке Вскрикну я и ливнем хлынет кровь, Будет он, другой целуя руки, Пить блаженство и любовь. Нет, Иосиф! Где б ты ни скрывался, Знай — тебя найдет Луизы стон. Слышишь: гул колоколов раздался. Пусть в твой слух ворвется этот звон, Пусть твое спокойствие отравит, В час, когда "люблю" шепнет она, Пусть мой голос рану пробуравит В голубых картинах сна. О изменник! Иль тебе нет дела, Как страдала молодая мать? Это горе — горе без предела — Тигра бы заставило дрожать! Парус поднят — ты ушел надменно. Вслед тебе смотрела я в слезах. Девушкам на побережье Сены Ты скулишь фальшивейшее "ах!" А ребенок, милый мой ребенок, Мирно спал, не зная ни о чем, Улыбался ласково спросонок, Пробужденный утренним лучом. И душа на части разрывалась, Глядя на святое существо, И любовь отчаяньем сменялась В сердце матери его. "Женщина! Где мой отец?" — безмолвный Лепет сына громом грохотал. "Женщина! Где муж твой?" — боли полный, Каждый угол сердца вопрошал. Нет, мой мальчик! Звать отца не время, — Он других голубит сыновей. Проклянешь ты, презираем всеми, Наслажденья матери своей. Адский жар в груди моей пылает, В целом мире я теперь одна. Так зачем твой взор напоминает Канувшие в бездну времена? Детский смех твой воскрешает снова Счастья дни, огонь любви былой, Входит в душу, разорвав покровы, Горькою, смертельною стрелой. Ад мне, ад жить без тебя на свете! Быть с тобою рядом — трижды ад! Поцелуи ласковые эти Об иных лобзаньях говорят. Вопиют они о ложной клятве мужа, Каждый звук той клятвы не забыт. Сердце сжалось, и петля все туже... Так был мною сын убит. Но, Иосиф, где б ты ни был, помни: Гневный призрак за тобой придет, Сладкий сон развеет ночью темной, Хладными руками обовьет. Будь в раю, — но и в пределы рая, В звездную полуночную тишь Явится — провижу, умирая, — Матерью удавленный малыш. Здесь он, здесь, сынок мой бездыханный, Я его сквозь сумрак узнаю. Кровь струится из открытой раны И с собой уносит жизнь мою... Вот палач стучит. Бьет в сердце молот. Радостно на казнь спеши! Пусть скорей погасит смерти холод Пламень мук истерзанной души. Знай, Иосиф! Я тебя простила. Да простит тебя господь! Ты свободен: письма поглотило Пламя, что ничем не побороть. Ложные пылают обещанья, Поцелуи корчатся в огне, — Все, что столько сладкого страданья Принесло в минуты счастья мне. Сестры! Розам юности не верьте, Не поддайтесь лжи мужских речей! На пороге неизбежной смерти Шлю проклятья юности своей! Слезы? Слезы палача?! Не надо! Жалость не нужна мне. Так не плачь! Лилию ломая без пощады, Не бледней, руби, палач! ОТРЕЧЕНИЕ
И я на свет в Аркадии родился, И я, как все кругом, Лишь в колыбели счастьем насладился; И я на свет в Аркадии родился, Но сколько слез пролил потом. Май жизни только раз цветет, прекрасный, И мой отцвел давно. Благой господь-о, плачь, мой брат несчастный!- Благой господь задул мой светоч ясный, И вот — вокруг темно. О Вечность жуткая, стою, вздыхаю У входа твоего. Свидетельство на счастье я вручаю, Его тебе я целым возвращаю, О счастье я не ведал ничего. Вот, справедливая, с мольбою трудной У ног твоих, я тут. На той звезде я верил сказке чудной, Что, царствуя, ты судишь правосудно, — Все Мстительницей там тебя зовут. Здесь, говорят, ты грешников караешь И праведным отраду, шлешь, Все муки сердца здесь ты исцеляешь, Извечные загадки разрешаешь И за страданья честно разочтешь. Сюда изгнанник как домой вернется, Здесь всех дорог страдальческих концы. Дитя богов, что Истиной зовется, Что всех бежит, немногим достается, Мою судьбу схватило под уздцы: "С тобой я рассчитаюсь в жизни новой, Взяв молодость твою. Дать векселя я не могу иного". Беру я вексель, жду я жизни новой, А молодость взамен даю. "Отдай мне ту, кого так любишь нежно, Лауру дай твою. Ты в барыше здесь будешь неизбежно". И вот я ту, кого люблю так нежно, С рыданьем громким отдаю. "Расписка, выданная трупу, — мненье Свое с усмешкой высказал мне свет.- Та лгунья, у тиранов в услуженье, Не истиной манит тебя, а тенью. Срок векселю, а уж тебя и нет". Шипят везде насмешки дерзновенно: "Такой пустой ты тешишься мечтой? Фальшивые спасители вселенной, Как могут божества помочь мгновенно Людскою выдумкой нужде людской? Какое будущее за гробами? Что Вечность чванная твоя? Она, нас разлучившая с телами, — Наш ужас, отраженный зеркалами Пугливой совести, наш страх небытия. Как мумию времен, как призрак хилый, Живою притворившуюся ложь, Которую Надежда из могилы, Набальзамировав, к нам притащила, — Вот это ты бессмертием зовешь? Надеждам — ложь их тленье покарало — Кто подлинные блага отдает? Шесть тысяч лет все мертвое молчало, И вдруг мертвец, из гроба встав сначала, Вручает Мстительнице счет?" Я видел: Время на крылах стремилось К тебе, к твоим брегам. Природа, вялый труп, за ним влачилась. Мертвец не встал, могила не открылась. И я доверился богам. Тебе отдавший все свои услады, Я пред тобою распростерт в мольбе. Презрев толпы насмешки без досады, Я, Мстительница, требую награды. Я всем пожертвовал одной тебе. "Всех чад своих люблю без исключенья! — Вскричал незримый некий дух.- Есть два цветка, они полны значенья, Есть два цветка — Надежда, Наслажденье, И мудрый выберет один из двух. Избрав один, другим не соблазняйся, Искать другой — напрасный труд! Кто не имеет веры, наслаждайся, А верующий — благ земных лишайся! История и есть всемирный суд. Надеявшийся награжден не мало, — Награду вера всю в себе несет. Тебе недаром мудрость подсказала: Что у тебя Минута отобрала, То никакая Вечность не вернет". К РАДОСТИ
Радость, пламя неземное, Райский дух, слетевший к нам, Опьяненные тобою, Мы вошли в твой светлый храм. Ты сближаешь без усилья Всех разрозненных враждой, Там, где ты раскинешь крылья, Люди — братья меж собой. Хор Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной! Там, над звездною страной, — Бог, в любовь пресуществленный. Кто сберег в житейской вьюго Дружбу друга своего, Верен был своей подруге, — Влейся в наше торжество! Кто презрел в земной юдоли Теплоту душевных уз, Тот в слезах, по доброй воле, Пусть покинет наш союз! Хор Все, что в мире обитает, Вечной дружбе присягай! Путь ее — в надзвездный кран, Где Неведомый витает. Мать-природа все живое Соком радости поит. Все — и доброе и злое — К ней влечение таит. Нам дает лозу и счастье И друзей в предсмертный миг, Малой твари сладострастье, Херувиму божий лик... Хор Ниц простерлись вы в смиренье? Мир! Ты видишь божество? Выше звезд ищи его; В небесах его селенья. Радость двигает колеса Вечных мировых часов, Свет рождает из хаоса, Плод рождает из цветов. С мировым круговоротом Состязаясь в быстроте, Водит солнца в звездочетам Недоступной высоте. Хор Как миры без колебаний Путь свершают круговой, Братья, в путь идите свой, Как герой на поле брани. С ней мудрец читает сферы, Пишет правды письмена, На крутых высотах веры Страстотерпца ждет она. Там парят ее знамена Средь сияющих светил, Здесь стоит она склоненной У разверзшихся могил. Хор Выше огненных созвездий, Братья, есть блаженный мир. Претерпи, кто слаб и сир, — Там награда и возмездье! Не нужны богам рыданья! Будем равны им в одном: К общей чаше ликованья Всех скорбящих созовем. Прочь и распри и угрозы! Не считай врагу обид! Пусть его не душат слезы И печаль не тяготит. Хор В пламя, книга долговая! Мир и радость — путь из тьмы. Братья, как судили мы, Судит бог в надзвездном крае. Радость льется по бокалам. Золотая кровь лозы Дарит кротость каннибалам, Робким силу в час грозы. Братья, встаньте, пусть, играя, Брызжет пена выше звезд! Выше, чаша круговая! Духу света этот тост! Хор Вознесем ему хваленья С хором ангелов и звезд. Духу света этот тост Ввысь, в надзвездные селенья! Стойкость в муке нестерпимой, Помощь тем, кто угнетен, Сила клятвы нерушимой — Вот священный наш закон! Гордость пред лицом тирана (Пусть то жизни стоит нам), Смерть служителям обмана, Слава праведным делам! Хор Братья, в тесный круг сомкнитесь И над чашею с вином Слово соблюдать во всем Звездным судией клянитесь! БОГИ ГРЕЦИИ
В дни, когда вы светлый мир. учили Безмятежной поступи весны, Над блаженным пламенем царили Властелины сказочной страны, — Ах, счастливой верою владея, Жизнь была совсем, совсем иной В дни, когда цветами, Киферея, Храм увенчивали твой! В дни, когда покров воображенья Вдохновенно правду облекал, Жизнь струилась полнотой творенья, И бездушный камень ощущал. Благородней этот мир казался, И любовь к нему была жива; Вещим взорам всюду открывался След священный божества. Где теперь, как нас мудрец наставил, Мертвый шар в пространстве раскален, Там в тиши величественной правил Колесницей светлой Аполлон. Здесь, на высях, жили ореады, Этот лес был сенью для дриад, Там из урны молодой наяды Бил сребристый водопад. Этот лавр был нимфою молящей, В той скале дочь Тантала молчит, Филомела плачет в темной чаще, Стон Сиринкса в тростнике звучит; Этот ключ унес слезу Деметры К Персефоне, у подземных рек; Зов Киприды мчали эти ветры Вслед отшедшему навек. В те года сынов Девкалиона Из богов не презирал никто; К дщерям Пирры с высей Геликона Пастухом спускался сын Лето. И богов, и смертных, и героев Нежной связью Эрос обвивал, Он богов, и смертных, и героев К аматунтской жертве звал. Не печаль учила вас молиться, Хмурый подвиг был не нужен вам; Все сердца могли блаженно биться, И блаженный был сродни богам. Было все лишь красотою свято, Не стыдился радостей никто Там, где пела нежная Эрато, Там, где правила Пейто. Как дворцы, смеялись ваши храмы; На истмийских пышных торжествах В вашу честь курились фимиамы, Колесницы подымали прах. Стройной пляской, легкой и живою, Оплеталось пламя алтарей; Вы венчали свежею листвою Благовонный лен кудрей. Тирсоносцев радостные клики И пантер великолепный мех Возвещали шествие владыки: Пьяный Фавн опережает всех; Перед Вакхом буйствуют менады, Прославляя плясками вино; Смуглый чашник льет волну отрады Всем, в чьем кубке сухо дно. Охранял предсмертное страданье Не костяк ужасный. С губ снимал Поцелуй последнее дыханье, Тихий гений факел опускал. Даже в глуби Орка неизбежной Строгий суд внук женщины творил, И фракиец жалобою нежной Слух эринний покорил. В Елисейских рощах ожидала Сонмы теней радость прежних дней; Там любовь любимого встречала, И возничий обретал коней; Лин, как встарь, былую песнь заводит, Алкестиду к сердцу жмет Адмет, Вновь Орест товарища находит, Лук и стрелы — Филоктет. Выспренней награды ждал воитель На пройденном доблестно пути, Славных дел торжественный свершитель В круг блаженных смело мог войти. Перед тем, кто смерть одолевает, Преклонялся тихий сонм богов; Путь пловцам с Олимпа озаряет Луч бессмертных близнецов. Где ты светлый мир? Вернись, воскресни, Дня земного ласковый расцвет! Только в небывалом царстве песни Жив еще твой баснословный след. Вымерли печальные равнины, Божество не явится очам; Ах, от знойно-жизненной картины Только тень осталась нам. Все цветы исчезли, облетая В жутком вихре северных ветров; Одного из всех обогащая, Должен был погибнуть мир богов. Я ищу печально в тверди звездной: Там тебя, Селена, больше нет; Я зову в лесах, над водной бездной: Пуст и гулок их ответ! Безучастно радость расточая, Не гордясь величием своим, К духу, в ней живущему, глухая, Не счастлива счастием моим, К своему поэту равнодушна, Бег минут, как маятник, деля, Лишь закону тяжести послушна, Обезбожена земля. Чтобы завтра сызнова родиться, Белый саван ткет себе она, Все на той же прялке будет виться За луною новая луна. В царство сказок возвратились боги, Покидая мир, который сам, Возмужав, уже без их подмоги Может плыть по небесам. Да, ушли, и все, что вдохновенно, Что прекрасно, унесли с собой, — Все цветы, всю полноту вселенной, — Нам оставив только звук пустой. Высей Пинда, их блаженных сеней, Не зальет времен водоворот: Что бессмертно в мире песнопений, В смертном мире не живет. ВЕЧЕР
По одной картине Бог лучезарный, спустись! — жаждут долины Вновь освежиться росой; люди томятся; Медлят усталые кони, — Спустись в золотой колеснице! Кто, посмотри, там манит из светлого моря Милой улыбкой тебя! Узнало ли сердце? Кони помчались быстрее, Манит Тефида тебя. Быстро в объятия к ней, вожжи покинув, Спрянул возничий; Эрот держит за узды; Будто вкопаны, кони Пьют прохладную влагу. Ночь по своду небес, прохладою вея, Легкой стопою идет с подругой-любовью. Люди, покойтесь, любите! Феб влюбленный почил. ВЛАСТЬ ПЕСНОПЕНИЯ
Вот, грохоча по кручам горным, Потоки ливня пролились, Деревья вырывая с корнем И скалы скатывая вниз. И, страхом сладостным объятый. Внимает путник шуму вод. Он слышит громкие раскаты, Но где исток их — не поймет. Так льются волны песнопенья, Но тайной скрыто их рожденье. Кто из покорных вещим девам, Что тянут жизни нить в тиши, К волшебным не склонял напевам Певцом разбуженной души. Одной лишь силой вдохновенья Он, как божественным жезлом, Свергает в адские селенья, Возносит к небу с торжеством, Сердцами чуткими играя Меж скорбью и блаженством рая. Как в мир ликующих нежданно, Виденьем страшным, на порог Стопою тяжкой великана Необоримый всходит рок, И вмиг смолкают гул и крики Под грозным взором пришлеца, И ниц склоняются владыки, И маски падают с лица, И перед правдой непроложной Бледнеет мир пустой и ложный, — Так человек: едва лишь слуха Коснется песни властный зов, Он воспаряет в царство духа, Вседневных отрешась оков. Там, вечным божествам подобный, Земных не знает он забот, И рок ему не страшен злобный, И власть земная не гнетет, И расправляются морщины — Следы раздумий и кручины. Как сын, изведав боль разлуки И совершив обратный путь, В слезах протягивает руки, Чтоб к сердцу матери прильнуть, — Так странник, песнею ведомый, Спешит, покинув чуждый свет, Под тихий кров родного дома, К отрадам юношеских лет, От леденящих правил моды В объятья жаркие природы. МЕТАФИЗИК
"Ого! Высоко я залез! Людишек суетню я еле вижу с крыши. Да, ремесло мое, что всех ремесел выше, Меня взметнуло до небес!" — Так, с башни глядя гордым взором, Кичился кровельщик. Так, карлик-великан, Ганс-Метафизикус за письменным прибором Вопит... О карлик-великан, Та башня, с высоты которой ты взираешь, На чем она стоит? Как сам ты полагаешь? Зачем такая высь нужна тебе, ответь? — Чтоб просто сверху вниз на публику глядеть! КОЛУМБ