Бакы не слышал его слов, хотя был весь внимание. В голове прокручивалась одна и та же картина: как учитель подошел к нему, как поговорил с ним. И на перемене он еще не мог отойти. Ощущение неловкости от того, что был выделен, обособлен в классе, не покидало его. Но, как ни странно, на следующий день учитель ничем не выделил его, никак не посмотрел в его сторону, поздоровался со всем классом, а с ним особо не поздоровался, как будто забыл о его существовании. Было обидно. Так быстро, оказывается, освоился он с новой ролью. Вдруг не понравились стихи, думал он, расстроенный. Но в конце урока учитель вспомнил о нем:
— Бакы, вот ваши стихи, возьмите, пожалуйста,— и протянул ему тетрадь.— Вы не торопитесь? Проводите меня, и заодно поговорим.
Он шел с учителем, чувствуя на затылке любопытствующие взгляды товарищей. Бакы проводил его до учительского общежития, которое находилось сразу за городским садом. Рахмет-муаллим говорил: это хорошо, что он пишет стихи, желание творить — одно из прекраснейших желаний. Изначально оно дано каждому. Творить — это то же что любить. Желание творить делает человека лучше. Если творящий человек становится хуже, то причину этого следует искать не в самом желании творить. Желание творить преображает жизнь, одухотворяет мир...
— Мне кажется, это желание у вас не пройдет, будет сопровождать вас всю жизнь. Не бросите писать?
— Не брошу.
И был тогда искренен в своем обещании, данном учителю и себе самому, ибо еще не знал, что заболевший однажды поправится, если мужествен; бросившийся в море в конце концов выплывет из него, если не безумен; пустившийся в погоню за миражем остановится, если постигнет его откровение; занимавшийся самоопьянением в один прекрасный день протрезвеет, если правда для него превыше всего. Так подумает он много лет спустя. Окажется ли это его конечным убеждением? Вряд ли. Ибо для того, кто в движении, нет ни начала, ни конца,— и утверждение это не конечное.
Учитель сказал:
— Будем заниматься. Во-первых, уйдем от описательности, во-вторых, от злоупотребления глагольными рифмами. Это задача на ближайшее время. Может быть, со временем перейдем на прозу. Новые стихи показывайте мне.
С тех пор на его уроках завелся особый порядок. Прежде чем начать урок, учитель подходил к Бакы, брал у него листочки со стихами. Сложив пополам, неизменно прятал в нагрудный карман пиджака, отходил к доске и только после этого здоровался с классом и начинал урок. Это стало вроде ритуала.
Конечно же, он понимал, что таким образом учитель отдает дань не ему лично, мальчику Бакы.
Бакы часто посылали в магазин за сахаром, солью, спичками. По пятницам он ходил в ларек за керосином. Бидон тяжелый, нести далеко. Ларек находился за базарной площадкой, на задах овощного ряда. Слой пыли вокруг ларька пропитан пролившимся керосином. Он любил благоухание, исходившее от земли. По воскресеньям ходил на базар покупать белую морковку на плов.
И каждый раз у базара Бакы замечал издали сутулую фигуру своего учителя. Он обходил его за десятки шагов, прячась, чтобы учитель не увидел его, иначе придется поздороваться, поговорить. Он избегал учителя не потому, что не хотелось с ним увидеться, а потому, что благоговел перед ним.
Он уже подражал учителю: будучи не сутулым, сутулился. Сутулился и Нар, последнее время увлекшийся стихами. Нар был на класс старше его. И тоже показывал свои стихи учителю, и тоже, подражая ему, сутулился. Нар ревниво относился к Бакы, ни с того ни с сего невзлюбил его, впрочем?..
Учитель повел в редакцию районной газеты и познакомил с редактором не Нара, а Бакы. На читательской конференции, проводившейся для старших классов, обсуждали новый роман Кербабаева и творчество молодого поэта Бакы, а не Нара. На разных торжественных собраниях и концертах выступал со стихами Бакы, а не Нар. Когда на педсовете решался вопрос, кого послать в Артек, а из их района никто там еще не побывал, учитель назвал Бакы, хотя он не был ни круглым отличником, ни общественником, как Нар. Но учитель настоял: Бакы надо повидать другие края, расширить кругозор.
Учитель преподавал всего два года и уехал. Пронесся слух, что его выгнали, будто бы он втайне курил анашу, отсюда его худоба, одни кости, выступающие скулы, впалые щеки и глаза с обнаженными белками. Бакы не верил слухам, он знал, что их распространяют злые люди.
Через месяц учитель приехал по своим делам в район, но в школу не заглянул. Бакы шел мимо особняка директора школы и увидел учителя. Он стоял с директором у крыльца дома и о чем-то с ним беседовал.
Учитель заметил Бакы, серое лицо его засветилось, он хотел было поздороваться, но Бакы отвернулся, прошел мимо быстрыми шагами, делая вид, что не заметил учителя. Он шел, почти бежал, и чувствовал, что учитель смотрит ему вслед, ругал себя, что пошел по этой дороге, но по этой было ближе. Он нес большой тяжелый бидон с керосином, и керосин проливался. Вдруг слезы застлали глаза. Ему было больно и обидно. Да, он хотел поздороваться, но так боготворил учителя, что не осмелился, постеснялся.
Больше Бакы его не увидит, но много лет спустя узнает, что учитель закончил аспирантуру, защитил диссертацию по детскому творчеству и теперь преподает в пединституте.
Бакы удивится, встретив в диссертации свои детские стихи, те стихи, которые учитель каждый день брал у него и прятал в нагрудном кармане.
Первая публикация свалилась на Бакы как снег на голову. И в буквальном смысле: когда он встал и сестры сообщили ему об этом с восторгом, шел большими хлопьями снег. Рано утром, пока он еще спал, к ним зашла Бибинур-апа и показала родителям газету.
В школу он летел как на крыльях, представляя, с каким уважением отнесутся к нему в классе. Какое это было упоение — быть признанным окружением, чувствовать себя полноценным человеком! Быть любимым всеми, нужным всем. Какое это было необходимое чувство!
Кроме Нара, во дворе школы — никого, так рано он пришел.
Была слякоть, снег быстро растаял, грязь по колено, земля раскисла. Бакы, так же как и Нар, в кирзовых сапогах и ватной фуфайке. Уши шапки с шевровым верхом опущены, хотя холода нет, но с прошлой осени он так и не поднимал их. Вовсю чувствовалось приближение весны. Ветерок уже нес ее на своих воздушных подушках.
Он обрадовался, увидев Нара, он поделится с ним Своей радостью. Нар тоже пишет, его радость будет понятнее ему, чем другим. Бакы подошел к Нару с улыбкой, готовый протянуть руку для приветствия, и вдруг остановился, не веря своим ушам.
Нар громко декламировал его напечатанное стихотворение. Бакы не верилось, что оно его. На одном слове ударение смещено. И это хорошее, ключевое в стихе слово теперь прозвучало в ином смысле. Он не мог предположить, что смысл слова можно так изменить, совсем в противоположную сторону. Слово прозвучало теперь похабно. От этого и все стихи опошлились.
Как будто дали ему пощечину, в ушах звенело и звенело. Еще и еще слышал он это опошленное слово. Оказывается, Нар все повторял и повторял эти несколько строк, хихикая, смакуя.
Низвергли его. И швырнули в эту слякоть. Он ждал восторгов, рукоплесканий, поклонения и расплатился за тщеславие. Целый день все декламировали его стихи в новой редакции Нара.
Со временем Нар, несостоявшийся поэт, будет работать редактором отдела поэзии в одном из республиканских журналов. Бакы подумает, что это правильно: ведь у Нара еще в детстве было развито чувство слова. Раз он тогда высмеял стихи, значит стихи были в чем-то уязвимы.
Когда стало ясно, что избранный путь не усыпан цветами, у Бакы ненадолго исчезло желание писать — пока не оправился от удара и сама потребность писать не преодолела обиду и разочарование.
6. Пощечина
Через неделю он получил пощечину. Оказывается, не только опошляют исповедь чужой души, но еще и бьют за нее. А как же с радостью, которую он хотел дарить людям стихами, очищать и облагораживать их? Какая самонадеянность! Ничего собой не представляя, взять на себя высокую роль! И правильно что били, пусть спадет пелена с глаз! Никому он радости не приносил — одни огорчения. Родителей тревожил, одноклассников раздражал, учителю причинял лишние хлопоты.
Пока только ему это надо было — писать. Он сам получал радость. Но создавал неуют вокруг себя. Хотя никого не трогал, никому не мешал — одним только присутствием, только тем, что пишет.
Мальчика, посредством которого была послана оплеуха, звали Потды-немец. Его нашли похожим на стереотип немца из фильмов тех лет. Худой, нервный, остроносый, с длинными, плохо управляемыми конечностями — он выглядел карикатурно. Учился плохо, вел себя не лучше, повторно сидел в классе. Ругали его в школе, ругали дома. Часто клеймили в стенгазете. И он привык к тому, что его только ругают.
Из добрых побуждений, не совсем осознанных, своего положительного героя в рассказе Бакы назвал его именем. Рассказ был напечатан в пионерской газете, но он еще не знал об этом. Почту доставили в школу, когда уроки кончились и почти все ушли. Рейим догнал Потды и сообщил:
— Вот, о тебе! Опять!
— Кто?
— Бакы!
Школьники-старогородцы возвращались домой длинной вереницей по протоптанной сухой тропинке в месиве глины. Бакы шел где-то в начале вереницы. Вдруг все стали оглядываться назад, любопытство прошло волной, заражая идущих.
Потды-немец мчался по жиже, лужам, разбрызгивая грязь, мимо протоптанной тропы, обгоняя, толкая других ребят. По виду он очень был разъярен. За ним бежал Рейим с развернутой газетой в руке. Видать, что-то случилось. Но что? Многие остановились, задерживая идущих вслед. Интересно, куда они так мчатся? Одни были в недоумении, другие оживились.
Потды обогнал тех, в ком мог, по соображениям Бакы, нуждаться. Оставался только он. Холодок пробежал по спине его. Опасность приближалась к нему, приказывая стоять, хотя он и так остановился.
— Стой! — кричал Потды, глядя в сторону. Поскользнулся и чуть не упал у ног Бакы, но выпрямился, его бледное лицо перекосилось от обиды и гнева. Рука поднялась, и в ушах Бакы раздался звон, из глаз посыпались искры, не успел опомниться, как обожгло другую щеку.
— Будешь еще писать? Будешь? — задыхался Потды.
Бакы ничего не понимал, если бы понимал, ответил бы тем же.
На них глазели в недоумении. Бакы лупят, а он не дает сдачи. Странно. Трус, что ли, или святоша?
Бакы заметил испуганные глаза Ширин, на мгновение вскользь они встретились взглядами, и тут же девочка ринулась вперед, как потом выяснилось, сообщить его маме, что злой мальчик избивает Бакы. В это время вмешался Рейим с газетой. Опешив от неожиданной развязки, он не успел одернуть Потды, да и хотелось досмотреть, чем кончится его подстрекательство.
— Так он же написал хорошо о тебе! — наконец протянул он газету. Потды недоверчиво уставился в текст. Рейим тыкал на абзацы.
Бледное лицо Потды покрылось краской. Его было не узнать, он обмяк, вспотел. В то же время какое-то подобие радости поднималось в нем, сдерживаемое стыдом.
Вереница пришла в движение. Бакы направился домой. Потды догнал его:
— Ты извини, я не знал, что ты хорошо написал. Бакы не обижался, но шел молча, не глядя на него. Потды загородил дорогу:
— Хочешь, дай сдачи! — и подставил лицо.
— Да ничего,— пробормотал Бакы.
— Дай тебя обниму, с этого дня ты мой друг! Отпустив Бакы, он набросился на Рейима:
— Я тебе сейчас покажу, ябеда!
Рейим уже успел отойти от него подальше, проявив предусмотрительность.
— Да ты же не дослушал, не понял...— оправдываясь умоляющим голосом, пятился назад Рейим.
Отслужив в армии, Потды станет работать трактористом в колхозе. У трехколесного его «Владимирца» однажды поднимется переднее колесо при подъеме на холм, трактор опрокинется назад и раздавит его насмерть.
Наступила весна, почти такая, как в стихотворении Томбы. Еще недавно тут и там голо торчали шишкастые верхи тутов, как обритые головы стариков, снявших свои лохматые бараньи шапки. И вдруг туты, прошлым летом обрезанные для шелковичных червей, украсились роскошной кроной, словно старики вновь надели свои шапки. На ветвях сидели не черные вороны, а ласточки и гоккерреки. Ласточки сидели и на проводах и на покосившихся столбах среди подсыхающей земли. Под солнечными сторонами стен и на склонах холмов зеленела трава. Сухие русла арыков наполнялись вешней водой. На полях кипела работа. Фруктовые деревья стояли в чистой пене стирки.
Бакы снял наконец свою ватную фуфайку, кирзовые сапоги, растоптанные и дырявые, шапку с шевровым верхом — как и все ребята. Но раньше всех скинул свою зимнюю одежду Довран. А девочки, всегда торопившие весну, сняли свои фуфайки и резиновые боты еще раньше и оказались в цветастых платьицах.
7. Жильцы барака
Гельды-Генка жил за городским садом, в бараке под названием «Восемь квартир». Барак был сложен из зеленого кирпича разрушенной крепостной стены. Восемь больших комнат, шестнадцать окон. Двери выходили сразу во двор через пристроенную фанерную прихожую. В каждой прихожей — керосинка или керогаз, ведро с водой, вешалка, разваливающаяся от обилия ненужного тряпья. На полу — тапочки, калоши, туфли, сапоги.
В комнатах стоял особый запах. Это был смешанный запах неизвестной ему (не национальной) косметики, клопов или бумажных вшей (в необклеенных, глиняных жилищах они не водились), вермишелевого супа, булькающего в алюминиевой кастрюле (вермишелевый суп не был национальным блюдом), другого уклада жизни...
Гельды-Гена с отцом Корпе-орусом и матерью тетей Дусей жил в одной из таких комнат. Тетя Дуся работала в райбольнице, принимала анализы. К ее работе у всех было ложностыдливое отношение. Не понимали, как уважающий себя человек может пойти на такую работу.
Как бы ни сочувствовал тете Дусе, Бакы не мог есть у них, когда к ним приходил, всегда один и тот же вермишелевый суп с картошкой и маленьким кусочком мяса в широкой глубокой тарелке. Мучаясь, что отказывается, ссылаясь на сытость, то есть сказал неправду и проявил брезгливость, и удивляясь, как у них все свободно от обычаев, он ждал, пока Гена поест. Мать еще разливает, а Гена уже наваливается на суп, не дожидаясь, пока сядут родители. Потом, наевшись, встает: «Ну, я пошел!» — «Не задерживайся! — кричит ему отец.— Вот су-кин сын!»
У Бакы же дома, закончив есть, никто не вставал, пока не насыщались все и кто-нибудь из старших, сложив ладони, не подносил их к лицу со словами благодарности земле-кормилице и судьбе за то, что она балует, но пусть эта сытость не собьет их с пути истины, не извратит их человеческую сущность. Эта еда — награда за труд и терпение, за то, что они не заносятся, не проявляют недовольство и разборчивость. В конце длинной молитвы пожелание достатка дому и благодарность хозяйке, приготовившей вкусный обед.
В доме Гены никто не читал молитву, все было так просто.
Дружно приготовились к трапезе, сели за стол, предвкушая обед с вином. Вдруг наступила тягостная минута. Без видимой причины, ни с того ни с сего тетя Дуся перестала есть и злобно уставилась на мужа, который в это время с удовольствием лопал. Корпе-орус поднял голову.
— Не чавкай ты! Сволочь! Ненавижу!!! — закричала она, бросив ложку со звоном, выскочила из-за стола и выбежала из комнаты.
Ведь еда пойдет не впрок, зачем же так дружно готовились, салат делали, то-сё? — не мог понять Бакы. Корпе-орус помогал жене, умылся, выглядел свежим, опрятным.
Побагровев, Корпе-орус громадным кулаком грохнул по столу. Это показалось недостаточным и, скинув тарелку с вермишелевым супом, он направился за тетей Дусей.
Корпе-орус работал грузчиком в райпо. После дол го-го пребывания в Сибири он обрусел, забыл родной язык. Жители и окрестили его прозвищем «орус».
Послышался резкий визг и тут же прекратился. С криком: «А-а-а! Убивают! Караул!» — тетя Дуся влетела в комнату. За ней с перекошенным от ярости, ненависти, несчастья лицом — Корпе-орус.
— Не ори!
— А-а-а! Генка, спаси! Убивают! Изверг! — тетя Дуся, размахивая руками, взъяривая себя криком, спряталась за сына.
Бакы прижался в угол.
— Отец, не надо! — просил Гена. Но Корпе-орус откинул его, как щенка, в сторону и вцепился в горло жене.
— Ах так, ах так!
Тетя Дуся перестала орать и перешла из обороны в наступление, колотя мужа руками, ногами, царапаясь, кусаясь. Корпе-орус отступил, и дальше шла равная драка, выяснение отношений. Недопитая бомба «Солнцедара», так издевательски названного злодеями винного завода, грохнулась об пол, но не разбилась. Густой, кроваво-красный яд разливался под ногами дерущихся.
— Подними бутылку! — велел Корпе-орус, заметив пропадающее добро.
— Не подниму!
— Дай тогда я сам! Пусти!
— Не дам! Зачем каждый раз начинаешь скандал?
— Разве я? — Корпе-орус был искренне удивлен.
— Кто же еще?
Гельды дергал Бакы за рукав, звал удирать отсюда.
Во дворе сияло солнце, белели дома, пахло горячей пылью улицы. Жужжали пчелы на лепестках цветов. Была жизнь, было все. Почему же люди сидели в затхлом полумраке барачной конуры и не могли ладить между собой? Как могла накопиться в них такая сила злости? Сколько нужно прожить, какой жизнью, сколько всего перенести, чтобы и в Бакы накопилась такая злость? Почему мама хочет, чтобы в нем была злость? Он сейчас увидел, как страшно быть злым!
Как бы он хотел научиться гасить в людях зло, пропускать через себя ветры зла, переплавив в добро!
— Пойду кормить кроликов, я сегодня дежурю,— попрощался Гена.
На следующий день Гену исключили из школы.
Он пошел и вырезал всех кроликов, всех до единого. Кроликов держали при школе для трудового воспитания учащихся, но их мясо шло к столу директора школы. Напоследок Гена пришел в класс и ножом вырезал на доске: «Я убил этих поганых кроликов. Гена».
Гена пошел работать на кирпичный завод. Загорелый до черноты, он гонял под палящим солнцем вагончики с кирпичом, между делом успевая пополоскаться в мутном арыке, сверкая белыми зубами.
Потом он исчезнет, и окликнет Бакы через два десятка лет на улице, на языке их детства, полузабытом диалекте племени олам, на котором никто теперь не говорит. И хотят выглядеть передовыми, и боятся, как бы не высмеяли. Все перешли на литературный язык ведущего племени теке. А вот полурусский парень, метис, сохранил его родной язык,— побитый жизнью мужик, помотавшийся по разным городам, отсидевший в тюрьме, блудный сын, вернувшийся наконец в родной городок и женившийся на дочке Кеши, очкастой толстой женщине Лиде. И вот он что-то лопочет на милом, милом языке его детства, вызывая в нем тоску по минувшему.
8. Книга тайн
В городке жили не только злые люди, но и люди с сильным излучением добра — чаще природного, но и приобретенного благими делами и мыслями, усилием, работой над собой.
Считалось, что старцы, духовные отцы, владеют энергией добра, нравственной силой и могут оказать на человека, окружение благотворное воздействие. Был такой старец и у них в городке. Мама решила повести Бакы к нему, полагая, что сын болен душевной болезнью. Душевная болезнь Бакы, по ее мнению, заключалась в необычном поведении сына — в отрешенности. Он был со всеми, и его не было. И это тревожило маму. Папа успокаивал ее: «Не выдумывай!» Ужинают или просто так сидят, согласно этикету, Бакы оставался со всеми, но воображение его блуждало. Уходил в стихи, погружался в мир фантастических ощущений. И мама каждый раз ревниво вызывала его оттуда. Зачем-то ей нужно было, чтобы сын был со всеми, как все, поддерживал общий разговор.
Как-то они сидели за ужином. Бакы ушел в себя. Ему представилось, что он, находясь в прозрачном шаре, парит в лазури неба. Мир воображаемый был гораздо притягательнее реального. Конечно, внизу, где сидят сейчас мама и сестры, хорошо, и он не хотел бы оторваться от них насовсем, и все же с ними ему не хватало еще чего-то.
Мама закричала. Он встрепенулся, как подбитая птица, пошел вниз и грохнулся об пол. Вернулся, очнулся от своего сна, где никому не мешал, никому не был помехой. Мама вспылила, резко вскочила, задев ногой пиалы и чайник, чай пролился. Бакы смотрел, как чай уходит в кошму, на кошме остается теплое, темное пятно и на него садятся мухи. Потом встал и пошел вернуть маму, просить у нее прощения. Она стояла за углом и сморкалась в платок.
Вечером услышал разговор родителей.
— Надо его показать старцу,— сказала мама.— Снадобье Зулейки что-то не помогает.
— Зачем? — усмехнулся папа.— Нормальный мальчик.